Мы хлеб солили крупной солью,
и на ходу, легко дыша,
мы с этим хлебом ели сою
и пили воду из ковша.И тучи мягкие летели
над переполненной рекой,
и в неуютной, злой постели
мы обретали свой покой.Чтобы, когда с утра природа
воспрянет, мирна и ясна,
греметь водой водопровода,
смывая недостатки сна.По комнате шагая с маху,
в два счета убирать кровать,
искать потертую рубаху
и басом песню напевать.Тоска, себе могилу вырой —
я песню легкую завью, —
над коммунальною квартирой
она подобна соловью.Мне скажут черными словами,
отринув молодость мою,
что я с закрытыми глазами
шаманю и в ладоши бью.Что научился только лгать
во имя оды и плаката, —
о том, что молодость богата,
без основанья полагать.Но я вослед за песней ринусь,
могучей завистью влеком, —
со мной поет и дразнит примус
меня лиловым языком.
Знакомят молодых и незнакомых
в такую злую полночь соловьи,
и вот опять секретари в райкомах
поют переживания свои.
А под окном щебечут клен и ясень,
не понимающие директив,
и в легкий ветер, что проходит, ясен,
с гитарами кидается актив.
И девушку с косой тяжелой, русской
(а я за неразумную боюсь)
прельщают обстоятельной нагрузкой,
любовью, вовлечением в союз.
Она уходит с пионервожатым
на озеро — и песня перед ней…
Над озером склонясь, как над ушатом,
они глядят на пестрых окуней.
Как тесен мир.
Два с половиной метра
прекрасного прибрежного песка,
да птица серая,
да посвист ветра,
да гнусная козявка у виска.
О чем же думать в полночь?
О потомках?
О золоте?
О ломоте спинной?
И песня задыхается о том, как
забавно под серебряной луной…
Под серебряной луной,
в голубом садочке,
над серебряной волной,
на златом песочке
мы радуемся — мальчики — и плачем,
плывет любовь, воды не замутив,
но все-таки мы кое-что да значим,
секретари райкомов и актив.
Я буду жить до старости, до славы
и петь переживания свои,
как соловьи щебечут, многоглавы,
многоязыки, свищут соловьи.
Похваляясь любовью недолгой,
растопыривши крылышки в ряд,
по ночам, застывая над Волгой,
соловьи запевают не в лад.Соловьи, над рекой тараторя,
разлетаясь по сторонам,
города до Каспийского моря
называют по именам.Ни за что пропадает кустарь в них,
ложки делает, пьет вино.
Перебитый в суставах кустарник
ночью рушится на окно.Звезды падают с ребер карнизов,
а за городом, вдалеке, —
тошнотворный черемухи вызов,
весла шлепают на реке.Я опять повстречаю ровно
в десять вечера руки твои.
Про тебя, Александра Петровна,
заливают вовсю соловьи.Ты опустишь тяжелые веки,
пропотевшая,
тяжко дыша…
Погляди —
мелководные реки
машут перьями камыша.Александра Петровна,
послушай, —
эта ночь доведет до беды,
придавившая мутною тушей
наши крошечные сады.Двинут в берег огромные бревна
с грозной песней плотовщики.
Я умру, Александра Петровна,
у твоей побледневшей щеки. . . . . . . . . . . . . . .
Но ни песен, ни славы, ни горя,
только плотная ходит вода,
и стоят до Каспийского моря,
засыпая вовсю, города.
Поднимайся в поднебесье, слава, —
не забудем, яростью горя,
как Московско-Нарвская застава
шла в распоряженье Октября.Тучи злые песнями рассеяв,
позабыв про горе и беду,
заводило Вася Алексеев
заряжал винтовку на ходу.С песнею о красоте Казбека,
о царице в песне говоря,
шли ровесники большого века
добивать царицу и царя.Потому с улыбкою невольной,
молодой с верхушки до подошв,
принимал, учитывая, Смольный
питерскую эту молодежь.Не клади ей в зубы голый палец
никогда, особенно в бою,
и отцы седые улыбались,
вспоминая молодость свою.Ты ползи вперед, от пуль не падай,
нашей революции краса.
Площадь перед Зимнею громадой
вспоминает наши голоса.А министры только тары-бары,
кое-кто посмылся со двора.
Наши нападенья и удары
и сегодня помнят юнкера.На фронтах от севера до юга
в непрерывном и большом бою
защищали парень и подруга
вместе революцию свою.Друг, с коня который пулей ссажен,
он теперь спокоен до конца:
запахали трактора на сажень
кости петроградского бойца.Где его могила? На Кавказе?
Или на Кубани? Иль в Крыму?
На Сибири? Но ни в коем разе
это неизвестно никому.Мы его не ищем по Кубаням,
мертвеца не беспокоим зря,
мы его запомним и вспомянем
новой годовщиной Октября.Мы вспомянем, приподнимем шапки,
на мгновенье полыхнет огнем,
занесем сияющие шашки
и вперед, как некогда, шагнем.Вот и вся заплаканная тризна,
коротка и хороша она, —
где встает страна социализма,
лучшая по качеству страна.
Без тоски, без грусти, без оглядки,
Сокращая житие на треть,
Я хотел бы на шестом десятке
От разрыва сердца умереть.День бы синей изморозью капал,
Небо бы тускнело вдалеке,
Я бы, задыхаясь, падал на пол,
Кровь ещё бежала бы в руке.Песни похоронные противны.
Саван из легчайшей кисеи.
Медные бы положили гривны
На глаза заплывшие мои.И уснул я без галлюцинаций,
Белый и холодный, как клинок.
От общественных организаций
Поступает за венком венок.Их положат вперемешку, вместе —
К телу собирается народ,
Жалко — большинство венков из жести, —
Дескать, ладно, прах не разберёт.Я с таким бы предложеньем вылез
Заживо, покуда не угас,
Чтобы на живые разорились —
Умирают в жизни только раз.Ну, да ладно. И на том спасибо.
Это так, для пущей красоты.
Вы правы, пожалуй, больше, ибо
Мёртвому и мёртвые цветы.Грянет музыка. И в этом разе,
Чтобы каждый скорбь воспринимал,
Все склоняются. Однообразен
Похоронный церемониал.* * *Впрочем, скучно говорить о смерти,
Попрошу вас не склонять главу,
Вы стихотворению не верьте, —
Я ещё, товарищи, живу.Лучше мы о том сейчас напишем,
Как по полированным снегам
Мы летим на лыжах, песней дышим
И работаем на страх врагам.
В Нижнем Новгороде с откоса
чайки падают на пески,
все девчонки гуляют без спроса
и совсем пропадают с тоски.Пахнет липой, сиренью и мятой,
небывалый слепит колорит,
парни ходят — картуз помятый,
папироска во рту горит.Вот повеяло песней далёкой,
ненадолго почудилось всем,
что увидят глаза с поволокой,
позабытые всеми совсем.Эти вовсе без края просторы,
где горит палисадник любой,
Нижний Новгород, Дятловы горы,
Ночью сумрак чуть-чуть голубой.Влажным ветром пахнуло немного,
лёгким дымом, травою сырой,
снова Волга идёт как дорога,
вся покачиваясь под горой.Снова тронутый радостью долгой,
я пою, что спокойствие — прах,
что высокие звёзды над Волгой
тоже гаснут на первых порах.Что напрасно, забытая рано,
хороша, молода, весела,
как в несбыточной песне, Татьяна
в Нижнем Новгороде жила.Вот опять на песках, на паромах
ночь огромная залегла,
дует запахом чахлых черёмух,
налетающим из-за угла, тянет дождиком, рваною тучей
обволакивает зарю, —
я с тобою на всякий случай
ровным голосом говорю.Наши разные разговоры,
наши песенки вперебой.
Нижний Новгород, Дятловы горы,
Ночью сумрак чуть-чуть голубой.
Я из ряда вон выходящих
Сочинений не сочиню,
Я запрячу в далёкий ящик
То, чего не предам огню.И, покрытые пыльным смрадом,
Потемневшие до костей,
Как покойники, лягут рядом
Клочья мягкие повестей.Вы заглянете в стол. И вдруг вы
Отшатнётесь — тоска и страх:
Как могильные черви, буквы
Извиваются на листах.Муха дохлая — кверху лапки,
Слюдяные крылья в пыли.
А вот в этой багровой папке
Стихотворные думы легли.Слушай — и дребезжанье лиры
Донесётся через года
Про любовные сувениры,
Про январские холода, Про звенящую сталь Турксиба
И «Путиловца» жирный дым,
О моём комсомоле — ибо
Я когда-то был молодым.Осторожно, рукой не трогай —
Расползётся бумага. Тут
Всё о девушке босоногой —
Я забыл, как её зовут.И качаюсь, большой, как тень, я,
Удаляюсь в края тишины,
На халате моём сплетенья
И цветы изображены.И какого дьявола ради,
Одуревший от пустоты,
Я разглядываю тетради
И раскладываю листы? Но наполнено сердце спесью,
И в зрачках моих торжество,
Потому что я слышу песню
Сочинения моего.Вот летит она, молодая,
А какое горло у ней!
Запевают её, сидая
С маху конники на коней.Я сижу над столом разрытым,
Песня наземь идёт с высот,
И подкованым бьёт копытом,
И железо в зубах несёт.И дрожу от озноба весь я —
Радость мне потому дана,
Что из этого ящика песня
В люди выбилась хоть одна.И сижу я — копаю ящик,
И ушла моя пустота.
Нет ли в нём каких завалящих,
Но таких же хороших, как та?
Нас утро встречает прохладой,
Нас ветром встречает река.
Кудрявая, что ж ты не рада
Весёлому пенью гудка?
Не спи, вставай, кудрявая!
В цехах звеня,
Страна встаёт со славою
На встречу дня.
И радость поёт, не скончая,
И песня навстречу идёт,
И люди смеются, встречая,
И встречное солнце встаёт —
Горячее и бравое,
Бодрит меня.
Страна встаёт со славою
На встречу дня.
Бригада нас встретит работой,
И ты улыбнёшься друзьям,
С которыми труд, и забота,
И встречный, и жизнь — пополам.
За Нарвскою заставою,
В громах, в огнях,
Страна встаёт со славою
На встречу дня.
И с ней до победного края
Ты, молодость наша, пройдёшь,
Покуда не выйдет вторая
Навстречу тебе молодёжь.
И в жизнь вбежит оравою,
Отцов сменя.
Страна встаёт со славою
На встречу дня.
…И радость никак не запрятать,
Когда барабанщики бьют:
За нами идут октябрята,
Картавые песни поют.
Отважные, картавые,
Идут, звеня.
Страна встаёт со славою
На встречу дня!
Такою прекрасною речью
О правде своей заяви.
Мы жизни выходим навстречу,
Навстречу труду и любви!
Любить грешно ль, кудрявая,
Когда, звеня,
Страна встаёт со славою
На встречу дня.
На краю села большого —
пятистенная изба…
Выйди, Катя Ромашова, —
золотистая судьба.
Косы русы,
кольца,
бусы,
сарафан и рукава,
и пройдет, как солнце в осень,
мимо песен,
мимо сосен, —
поглядите, какова.
У зеленого причала
всех красивее была, —
сто гармоник закричало,
сто девчонок замолчало —
это Катя подошла.
Пальцы в кольцах,
тело бело,
кровь горячая весной,
подошла она,
пропела:
— Мир компании честной.
Холостых трясет
и вдовых,
соловьи молчат в лесу,
полкило конфет медовых
я Катюше поднесу.
— До свидания, — скажу,
я далёко ухожу…
Я скажу, тая тревогу:
— Отгуляли у реки,
мне на дальнюю дорогу
ты оладий напеки.
Провожаешь холостого,
горя не было и нет,
я из города Ростова
напишу тебе привет.
Опишу красивым словом,
что разлуке нашей год,
что над городом Ростовом
пролетает самолет.
Я пою разлуке песни,
я лечу, лечу, лечу,
я летаю в поднебесье —
петли мертвые кручу,
И увижу, пролетая,
в светло-розовом луче:
птица — лента золотая —
на твоем сидит плече.
По одной тебе тоскую,
не забудь меня — молю,
молодую,
городскую
никогда не полюблю…
И у вечера большого,
как черемуха встает,
плачет Катя Ромашова,
Катя песен не поет.
Провожу ее до дому,
сдам другому, молодому.
— До свидания, — скажу, —
я далёко ухожу…
Передай поклоны маме,
попрощайся из окна…
Вся изба в зеленой раме,
вся сосновая она,
петухами и цветами
разукрашена изба,
колосками,
васильками —
сколь искусная резьба!
Молодая яблонь тает,
у реки поет народ,
над избой луна летает,
Катя плачет у ворот.
Рябины пламенные грозди,
и ветра голубого вой,
и небо в золотой коросте
над неприкрытой головой.
И ничего —
ни зла, ни грусти.
Я в мире темном и пустом,
лишь хрустнут под ногою грузди,
чуть-чуть прикрытые листом.
Здесь всё рассудку незнакомо,
здесь делай всё — хоть не дыши,
здесь ни завета,
ни закона,
ни заповеди,
ни души.
Сюда как бы всего к истоку,
здесь пухлым елкам нет числа.
Как много их…
Но тут же сбоку
еще одна произросла,
еще младенец двухнедельный,
он по колено в землю врыт,
уже с иголочки,
нательной
зеленой шубкою покрыт.
Так и течет, шумя плечами,
пошатываясь,
ну, живи,
расти, не думая ночами
о гибели и о любви,
что где-то смерть,
кого-то гонят,
что слезы льются в тишине
и кто-то на воде не тонет
и не сгорает на огне.
Живи —
и не горюй,
не сетуй,
а я подумаю в пути:
быть может, легче жизни этой
мне, дорогая, не найти.
А я пророс огнем и злобой,
посыпан пеплом и золой, —
широколобый,
низколобый,
набитый песней и хулой.
Ходил на праздник я престольный,
гармонь надев через плечо,
с такою песней непристойной,
что богу было горячо.
Меня ни разу не встречали
заботой друга и жены —
так без тоски и без печали
уйду из этой тишины.
Уйду из этой жизни прошлой,
веселой злобы не тая, —
и в землю втоптана подошвой —
как елка — молодость моя.
Ребята, на ходу — как были
мы в плену
немного о войне поговорим…
В двадцатом году
шел взвод на войну,
а взводным нашим Вася Головин.
Ать, два… И братва басила —
бас не изъян:
— Да здравствует Россия,
Советская Россия,
Россия рабочих и крестьян!
В ближайшем бою к нам идет офицер
(англичане занимают край),
и томми нас берут на прицел,
Офицер говорит: Олл райт…
Ать, два… Это смерти сила
грозит друзьям,
но — здравствует Россия,
Советская Россия,
Россия рабочих и крестьян! Стояли мы под дулами —
не охали, не ахали,
но выступает Вася Головин:
— Ведь мы такие ж пахари,
как вы, такие ж пахари,
давайте о земле поговорим.
Ать, два… Про самое, про это, -
буржуй, замри, -
да здравствует планета,
да здравствует планета,
планета наша, полная земли! Теперь про офицера я…
Каким он ходит пупсиком —
понятно, что с работой
незнаком.
Которые тут пахари —
ударь его по усикам
мозолями набитым кулаком.
Ать, два… Хорошее братание
совсем не изъян —
да здравствует Британия,
да здравствует Британия,
Британия рабочих и крестьян! Офицера пухлого берут на бас,
и в нашу пользу кончен спор.
Мозоли-переводчики промежду нас —
помогают вести разговор,
Ать, два… Нас томми живо поняли —
и песня по кустам…
А как насчет Японии?
Да здравствует Япония,
Япония рабочих и крестьян! Ребята, ну…
как мы шли на войну,
говори — полыхает закат…
Как мы песню одну,
настоящую одну
запевали на всех языках.
Ать, два… Про одно про это
ори друзьям:
— Да здравствует планета.
да здравствует планета,
планета рабочих и крестьян!
Так жили поэты.
А. БлокОхотник, поэт, рыбовод… А дым растекался по крышам,
И гнилью гусиных болот
С тобою мы сызнова дышим.Ночного привала уют
И песня тебе не на диво…
В одесской пивной подают
С горохом багровое пиво, И пена кипит на губе,
И между своими делами
В пивную приходят к тебе
И Тиль Уленшпигель и Ламме.В подвале сыром и глухом,
Где слушают скрипку дрянную,
Один закричал петухом,
Другой заказал отбивную, А третий — большой и седой —
Сказал:
— Погодите с едой,
Не мясом единственным сыты
Мы с вами, друзья одесситы,
На вас напоследок взгляну.
Я завтра иду на войну
С бандитами, с батькой Махною… Я, может, уже не спою
Ах, Черному, злому, ах, морю
Веселую песню мою…
Один огорчился простак
И вытер ненужные слезы…
Другой улыбнулся:
— Коль так,
Багрицкий, да здравствуют гёзы! —
А третий, ремнями звеня,
Уходит, седея, как соболь,
И на ночь копыто коняОн щепочкой чистит особой.
Ложись на тачанку.
И вся
Четверка коней вороная, Тачанку по ветру неся,
Копытами пыль подминая,
Несет партизана во тьму,
Храпя и вздымая сердито, И чудится ночью ему
Расстрел Опанаса-бандита…
Охотник, поэт, рыбовод…
А дым растекался по крышам,
И гнилью гусиных болот
С тобою мы сызнова дышим.И молодость — горькой и злой
Кидается, бьется по жилам,
По Черному морю и в бой —
Чем радовался и жил он.Ты песни такой не отдашь,
Товарищ прекрасной породы.
Приходят к нему на этаж
Механики и рыбоводы, Поэты идут гуртом
К большому, седому, как замять,
Садятся кругом — потом
Приходят стихи на память.Хозяин сидит у стены,
Вдыхая дымок от астмы,
Как некогда дым войны,
Тяжелый, густой, опасный, Аквариумы во мглу
Текут зеленым окружьем,
Двустволки стоят в углу —
Центрального боя ружья.Серебряная ножна
Кавалерийской сабли,
И тут же начнет меж нас
Его подмосковный зяблик.И осени дальней цвесть,
И рыбам плескаться дружно,
И всё в этой комнате есть,
Что только поэтам нужно.Охотник, поэт, рыбовод,
Венками себя украся,
В гробу по Москве плывет,
Как по морю на баркасе.И зяблик летит у плеча
За мертвым поэтом в погоне,
И сзади идут фырча
Кавалерийские кони.И Ламме — толстяк и простак —
Стирает последние слезы,
Свистит Уленшпигель: коль так,
Багрицкий, да здравствуют гёзы.
И снова, не помнящий зла,
Рассвет поднимается ярок,
У моего стола
Двустволка — его подарок.Разрезали воду ужи
Озер полноводных и синих.И я приготовил пыжи
И мелкую дробь — бекасинник, —
Вставай же скорее,
Вставай
И руку на жизнь подавай.
За садовой глухой оградой
Ты запрятался — серый чиж…
Ты хоть песней меня порадуй.
Почему, дорогой, молчишь?
Вот пришёл я с тобой проститься,
И приветливый и земной,
В лёгком платье своём из ситца
Как живая передо мной.
Неужели же всё насмарку?.
Даже в памяти не сбережём?.
Эту девушку и товарку
Называли всегда чижом.
За веселье, что удалось ей…
Ради молодости земли
Кос её золотые колосья
Мы от старости берегли.
Чтобы вроде льняной кудели
Раньше времени не седели,
Вместе с лентою заплелись,
Небывалые, не секлись.
Помню волос этот покорный,
Мановенье твоей руки,
Как смородины дикой, чёрной
Наедались мы у реки.
Только радостная, тускнея,
В замиранье, в морозы, в снег
Наша осень ушла, а с нею
Ты куда-то ушла навек.
Где ты — в Киеве? Иль в Ростове?
Ходишь плача или любя?
Платье ситцевое, простое
Износилось ли у тебя?
Слёзы тёмные в горле комом,
Вижу горести злой оскал…
Я по нашим местам знакомым,
Как иголку, тебя искал.
От усталости вяли ноги,
Безразличны кусты, цветы…
Может быть, по другой дороге
Проходила случайно ты?
Сколько песен от сердца отнял,
Как тебя на свиданье звал!
Только всю про тебя сегодня
Подноготную разузнал.
Мне тяжёлые, злые были
Рассказали в этом саду,
Как учительницу убили
В девятьсот тридцатом году.
Мы нашли их, убийц знаменитых,
То — смутители бедных умов
И владельцы железом крытых,
Пятистенных и в землю врытых
И обшитых тёсом домов.
Кто до хрипи кричал на сходах:
— Это только наше, ничьё…
Их теперь называют вот как,
Злобно, с яростью… — Кулачьё…
И теперь я наверно знаю —
Ты лежала в гробу, бела, —
Комсомольская, волостная
Вся ячейка за гробом шла.
Путь до кладбища был недолог,
Но зато до безумья лют —
Из берданок и из двустволок
Отдавали тебе салют.
Я стою на твоей могиле,
Вспоминаю во тьме дрожа,
Как чижей мы с тобой любили,
Как любили тебя, чижа.
Беспримерного счастья ради
Всех девчат твоего села,
Наших девушек в Ленинграде,
Гибель тяжкую приняла.
Молодая, простая, знаешь?
Я скажу тебе, не тая,
Что улыбка у них такая ж,
Как когда-то была твоя.
У меня к тебе дела такого рода,
что уйдёт на разговоры вечер весь, —
затвори свои тесовые ворота
и плотней холстиной окна занавесь.
Чтобы шли подруги мимо, парни мимо,
и гадали бы и пели бы, скорбя:
«Что не вышла под окошко, Серафима?
Серафима, больно скучно без тебя…»
Чтобы самый ни на есть раскучерявый,
рвя по вороту рубахи алый шёлк,
по селу Ивано-Марьину с оравой
мимо окон под гармонику прошел.
Он всё тенором, всё тенором, со злобой
запевал — рука протянута к ножу:
«Ты забудь меня, красавица, попробуй…
я тебе такое покажу…
Если любишь хоть на половину,
подожду тебя у крайнего окна,
постелю тебе пиджак на луговину
довоенного и тонкого сукна…»
А земля дышала, грузная от жиру,
и от омута соминого левей
соловьи сидели молча по ранжиру,
так что справа самый старый соловей.
Перед ним вода — зелёная, живая —
мимо заводей несётся напролом,
он качается на ветке, прикрывая
соловьиху годовалую крылом.
И трава грозой весеннею измята,
дышит грузная и тёплая земля,
голубые ходят в омуте сомята,
пол-аршинными усами шевеля.
А пиявки, раки ползают по илу,
много ужаса вода в себе таит…
Щука — младшая сестрица крокодилу —
неживая возле берега стоит…
Соловьиха в тишине большой и душной…
Вдруг ударил золотистый вдалеке,
видно, злой и молодой и непослушный,
ей запел на соловьином языке:
«По лесам, на пустырях и на равнинах
не найти тебе прекраснее дружка —
принесу тебе яичек муравьиных,
нащиплю в постель я пуху из брюшка.
Мы постелем наше ложе над водою,
где шиповники все в розанах стоят,
мы помчимся над грозою, над бедою
и народим два десятка соловьят.
Не тебе прожить, без радости старея,
ты, залётная, ни разу не цвела,
вылетай же, молодая, поскорее
из-под старого и жесткого крыла».
И молчит она, всё в мире забывая, —
я за песней, как за гибелью, слежу…
Шаль накинута на плечи пуховая…
«Ты куда же, Серафима?» — «Ухожу».
Кисти шали, словно пёрышки, расправя,
влюблена она, красива, нехитра, — улетела.
Я держать её не вправе —
просижу я возле дома до утра.
Подожду, когда заря сверкнёт по стеклам,
золотая сгаснет песня соловья —
пусть придёт она домой с красивым, с тёплым —
меркнут глаз её татарских лезвия.
От неё и от него пахнуло мятой,
он прощается у крайнего окна,
и намок в росе пиджак его измятый
довоенного и тонкого сукна.