Рос мальчишка, от других отмечен
только тем, что волосы мальца
вились так, как вьются в тихий вечер
ласточки у старого крыльца.
Рос парнишка, видный да кудрявый,
окруженный ветками берез;
всей деревни молодость и слава —
золотая ярмарка волос.
Солнечный свет. Перекличка птичья.
Черемуха — вот она, невдалеке.
Сирень у дороги. Сирень в петличке.
Ветки сирени в твоей руке.Чего ж, сероглазая, ты смеешься?
Неужто опять над любовью моей?
То глянешь украдкой. То отвернешься.
То щуришься из-под широких бровей.И кажется: вот еще два мгновенья,
и я в этой нежности растворюсь, -
стану закатом или сиренью,
а может, и в облако превращусь.Но только, наверное, будет скушно
Одна младая поэтесса,
живя в достатке и красе,
недавно одарила прессу
полустишком-полуэссе.Она отчасти по привычке
и так как критика велит
через окно из электрички
глядела на наружный быт.И углядела у обочин
(мелькают стекла и рябят),
что женщины путей рабочих
вдоль рельсов утром хлеб едят.И перед ними — случай редкий, —
У меня башка в тумане, —
оторвавшись от чернил,
вашу книгу, Пиросмани,
в книготорге я купил.И ничуть не по эстетству,
а как жизни идеал,
помесь мудрости и детства
на обложке увидал.И меня пленили странно —
я певец других времен —
два грузина у духана,
кучер, дышло, фаэтон.Ты, художник, черной сажей,
Из поэтовой мастерской,
не теряясь в толпе московской,
шел по улице по Тверской
с толстой палкою Маяковский.Говорлива и широка,
ровно плещет волна народа
за бортом его пиджака,
словно за бортом парохода.Высока его высота,
глаз рассерженный смотрит косо,
и зажата в скульптуре рта
грубо смятая папироса.Всей столице издалека
Давным-давно, ещё до появленья,
Я знал тебя, любил тебя и ждал.
Я выдумал тебя, моё стремленье,
Моя печаль, мой верный идеал. И ты пришла, заслышав ожиданье,
Узнав, что я заранее влюблён,
Как детские идут воспоминанья
Из глубины покинутых времён. Уверясь в том, что это образ мой,
Что создан он мучительной тоскою,
Я любовался вовсе не тобою,
А вымысла бездушною игрой. Благодарю за смелое ученье,
Здравствуй, Пушкин! Просто страшно это —
словно дверь в другую жизнь открыть —
мне с тобой, поэтом всех поэтов,
бедными стихами говорить.Быстрый, шаг и взгляд прямой и быстрый —
жжет мне сердце Пушкин той поры:
визг полозьев, песни декабристов,
ямбы ссыльных, сказки детворы.В январе тридцать седьмого года
прямо с окровавленной земли
подняли тебя мы всем народом,
бережно, как сына, понесли.Мы несли тебя — любовь и горе —
Как моряки встречаются на суше,
когда-нибудь, в пустынной полумгле,
над облаком столкнутся наши души,
и вспомним мы о жизни на Земле.Разбередя тоску воспоминаний,
потупимся, чтоб медленно прошли
в предутреннем слабеющем тумане
забытые видения Земли.Не сладкий звон бесплотных райских птиц —
меня стремглав Земли настигнет пенье:
скрип всех дверей, скрипенье всех ступенек,
поскрипыванье старых половиц.Мне снова жизнь сквозь облако забрезжит,
Ты все молодишься. Все хочешь
забыть, что к закату идешь:
где надо смеяться — хохочешь,
где можно заплакать — поешь.Ты все еще жаждешь обманом
себе и другим доказать,
что юности легким туманом
ничуть не устала дышать.Найдешь ли свое избавленье,
уйдешь ли от боли своей
в давно надоевшем круженье,
в свечении праздных огней? Ты мечешься, душу скрывая
Кладбище паровозов.
Ржавые корпуса.
Трубы полны забвенья,
свинчены голоса.
Словно распад сознанья —
полосы и круги.
Грозные топки смерти.
Мертвые рычаги.Градусники разбиты:
цифирки да стекло —
мертвым не нужно мерить,
Бывать на кладбище столичном,
где только мрамор и гранит, —
официально и трагично,
и надо делать скорбный вид.
Молчат величественно тени,
а ты еще играешь роль,
как тот статист на главной сцене,
когда уже погиб король.Там понимаешь оробело
полуничтожный жребий свой… А вот совсем другое дело
в поселке нашем под Москвой.Так повелось, что в общем духе
Вы родня мне по крови и вкусу,
по размаху идей и работ,
белорусы мои, белорусы,
трудовой и веселый народ.Хоть ушел я оттуда мальчишкой
и недолго на родине жил,
но тебя изучал не по книжкам,
не по фильмам тебя полюбил.Пусть с родной деревенькою малой
беспредельно разлука долга,
но из речи моей не пропало
белорусское мягкое «га».Ну, а ежели все-таки надо
В Миссолунгской низине,
меж каменных плит,
сердце мертвое Байрона
ночью стучит.Партизанами Греции
погребено,
от карательных залпов
проснулось оно.Нету сердцу покоя
в могиле сырой
под балканской землей,
под британской пятой.
Под утро мирно спит столица,
сыта от снеди и вина.
И дочь твоя в императрицы
уже почти проведена.А впереди — балы и войны,
курьеры, девки, атташе.
Но отчего-то беспокойно,
тоскливо как-то на душе.Но вроде саднит, а не греет,
Хрустя, голландское белье.
Полузаметно, но редеет
всё окружение твое.Еще ты вроде в прежней силе,
В одном театре, в тёмном зале,
неподалёку под Москвой
тебя я видел вместе с Валей,
ещё женой, уже вдовой.
И я запечатлел незыбко,
как озаренье и судьбу,
и эту детскую улыбку,
и чуть заметный шрам на лбу.Включив приёмник наудачу,
средь волн эфира мировых
вчера я слушал передачу
Свечение капель и пляска.
Открытое ночью окно.
Опять начинается сказка
на улице, возле кино.Не та, что придумана где-то,
а та, что течет надо мной,
сопутствует мраку и свету,
в пыли существует земной.Есть милая тайна обмана,
журчащее есть волшебство
в струе городского фонтана,
в цветных превращеньях его.Я, право, не знаю, откуда
Здесь две красотки, полным ходом
делясь наличием идей,
стоят за новым переводом
от верных северных мужей.По телефону-автомату,
как школьник, знающий урок,
кричит заметно глуховатый,
но голосистый старичок.И совершенно отрешенно
студент с нахмуренным челом
сидит, как Вертер обольщенный,
за длинным письменным столом.Кругом его галдит и пышет
Нам время не даром дается.
Мы трудно и гордо живем.
И слово трудом достается,
и слава добыта трудом.Своей безусловною властью,
от имени сверстников всех,
я проклял дешевое счастье
и легкий развеял успех.Я строил окопы и доты,
железо и камень тесал,
и сам я от этой работы
железным и каменным стал.Меня — понимаете сами —
Красочна крымская красота.
В мире палитры богаче нету.
Такие встречаются здесь цвета,
что и названья не знаешь цвету.Тихо скатясь с горы крутой,
день проплывет, освещая кущи:
красный,
оранжевый,
золотой,
синенький,
синеватый,
Вам не случалось ли влюбляться —
мне просто грустно, если нет, —
когда вам было чуть не двадцать,
а ей почти что сорок лет? А если уж такое было,
ты ни за что не позабыл,
как торопясь она любила
и ты без памяти любил.Когда же мы переставали
искать у них ответный взгляд,
они нас молча отпускали
без возвращения назад.И вот вчера, угрюмо, сухо,
На мыльной кобыле летит гонец:
«Король поручает тебе, кузнец,
сработать из тысячи тысяч колец
платье для королевы».Над черной кузницей дождь идет.
Вереск цветет. Метель метет.
И днем и ночью кузнец кует
платье для королевы.За месяцем — месяц, за годом — год
горн все горит и все молот бьет, -
то с лютою злобой кузнец кует
платье для королевы.Он стал горбатым, а был прямым.
В буре электрического света
умирает юная Джульетта.
Праздничные ярусы и ложи
голосок Офелии тревожит.
В золотых и темно-синих блестках
Золушка танцует на подмостках.
Наши сестры в полутемном зале,
Пролетарии всех стран,
бейте в красный барабан!
Сил на это не жалейте,
не глядите вкось и врозь —
в обе палки вместе бейте
так, чтоб небо затряслось.Опускайте громче руку,
извинений не прося,
чтоб от этого от стуку
отворилось всё и вся.Грузчик, каменщик и плотник,
весь народ мастеровой,
Если я заболею,
к врачам обращаться не стану,
Обращаюсь к друзьям
(не сочтите, что это в бреду):
постелите мне степь,
занавесьте мне окна туманом,
в изголовье поставьте
ночную звезду.
Я ходил напролом.
Теперь уже не помню даты —
ослабла память, мозг устал, —
но дело было: я когда-то
про Вас бестактно написал.
Пожалуй, что в какой-то мере
я в пору ту правдивым был.
Но Пушкин Вам нарочно верил
и Вас, как девочку, любил.