Двор — уютная клетушка.
У узорчатой ограды
Два цветущих олеандра
Разгораются костром…
А над ними прорубь неба
Тускло мреет в белом зное,
Как дымящаяся чаша,
Как поблекший василек.
Словно зонт пыльно-зеленый,
Пальма дворик осенила.
Ствол гигантским ананасом
Оседает над землей.
На листе узорно-гибком
Осы строят шапкой соты,
Солнце лавой раскаленной
Режет сонные глаза.
____
Только зной к закату схлынет,
Только тень падет на гравий,
В белом домике у входа
Подымается возня.
Мать поет свою канцону,
Словно рот полощет песней,—
А за нею голос детский,
В тонкий лепет взбив слова,
Вьется резвым жеребенком,
Остановится внезапно —
И фонтаном зыбким смеха
Всколыхнет оживший двор.
Книжку старую отбросив,
Из окошка крикнешь: «Роза!»
И лукавою свирелью
Прилетит в ответ: «Синьор?»
____
Над безмолвной низкой дверью
Ветром вздуло занавеску.
Из таинственного мрака
Показался кулачок.
Это маленькая Роза,
Дочь привратницы Марии,
Мотылек на смуглых ножках,
Распевающий цветок.
Деловито отдуваясь,
Притащила табуретку,
Взгромоздилась и застыла,
Отдыхая от жары.
Сгибы ножек под коленкой
Сочной ниточкой темнеют,
А глаза, лесные птицы,
Окунулись в небеса.
____
За цветущею оградой
Петухами распевают
То толстяк с гирляндой туфель,
То веселый зеленщик.
Головой крутя кудрявой,—
Расшалившееся эхо,—
Роза звонко повторяет
Полнозвучные слова:
«Scarpе! Scarpе! Pomodorи!
Foggиolиnи! Pеpеronе!»
Рыжий кот, худой и драный,
К милым пяткам нос прижал.
И душе моей казалось,
Что в зрачках бродячих зверя
В этот миг блаженно млели
Искры рыцарской любви.
____
Жалюзи щитом поставив,
Словно в шапке-невидимке,
Я смотрю на это чудо,
Широко раскрыв глаза.
Это радостное тельце,
Этот полный кубок жизни
Мне милей стихов Петрарки,
Слаще всех земных легенд…
На крыльцо я тихо вышел:
Кот нырнул под жирный кактус,
Табуретка покатилась…
Палец в рот и глазки вверх.
Долго, долго изучала
Незнакомого синьора, —
Оглушительно вздохнула
И улыбкой расцвела.
____
На обложке русской книги
Мы фонтан нарисовали,
Рыбок с заячьими ртами,
Тигра с гривой до земли.
По моей ладони хлопал
Кулачок кофейно-пухлый.
Я молчал, она звенела,
Как беспечный ручеек.
Мать, белье с кустов снимая,
В сотый раз взывала: «Роза!»
Этих скучных пресных взрослых
Никогда я не приму…
Не хотите ль вы, синьора,
Чтоб трехлетний одуванчик,
Как солидный папский нунций
Чинно вел со мною речь?
____
Нет у Розы пышной куклы
С томно-глупыми глазами,
Но ребенок, как котенок,
Щепкой тешится любой.
Вон она кружит вдоль пальмы,
Высоко подняв к закату
Тростниковый старый стебель
С жесткой блеклою листвой.
Па — направо, па — налево,
Ножки — быстрые газели,
Две-три ноты звонкой песни
Заменяют ей оркестр.
А глаза неукротимо
Жгут языческим весельем
И, косясь, ко мне взывают:
«Полюбуйтесь-ка, синьор!»
____
«А теперь?» — спросила Роза.
Я принес поднос с тарелкой.
На тарелке пухлый персик
И душистый абрикос.
Роза стала за прилавок, —
Я был знатный покупатель…
Но пока я торговался,
Роза села весь товар.
Кот крутил хвостом умильно.
Кинув косточку с подноса,
Роза тоном королевы
Приказала зверю: «Ешь!»
«А теперь?»… Сложила ручки.
Затянувшись папироской,
Я ей дал пустую гильзу.
Мы курили. Двор молчал.
____
За мохнатым олеандром
Ржаво всхлипнули ворота.
На напев шагов знакомых
Понеслось дитя к отцу.
Руки вытянув, рабочий
Вскинул девочку над шляпой,
И слились на миг под небом
Сноп кудрей и сноп цветов.
Олеандры задрожали,
Зашептались и затихли…
«Ах, еще!» — звенела Роза,
Руки-крылья вскинув ввысь.
Он унес ее, как птицу,
За цветную занавеску:
Тень ребенка закачалась
На коленях у отца…
____
Истомленные мимозы
Листья легкие склонили,
И шипит бамбук зеленый,
Кротко жалуясь на зной.
Наклонясь к кустам, рабочий
Из ведра струею хлещет:
Пьет земля, пьют жадно корни,
Влажной пылью дышит двор.
За отцом, сжав строго губки,
Ходит медленно ребенок,
Из фиаски оплетенной
Гравий влагой окропя.
А фиаска так лукава —
Ускользает и виляет…
Каждый камушек невзрачный
Надо Розе напоить.
____
Холод мраморных ступеней
Лунным фосфором пронизан.
Сбоку рамой освещенной
Янтареет ярко дверь.
Роза сонно и устало
За отцом следит глазами,
В белый хлеб впилась, как мышка,
И на локоть оперлась.
Ест отец, мать пьет кианти,
Две звезды зажглись над пальмой,
И сверчок пилит на скрипке
В глубине за очагом.
Лампа, мать, отец и звезды —
Все сливается, кружится
Тихим сонным хороводом
И уходит в потолок.
Каждый вечер та же сцена:
Голова склонилась набок,
Темно-бронзовые кудри
Нависают на глаза.
Мать берет ее в охапку, —
Виснут ручки, виснут ножки,
И несет, как клад бесценный,
На прохладную постель.
Сны сидят под темной пальмой,
Ждут качаясь… Свет погаснет —
Пролетят над занавеской
И подушку окружат.
Спи, дитя, — и я, бессонный,
Буду долго, долго слушать,
Как над кровлею твоею
Шелестит во тьме бамбук.
Где газовый завод вздымал крутые трубы,
Столбами пламени тревожа вечера, —
Там нынче — пепелище.
Вдали амфитеатром —
Изгибы стен, балконы, ниши, окна,
Парижский пестрый мир,
А здесь — пустыня.
Сухой бурьян бормочет на ветру,
Последние ромашки доцветают,
В углу — каштан пожухлый, кроткий, тихий,
Костром холодным в воздухе сквозит.
Плиты в мокрых ямах
Отсвечивают окисью цветистой;
Над скатом поздний клевер
Беспечно зеленеет,
А в вышине — тоскующие сны —
Клубятся облака.
Как бешеные, носятся собаки,
Играют в чехарду,
Друг друга за уши, как дети, теребят
И добродушно скалят зубы.
«Чего стоишь, прохожий?
Побегал бы ты с нами вперегонки...
Через бугры и рвы галопом вольным... Гоп!»
Так глухо за стеной звенят трамваи,
Так плавно куст качается у ног,
Как будто ты в подводном царстве.
А у стены старик —
Небритый нищий, плотный, красный, грязный —
Среди обрезков ржавой жести
В роскошной позе на мешках возлег
И, ногу подогнув, читает —
Я по обложке яркой вижу —
Роман бульварный...
Господь с тобой, бездомный сибарит!
Худая женщина застыла на бревне,
У ног — клубок лимонно-желтой шерсти,
В руках — дорожка шарфа...
Глаза на сложенный булыжник смотрят, смотрят,
Как будто пирамидой перед ней
За годы долгие весь груз ее забот
У ног сложили.
Опущенная кисть недвижна и суха,
И зябко ежатся приподнятые плечи,—
Но все же горькая отрада тешит тело:
Короткий роздых, запах вялых трав,
Распахнутые дали над домами
И тишина...
А рядом дочка, пасмурный зверек,
Жестянки тусклые расставив колоннадой,
Дворец осенний строит.
Насупилась... Художники не любят,
Когда прохожие на их работу смотрят.
Дичок мой маленький! Не хмурься — ухожу...
Стекло разбитое блеснуло в кирпичах.
За все глаза сегодня благодарны.
Пустырь молчит. Смотрю с бугра кругом.
Какой магнит нас всех сюда привлек:
Собак бродячих, нищего седого,
Худую женщину с ребенком и меня?
Бог весть. Но это пепелище в этот час
Всего на свете нам милее...
А вот и дар: средь рваных лопухов
Цветет чертополох... Как это слово гулко
Раскрыло дверь в забытые края...
Чей жезл среди Парижа
Взлелеял эти дикие цветы?
Такою совершенной красотой
Над мусором они тянулись к небу,
Что дальний рев сирен с буксирных пароходов
Валторнами сквозь сердце пролетел.
Три цветка,
Лиловых три пушка
В оправе стрельчатых ажурных игол листьев,
Сорвал я осторожно,
Зажал в платок,
И вот — несу домой.
Пусть в уголке на письменном столе
В бокале погостят.
О многом я забыл — как все мы позабыли,—
Они помогут вспомнить.
На заре отправляюсь в Булонский мой лес, —
Он подчас заменяет Таити…
Над прудом чуть дымится жемчужный навес.
В этот час вы, я думаю, спите?
Выгнув шею в большое французское S,
Черный лебедь торопит: «Дай булки!»
Я крошу ему булку. А с лона небес
Солнце брызжет во все закоулки.
Если кто-нибудь скажет (болтун-следопыт!),
Что встаю я обычно в двенадцать, —
Это грубая сплетня, и в частный мой быт
Попросил бы его не вторгаться…
Стадо ланей бесшумным движеньем копыт
Топчет плющ у песчаного яра.
Зацветает рябина. Ворона кричит.
На скамейке целуется пара.
Под мостами у Сены часами торчу.
Рыболовы, смиренные тени,
Приковавши глаза к камышинке-бичу,
Ждут добычи, расставив колени.
Целый день я, волнуясь, смотрю и молчу…
В мутных струйках полощутся шпильки,
Но никто, вырывая бечевку к плечу,
Не поймал даже крошечной кильки.
Дома тоже немало забавных минут:
Кот заходит с визитом в окошко,
Впрочем, кот этот — наглый отявленный плут,
Оказался впоследствии кошкой.
У меня на диване, смутив мой уют,
Разродился он в прошлое лето…
Кот иль кошка, другие пускай разберут, —
Но зачем же рожать у поэта?!.
Иногда у консьержки беру напрокат
Симпатичного куцего фокса.
Я назвал его «Микки», и он мой собрат —
Пишет повести и парадоксы.
Он тактичен и вежлив от носа до пят,
Никогда не ворчит и не лает.
Лишь когда на мандоле я славлю закат, —
«Перестань!» — он меня умоляет.
Три младенца игру завели у крыльца:
Два ажана поймали воришку…
Вор сосновым кинжалом пронзил им сердца,
А ажаны его за манишку…
Наигрались — к окну. Три румяных лица.
Друг на друга глазеем лукаво.
Мандарин, апельсин и кусок леденца, —
До моста долетит моя слава!
Прибежит, запыхавшись, бродячий сосед.
В лапе хлеб, словно жезл Аарона.
Отгрызет, — постучит каблуком о паркет,
Словит моль и раздавит влюбленно.
— «До свиданья! Бегу. Проморгаю обед…»
Отгрызет и галопом за двери.
Под окном — для чего посмотрел я ей вслед? —
Проплыла крутобокая пери…
Если очень уж скучно, берусь за пилу,
Надеваю передник французский,
И дубовые планки, склонившись к столу,
Нарезаю полоскою узкой…
Меланхолик! Встань твердой стопой на полу,
Мастери жизнерадостно рамы:
Это средство разгонит душевную мглу
У любого мужчины и дамы.
А работа? О ней мы пока помолчим.
Занавеску задернем потуже…
Над весенним платаном опаловый дым,
Воробей кувыркается в луже,
В облаках выплывает сверкающий Рим, —
Никакой не хочу я «работы»…
Ни в журнал, ни в газете, бездельем храним,
Ни строки не пошлю до субботы.
И
Окруженный кучей бланков,
Пожилой конторщик Банков
Мрачно курит и косится
На соседний страшный стол.
На занятиях вечерних
Он вчера к девице Керних,
Как всегда, пошел за справкой
О варшавских накладных -
И, склонясь к ее затылку,
Неожиданно и пылко
Под лихие завитушки
Вдруг ее поцеловал.
Комбинируя событья,
Дева Керних с вялой прытью
Кое-как облобызала
Галстук, баки и усы.
Не нашелся бедный Банков,
Отошел к охапкам бланков
И, куря, сводил балансы
До ухода, как немой.
ИИ
Ах, вчера не сладко было!
Но сегодня, как могила,
Мрачен Банков и косится
На соседний страшный стол.
Но спокойна дева Керних:
На занятиях вечерних
Под лихие завитушки
Не ее ль он целовал?
Подошла, как по наитью,
И, муссируя событье,
Села рядом и солидно
Зашептала, не спеша:
"Мой оклад полсотни в месяц,
Ваш оклад полсотни в месяц, -
На сто в месяц в Петербурге
Можно очень мило жить.
Наградные и прибавки
Я считаю на булавки,
На Народный Дом и пиво,
На прислугу и табак".
Улыбнулся мрачный Банков -
На одном из старых бланков
Быстро свел бюджет их общий
И невесту ущипнул.
Так Петр Банков с Кларой Керних
На занятиях вечерних,
Экономией прельстившись,
Обручились в добрый час.
ИИИ
Проползло четыре года.
Три у Банковых урода
Родилось за это время
Неизвестно для чего.
Недоношенный четвертый
Стал добычею аборта,
Так как муж прибавки новой
К Рождеству не получил.
Время шло. В углу гостиной
Завелось уж пьянино
И в большом недоуменье
Мирно спало под ключом.
На стенах висел сам Банков,
Достоевский и испанка.
Две искусственные пальмы
Скучно сохли по углам.
Сотни лиц различной масти
Называли это счастьем...
Сотни с завистью открытой
Повторяли это вслух!
* * *
Это ново? Так же ново,
Как фамилия Попова,
Как холера и проказа,
Как чума и плач детей.
Для чего же повесть эту
Рассказал ты снова свету?
Оттого лишь, что на свете
Нет страшнее ничего...
Итак — начинается утро.
Чужой, как река Брахмапутра,
В двенадцать влетает знакомый.
«Вы дома?» К несчастью, я дома.
(В кармане послав ему фигу,)
Бросаю немецкую книгу
И слушаю, вял и суров,
Набор из ненужных мне слов.
Вчера он торчал на концерте —
Ему не терпелось до смерти
Обрушить на нервы мои
Дешевые чувства свои.
Обрушил! Ах, в два пополудни
Мозги мои были как студни...
Но, дверь запирая за ним
И жаждой работы томим,
Услышал я новый звонок:
Пришел первокурсник-щенок.
Несчастный влюбился в кого-то...
С багровым лицом идиота
Кричал он о «ней», о богине,
А я ее толстой гусыней
В душе называл беспощадно...
Не слушал! С улыбкою стадной
Кивал головою сердечно
И мямлил: «Конечно, конечно».
В четыре ушел он... В четыре!
Как тигр я шагал по квартире,
В пять ожил и, вытерев пот,
За прерванный сел перевод.
Звонок... С добродушием ведьмы
Встречаю поэта в передней.
Сегодня собрат именинник
И просит дать взаймы полтинник.
«С восторгом!» Но он... остается!
В столовую томно плетется,
Извлек из-за пазухи кипу
И с хрипом, и сипом, и скрипом
Читает, читает, читает...
А бес меня в сердце толкает:
Ударь его лампою в ухо!
Всади кочергу ему в брюхо!
Квартира? Танцкласс ли? Харчевня?
Прилезла рябая девица:
Нечаянно «Месяц в деревне»
Прочла и пришла «поделиться»...
Зачем она замуж не вышла?
Зачем (под лопатки ей дышло!)
Ко мне направляясь, сначала
Она под трамвай не попала?
Звонок... Шаромыжник бродячий,
Случайный знакомый по даче,
Разделся, подсел к фортепьяно
И лупит. Не правда ли, странно?
Какие-то люди звонили.
Какие-то люди входили.
Боясь, что кого-нибудь плюхну,
Я бегал тихонько на кухню
И плакал за вьюшкою грязной
Над жизнью своей безобразной.
Лиловый лиф и желтый бант у бюста,
Безглазые глаза – как два пупка.
Чужие локоны к вискам прилипли густо,
И маслянисто свесились бока.
Сто слов, навитых в черепе на ролик,
Замусленную всеми ерунду,
Она, как четки набожный католик,
Перебирает вечно на ходу.
В ее салонах – все, толпою смелой,
Содравши шкуру с девственных идей,
Хватают лапами бесчувственное тело
И рьяно ржут, как стадо лошадей.
Там говорят, что вздорожали яйца
И что комета стала над Невой, –
Любуясь, как каминные китайцы
Кивают в такт под граммофонный вой.
Сама мадам наклонна к идеалам:
Законную двуспальную кровать
Под стеганым атласным одеялом
Она всегда умела охранять.
Но, нос суя любовно и сурово
В случайный хлам бесштемпельных «грехов»,
Она читает вечером Баркова
И с кучером храпит до петухов.
Поет. Рисует акварелью розы.
Следит, дрожа, за модой всех сортов,
Копя остроты, слухи, фразы, позы
И растлевая музу и любовь.
На каждый шаг – расхожий катехизис,
Прин-ци-пи-аль-но носит бандажи.
Некстати поминает слово «кризис»
И томно тяготеет к глупой лжи.
В тщеславном, нестерпимо остром, зуде
Всегда смешна, себе самой в ущерб,
И даже на интимнейшей посуде
Имеет родовой дворянский герб.
Она в родстве и дружбе неизменной
С бездарностью, нахальством, пустяком.
Знакома с лестью, пафосом, изменой
И, кажется, в амурах с дураком...
Ее не знают, к счастью, только... Кто же?
Конечно – дети, звери и народ.
Одни – когда со взрослыми не схожи,
А те – когда подальше от господ.
Портрет готов. Карандаши бросая,
Прошу за грубость мне не делать сцен:
Когда свинью рисуешь у сарая –
На полотне не выйдет веllе Hеlеnе*.
* Прекрасная Елена - фр.
И
Холодный ветер разметал рассаду.
Мрак, мертвый сон и дребезжанье штофов…
Бодрись, народ! Димитрий Философов
Зажег «Неугасимую Лампаду».
ИИ
А. РОСЛАВЛЕВ
Без галстука и чина,
Настроив контрабас,
Размашистый мужчина
Взобрался на Парнас.
Как друг, облапил Феба,
Взял у него аванс
И, сочно сплюнув в небо,
Сел с Музой в преферанс.
ИИИ
Почему-то у «толстых» журналов,
Как у толстых девиц средних лет,
Слов и рыхлого мяса немало, —
Но совсем темперамента нет.
ИV
ЧИТАТЕЛЬ
Бабкин смел, — прочел Сенеку
И, насвистывая туш,
Снес его в библиотеку,
На полях отметив: «Чушь!»
Бабкин, друг, — суровый критик,
Ты подумал ли хоть раз,
Что безногий паралитик
Легкой серне не указ?..
V
СТИЛИЗАЦИЯ
К баронессе Аксан’Грав
Влез в окно голландский граф.
Ауслендер все до слова
Записал из-под алькова,
Надушил со всех сторон
И отправил в «Аполлон»;
Через месяц — деньги, лавры
И кузминские литавры.
VИ
ТОНКАЯ РАЗНИЦА
Порой вам «знаменитость»
Подаст, забыв маститость,
Пять пальцев с миной льва.
Зато его супруга
(И то довольно туго) —
Всегда подаст лишь два.
VИИ
Немало критиков сейчас,
Для развлечения баранов,
Ведут подробный счет опискам…
Рекомендую в добрый час
Дать этим мелким василискам
Русская литература: от Нестора до Булгакова
9
6.
516
8.
В альбом Брюсову Саша Черный: Избранное, 109
Губернский титул «критиканов».
VИИИ
В АЛЬБОМ БРЮСОВУ
Люди свыклись с древним предрассудком
(Сотни лет он был бессменно свят), —
Что талант не может быть ублюдком,
Что душа и дар — сестра и брат.
Но теперь такой рецепт — рутина
И, увы, не стоит ни гроша:
Стиль — алмаз, талант, как хвост павлина,
А внутри… бездарная душа.
Накрутить вам образов, почтеннейший?
Нанизать вам слов кисло-сладких,
Изысканно гладких
На нити банальнейших строф?
Вот опять неизменнейший
Тощий младенец родился,
А старый хрен провалился
В эту... как ее? .. В Лету.
Как трудно, как нудно поэту!..
Словами свирепо-солдатскими
Хочется долго и грубо ругаться,
Цинично и долго смеяться,
Но вместо того – лирическо-штатскими
Звуками нужно слагать поздравленье,
Ломая ноги каждой строке
И в гневно-бессильной руке
Перо сжимая в волненьи.
Итак: с Новою Цифрою, братья!
С весельем... то бишь, с проклятьем –
Дешевым шампанским,
Цимлянским
Наполним утробы.
Упьемся! И в хмеле, таком же дешевом,
О счастье нашем грошевом
Мольбу к небу пошлем,
К небу, прямо в серые тучи:
Счастья, здоровья, веселья,
Котлет, пиджаков и любовниц,
Пищеваренье и сон –
Пошли нам, серое небо!
Молодой снежок
Вьется, как пух из еврейской перины.
Голубой кружок –
То есть, луна – такой смешной и невинный.
Фонари горят
И мигают с усмешкою старых знакомых.
Я чему-то рад
И иду вперед беспечней насекомых.
Мысли так свежи,
Пальто на толстой подкладке ватной,
И лужи-ужи
Ползут от глаз к фонарям и обратно...
Братья! Сразу и навеки
Перестроим этот мир.
Братья! Верно, как в аптеке:
Лишь любовь дарует мир.
Так устроим же друг другу
С Новой Цифрой новый пир –
Я согласен для начала
Отказаться от сатир!
Пусть больше не будет ни глупых, ни злобных,
Пусть больше не будет слепых и глухих,
Ни жадных, ни стадных, ни низко-утробных –
Одно лишь семейство святых...
...Я полную чашу российского гною
За Новую Цифру, смеясь, подымаю!
Пригубьте, о братья! Бокал мой до краю
Наполнен ведь вами – не мною.
И. Каменщики
Ноги грузные расставивши упрямо,
Каменщики в угловом бистро сидят, —
Локти широко уперлись в мрамор...
Пьют, беседуют и медленно едят.
На щеках — насечкою известка,
Отдыхают руки и бока.
Трубку темную зажав в ладони жесткой,
Крайний смотрит вдаль, на облака.
Из-за стойки розовая тетка
С ними шутит, сдвинув вина в масть...
Пес хозяйский подошел к ним кротко,
Положил на столик волчью пасть.
Дремлют плечи, пальцы на бокале.
Усмехнулись, чокнулись втроем.
Никогда мы так не отдыхали,
Никогда мы так не отдохнем...
Словно житель Марса, наблюдаю
С завистью беззлобной из угла:
Нет пути нам к их простому раю,
А ведь вот он — рядом, у стола...
ИИ. Чуткая душа
Сизо-дымчатый кот,
Равнодушно-ленивый скот, —
Толстая муфта с глазами русалки, —
Чинно и валко
Обошел всех, знакомых ему до ногтей,
Обычных гостей...
Соблюдая старинный обычай
Кошачьих приличий,
Обнюхал все каблуки,
Гетры, штаны и носки,
Потерся о все знакомые ноги...
И вдруг, свернувши с дороги,
Клубком по стене, —
Спираль волнистых движений, —
Повернулся ко мне
И прыгнул ко мне на колени.
Я подумал в припадке амбиции:
Конечно, по интуиции
Животное это
Во мне узнало поэта...
Кот понял, что я одинок,
Как кит в океане,
Что я засел в уголок,
Скрестив усталые длани,
Потому что мне тяжко...
Кот нежно ткнулся в рубашку, —
Хвост заходил, как лоза,—
И взглянул мне с тоскою в глаза...
«О друг мой! — склонясь над котом,
Шепнул я, краснея, —
Прости, что в душе я
Тебя обругал равнодушным скотом...»
Но кот, повернувши свой стан,
Вдруг мордой толкнулся в карман:
Там лежало полтавское сало в пакете.
Нет больше иллюзий на свете!
Это не было сходство, допустимое даже в лесу,
— это было тождество, это было безумное
превращение одного в двоих.
Л. Андреев. «Проклятие зверя»
Все в штанах, скроенных одинаково,
При усах, в пальто и в котелках.
Я похож на улице на всякого
И совсем теряюсь на углах…
Как бы мне не обменяться личностью:
Он войдет в меня, а я в него, —
Я охвачен полной безразличностью
И боюсь решительно всего…
Проклинаю культуру! Срываю подтяжки!
Растопчу котелок! Растерзаю пиджак!!
Я завидую каждой отдельной букашке,
Я живу, как последний дурак…
В лес! К озерам и девственным елям!
Буду лазить, как рысь, по шершавым стволам.
Надоело ходить по шаблонным панелям
И смотреть на подкрашенных дам!
Принесет мне ворона швейцарского сыра,
У заблудшей козы надою молока.
Если к вечеру станет прохладно и сыро,
Обложу себе мохом бока.
Там не будет газетных статей и отчетов.
Можно лечь под сосной и немножко повыть.
Иль украсть из дупла вкусно пахнущих сотов,
Или землю от скуки порыть…
А настанет зима — упираться не стану:
Буду голоден, сир, малокровен и гол —
И пойду к лейтенанту, к приятелю Глану:
У него даровая квартира и стол.
И скажу: «Лейтенант! Я — российский писатель,
Я без паспорта в лес из столицы ушел,
Я устал, как собака, и — веришь, приятель —
Как семьсот аллигаторов зол!
Люди в городе гибнут, как жалкие слизни,
Я хотел свою старую шкуру спасти.
Лейтенант! Я бежал от бессмысленной жизни
И к тебе захожу по пути…»
Мудрый Глан ничего мне на это не скажет,
Принесет мне дичины, вина, творогу…
Только пусть меня Глан основательно свяжет,
А иначе — я в город сбегу.
Тридцать верст отшагав по квартире,
От усталости плечи горбя,
Бледный взрослый увидел себя
Бесконечно затерянным в мире.
Перебрал всех знакомых, вздохнул
И поплелся, покорный, как мул.
На углу покачался на месте
И нырнул в темный ящик двора.
Там жила та, с которою вместе
Он не раз убивал вечера.
Даже дружба меж ними была —
Так знакомая близко жила.
Он застал ее снова не в духе.
Свесив ноги, брезгливо-скучна,
И крутя зубочисткою в ухе,
В оттоманку вдавилась она.
И белели сквозь дымку зефира
Складки томно-ленивого жира.
Мировые проблемы решая,
Заскулил он, шагая, пред ней,
А она потянулась, зевая,
Так что бок обтянулся сильней —
И, хребет выгибая дугой,
По ковру застучала ногой.
Сел. На плотные ноги сурово
Покосился и гордо затих.
Сколько раз он давал себе слово
Не решать с ней проблем мировых!
Отмахнул горьких дум вереницу
И взглянул на ее поясницу.
Засмотрелся с тупым любопытством,
Поперхнулся и жадно вздохнул,
Вдруг зарделся и с буйным бесстыдством
Всю ее, как дикарь, оглянул.
В сердце вгрызлись голодные волки,
По спине заплясали иголки.
Обернулась, зевая, сирена
И невольно открыла зрачки:
Любопытство и дерзость мгновенно
Сплин и волю схватили в тиски,
В сердце вгрызись голодные щуки,
И призывно раскинулись руки...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Воротник поправляя измятый,
Содрогаясь, печален и тих,
В дверь, потупясь, шмыгнул воровато
Разрешитель проблем мировых.
На диване брезгливо-скучна,
В потолок засмотрелась она.
А. И. Куприну
Сеть лиственниц выгнала алые точки.
Белеет в саду флигелек.
Кот томно обходит дорожки и кочки
И нюхает каждый цветок.
Так радостно бросить бумагу и книжки,
Взять весла и хлеба в кульке,
Коснуться холодной и ржавой задвижки
И плавно спуститься к реке...
Качается пристань на бледной Крестовке.
Налево — Елагинский мост.
Вдоль тусклой воды серебрятся подковки,
А небо — как тихий погост.
Черемуха пеной курчавой покрыта,
На ветках мальчишки-жулье.
Веселая прачка склонила корыто,
Поет и полощет белье.
Затекшие руки дорвались до гребли.
Уключины стонут чуть-чуть.
На веслах повисли какие-то стебли,
Мальки за кормою как ртуть...
Под мостиком гулким качается плесень.
Копыта рокочут вверху.
За сваями эхо чиновничьих песен,
А ивы — в цыплячьем пуху...
Краснеют столбы на воде возле дачки,
На ряби — цветная спираль.
Гармонь изнывает в любовной горячке,
И в каждом челне — пастораль.
Вплываю в Неву. Острова, как корона:
Волнисто-кудрявая грань...
Летят рысаки сквозь зеленое лоно,
На барках ленивая брань.
Пестреет нарядами дальняя Стрелка.
Вдоль мели — щетиной камыш.
Все шире вода, голубая тарелка,
Все глубже весенняя тишь...
Лишь катер порой пропыхтит торопливо,
Горбом залоснится волна,
Матрос — словно статуя, вымпел — как грива,
Качнешься — и вновь тишина...
О родине каждый из нас вспоминая,
В тоскующем сердце унес
Кто Волгу, кто мирные склоны Валдая,
Кто заросли ялтинских роз...
Под пеплом печали храню я ревниво
Последний счастливый мой день:
Крестовку, широкое лоно разлива
И Стрелки зеленую сень.
За жирными коровами следуют тощие,
за тощими – отсутствие мяса.
( Г.Гейне)
По притихшим редакциям,
По растерзанным фракциям,
По рутинным гостиным,
За молчанье себя награждая с лихвой,
Несется испуганный вой:
Отбой, отбой,
Окончен бой,
Под стол гурьбой!
Огонь бенгальский потуши,
Соси свой палец, не дыши,
Кошмар исчезнет сам собой –
Отбой, отбой, отбой!
Читали, как сын полицмейстера ездил по городу,
Таскал по рынку почтеннейших граждан за бороду,
От нечего делать нагайкой их сек,
Один – восемьсот человек?
Граждане корчились, морщились,
Потом послали письмо со слезою в редакцию
И обвинили... реакцию.
Читали?
Ах, политика узка
И притом опасна.
Ах, партийность так резка
И притом пристрастна.
Разорваны по листику
Программки и брошюры,
То в ханжество, то в мистику
Нагие прячем шкуры.
Славься, чистое искусство
С грязным салом половым!
В нем лишь черпать мысль и чувство
Нам – ни мертвым ни живым.
Вечная память прекрасным и звучным словам!
Вечная память дешевым и искренним позам!
Страшно дрожать по своим беспартийным углам
Крылья спалившим стрекозам!
Ведьмы, буки, черные сотни,
Звездная палата, «черный кабинет»...
Все проворней и все охотней
Лезем сдуру в чужие подворотни –
Влез. Молчок. И нет как нет.
Отбой, отбой,
В момент любой,
Под стол гурьбой.
В любой момент
Индифферент:
Семья, горшки,
Дела, грешки –
Само собой.
Отбой, отбой, отбой!
«Отречемся от старого мира...»
И полезем гуськом под кровать.
Нам, уставшим от шумного пира,
Надо свежие силы набрать.
Ура!!
Здесь в Александровском саду
Весной — пустой скамьи не сыщешь:
В ленивом солнечном чаду
Вдоль по дорожкам рыщешь-свищешь.
Сквозь дымку почек вьется люд.
Горит газон огнем бенгальским,
И отдыхающий верблюд
Прилег на камень под Пржевальским…
Жуковский, голову склоня,
Грустит на узком постаменте.
Снует штабная солдатня,
И Невский вдаль струится лентой.
У «Александра» за стеклом
Пестрят японские игрушки.
Внезапно рявкнул за углом
Веселый рев полдневной пушки.
Мелькнуло алое манто…
Весенний день — отрада взору.
В толпе шинелей и пальто
Плывешь к Казанскому собору:
Многоколонный полукруг
Колеблет мглу под темным сводом,
Цветник, как пестротканый луг,
Цветет и дышит перед входом…
Карнизы банков и дворцов
Румяным солнцем перевиты.
На глади шахматных торцов
Протяжно цокают копыта.
У кучеров-бородачей
Зады подбиты плотной ватой,
А вдоль панелей гул речей
И восклицаний плеск крылатый…
Гостиный двор раскрыл фасад:
Купить засахаренной клюквы?..
Над белизной сквозных аркад
На солнце золотятся буквы.
Идешь-плывешь. Домой? Грешно.
В канале бот мелькнул дельфином,
Горит аптечное окно
Пузатым голубым графином.
Вот и знакомый, милый мост:
С боков темнеют силуэты —
Опять встают во весь свой рост
Все те же кони и атлеты…
К граниту жмется строй садков,
Фонтанка даль осеребрила.
Смотри — и слушай гул подков,
Облокотившись на перила…
Гремят трамвайные звонки,
Протяжно цокают копыта, —
Раскинув ноги, рысаки
Летят и фыркают сердито.
В экзотике заглавий пол-успеха.
Пусть в ноздри бьет за тысячу шагов:
«Корявый буйвол», «Окуни без меха»,
«Семен Юшкевич и охапка дров».
Закрыв глаза и перышком играя,
Впадая в деланный холодно-мутный транс,
Седлает линию… Ее зовут — кривая,
Она вывозит и блюдет баланс.
Начало? Гм… Тарас убил Андрея
Не за измену Сечи… Раз, два, три!
Но потому, что ксендз и два еврея
Держали с ним на сей предмет пари.
Ведь ново! Что-с? Акробатично-ново!
Затем — смешок. Стежок. Опять смешок.
И вот — плоды случайного улова —
На белых нитках пляшет сотня строк.
Что дальше? Гм… Приступит к данной книжке,
Определит, что автор… мыловар,
И так смешно раздует мелочишки,
Что со страниц пойдет казанский пар.
«Страница третья. Пятая. Шестая…»
«На сто шестнадцатой — „собака“ через ять!»
Так можно летом на стекле, скучая,
Мух двадцать, размахнувшись, в горсть поймать.
Надравши «стружек» — кстати и некстати —
Потопчется еще с полсотни строк:
То выедет на английской цитате,
То с реверансом автору даст в бок.
Кустарит парадокс из парадокса…
Холодный пафос недомолвок — гол,
А хитрый гнев критического бокса
Все рвется в истерический футбол…
И, наконец, когда мелькнет надежда,
Что он сейчас поймает журавля,
Он вдруг смущенно потупляет вежды
И торопливо… сходит с корабля.
Post scrиptum: иногда Корней Белинский
Сечет господ, цена которым грош, —
Тогда кипит в нем гений исполинский,
И тогой с плеч спадает макинтош!
Толстой! Это слово сегодня так странно звучит.
Апостол Добра, пламеневшее жалостью слово…
На наших погостах средь многих затоптанных плит,
Как свежая рана, зияет могила Толстого.
Томясь и страдая, он звал нас в Грядущую Новь,
Слова отреченья и правды сияли над каждым —
Увы! Закрывая лицо, отлетела от мира Любовь
И темная месть отравила томление жажды…
Толстой! Это слово сегодня так горько звучит.
Он истину больше любил, чем себя и Россию…
Но ложь все надменней грохочет в украденный щит
И люди встречают «Осанной» ее, как Мессию.
Что Истина? Трепетный факел свободной души,
Исканья тоскующим сердцем пути для незрячих…
В пустые поля он бежал в предрассветной тиши,
И ветер развеял всю горечь призывов горячих.
Толстой! Это имя сегодня так гордо звучит.
Как имя Платона, как светлое имя Сократа —
Для всех на земле — итальянец он, немец иль бритт —
Прекрасное имя Толстого желанно и свято.
И если сегодня у мирных чужих очагов
Все русское стало как символ звериного быта, —
У родины духа, — бескрайняя ширь берегов
И Муза Толстого вовеки не будет забыта…
Толстой! Это имя сегодня так свято звучит.
Усталость над миром раскинула саван суровый…
Нет в мире иного пути: Любовь победит!
И Истина встанет из гроба и сбросит оковы.
Как путники в бурю, на темном чужом корабле
Плывем мы в тумане… Ни вести, ни зова…
Сегодня мы все на далекой, родимой земле —
У тихой могилы Толстого…
В трамвае, набитом битком,
Средь двух гимназисток, бочком,
Сижу в настроеньи прекрасном.
Панама сползает на лоб.
Я — адски пленительный сноб,
В накидке и в галстуке красном.
Пассаж не спеша осмотрев,
Вхожу к «Доминику», как лев,
Пью портер, малагу и виски.
По карте, с достоинством ем
Сосиски в томате и крем,
Пулярдку и снова сосиски.
Раздуло утробу копной...
Сановный швейцар предо мной
Толкает бесшумные двери.
Умаявшись, сыт и сонлив,
И руки в штаны заложив,
Сижу в Александровском сквере.
Где б вечер сегодня убить?
В «Аквариум», что ли, сходить,
Иль, может быть, к Мэри слетаю?
В раздумье на мамок смотрю,
Вздыхаю, зеваю, курю
И «Новое время» читаю...
Шварц, Персия, Турция... Чушь!
Разносчик! Десяточек груш...
Какие прекрасные грушки!
А завтра в двенадцать часов
На службу явиться готов,
Чертить на листах завитушки.
Однако: без четверти шесть.
Пойду-ка к «Медведю» поесть,
А после — за галстуком к Кнопу.
Ну как в Петербурге не жить?
Ну как Петербург не любить
Как русский намек на Европу?
Между Толстым и Гоголем Суворин,
Справляет юбилей.
Тон юбилейный должен быть мажорен:
Ври, красок не жалей!
Позвольте ж мне с глубоким реверансом,
Маститый старичок,
Почтить вас кисло-сладеньким романсом
(Я в лести новичок),
Полсотни лет,
Презревши все «табу»,
Вы с тьмой и ложью,как Гамлет,
Вели борьбу.
Свидетель бог!
Чтоб отложить в сундук —
Вы не лизали сильных ног,
Ни даже рук.
Вам все равно —
Еврей ли, финн, иль грек,
Лишь был бы только не «евно»,
А человек.
Твои глаза
(Перехожу на ты!)
Как брюк жандармских бирюза,
Всегда чисты.
Ты vиs-а-vиs
С патриотизмом — пол
По обьявленьям о любви
Свободно свел.
И орган твой,
Кухарок нежный друг,
Всегда был верный часовой
Для верных слуг...
... На лире лопнули струны со звоном!..
Дрожит фальшивый, пискливый аккорд...
С мяуканьем, визгом, рычаньем и стоном
Несутся кошмаром тысячи морд:
Наглость и ханжество, блуд, лицемерье,
Ненависть, хамство, и жадность, и лесть
Несутся, слюнявят кровавые перья
И чертят по воздуху: правда и честь!
Брандахлысты в белых брючках
В лаун-теннисном азарте
Носят жирные зады.
Вкруг площадки, в модных штучках,
Крутобедрые Астарты,
Как в торговые ряды,
Зазывают кавалеров
И глазами, и боками,
Обещая все для всех.
И гирлянды офицеров,
Томно дрыгая ногами,
«Сладкий празднуют успех».
В лакированных копытах
Ржут пажи и роют гравий,
Изгибаясь, как лоза,—
На раскормленных досыта
Содержанок, в модной славе,
Щуря сальные глаза.
Щеки, шеи, подбородки,
Водопадом в бюст свергаясь,
Пропадают в животе,
Колыхаются, как лодки,
И, шелками выпираясь,
Вопиют о красоте.
Как ходячие шнель-клопсы,
На коротких, тухлых ножках
(Вот хозяек дубликат!)
Грандиознейшие мопсы
Отдыхают на дорожках
И с достоинством хрипят.
Шипр и пот, французский говор...
Старый хрен в английском платье
Гладит ляжку и мычит.
Дипломат, шпион иль повар?
Но без формы люди — братья:
Кто их, к черту, различит?..
Как наполненные ведра
Растопыренные бюсты
Проплывают без конца —
И опять зады и бедра...
Но над ними — будь им пусто!—
Ни единого лица!
Над столом в цветной, парчовой раме
Старший брат мой, ясный и большой,
Пушкин со скрещенными руками —
Светлый щит над темною душой…
Наша жизнь — предсмертная отрыжка…
Тем полней напев кастальских струй!
Вон на полке маленькая книжка, —
Вся она, как первый поцелуй.
На Литве, на хуторе «Березки»,
Жил рязанский беженец Федот.
Целый день строгал он, молча, доски,
Утирая рукавами пот.
В летний день, замученный одышкой
(Нелегко колоть дрова в жару),
Я зашел, зажав топор под мышкой,
Навестить его и детвору.
Мухи все картинки засидели,
Хлебный мякиш высох и отстал.
У окна близ образа висели
Пушкин и турецкий генерал.
Генерал Федоту был известен,
Пушкин, к сожаленью, незнаком.
За картуз махорки (я был честен)
Я унес его, ликуя, в дом.
Мух отмыл, разгладил в старой книжке…
По краям заискрилась парча —
И вожу с собою в сундучишке,
Как бальзам от русского бича.
Жил ведь он! Раскрой его страницы,
Затаи дыханье и читай:
Наша плаха — станет небылицей,
Смолкнут стоны, стихнет хриплый лай…
Пусть Демьяны, новый вид зулусов,
Над его страной во мгле бренчат —
Никогда, пролеткультурный Брюсов,
Не вошел бы он в ваш скифский ад!
Жизнь и смерть его для нас, как рана,
Но душа спокойна за него:
Слава Богу! Он родился рано,
Он не видел, он не слышал ничего…