По ночам в нашей волости тихо,
Незнакомы полям голоса,
И по синему насту волчиха
Убегает в седые леса.
По полям, по лесам, по болотам
Мы поедем к родному селу.
Пахнет холодом, сеном и потом
Мой овчинный дорожный тулуп.
Скоро лошади в мыле и пене,
Старый дом, донесут до тебя.
Наша мать приготовит пельмени
И немного поплачет любя.
Голова от зимы поседела,
Молодая моя голова.
Но спешит с озорных посиделок
И в сенцах колобродит братва.
Вот и радость опять на пороге —
У гармошки и трели, и звон;
Хорошо обжигает с дороги
Горьковатый первач-самогон.
Только мать поглядит огорчённо,
Перекрестит меня у дверей.
Я пойду посмотреть на девчонок
И с одною уйду поскорей.
Синева… И от края до края
По дорогам гуляет луна…
Эх ты, волость моя дорогая
И дорожная чашка вина!..
Как же так?
Не любя, не страдая,
даже слово привета тая,
ты уходишь, моя молодая,
золотая когда-то моя…
Ну, качну головою устало, о лице позабуду твоем — только песни
веселой не стало, что запели, пропели вдвоем.
Гуси-лебеди пролетели,
Чуть касаясь крылом воды,
Плакать девушки захотели
От неясной ещё беды.
Прочитай мне стихотворенье,
Как у нас вечера свежи,
К чаю яблочного варенья
Мне на блюдечко положи.
Отчаёвничали, отгуляли,
Не пора ли, родная, спать, —
Спят ромашки на одеяле,
Просыпаются ровно в пять.
Вечер тонкий и комариный,
Погляди, какой расписной,
Завтра надо бы за малиной,
За пахучею, за лесной.
Погуляем ещё немного,
Как у вас вечера свежи!
Покажи мне за ради бога,
Где же Керженская дорога,
Обязательно покажи.
Постоим под синей звездою.
День ушёл со своей маетой.
Я скажу, что тебя не стою,
Что тебя называл не той.
Я свою называю куклой —
Брови выщипаны у ней,
Губы крашены спелой клюквой,
А глаза синевы синей.
А душа — я души не знаю.
Плечи тёплые хороши.
Земляника моя лесная,
Я не знаю её души.
Вот уеду. Святое слово,
Не волнуясь и не любя,
От Ростова до Бологого
Буду я вспоминать тебя.
Золотое твоё варенье,
Кошку рыжую на печи,
Птицу синего оперения,
Запевающую в ночи.
Ты стоишь земли любимым сыном —
здоровяк, со всех сторон хорош,
и, насквозь пропахший керосином,
землю по-сыновьему сосёшь.
Взял её ты в буравы и свёрла,
хорошо, вплотную, глубоко,
и ползёт в нефтепровода горло
чёрное густое молоко.
Рваный ветер с моря, уйма вышек,
горькая каспийская волна,
ты свои четыре буквы выжег
в книге Революции сполна.
Ты стоишь — кормилец и поилец
всех республик и всего и вся —
Трактор из Путиловского вылез,
в жилах молоко твоё неся.
Ждет тебя земля одна шестая,
СТО, ВСНХ, НКПС —
наше сердце, наша кровь густая,
наш Баку — ударник и боец.
Полный ход. Старания утроим —
затхлый пот, усталость — хоть бы хны…
промысла АзНефти — строй за строем.
Бухта Ильича, Сураханы.
Сабунчи пригнули шею бычью —
пусть подъём к социализму крут,
вложим пятилетнюю добычу
в трёхгодичный драгоценный труд.
Пот соревнованья, поединка
выльет нефтеносная земля —
и закисла морда Детердинга —
морда нефтяного короля.
Он предвидит своего оплота
грохот, а спасенье, как во сне, —
бьёт ударных буровых работа,
выше поднимающих АзНефть.
Грохот неминуемого краха,
смена декораций и ролей —
бей, Баку,
— мы за тобой без страха
перережем к чёрту королей.
Чтобы кверху вылетом набата,
свернутой струёй подземных сил
над тобой фонтан Биби-Эйбата
торжество республик возносил.
Ребята, на ходу — как были
мы в плену
немного о войне поговорим…
В двадцатом году
шел взвод на войну,
а взводным нашим Вася Головин.
Ать, два… И братва басила —
бас не изъян:
— Да здравствует Россия,
Советская Россия,
Россия рабочих и крестьян!
В ближайшем бою к нам идет офицер
(англичане занимают край),
и томми нас берут на прицел,
Офицер говорит: Олл райт…
Ать, два… Это смерти сила
грозит друзьям,
но — здравствует Россия,
Советская Россия,
Россия рабочих и крестьян! Стояли мы под дулами —
не охали, не ахали,
но выступает Вася Головин:
— Ведь мы такие ж пахари,
как вы, такие ж пахари,
давайте о земле поговорим.
Ать, два… Про самое, про это, -
буржуй, замри, -
да здравствует планета,
да здравствует планета,
планета наша, полная земли! Теперь про офицера я…
Каким он ходит пупсиком —
понятно, что с работой
незнаком.
Которые тут пахари —
ударь его по усикам
мозолями набитым кулаком.
Ать, два… Хорошее братание
совсем не изъян —
да здравствует Британия,
да здравствует Британия,
Британия рабочих и крестьян! Офицера пухлого берут на бас,
и в нашу пользу кончен спор.
Мозоли-переводчики промежду нас —
помогают вести разговор,
Ать, два… Нас томми живо поняли —
и песня по кустам…
А как насчет Японии?
Да здравствует Япония,
Япония рабочих и крестьян! Ребята, ну…
как мы шли на войну,
говори — полыхает закат…
Как мы песню одну,
настоящую одну
запевали на всех языках.
Ать, два… Про одно про это
ори друзьям:
— Да здравствует планета.
да здравствует планета,
планета рабочих и крестьян!
Мне не выдумать вот такого,
и слова у меня просты —
я родился в деревне Дьяково,
от Семенова — полверсты.
Я в губернии Нижегородской
в житие молодое попал,
земляной покрытый коростой,
золотую картошку копал.
Я вот этими вот руками
землю рыл
и навоз носил,
и по Керженцу
и по Каме
я осоку-траву косил.
На твое, земля,
на здоровье,
теплым жиром, земля, дыши,
получай лепешки коровьи,
лошадиные голяши.
Чтобы труд не пропал впустую,
чтобы радость была жива —
надо вырастить рожь густую,
поле выполоть раза два.
Черноземное поле на озимь
всё засеять,
заборонить,
сеять — лишнего зернышка наземь
понапрасну не заронить.
Так на этом огромном свете
прорастала моя судьба,
вся зеленая,
словно эти
подрастающие хлеба.
Я уехал.
Мне письма слали
о картофеле,
об овсе,
о свином золотистом сале, —
как одно эти письма все.
Под одним существуя небом,
я читал, что овсу капут…
Как у вас в Ленинграде с хлебом
и по скольку рублей за пуд?
Год за годом
мне письма слали
о картофеле,
об овсе,
о свином золотистом сале, —
как одно эти письма все.
Под одним существуя небом,
я читал, что в краю таком
мы до нового хлеба
с хлебом,
со свининою,
с молоком,
что битком набито в чулане…
Как у вас в Ленинграде живут?
Нас, конечно, односельчане
все зажиточными зовут.
Наше дело теперь простое —
ожидается урожай,
в гости пить молоко густое
обязательно приезжай…
И порадовался я с ними,
оглядел золотой простор,
и одно громадное имя
повторяю я с этих пор.
Упрекните меня в изъяне,
год от году
мы всё смелей,
все мы гордые,
мы, крестьяне,
дети сельских учителей.
До тебя, моя молодая,
называя тебя родной,
мы дошли,
любя,
голодая,
слезы выплакав все до одной.
Рябины пламенные грозди,
и ветра голубого вой,
и небо в золотой коросте
над неприкрытой головой.
И ничего —
ни зла, ни грусти.
Я в мире темном и пустом,
лишь хрустнут под ногою грузди,
чуть-чуть прикрытые листом.
Здесь всё рассудку незнакомо,
здесь делай всё — хоть не дыши,
здесь ни завета,
ни закона,
ни заповеди,
ни души.
Сюда как бы всего к истоку,
здесь пухлым елкам нет числа.
Как много их…
Но тут же сбоку
еще одна произросла,
еще младенец двухнедельный,
он по колено в землю врыт,
уже с иголочки,
нательной
зеленой шубкою покрыт.
Так и течет, шумя плечами,
пошатываясь,
ну, живи,
расти, не думая ночами
о гибели и о любви,
что где-то смерть,
кого-то гонят,
что слезы льются в тишине
и кто-то на воде не тонет
и не сгорает на огне.
Живи —
и не горюй,
не сетуй,
а я подумаю в пути:
быть может, легче жизни этой
мне, дорогая, не найти.
А я пророс огнем и злобой,
посыпан пеплом и золой, —
широколобый,
низколобый,
набитый песней и хулой.
Ходил на праздник я престольный,
гармонь надев через плечо,
с такою песней непристойной,
что богу было горячо.
Меня ни разу не встречали
заботой друга и жены —
так без тоски и без печали
уйду из этой тишины.
Уйду из этой жизни прошлой,
веселой злобы не тая, —
и в землю втоптана подошвой —
как елка — молодость моя.
На краю села большого —
пятистенная изба…
Выйди, Катя Ромашова, —
золотистая судьба.
Косы русы,
кольца,
бусы,
сарафан и рукава,
и пройдет, как солнце в осень,
мимо песен,
мимо сосен, —
поглядите, какова.
У зеленого причала
всех красивее была, —
сто гармоник закричало,
сто девчонок замолчало —
это Катя подошла.
Пальцы в кольцах,
тело бело,
кровь горячая весной,
подошла она,
пропела:
— Мир компании честной.
Холостых трясет
и вдовых,
соловьи молчат в лесу,
полкило конфет медовых
я Катюше поднесу.
— До свидания, — скажу,
я далёко ухожу…
Я скажу, тая тревогу:
— Отгуляли у реки,
мне на дальнюю дорогу
ты оладий напеки.
Провожаешь холостого,
горя не было и нет,
я из города Ростова
напишу тебе привет.
Опишу красивым словом,
что разлуке нашей год,
что над городом Ростовом
пролетает самолет.
Я пою разлуке песни,
я лечу, лечу, лечу,
я летаю в поднебесье —
петли мертвые кручу,
И увижу, пролетая,
в светло-розовом луче:
птица — лента золотая —
на твоем сидит плече.
По одной тебе тоскую,
не забудь меня — молю,
молодую,
городскую
никогда не полюблю…
И у вечера большого,
как черемуха встает,
плачет Катя Ромашова,
Катя песен не поет.
Провожу ее до дому,
сдам другому, молодому.
— До свидания, — скажу, —
я далёко ухожу…
Передай поклоны маме,
попрощайся из окна…
Вся изба в зеленой раме,
вся сосновая она,
петухами и цветами
разукрашена изба,
колосками,
васильками —
сколь искусная резьба!
Молодая яблонь тает,
у реки поет народ,
над избой луна летает,
Катя плачет у ворот.
Луны сиянье белое
сошло на лопухи,
ревут, как обалделые,
вторые петухи.
Река мерцает тихая
в тяжелом полусне,
одни часы, тиктикая,
шагают по стене.
А что до сна касаемо,
идет со всех сторон
угрюмый храп хозяина,
усталый сон хозяина,
ненарушимый сон.
Приснился сон хозяину:
идут за ним грозя,
и убежать нельзя ему,
и спрятаться нельзя.
И руки, словно олово,
и комната тесна,
нет, более тяжелого
он не увидит сна.
Идут за ним по клеверу,
не спрятаться ему,
ни к зятю,
и ни к деверю,
ни к сыну своему.
Заполонили поле,
идут со всех сторон,
скорее силой воли
он прерывает сон.
Иконы все, о господи,
по-прежнему висят,
бормочет он:
— Овес, поди,
уже за пятьдесят.
А рожь, поди, кормилица,
сама себе цена.
— Без хлеба истомилися,
скорей бы новина.
Скорей бы жатву сладили,
за мельницу мешок,
над первыми оладьями
бы легкий шел душок.
Не так бы жили грязненько,
закуски без числа,
хозяйка бы без праздника
бутылку припасла.
Знать, бога не разжалобить,
а жизнь невесела,
в колхозе, значит, стало быть,
пожалуй, полсела.
Вся жизнь теперь
у них она,
как с табаком кисет…
Встречал соседа Тихона:
— Бог помочь, мол, сосед…
А он легко и просто так
сказал, прищуря глаз:
— В колхозе нашем господа
не числятся у нас.
У нас поля — не небо,
земли большой комок,
заместо бога мне бы
ты лучше бы помог.
Вот понял в этом поле я
(пословица ясна),
что смерть,
а жизнь тем более
мне на миру красна.
Овес у нас — высот каких…
Картошка — ананас…
И весело же все-таки,
сосед Иван, у нас.
Вон косят под гармонику,
да что тут говорить,
старуху Парамониху
послали щи варить.
А щи у нас наваристы,
с бараниной,
с гусем.
До самой точки — старости —
мы при еде, при всем.***На воле полночь тихая,
часы идут, тиктикая,
я слушаю хозяина —
он шепчет, как река.
И что его касаемо,
мне жалко старика.
С лица тяжелый, глиняный,
и дожил до седин,
и днем один,
и в ночь один,
и к вечеру один.
Но, впрочем, есть компания,
друзья у старика,
хотя, скажу заранее, —
собой невелика.
Царица мать небесная,
отец небесный царь
да лошадь бессловесная,
бессмысленная тварь.***Ночь окна занавесила,
но я заснуть не мог,
мне хорошо,
мне весело,
что я не одинок.
Мне поле песню вызвени,
колосья-соловьи,
что в Новгороде,
Сызрани
товарищи мои.
Так жили поэты.
А. БлокОхотник, поэт, рыбовод… А дым растекался по крышам,
И гнилью гусиных болот
С тобою мы сызнова дышим.Ночного привала уют
И песня тебе не на диво…
В одесской пивной подают
С горохом багровое пиво, И пена кипит на губе,
И между своими делами
В пивную приходят к тебе
И Тиль Уленшпигель и Ламме.В подвале сыром и глухом,
Где слушают скрипку дрянную,
Один закричал петухом,
Другой заказал отбивную, А третий — большой и седой —
Сказал:
— Погодите с едой,
Не мясом единственным сыты
Мы с вами, друзья одесситы,
На вас напоследок взгляну.
Я завтра иду на войну
С бандитами, с батькой Махною… Я, может, уже не спою
Ах, Черному, злому, ах, морю
Веселую песню мою…
Один огорчился простак
И вытер ненужные слезы…
Другой улыбнулся:
— Коль так,
Багрицкий, да здравствуют гёзы! —
А третий, ремнями звеня,
Уходит, седея, как соболь,
И на ночь копыто коняОн щепочкой чистит особой.
Ложись на тачанку.
И вся
Четверка коней вороная, Тачанку по ветру неся,
Копытами пыль подминая,
Несет партизана во тьму,
Храпя и вздымая сердито, И чудится ночью ему
Расстрел Опанаса-бандита…
Охотник, поэт, рыбовод…
А дым растекался по крышам,
И гнилью гусиных болот
С тобою мы сызнова дышим.И молодость — горькой и злой
Кидается, бьется по жилам,
По Черному морю и в бой —
Чем радовался и жил он.Ты песни такой не отдашь,
Товарищ прекрасной породы.
Приходят к нему на этаж
Механики и рыбоводы, Поэты идут гуртом
К большому, седому, как замять,
Садятся кругом — потом
Приходят стихи на память.Хозяин сидит у стены,
Вдыхая дымок от астмы,
Как некогда дым войны,
Тяжелый, густой, опасный, Аквариумы во мглу
Текут зеленым окружьем,
Двустволки стоят в углу —
Центрального боя ружья.Серебряная ножна
Кавалерийской сабли,
И тут же начнет меж нас
Его подмосковный зяблик.И осени дальней цвесть,
И рыбам плескаться дружно,
И всё в этой комнате есть,
Что только поэтам нужно.Охотник, поэт, рыбовод,
Венками себя украся,
В гробу по Москве плывет,
Как по морю на баркасе.И зяблик летит у плеча
За мертвым поэтом в погоне,
И сзади идут фырча
Кавалерийские кони.И Ламме — толстяк и простак —
Стирает последние слезы,
Свистит Уленшпигель: коль так,
Багрицкий, да здравствуют гёзы.
И снова, не помнящий зла,
Рассвет поднимается ярок,
У моего стола
Двустволка — его подарок.Разрезали воду ужи
Озер полноводных и синих.И я приготовил пыжи
И мелкую дробь — бекасинник, —
Вставай же скорее,
Вставай
И руку на жизнь подавай.
Саянова о поэзии на пленуме ЛАПП. . . . . . . . . . . . . . .
Теперь по докладу Саянова
позвольте мне слово иметь.Заслушав ученый доклад, констатирую:
была канонада,
была похвала,
докладчик орудовал острой сатирою,
и лирика тоже в докладе была.Но выслушай, Витя,
невольный наказ мой,
недаром я проповедь слушал твою,
не знаю — зачем заниматься ужасной
стрельбою из пушки по соловью? Рыдать, задыхаться:
товарищи, ратуй,
зажевано слово…
И, еле дыша,
сие подтверждая — с поличной цитатой
арканить на месте пииту — Фиша.Последнее дело —
любитель и даже
изобразитель природы земной,
я вижу болото —
и в этом пейзаже
забавные вещи передо мной.Там в маленькой келье молчальник ютится
слагает стихи, от натуги сопя,
там квакает утка — чванливая птица,
не понимая сама себя.Гуляет собачка —
у этой собачки
стихоплетений распухшие пачки,
где визг
как девиз,
и повсюду известны
собачкина кличка, порода, цена,
«литературные манифесты»,
где визг,
что поэзия — это она.Так это же смех —
обалдеют и ринутся
нормальные люди к защелкам дверей,
но только бы прочь от такого зверинца —
от рыб и от птиц, от собачек скорей.Другое болото —
героями Плевны
по ровным,
огромным,
газетным листам
пасутся стадами левые Левины,
лавируют правые Друзины там, трясутся, лепечут: да я не я… я не я…
ведь это не мой кругозор, горизонт…
Скучает Горелов, прося подаяния
на погорелое место — Литфронт?.И киснет критическое молоко в них,
но что же другого им делать троим?
Вот разве маниакальный полковник
их
поведет
за конем
своим.А нам наплевать —
неприятен, рекламен
кому-то угодный критический вой,
и я — если мне позволяет регламент —
продолжу монолог растрепанный свой.Мы подняли руки в погоне за словом,
мы пишем о самых различных вещах,
о сумрачных предках,
о небе лиловом,
о белых,
зеленых
и синих прыщах, о славных парнишках, —
и девочкой грустной
закончим лирическую дребедень,
а пар «чаепитий», тяжелый и вкусный,
стоит, закрывая сегодняшний день.Обычный позор стихотворного блуда —
на первое — выучка,
звон,
акварель,
и вот преподносим читателю блюдо —
военный пейзажик a la натурель.А в это время заживо
гниющего с башки
белогвардейца каждого
зовут:
руби и жги.Последнее коленце им
выкинуть пора,
над планом интервенции
сидят профессора.Стоит куском предания,
синонимом беды,
Британия,
Британия,
владычица воды.Позолота панциря,
бокальчик вина —
Франция,
Франция —
Пуанкаре-Война.И ты проморгаешь войну,
проворонишь
ее —
на лирическом греясь боку,
и вот —
налетают уже на Воронеж,
на Ленинград,
на Москву,
на Баку.Но наше зло не клонится,
не прячется впотьмах,
и наших песен конница
идет на полный мах.Рифм стальные лезвия
свистят:
«Войне — война», —
чтоб о нас впоследствии
вспомнили сполна. . . . . . . . . . . . . . . .
Сегодня ж — в бездействии рифмы мои,
и ржавчиной слово затронуто,
гляди — за рекой не смолкают бои
чугунолитейного фронта.Мне горько —
без нашего ремесла,
без нашего нужного вымысла
республика славу
качала, несла
и кверху огромную вынесла.Сегодня без лишнего слова мы
перед лицом беды
республикой мобилизованы
и выстроены в ряды.Ударим на неприятеля —
ударим — давно пора —
сегодня на предприятия
ударниками пера.Без бутафории, помпы,
без конфетти речей,
чтоб лозунги били, как бомбы,
вредителей и рвачей.Чтоб рифм голубые лезвия
взошли надо мной, над тобой,
Подразделенье Поэзия,
налево
и прямо в бой.
Я и вправо и влево кинусь,
я и так, я и сяк, но, любя,
отмечая и плюс и минус,
не могу обойти тебя.Ты приходишь, моя забота
примечательная, ко мне,
с Металлического завода,
что на Выборгской стороне.Ты влетаешь сплошною бурею,
песня вкатывает, звеня,
восемнадцатилетней дурью
пахнет в комнате у меня.От напасти такой помилуй —
что за девочка: бровь дугой,
руки — крюки,
зовут Людмилой,
разумеется — дорогой.Я от Волги свое до Волхова
по булыжникам на боку,
под налетами ветра колкого,
сердце волоком волоку.Я любую повадку девичью
к своему притяну суду,
если надо, поставлю с мелочью
и с дешевкой в одном ряду.Если девочка скажет:
— Боренька,
обожаю тебя… (смешок)
и тебя умоляю — скоренько
сочини про меня стишок,
опиши молодую жизнь мою,
извиняюсь…
Тогда, гляди,
откачу, околпачу, высмею,
разыграю на все лады.
Отметайся с возможной силой,
поживей шевели ногой…
Но не тот разговор с Людмилой,
тут совсем разговор другой… Если снова
лиловый, ровный,
ядовитый нахлынет мрак —
по Москве,
Ленинграду
огромной,
тяжкой бомбой бабахнет враг… Примет бедная Белоруссия
стратегические бои…
Выйду я,
а со мною русая
и товарищи все мои.Снова панскую спесь павлинью
потревожим, сомнем, согнем,
на смертельную первую линию
встанем первые под огнем.Так как молоды,
будем здорово
задаваться,
давить фасон,
с нами наших товарищей прорва,
парабеллум и смит-вессон.Может быть,
погуляю мало с ним, —
всем товарищам и тебе
я предсмертным хрипеньем жалостным
заявлю о своей судьбе.Рухну наземь —
и роща липовая
закачается, как кольцо…
И в последний,
дрожа и всхлипывая,
погляжу на твое лицо.
(Отрывки)2Как мне диктует романистов школа,
начнем с того…
Короче говоря,
начнем роман с рожденья комсомола —
с семнадцатого года,
с октября.
Вот было дело. Господи помилуй! —
гудела пуля серою осой,
И Керенский (любимец… душка… милый
скорее покатился колбасой.
Тогда на фронте, прекращая бойню
братанием и злобой на корню,
встал фронтовик и заложил обойму,
злопамятную поднял пятерню.
Готовый на погибельную муку,
прошедший через бурю и огонь,
он протянул ошпаренную руку,
и, как обойма, звякнула ладонь.
Тогда орлом сидевшая империя
последние свои теряла перья,
и — злы, неповторимы, велики —
путиловские встали подмастерья,
кронштадтские восстали моряки.
Как бомбовозы, песни пролетали,
легла на землю осень животом… (Все это — предисловие, детали
и подступы к роману. А потом…)
Уже тогда, метаясь разъяренно
у заводской ободранной стены,
ребята с Петергофского района
и с Выборгской ребята стороны
пошли вперед,
что не было нимало
смешною в революцию игрой,
хоть многого еще не понимала
и зарывалась молодость порой.
Ей все бы громыхала канонада,
она житье меняла на часы,
и Ленин останавливал где надо
и улыбался в рыжие усы, (Не данным свыше, не защитой сирым,
не сладким велеречьем, а в связи
с любовью нашей, с ненавистью, с миром
ты Ленина, поэт, изобрази.
Пускай от горести напухли веки, -
писатель, помни — хоть сие старо:
ты пишешь о великом человеке —
ты в кровь свое обмакивай перо.)Он знал тогда, — товарищи, поверьте, -
что эти заводские пацаны
не ради легкой от шрапнели смерти,
а ради новой жизни рождены.
Мы положенье поняли такое,
когда, сползая склонами зимы,
мы выиграли битву у Джанкоя
и у Самары победили мы.
Из боя в битву сызнова и снова
ходили за единое одно —
Антонова мы били у Тамбова,
из Украины вымели Махно.
Они запомнят — эти интервенты —
навеки незапамятных веков —
тяжелых наших пулеметов ленты
и ленточки балтийских моряков.
Когда блокадой зажимала в кольца
республику озлобленная рать, -
мы полагали — есть у комсомольца
умение и жить и умирать.…Несла войны развернутая лава,
уверенностью била от Москвы —
была Россия некогда двуглава,
а в сущности, совсем без головы.
Огромные орлы стоят косые —
геральдика — нельзя же без орлов!
За то, что ты без головы, Россия,
мы положили множество голов.
Но пулей срезан адмиральский ворон,
пообломали желтые клыки, .
когда, патроны заложив затвором,
шагнули в битву, наши старики.
Не износили английских мундиров,
не истрепали английских подошв.
Врагу заранее могилы вырыв,
за стариками вышла молодежь.
Офицерье отброшено, как ветошь,
последние, победные бои…
Советская республика, а это ж
вам не Россия, милые мои…
1Багрового солнца над нами шары,
под нами стоит лебеда,
в кожухе, мутная от жары,
перевернулась вода.Надвое мир разделяет щит,
ленты — одна за другой…
Пуля стонет,
пуля трещит,
пуля пошла дугой.Снова во вражеские ряды
пуля идет, рыча, —
если не будет у нас воды,
воду заменит моча.Булькая, прыгая и звеня,
бей, пулемет, пока —
вся кавалерия на ко-ня…
Пехота уже у штыка.Все попадания наши верны
в сумрак, в позор земной —
красное знамя моей страны
плавает надо мной.Нашу разрезать хотят страну,
высосать всю до дна —
сохнет, затоптанная, она —
сердце мое в плену.
В наши леса идет напролом
лезвие топора —
колониальных дел мастера
двигают топором.Желтый сапог оккупанта тяжел,
шаг непомерно быстр,
синь подбородок,
зуб — желт,
штык,
револьвер,
хлыст…2Слушай, Англия,
Франция,
слушай,
нам не надо вашей земли,
но сегодня
(на всякий случай)
припасли мы команду:
— Пли… И в краях, зеленых, отчих,
посмотрев вперед,
заправляет пулеметчик
ленту в пулемет.Снова жилы у нас распухли,
снова ядрами кулаки —
если вы на Союз Республик
ваши двигаете полки.Переломаны ваши древки,
все останутся гнить в пыли —
не получите нашей нефти,
нашей жирной и потной земли.Есть еще запрещенная зона —
наши фабрики,
наш покой…
Наземь выплеснете знамена
вашей собственною рукой.3Солнце висит,
стучит лебеда —
кончена песня моя:
в кожухе не пересохла вода,
ленты лежит змея.И в краях зеленых, отчих,
посмотрев вперед,
заправляет пулеметчик
ленту в пулемет.
Июлю месяцу не впервой
давить меня тяжелой пятой,
ловить меня, окружая травой,
томить меня духотой.Я вижу, как лопнула кожура
багровых овощей, —
на черное небо пошла жара,
ломая уклад вещей.Я задыхаюсь в час ночной
и воду пью спеша,
луна — как белый надо мной
каленый край ковша.Я по утрам ищу… увы…
подножный корм коню —
звон кругом
от лезвий травы,
высохшей на корню.И вот
начинает течь смола,
обваривая мух,
по ночам выходит из-за угла
истлевшей падали дух.
В конце концов
половина зари
отваливается, дрожа,
болото кипит —
на нем пузыри,
вонючая липкая ржа, —
и лес загорается.
Дует на юг,
поглубже в лес ветерок,
дубам и осинам
приходит каюк —
трескучей погибели срок.Вставай,
поднимайся тогда,
ветлугай,
с водою иди на огонь,
туши его,
задуши,
напугай,
гони дымок и вонь.
Копай топорами широкие рвы,
траву губи на корню,
чтобы нельзя по клочьям травы
дальше лететь огню.
Чтобы между сосновых корней
с повадкой лесного клеща
маленькое семейство огней
не распухало, треща.Вставай,
поднимайся —
и я за тобой,
последний леса жилец,
иду вперед с опаленной губой
и падаю наконец.
Огонь проходит сквозь меня.Я лег на пути огня,
и падает на голову головня,
смердя,
клокоча
и звеня.
Вот так прожить
и так умереть,
истлеть, рассыпаясь в прах,
золою лежать
и только шипеть,
пропеть не имея прав.И новые сосны взойдут надо мной,
взметнут свою красу,
я тлею и знаю —
всегда под сосной,
всегда живу в лесу.
Деревья, кустарника пропасть,
болотная прорва, овраг…
Ты чувствуешь —
горе и робость
тебя окружают…
и мрак.
Ходов не давая пронырам,
у самой качаясь луны,
сосновые лапы над миром,
как сабли, занесены.
Рыдают мохнатые совы,
а сосны поют о другом —
бок о бок стучат, как засовы,
тебя запирая кругом.
Тебе, проходимец, судьбою,
дорогой — болота одни;
теперь над тобой, под тобою
гадюки, гнилье, западни.
Потом, на глазах вырастая,
лобастая волчья башка,
лохматая, целая стая
охотится исподтишка.
И старая туша, как туча,
как бурей отбитый карниз,
ломая огромные сучья,
медведь обрывается вниз.
Ни выхода нет, ни просвета,
и только в шерсти и зубах
погибель тяжелая эта
идет на тебя на дыбах.
Деревья клубятся клубами —
ни сна,
ни пути,
ни красы,
и ты на зверье над зубами
свои поднимаешь усы.
Ты видишь прижатые уши,
свинячьего глаза свинец,
шатанье слежавшейся туши,
обсосанной лапы конец.
Последние два шага,
последние два шага…
И грудь перехвачена жаждой,
и гнилостный ветер везде,
и старые сосны —
над каждой
по страшной пылает звезде.
Вот послушай меня, отцовская
сила, сивая борода.
Золотая, синяя, Азовская,
завывала, ревела орда.
Лошадей задирая, как волки,
батыри у Батыя на зов
у верховья ударили Волги,
налетая от сильных низов.
Татарин, конечно, верна́ твоя
обожженная стрела,
лепетала она, пернатая,
неминуемая была.
Игого, лошадиное иго —
только пепел шипел на кустах,
скрежетала литая верига
у боярина на костях.
Но уже запирая терем
и кончая татарскую дань,
царь Иван Васильевич зверем
наказал наступать на Казань.
Вот послушай, отцовская сила,
сивая твоя борода,
как метелями заносило
все шляхетские города.
Голытьбою,
нелепой гульбою,
матка бозка и пано́ве,
с ним бедовати —
с Тарасом Бульбою —
восемь весен
и восемь зим.
И колотят копытами в поле,
городишки разносят в куски,
вот высоких насилуют полек,
вырезая ножами соски.
Но такому налету не рады,
отбивают у вас казаки,
визжат веселые сынки,
и, как барышник, звонок, рыж,
поет по кошелям барыш.
А водка хлещет четвертями,
коньяк багровый полведра,
и черти с длинными когтями
ревут и прыгают с утра.
На пьяной ярмарке,
на пышной —
хвастун,
бахвал,
кудрями рыж —
за всё,
за барышню барышник,
конечно, отдает барыш.
И улетает с табунами,
хвостами плещут табуны
над сосунками,
над полями,
над появлением луны.
Так не зачти же мне в обиду,
что распрощался я с тобой,
что упустил тебя из виду,
кулак,
барышник,
конобой.
И где теперь твои стоянки,
магарычи,
со свистом клич?
И на какой такой гулянке
тебя ударил паралич?
Ты отошел в сырую землю,
глаза свои закрыл навек,
и я тебя
как сон приемлю —
ты умер.
Старый человек.
Нас утро встречает прохладой,
Нас ветром встречает река.
Кудрявая, что ж ты не рада
Весёлому пенью гудка?
Не спи, вставай, кудрявая!
В цехах звеня,
Страна встаёт со славою
На встречу дня.
И радость поёт, не скончая,
И песня навстречу идёт,
И люди смеются, встречая,
И встречное солнце встаёт —
Горячее и бравое,
Бодрит меня.
Страна встаёт со славою
На встречу дня.
Бригада нас встретит работой,
И ты улыбнёшься друзьям,
С которыми труд, и забота,
И встречный, и жизнь — пополам.
За Нарвскою заставою,
В громах, в огнях,
Страна встаёт со славою
На встречу дня.
И с ней до победного края
Ты, молодость наша, пройдёшь,
Покуда не выйдет вторая
Навстречу тебе молодёжь.
И в жизнь вбежит оравою,
Отцов сменя.
Страна встаёт со славою
На встречу дня.
…И радость никак не запрятать,
Когда барабанщики бьют:
За нами идут октябрята,
Картавые песни поют.
Отважные, картавые,
Идут, звеня.
Страна встаёт со славою
На встречу дня!
Такою прекрасною речью
О правде своей заяви.
Мы жизни выходим навстречу,
Навстречу труду и любви!
Любить грешно ль, кудрявая,
Когда, звеня,
Страна встаёт со славою
На встречу дня.
Здесь привольно воронам и совам,
Тяжело от стянутых ярем,
Пахнет душным
Воздухом, грозовым –
Недовольна армия царем.
Скоро загреметь огромной вьюге,
Да на полстолетия подряд, –
то в Тайном обществе на юге
О цареубийстве говорят.
Заговор, переворот
И эта
Молния, летящая с высот.
Ну кого же,
Если не поэта,
Обожжет, подхватит, понесет?
Где равнинное раздолье волку,
Где темны просторы и глухи, –
Переписывают втихомолку
Запрещенные его стихи.
И они по спискам и по слухам,
От негодования дрожа,
Были песнью,
Совестью
И духом
Славного навеки мятежа.
Это он,
Пораненный судьбою,
Рану собственной рукой зажал.
Никогда не дорожил собою,
Воспевая мстительный кинжал.
Это он
О родине зеленой
Находил любовные слова, –
Как начало пламенного льва.
Злом сопровождаемый
И сплетней –
И дела и думы велики, –
Неустанный,
Двадцатидвухлетний,
Пьет вино
И любит балыки.
Пасынок романовской России.
Дни уходят ровною грядой.
Он рисует на стихах босые
Ноги молдаванки молодой.
Милый Инзов,
Умудренный старец,
Ходит за поэтом по пятам,
Говорит, в нотацию ударясь,
Сообразно старческим летам.
Но стихи, как раньше, наготове,
Подожжен –
Гори и догорай, –
И лавина африканской крови
И кипит
И плещет через край.
Сотню лет не выбросить со счета.
В Ленинграде,
В Харькове,
В Перми
Мы теперь склоняемся –
Почета
Нашего волнение прими.
Мы живем,
Моя страна — громадна,
Светлая и верная навек.
Вам бы через век родиться надо,
Золотой,
Любимый человек.
Вы ходили чащею и пашней,
Ветер выл, пронзителен и лжив…
Пасынок на родине тогдашней,
Вы упали, срока не дожив.
Подлыми увенчаны делами
Люди, прославляющие месть,
Вбили пули в дула шомполами,
И на вашу долю пуля есть.
Чем отвечу?
Отомщу которым,
Ненависти страшной не тая?
Неужели только разговором
Ненависть останется моя?
За окном светло над Ленинградом,
Я сижу за письменным столом.
Ваши книги-сочиненья рядом
Мне напоминают о былом.
День ударит об землю копытом,
Смена на посту сторожевом.
Думаю о вас, не об убитом,
А всегда о светлом,
О живом.
Всё о жизни,
Ничего о смерти,
Всё о слове песен и огня…
Легче мне от этого,
Поверьте,
И простите, дорогой, меня.
У меня к тебе дела такого рода,
что уйдёт на разговоры вечер весь, —
затвори свои тесовые ворота
и плотней холстиной окна занавесь.
Чтобы шли подруги мимо, парни мимо,
и гадали бы и пели бы, скорбя:
«Что не вышла под окошко, Серафима?
Серафима, больно скучно без тебя…»
Чтобы самый ни на есть раскучерявый,
рвя по вороту рубахи алый шёлк,
по селу Ивано-Марьину с оравой
мимо окон под гармонику прошел.
Он всё тенором, всё тенором, со злобой
запевал — рука протянута к ножу:
«Ты забудь меня, красавица, попробуй…
я тебе такое покажу…
Если любишь хоть на половину,
подожду тебя у крайнего окна,
постелю тебе пиджак на луговину
довоенного и тонкого сукна…»
А земля дышала, грузная от жиру,
и от омута соминого левей
соловьи сидели молча по ранжиру,
так что справа самый старый соловей.
Перед ним вода — зелёная, живая —
мимо заводей несётся напролом,
он качается на ветке, прикрывая
соловьиху годовалую крылом.
И трава грозой весеннею измята,
дышит грузная и тёплая земля,
голубые ходят в омуте сомята,
пол-аршинными усами шевеля.
А пиявки, раки ползают по илу,
много ужаса вода в себе таит…
Щука — младшая сестрица крокодилу —
неживая возле берега стоит…
Соловьиха в тишине большой и душной…
Вдруг ударил золотистый вдалеке,
видно, злой и молодой и непослушный,
ей запел на соловьином языке:
«По лесам, на пустырях и на равнинах
не найти тебе прекраснее дружка —
принесу тебе яичек муравьиных,
нащиплю в постель я пуху из брюшка.
Мы постелем наше ложе над водою,
где шиповники все в розанах стоят,
мы помчимся над грозою, над бедою
и народим два десятка соловьят.
Не тебе прожить, без радости старея,
ты, залётная, ни разу не цвела,
вылетай же, молодая, поскорее
из-под старого и жесткого крыла».
И молчит она, всё в мире забывая, —
я за песней, как за гибелью, слежу…
Шаль накинута на плечи пуховая…
«Ты куда же, Серафима?» — «Ухожу».
Кисти шали, словно пёрышки, расправя,
влюблена она, красива, нехитра, — улетела.
Я держать её не вправе —
просижу я возле дома до утра.
Подожду, когда заря сверкнёт по стеклам,
золотая сгаснет песня соловья —
пусть придёт она домой с красивым, с тёплым —
меркнут глаз её татарских лезвия.
От неё и от него пахнуло мятой,
он прощается у крайнего окна,
и намок в росе пиджак его измятый
довоенного и тонкого сукна.
За садовой глухой оградой
Ты запрятался — серый чиж…
Ты хоть песней меня порадуй.
Почему, дорогой, молчишь?
Вот пришёл я с тобой проститься,
И приветливый и земной,
В лёгком платье своём из ситца
Как живая передо мной.
Неужели же всё насмарку?.
Даже в памяти не сбережём?.
Эту девушку и товарку
Называли всегда чижом.
За веселье, что удалось ей…
Ради молодости земли
Кос её золотые колосья
Мы от старости берегли.
Чтобы вроде льняной кудели
Раньше времени не седели,
Вместе с лентою заплелись,
Небывалые, не секлись.
Помню волос этот покорный,
Мановенье твоей руки,
Как смородины дикой, чёрной
Наедались мы у реки.
Только радостная, тускнея,
В замиранье, в морозы, в снег
Наша осень ушла, а с нею
Ты куда-то ушла навек.
Где ты — в Киеве? Иль в Ростове?
Ходишь плача или любя?
Платье ситцевое, простое
Износилось ли у тебя?
Слёзы тёмные в горле комом,
Вижу горести злой оскал…
Я по нашим местам знакомым,
Как иголку, тебя искал.
От усталости вяли ноги,
Безразличны кусты, цветы…
Может быть, по другой дороге
Проходила случайно ты?
Сколько песен от сердца отнял,
Как тебя на свиданье звал!
Только всю про тебя сегодня
Подноготную разузнал.
Мне тяжёлые, злые были
Рассказали в этом саду,
Как учительницу убили
В девятьсот тридцатом году.
Мы нашли их, убийц знаменитых,
То — смутители бедных умов
И владельцы железом крытых,
Пятистенных и в землю врытых
И обшитых тёсом домов.
Кто до хрипи кричал на сходах:
— Это только наше, ничьё…
Их теперь называют вот как,
Злобно, с яростью… — Кулачьё…
И теперь я наверно знаю —
Ты лежала в гробу, бела, —
Комсомольская, волостная
Вся ячейка за гробом шла.
Путь до кладбища был недолог,
Но зато до безумья лют —
Из берданок и из двустволок
Отдавали тебе салют.
Я стою на твоей могиле,
Вспоминаю во тьме дрожа,
Как чижей мы с тобой любили,
Как любили тебя, чижа.
Беспримерного счастья ради
Всех девчат твоего села,
Наших девушек в Ленинграде,
Гибель тяжкую приняла.
Молодая, простая, знаешь?
Я скажу тебе, не тая,
Что улыбка у них такая ж,
Как когда-то была твоя.
За кормою вода густая —
солона она, зелена,
неожиданно вырастая,
на дыбы поднялась она,
и, качаясь, идут валы
от Баку до Махачкалы.
Мы теперь не поём, не спорим,
мы водою увлечены —
ходят волны Каспийским морем
небывалой величины.
А потом —
затихают воды —
ночь каспийская,
мёртвая зыбь;
знаменуя красу природы,
звёзды высыпали
как сыпь;
от Махачкалы
до Баку
луны плавают на боку.
Я стою себе, успокоясь,
я насмешливо щурю глаз —
мне Каспийское море по пояс,
нипочём…
Уверяю вас.
Нас не так на земле качало, нас
мотало кругом во мгле —
качка в море берёт начало,
а бесчинствуют на земле.
Нас качало в казачьих седлах,
только стыла по жилам кровь,
мы любили девчонок подлых —
нас укачивала любовь.
Водка, что ли, ещё?
И водка —
спирт горячий,
зелёный, злой, —
нас качало в пирушках вот как —
с боку на бок
и с ног долой…
Только звёзды летят картечью,
говорят мне:
«Иди, усни…»
Дом, качаясь, идет навстречу,
сам качаешься, чёрт возьми…
Стынет соль
девятого пота
на протравленной коже спины,
и качает меня работа
лучше спирта
и лучше войны.
Что мне море?
Какое дело
мне до этой зелёной беды?
Соль тяжёлого, сбитого тела
солонее морской воды.
Что мне (спрашиваю я), если
наши зубы,
как пена, белы —
и качаются наши песни
от Баку
до Махачкалы.
Спи, мальчишка, не реветь:
По садам идет медведь…
…Меда жирного, густого
Хочет сладкого медведь.
А за банею подряд
Ульи круглые стоят —
— Все на ножках на куриных,
— Все в соломенных платках;
А кругом, как на перинах,
Пчелы спят на васильках.
Он идет на ульи боком,
Разевая старый рот,
И в молчании глубоком
Прямо горстью мед берет.
Прямо лапой, прямо в пасть
Он пропихивает сласть,
И, конечно, очень скоро
Наедается ворча …
Лапа толстая у вора
Вся намокла до плеча.
Он ее сосет и гложет,
Отдувается… Капут!
Он полпуда съел, а может,
Не полпуда съел, а пуд!
Полежать теперь в истоме
Волосатому сластене,
Убежать, пока из Мишки
Не наделали колбас,
Захватив с собой подмышкой
Толстый улей про запас…
Спит во тьме собака-лодырь,
Спит деревня у реки…
Через тын, через колоду
До берлоги напрямки.
Он заплюхал, глядя на ночь,
Волосатая гора,
— Михаил — Медведь — Иваныч.
И ему заснуть пора!
Спи, малышка, не реветь:
Не ушел еще медведь!
А от меда у медведя
Зубы начали болеть!!!
Боль проникла, как проныра,
Заходила ходуном,
Сразу дернуло, заныло
В зубе правом коренном,
Застучало, затрясло! —
Щеку набок разнесло…
Обмотал ее рогожей,
Потерял медведь покой.
Был медведь — медведь пригожий,
А теперь на что похожий? —
— С перевязанной щекой,
Некрасивый, не такой!..
Пляшут елки хороводом…
Ноет пухлая десна!
Где-то бросил улей с медом:
Не до меда, не до сна,
Не до радостей медведю,
Не до сладостей медведю, —
Спи, малышка, не реветь! —
Зубы могут заболеть!
Шел медведь, стонал медведь,
Дятла разыскал медведь.
Дятел щеголь в птичьем свете,
В красном бархатном берете,
В черном-черном пиджаке,
С червяком в одной руке.
Дятел знает очень много.
Он медведю сесть велит.
Дятел спрашивает строго:
«—Что у Вас, медведь, болит?»
«Зубы? — Где?» — с таким вопросом
Он глядит медведю в рот
И своим огромным носом
У медведя зуб берет.
Приналег, и смаху, грубо
Сразу выдернул его…
Что медведь — медведь без зуба?
— Он без зуба — ничего!
Не дерись и не кусайся,
Бойся каждого зверька,
Бойся волка, бойся зайца,
Бойся хитрого хорька!
Скучно: в пасти — пустота!..
Разыскал медведь крота…
Подошел к медведю крот,
Посмотрел медведю в рот,
А во рту медвежьем — душно,
Зуб не вырос молодой…
Крот сказал медведю: «Нужно
Зуб поставить золотой!»
Спи, малышка, надо спать:
В темноте медведь опасен,
Он на все теперь согласен,
Только б золота достать!
Крот сказал ему: «Покуда
Подождите, милый мой,
Мы Вам золота полпуда
Откопаем под землей!»
И уходит крот горбатый…
И в полях до темноты
Роет землю, как лопатой;
Ищут золото кроты.
Ночью где-то в огородах
Откопали… самородок!
Спи, малышка, не реветь!
Ходит радостный медведь,
Щеголяет зубом свежим,
Пляшет Мишка молодой,
И горит во рту медвежьем
Зуб веселый, золотой!
Все темнее, все синее
Над землей ночная тень…
Стал медведь теперь умнее:
Зубы чистит каждый день,
Много меда не ворует,
Ходит важный и не злой
И сосновой пломбирует
Зубы новые смолой.
…Спят березы, толстый крот
Спать уходит в огород,
Рыба сонная плеснула…
Дятлы вымыли носы
И уснули. Все уснуло,
Только тикают часы…
Верно, пять часов утра, не боле.
Я иду — знакомые места…
Корабли и яхты на приколе,
И на набережной пустота.
Изумительный властитель трона
И властитель молодой судьбы —
Медный всадник поднял першерона,
Яростного, злого, на дыбы.
Он, через реку коня бросая,
Города любуется красой,
И висит нога его босая, —
Холодно, наверное, босой!
Ветры дуют с оста или с веста,
Всадник топчет медную змею…
Вот и вы пришли на это место —
Я вас моментально узнаю.
Коротко приветствие сказали,
Замолчали, сели покурить…
Александр Сергеевич, нельзя ли
С Вами по душам поговорить?
Теснотой и скукой не обижу:
Набережная — огромный зал.
Вас таким, тридцатилетним, вижу,
Как тогда Кипренский написал.
И прекрасен и разнообразен,
Мужество, любовь и торжество…
Вы простите — может, я развязен?
Это — от смущенья моего!
Потому что по местам окрестным
От пяти утра и до шести
Вы со мной — с таким неинтересным —
Соблаговолили провести.
Вы переживёте бронзы тленье
И перемещение светил, —
Первое своё стихотворенье
Я планиде вашей посвятил.
И не только я, а сотни, может,
В будущие грозы и бои
Вам до бесконечия умножат
Люди посвящения свои.
Звали вы от горя и обманов
В лёгкое и мудрое житьё,
И Сергей Уваров и Романов
Получили всё-таки своё.
Вы гуляли в царскосельских соснах —
Молодые, светлые года, —
Гибель всех потомков венценосных
Вы предвидели ещё тогда.
Пулями народ не переспоря,
Им в Аничковом не поплясать!
Как они до Чёрного до моря
Удирали — трудно описать!
А за ними прочих вереница,
Золотая рухлядь, ерунда —
Их теперь питает заграница,
Вы не захотели бы туда!
Бьют часы уныло… Посветало.
Просыпаются… Поют гудки…
Вот и собеседника не стало —
Чувствую пожатие руки.
Провожаю взглядом… Виден слабо…
Милый мой, неповторимый мой…
Я иду по Невскому от Штаба,
На Конюшенной сверну домой.
Всё цвело. Деревья шли по краю
Розовой, пылающей воды;
Я, свою разыскивая кралю,
Кинулся в глубокие сады.
Щеголяя шёлковой обновой,
Шла она. Кругом росла трава.
А над ней — над кралею бубновой —
Разного размера дерева.
Просто куст, осыпанный сиренью,
Золотому дубу не под стать,
Птичьему смешному населенью
Всё равно приказано свистать.
И на дубе тёмном, на огромном,
Тоже на шиповнике густом,
В каждом малом уголке укромном
И под начинающим кустом,
В голубых болотах и долинах
Знай свисти и отдыха не жди,
Но на тонких на ногах, на длинных
Подошли, рассыпались дожди.
Пролетели. Осветило снова
Золотом зелёные края —
Как твоя хорошая обнова,
Лидия весёлая моя?
Полиняла иль не полиняла,
Как не полиняли зеленя, —
Променяла иль не променяла,
Не забыла, милая, меня? Вечером мы ехали на дачу,
Я запел, веселья не тая, —
Может, не на дачу — на удачу, —
Где удача верная моя?
Нас обдуло ветром подогретым
И туманом с медленной воды,
Над твоим торгсиновским беретом
Плавали две белые звезды.
Я промолвил пару слов резонных,
Что тепла по Цельсию вода,
Что цветут в тюльпанах и газонах
Наши областные города,
Что летит особенного вида —
Вырезная — улицей листва,
Что меня порадовала, Лида,
Вся подряд зелёная Москва.
Хорошо — забавно — право слово,
Этим летом красивее я.
Мне понравилась твоя обнова,
Кофточка зелёная твоя.
Ты зашелестела, как осина,
Глазом повела своим большим:
— Это самый лучший… Из Торгсина…
Импортный… Не правда ль? Крепдешин…
Я смолчал. Пахнуло тёплым летом
От листвы, от песен, от воды —
Над твоим торгсиновским беретом
Плавали две белые звезды.
Доплыли до дачи запылённой
И без уважительных причин
Встали там, где над Москвой зелёной
Звёзды всех цветов и величин.Я сегодня вечером — не скрою —
Одинокой птицей просвищу.
Завтра эти звёзды над Москвою
С видимой любовью разыщу.
Из Баку уезжая,
припомню, что видел
я — поклонник работы,
войны и огня.
В храме огнепоклонников
огненный идол
почему-то
не интересует меня.
Ну — разводят огонь,
бьют башкою о камень,
и восходит огонь
кверху
дымен, рогат.
— Нет! — кричу про другой,
что приподнят руками
и плечами
бакинских ударных бригад.
Не царица Тамара,
поющая в замке,
а турчанки, встающие
в общий ранжир.
Я узнаю повсюду их
по хорошей осанке,
по тому, как синеют
откинутые паранджи.
И, тоску отметая,
заикнешься, товарищи, разве
про усталость, про то,
что работа не по плечам?
Чёрта с два!
Это входит Баку в Закавказье,
В Закавказье, отбитое у англичан…
Ветер загремел.
Была погодка аховая —
серенькие волны
ударили враз,
но пристань отошла,
платочками помахивая,
благими пожеланиями
провожая нас.
Хватит расставанья.
Пойдёмте к чемоданам,
выстроим, хихикая,
провизию в ряды —
выпьем телиани,
что моря, вода нам?
Выплывем, я думаю,
из этой воды.
Жить везде прекрасно:
на борту промытом,
чуть поочухавшись
от разной толчеи,
палуба в минуту
обрастает бытом —
стелет одеяла,
гоняет чаи.
Слушайте лирические
телеграммы с фронта —
небо велико,
и велика вода.
Тихо по канату горизонта
нефтеналивные балансируют суда.
И ползут часы,
качаясь и тикая,
будто бы кораблики,
по воде шурша,
и луна над нами
просияла тихая —
в меру желтоватая,
в меру хороша.
Скучно наблюдая
за игрой тюленей,
мы плывем и видим —
нас гнетут пуды
разных настроений,
многих впечатлений
однородной массы
неба и воды.
Хватит рассусоливать —
пойдёмте к чемоданам,
выстроим, хихикая,
провизию в ряды,
выпьем телиани, —
что моря, воды нам?
Выплывем, я думаю, —
из этой воды.