Сквозит осенний месяц
Из тучи бледным лучом.
У кладбища одиноко
Стоит пасторский дом.
Мать библию читает,
Сын тупо на свечку глядит,
Зевается дочери старшей,
А младшая говорит:
«О боже, какая скука!
Не видишь здесь ничего.
Одно у нас развлечение —
Когда хоронят кого».
Читая, мать отвечает:
«Да что, лишь четвертый мертвец
К нам прибыл, с тех пор как в могилу
Зарыт у церкви отец».
Зевает старшая: «С вами
Я здесь голодать не хочу.
Я завтра же к графу отправлюсь,
К влюбленному богачу».
Хохочет сын во все горло:
«Охотники здесь у нас
Умеют золото делать,
Научат меня хоть сейчас».
В лицо изможденное сына
Швыряет библию мать:
«Так ты, нечестивец проклятый,
Разбойником хочешь стать?»
Послышался стук в окошко,
Рукою кто-то грозит:
В пасторской черной одежде
Покойник отец стоит.
Отец твой был добряк осел,
И это всем известно было;
Но мать была высокий ум
И чистокровная кобыла.
Твое ишачество есть факт,
И с этим уж нельзя бороться;
Но утверждай всегда при всех,
Что ты потомок иноходца,
Что твой прапрадед Буцефал,
Что предки в латах и попонах
К святому гробу шли в поход
Галопом, при честных знаменах;
И числишь ты в своей родне
Тот благородный отпрыск конский,
На коем гарцевал, войдя
В господень град, Готфрид Бульонский;
Что конь Баярд был твой отец,
Что есть и героиня-тетя
Из кляч, прозваньем Россинант,
Служившая при Дон-Кихоте.
О Санчо-Пансовом осле
Ты умолчи, что он родитель,
И даже не признай того,
На коем ехал наш Спаситель.
Не вздумай помещать осла
В свой герб и титул родословный,
Сам в этом деле стань судьей
И будешь — самый чистокровный.
Осеннего месяца облик
Сквозит в облаках серебром.
Стоит одинок на кладбище
Пасто́ра умершего дом.
Уткнулася в книгу старуха;
Сын тупо на свечку глядит;
Две дочки сидят сложа руки;
Зевнувши, одна говорит:
«Вот скука-то, Господи Боже!
В тюрьме веселее живут!
Здесь только и есть развлеченья,
Как гроб с мертвецом принесут!»
Старуха в ответ проронила:
«Всего четверых принесли
С тех пор, как отца схоронили…
Ох, дни-то как скоро прошли!»
Тут старшая дочка очнулась:
«Нет, полно! Невмочь голодать!
Отправлюсь-ка лучше я к графу!..
С терпеньем-то нечего взять!..»
И вторит ей брат, оживившись:
«И дело! а я так в шино́к,
У добрых людей научиться
Казной набивать кошелек!»
В лицо ему книгу швырнула
Старуха, не помня себя:
«Издохни ты лучше, проклятый!
Отец бы услышал тебя!»
Вдруг все на окно оглянулись:
Оттуда рука им грозит —
Умерший пасто́р перед ними
Во всем облаченьи стоит…
Сквозь о́блака месяц осенний
Прорезался бледным серпом.
Стоит одинок у кладбища
Пастора-покойника дом.
Старуха над Библией дремлет;
Сын тупо на свечку глядит;
Дочь старшая сонно зевает;
А младшая дочь говорит:
„Ах, Господи! дни-то здесь, дни-то!
Сидишь — не дождешься конца!
Одно развлеченье, как в церковь
Отпеть принесут мертвеца!“
Старуха, очнувшись, ей молвит:
„Не, ври! схоронили всего
Троих с той поры, как зарыли
В могилу отца твоего!“
„Здесь с голоду ноги протянешь!“
Промолвила старшая дочь:
„Давно меня граф подзывает…
Пойду к нему: стало не вмочь!“
„Троих я молодчиков знаю!“
Смеясь, перебил ее брат:
„Пойду с ними денежки делать…
В лесу им что́ кустик, то́ клад!“
В худое лицо ему книгу
Швырнула, вся бледная, мать.
„Так будь же ты проклят, разбойник,
Коль стал грабежи замышлять!“
Вдруг стукнуло что-то в окошко,
И кто-то рукой им грозит…
Глядят: в облачении черном
Покойник-отец там стоит.
Все тихо… бледна из-за тучи
Осенняя смотрит луна...
Могильщика хижина грустно
Стоит на кладбище одна.
За библией дремлет старуха,
Свеча перед нею горит,
По комнате сын ходит молча,
А дочь про себя говорит.
„Как тянутся дни здесь уныло!
„От скуки легко умереть…
„Здесь только на мертвых в окошко
„Изволь беспрестанно смотреть…“
Ты врешь… проворчала старуха,
Троих схоронили всего,
С тех пор как близ хижины нашей
Спят кости отца твоего!
Но дочь отвечает: „не стану
„Терпеть у тебя я нужду.
„В палаты, к красивому Графу,
„Я завтра же утром уйду.“
А сын — прерывает смеяся:
„В лесу молодца видел я.
„Он золото делать умеет…
„Научит авось и меня!"
Старуха в лицо ему книгой
Швырнула, от гнева бледна,
В лесу ты разбойничать хочешь, —
Проклятый! сказала она.
Но стук под окном… оглянулись
И кто-то грозит им рукой…
То старый отец из могилы
Встает озаренный луной…
Мы спим, как некогда Брут. Но все ж
Проснулся он и холодный нож
Цезарю в грудь вонзил средь сената!
Тираноедом был Рим когда-то.
Не римляне мы, мы курим табак.
Каждый народ устроен так —
Свои у каждого вкус и значенье;
В Швабии варят отлично варенье.
Германцы мы, каждый смел и терпим.
Здоровым, растительным сном мы спим.
Когда же проснемся, мы жаждою страждем,
Но только не крови тиранов мы жаждем.
Каждый у нас верен, как дуб,
Как липовый дуб, и сам себе люб,
В стране дубов и лип как будто
Трудно когда-нибудь встретить Брута.
А если б у нас и нашелся Брут,
Так Цезаря он не сыскал бы тут,
Искал бы Цезаря он напрасно;
Пряники наши пекутся прекрасно.
У нас есть тридцать шесть владык,
(Не много!), и каждый из них привык
Звезду у сердца носить с опаской,
И мартовы иды ему не указка.
Отцами зовем мы их всякий раз,
Отчизна же — та страна у нас,
Которой владеет их род единый;
Мы любим также капусту с свининой.
Когда отец наш гулять идет,
Мы шляпы снимаем — отцу наш почет;
Германия — набожный ребенок,
Это тебе не римский подонок.
… Май и ко мне зашел. Он постучался
Три раза в дверь мою, взывая громко:
«Мечтатель бледный! Выдь — я поцелую!»
Не отпер двери я, ответив гостю:
«Злой гость, напрасно ты зовешь и кличешь —
Тебя проник давно я, тайны мира
Постиг я, многое постиг глубоко —
Томится в муках пламенное сердце…
Проник мой взор и каменныя стены
Жилищь людских, и сердце человека —
И в ужасе везде, везде увидел
Обман да ложь, да вечныя страданья…
На лицах я читаю помышленья
Преступныя… Трепещущую похоть
Я вижу в ярко-вспыхнувшем румянце
Стыдливости девичьей; погремушки,
Колпак смешной у юноши я вижу
На вдохновенной, гордой голове…
Лишь чахлыя, болезненныя тени,
Смешныя тени на земле я вижу
И мир — дом сумасшедших иль больница
Не знаю, право!.. Ужасы истленья
Сквозь древнюю кору земную вижу —
Их тщетно кроет май ковром цветущих,
Зеленым, ярким… Вижу, вижу мертвых!
Они лежат глубоко в гробах тесных —
Сложены руки на-крест, и открыты
Глаза их смотрят страшно-неподвижны…
Их лица бледны, их одежды белы,
Меж синих губ роясь желтеют черви…
А сын, смеясь, на холм отца могильный
С любовницей садится… Соловьи
Кругом поют насмешливыя песни
И луговые, кроткие цветочки
Смеются злобно. В муках содрогаясь,
В земле сырой лежит отец умерший…
Филармонический сезд у котов
Нынче на крыше собрался
В ночь — не из похоти глупой, о, нет:
Мыслью иной он задался.
Тут серенады бы летних ночей,
Песни любви не годились:
Зимнее время — метель и мороз,
Лужи все в лед обратились;
И вообще, новый дух обуял
Юных котов поколенье;
Новое племя усатых певцов
К высшему чует влеченье.
Отжил их старый, фривольный их род.
Новые силы возникли,
Новые струи кошачьей весны
В жизнь и в искусство проникли.
Этот союз меломанов-котов
Носится с новой задачей:
Хочет ввести безыскусственный род,
Прежний, наивно-кошачий.
Ищет поэзии-музыки он,
Любит рулады без трели;
Музыки хочет такой, чтобы в ней
Музыки мы не имели.
Хочет владычества гения он —
Пусть он порой и споткнется,
Но иногда, сам не ведая как,
В высшие сферы взовьется.
Истинным гением чтит лишь того,
Кто от природы отбился,
Кто не напыщен ученостью — и
Вправду нигде не учился.
Вот вам программа союза котов —
(Могут ли цели быть выше?)
Первый свой зимний концерт нам они
Дали сегодня на крыше.
Но исполненье великих идей
С пафосом диким свершилось!
Ах, удавись, дорогой Берлиоз,
Что тебя тут не случилось!
Это такая была кутерьма,
Будто бы в сотню волынок
Вдруг загудел, насосавшись вина,
Целый погонщиков рынок.
Был тут и вой, и мычанье, и свист —
Будто в ковчеге у Ноя
Стали все звери потоп воспевать,
Дико восторженно воя!
О, что за кваканье, кряканье, гам,
Что за мяуканья были!
Трубы печей, как церковный орган,
Басом отчаянно выли.
Громче звучал тут один голосок —
Нежно и несколько сипло —
Точно у Зо́нтаг: так пела она
После того, как охрипла.
Ну, уж концерт! Мне казалось — на нем
Дикий давали
В честь торжества, что над здравым умом
Дерзость и дурь одержали.
Иль репетировать оперу ту,
Что создал с великим талантом
Для Шарантона венгерский пьянист,
Вздумалось здесь музыкантам?
Целую ночь напролет до зари
Та катавасия длилась…
С музыки этой кухарка одна
Раньше поры разрешилась.
Память у бедной отшибло совсем.
Так что она позабыла,
Кто был отец мальчугана того,
Что ей судьба подарила
Кто же отец-то? Иван? или Петр?
Лиза, скажи откровенно…
Лиза заводит глаза и твердит:
«Лист, о, мой кот вдохновенный!»
Мейербер! Все он, да он!
Что за шум со всех сторон!
Да неужли в самом деле
Ты на этой уж неделе
Разрешишься и на свет
После многих, многих лет,
Страшных болей в животе,
Выйдет в чудной красоте
Музыкальный плод великий —
И правдивы эти клики?
Неужели, наконец,
Ты действительно отец
Сына, в творчестве высоком
Нареченного «Пророком»?
Да, не выдумка газет
Эта новость! Да, на свет
Вышел он, ребенок чудный!
Да, процесс рожденья трудный
Совершился, наконец;
И родильница отец,
С облегченьем сладким в теле,
Распростерт в своей постели;
И припарки на живот
Друг Гуэн ему кладет.
Вдруг — средь тишины спокойной,
Раздается вой нестройный;
Звуки труб… Израиль здесь
Собрался, и этот весь
Дикий хор, обятый жаром
Воет (бо́льшей частью даром):
«Славься выше всяких мер,
Наш великий Мейербер!
Ты, страдавший так жестоко,
Чтоб родить для нас Пророка!»
Но из хора вот один
Очень юный господин
Выступает пред народом;
Брандус по фамильи; родом
Он из Пруссии; весьма
Скромен с виду (хоть ума
В нем палата — словно знает,
Где зимой рак обитает;
Научил его один
Знаменитый бедуин,
Крысолов, его приятель
И предшественник-издатель).
Барабан хватает он
И победой опьянен —
Как прославила когда-то
Мириам победу брата —
Он торжественно поет:
«Гениальный чудный пот
Осторожно, понемногу
Пролагал себе дорогу
В заперто́й бассейна круг;
Но раскрылись шлюзы вдруг —
И вода вовсю оттуда
Гордо хлынула… О, чудо!
Перед нами уж река!
Да, раздольна, глубока,
Образ мощи и свободы,
Как Ефрат, как Ганга воды,
Где купаются слоны,
Пальмами осенены; —
Как стремленье рейнских вод
У Шафгаузена с высот,
Где бурлит, кипит пучина,
И студенты из Берлина
В брюках вымокших глядят
На могучий водопад; —
Как той Вислы бег свободный,
Где сын Польши благородный,
Песнь поет, чешась от вшей,
О сынах земли своей,
О ее страданьях жгучих —
Под ветвями ив плакучих…
Да, как море, широка
Наша славная река,
Море то, где в годы оны
Сгибло войско Фараона,
Между тем, как нашим Бог
Выйти по суху помог…
Ширь-то, ширь и глубь какая!
Мир от края и до края
Исходите — никогда
Не найти вам, господа,
Водянистее творенья!
Сколько мощи, вдохновенья,
Поэтических красот,
Титанических высот!
Тут сам Бог и вся натура —
У меня же партитура!»
Наскучила скоро свобода. Тогда
В собраньях, на сходках несчетных
Диктатора вдруг пожелала иметь
Республика разных животных.
Они к избирательной урне сошлись,
Трактуя, шумя бесшабашно;
Интриги коварные пущены в ход,
Дух партий свирепствовал страшно.
Собраньем ослов управлял комитет
Из старцев; они отличались
Все тем, что кокарды трех наших цветов
На их головах красовались.
Хотя небольшая, но партия там
Была и старшин лошадиных;
Но голос не смела она подавать,
Боясь диких криков ослнных.
Когда же какой-то осел предложил —
О, ужас! — коня в кандидаты,
Один вислоухий его перебил:
«Изменник! Названье осла ты
Срамишь — нет ослиной кровинки в тебе…
Готов об заклад я побиться,
Что ты не осел, что тебя родила
Французской земли кобылица.
Иль ты происходишь от зебры — готов
Я это поддерживать мненье;
Затем по гнусливому голосу ты
Еврейского происхожденья.
Но если все это неправда — осел
Ты только сухой и холодный,
И чужды тебе глубь ослиной души,
Ее мистицизм благородный.
А мне эти чувства ослиные — мне
Всего они в мире дороже;
Осел я, и каждый мой волос в хвосте —
Осел совершеннейший тоже.
Не римлянин я, не из рода славян,
Немецкий осел я природный,
Как предки мои — очень умный народ,
Устойчивый и благородный.
Их жизнь протекала вдали от всего,
Что́ дерзко, порочно, зазорно;
Они ежедневно таскали мешки
На мельницу бодро, покорно.
Но предки не умерли. Кости лишь их
Зарыты в лесу иль в долине,
Но сами они, улыбаясь, глядят
На нас с высоты и доныне.
О, предки-ослы! Мы на вас походить
Желаем во всем, без сомненья,
С тропинки ослиного долга боясь
Сойти на стезю заблужденья.
Какое блаженство родиться ослом,
Таких вислоухих быть внуком!..
Кричать я готов со всех крыш: я осел!
И волю дать радостным звукам.
Отец мой был рослый немецкий осел,
Каких нынче встретите мало;
Немецким ослиным одним молоком
Меня моя мамка питала.
Я кровный осел и отцам подражать
Желаю во всем и повсюду;
Ослячество мило и дорого мне,
Ему изменять я не буду.
И так как осел я, то вам мой совет:
Среди вислоухих героев
Осла непременно избрать в короли,
Ослиное царство устроив.
Мы — все поголовно ослы! Лошадям
Нигде не дадим мы прохода…
Да здравствует многие годы, ура,
Король из ослиного рода!..»
Витийствовал так патриот, и кругом
Пошел одобрения ропот;
Копыт не жалели ослы, и слился
С их ревом ослиный их топот.
Увенчанный свежим дубовым венком,
Оратор безмолвно, серьезно
Кивал в благодарность седой головой,
Махая хвостом грациозно.
Муза, мне о том поведай,
Как сюда к нам был доставлен
Поросенок шаровидный,
Вюннеберг именованьем!
На лужайках в Изерлоне
Родился он, и корытце,
Из которого питался,
Там стоит еще поныне.
Каждодневно меж собратий
Кувыркался он в навозе;
Так плясать на задних лапках
Церниалю не удастся.
Видит мать, полна довольства,
Как сынок преуспевает:
Округляется животик,
Налились заметно щечки.
А отец в восторге слышит
Сына хрюканье свиное,
И в родительское сердце
Проникает звук любезный.
Но ужель в грязи увянет
Цвет нежнейший поросяток?
И скотов достойный отпрыск
Неужель сгниет бесславно?
Так о будущности сына
Мать его с отцом рядили,
И отстаивали мненья
Кулаками и словами:
«Мой пузатик! — муж промолвил —
С хламом старая корзина!
Я клянусь и повторяю:
Сын мой должен быть пастором.
«И туда, где извиваясь,
В синий Рейн впадает Дюссель —
Изучать пошлю болвана
Богословскую науку.
«Там живет мой друг Асттевер;
Я, грядущее предвидя,
Угощал его когда-то
Кофе, булками, печеньем.
«Там живет и мощный Дамен,
И когда он потрясает
Поэтическою плетью —
Все юнцы его трепещут.
«Им надзор препоручаю
Я за сыном, их примером
Он возьмет себе — покуда
Брюхом сам не просветится».
Так супругь супруге молвил,
Нежно лапку ей погладив,
А она его в обятья
Заключила с пылом страстным.
Затыкай скорее, Муза,
Оба уха! Поросенка
Кипятком из чана шпарят,
Он кричит, визжит ужасно.
Вот мальчишка парихмахер
завил щетину,
И помады благовонье
Достигает до Герсгейма.
Вот с собраньем комплиментов
И портной туда приплелся,
Фрак неся древне-германский,
Как носил еще Арминий.
Посреди приготовлений
Тьма ночная опустилась,
Протрубил пастух к покою —
Все спешат забраться в стойла.
До зари работник Треффель
Оглашал каморку храпом,
Наконец, глаза продравши,
Ложе мягкое покинул.
На дворе нашел он в сборе
Всех домашних; окружая
Молодого господина,
С ним в слезах они прощались.
Впал в задумчивость родитель,
Точно блох речам внимая;
На коленях мать в навозе
О сынке своем молилась.
Громко хнычет судомойка:
Уезжает друг сердечный;
Он пленился в ней когда-то
Толстых лядвей красотою.
Братья хрюкают: «Простимся!»
«До свиданья» кот мяучит,
И осел вздыхает нежно,
К другу юности ласкаясь;
Куры жалобно кудахчут;
Лишь козел молчит, довольный!
В нем соперника теряет,
Он у козочек красивых.
Так стоял наш поросенок,
Окружаемый друзьями,
Нежностью светились глазки,
Опустился грустно хвостик.
Тут поднялся смело Треффель:
«Что за бабьи причитанья!
Даже бык достойный плачет,
Он, кого считал я мужем!
«Но изменит это Треффель!»
Так промолвил гнева полный,
Взял он за ворот героя
И скрутил веревкой ноги;
Положил его на тачку
И повез легко и быстро
По горам и по долинам —
К дюссельдорфскому лицею.
(А теперь — дивитесь пуще:
Вам еврей поведал это,
Он свинью воспел в поэме —
Из терпимости чистейшей).
Вот май — и с ним сиянья золотые,
И воздух шелковый, и пряный запах.
Май обольщает белыми цветами,
Из тысячи фиалок шлет приветы,
Ковер цветочный и зеленый стелет,
Росою затканный и светом солнца,
И всех людей зовет гостеприимно,
И глупая толпа идет на зов.
Мужчины в летние штаны оделись,
На новых фраках пуговицы блещут,
А женщины — в невинно-белых платьях.
Юнцы усы весенние все крутят,
У девушек высоко дышат груди;
В карман кладут поэты городские
Бумагу, карандаш, лорнет, — и шумно
Идет к воротам пестрая толпа
И там садится на траве зеленой,
Дивится росту мощному деревьев,
Срывает разноцветные цветочки,
Внимает пению веселых птичек
И в синий небосвод, ликуя, смотрит.
Май и ко мне пришел. Он трижды стукнул
В дверь комнаты и крикнул мне: «Я — май!
Прими мой поцелуй, мечтатель бледный!»
Я, дверь оставив на запоре, крикнул:
«Зовешь напрасно ты, недобрый гость!
Я разгадал тебя, я разгадал
Устройство мира, слишком много видел
И слишком зорко; радость отошла,
И в сердце мука вечная вселилась.
Сквозь каменную я смотрю кору
В дома людские и в сердца людские,
В тех и в других — печаль, обман и ложь.
Я в лицах мысли тайные читаю —
Дурные мысли. В девичьем румянце
Дрожит — я вижу — тайный жар желаний;
На гордой юношеской голове
Пестреет — вижу я — колпак дурацкий;
И рожу вижу и пустые тени
Здесь, на земле, и не могу понять —
В больнице я иль в доме сумасшедших.
Гляжу сквозь почву древнюю земли,
Как будто сквозь кристалл, и вижу ужас,
Который зеленью веселой хочет
Напрасно май прикрыть. Я вижу мертвых,
Они внизу лежат, гроба их тесны,
Их руки сложены, глаза открыты,
Бела одежда, лица их белы,
А на губах коричневые черви.
Я вижу — сын на холм отца могильный
С любовницей присел на краткий срок;
Звучит насмешкой пенье соловья,
Цветы в лугах презрительно смеются;
Отец-мертвец шевелится в гробу,
И вздрагивает мать-земля сырая».
Земля, я знаю все твои страданья,
В твоей груди — я вижу — пламя пышет,
А кровь по тысяче струится жил.
Вот вижу я: твои открылись раны,
И буйно брызжет пламя, дым и кровь.
Вот смелые твои сыны-гиганты —
Отродье древнее — из темных недр
Идут, и красный факел каждым поднят;
И, ряд железных лестниц водрузив,
Стремятся ввысь, на штурм небесной тверди,
И гномы черные за ними лезут,
И с треском топчут золотые звезды.
Рукою дерзкой с божьего шатра
Завеса сорвана, и с воем ниц
Упали сонмы ангелов смиренных.
И, сидя на престоле, бледный бог
Рвет волосы, венец бросает прочь,
А буйная орда теснится ближе.
Гиганты красных факелов огонь
В небесное бросают царство, гномы
Бичами ангельские спины хлещут, —
Те жмутся, корчатся, боясь мучений, —
И за волосы их швыряют вниз.
И своего я ангела узнал:
Он с нежными чертами, русокудрый,
И вечная в устах его любовь,
И в голубых глазах его — блаженство.
И черным, отвратительным уродом
Уже настигнут он, мой бледный ангел.
Осклабясь, им любуется урод,
В обятьях тело нежное сжимает —
И резкий крик звучит по всей вселенной,
Столпы трещат, земля и небо гибнут.
И древняя в права вступает ночь.
Глубоко вздыхает вальтамский аббат;
Дошли к нему горькие вести:
Проигран при Гастингсе бой — и король,
Убитый, остался на месте.
Зовет он монахов и им говорит:
«Ты, Асгод, ты, Эльрик, — вы двое —
Идите, сыщите вы труп короля
Гарольда меж жертвами боя!»
В печали монахи на поиск пошли;
Вернулись к аббату в печали.
«Нерадостна, отче, господня земля:
Ей дни испытаний настали!
О, горе нам! пал благороднейший муж,
И воля ничтожных над нами:
Грабители делят родную страну
И делают вольных рабами.
Паршивый норманский оборвыш — увы! —
Британским становится лордом;
Везде щеголяют в шитье золотом,
Кого колотили по мордам!
Несчастье тому, кто саксонцем рожден!
Нет участи горше и гаже.
Враги наши будут безбожно хулить
Саксонских святителей даже!
Узнали мы, что нам большая звезда
Кровавым огнем предвещала,
Когда на горящей метле в небесах
Средь темной полночи скакала.
Сбылося предвестье, грозившее нам
И нашей отчизне бедами!
Мы были на Гастингском поле, отец, —
Завалено поле телами.
Бродили мы долго, искали везде,
Надеждой и страхом томимы…
Увы! королевского тела нигде
Меж трупами там не нашли мы!»
Так молвили Асгод и Эльрик. Аббат,
Сраженный их вестью жестокой,
Поник головою — и молвил потом
Монахам с тоскою глубокой:
«Живет в гриндельфильдском дремучем лесу,
Сношений с людьми не имея,
Одна, в беззащитной избушке своей,
Эдифь Лебединая Шея.
Была как у лебедя шея у ней,
Бела, и стройна, и прекрасна,
И в бозе почивший король наш Гарольд
Когда-то любил ее страстно.
Любил он ее, целовал и ласкал;
Потом разлюбил и покинул.
За днями шли дни, за годами года:
Шестнадцатый год тому минул.
Идите вы, братие, в хижину к ней…
Туда вы поспеете к ночи…
Возьмите с собою на поиск Эдифь:
У женщины зоркие очи.
Вы труп короля принесете сюда;
Над нашим почившим героем
По чину мы долг христианский свершим
И с почестью тело зароем».
Уж в полночь монахи к избушке лесной
Пришли — и стучатся. «Скорее
С постели вставай и за нами иди,
Эдифь Лебединая Шея!
Нас герцог норманский в бою победил,
И много легло нас со славой;
Но пал под мечом и король наш Гарольд
На гастингской ниве кровавой!
Пришли тебя звать мы — искать, где лежит
Меж мертвыми наш повелитель:
Найдя, понесем мы его хоронить
В священную нашу обитель».
Ни слова не молвя, вскочила Эдифь
И вышла к монахам босая.
Ей ветер полночный трепал волоса,
Седые их космы вздувая.
Пошли. По оврагам, по топям и пням
Вела их лесная жилица…
И вот показался утес меловой,
Как в небе зажглася денница.
Белея как саван, взвивался туман
Над полем сраженья; взлетали
С кровавыми клювами стаи ворон —
И дико и мерзко кричали.
Ограблены, голы, без членов, черны,
Валялися трупы повсюду:
Там люди лежали, тут лошадь гнила,
Давя безобразную груду.
Бродила Эдифь по равнине, где меч
Разил и губил без пощады;
Из глаз неподвижных метала она,
Как стрелы, пытливые взгляды.
В крови по колени ходила Эдифь;
Порой рукавами рубахи
От мертвых гнала она стаи ворон.
За нею плелися монахи.
Весь день проискала она короля.
Закат был как зарево красен…
Вдруг бедная с криком поникла к земле.
Пронзительный крик был ужасен!
Нашла Лебединая Шея, нашла,
Кого так усердно искала!
Не молвила слова и слез не лила,
И к бледному лику припала…
Лобзала его и в чело и в уста
И жалась лицом к его стану;
Лобзала на мертвой груди короля
Кровавую черную рану.
Потом увидала на правом плече
(И к ним приложилась устами)
Три рубчика: в чудно-блаженную ночь
Она нанесла их зубами.
Монахи две жерди меж тем принесли
И доску к жердям привязали,
И на доску подняли труп короля
В глубокой, безмолвной печали.
В обитель святую его понесли —
Отпеть и предать погребенью;
За трупом любви своей тихо Эдифь
Пошла похоронного тенью.
И пела надгробные песни она
Так жалобно-детски!.. Звучали
Напевы их скорбно в ночной тишине…
Монахи молитву шептали.