Посвящается рабоче-крестьянским поэтамПисали до сих пор историю врали,
Да водятся они ещё и ноне.
История «рабов» была в загоне,
А воспевалися цари да короли:
О них жрецы молились в храмах,
О них писалося в трагедиях и драмах,
Они — «свет миру», «соль земли»!
Шут коронованный изображал героя,
Классическую смесь из выкриков и поз,
А чёрный, рабский люд был вроде перегноя,
Вперед иди не без оглядки,
Но оглянися и сравни
Былые дни и наши дни.
Старомосковские порядки —
Чертовски красочны они.
Но эти краски ядовиты
И поучительно-страшны.
Из тяжких мук народных свиты
Венки проклятой старины.
На этих муках рос, жирея,
Ну, вот:
Жил-был мужик Федот —
«Пустой Живот».
Недаром прозвищем таким он прозывался.
Как черный вол, весь век
Трудился человек,
А всё, как голым был, так голым оставался —
Ни на себе, ни на жене!
Нет к счастью, хоть ты что, для мужика подходу.
Нужда крепчала год от году
КОРНИЛОВ
Вот Корнилов, гнус отборный,
Был Советам враг упорный.
Поднял бунт пред Октябрем:
«Все Советы уберем!
Все Советы уберем,
Заживем опять с царем!»
Ждал погодки, встретил вьюгу.
В Октябре подался к югу.
Зеркальная гладь серебристой речушки
В зелёной оправе из ивовых лоз,
Ленивый призыв разомлевшей лягушки,
Мелькание белых и синих стрекоз,
Табун загорелых, шумливых детишек
В сверкании солнечном радужных брызг,
Задорные личики Мишек, Аришек,
И всплески, и смех, и восторженный визг.
У Вани — льняной, солнцем выжженный волос,
Загар — отойдёт разве поздней зимой.
Склонясь к бумажному листу,
Я — на посту.
У самой вражье-идейной границы,
Где высятся грозно бойницы
И неприступные пролетарские стены,
Я — часовой, ожидающий смены.
Дослуживая мой срок боевой,
Я — часовой.
И только.
Я никогда не был чванным нисколько.
Мой стол — вот весь мой наркомат.
Я — не присяжный дипломат,
Я — не ответственный политик,
Я — не философ-аналитик.
И с той и с этой стороны
Мои познания равны.
Чему равны — иное дело,
Но мной желанье овладело:
Склонясь к бумажному листу,
Поговорить начистоту
В непроезжей, в непролазной
В деревушке Недородной
Жил да был учитель сельский,
С темнотой борясь народной. С темнотой борясь народной,
Он с бедой народной сжился:
Каждый день вставал голодный
И голодный спать ложился. Но душа его горела
Верой бодрой и живою.
Весь ушел учитель в дело,
С головою, с головою. Целый день средь ребятишек
«Рабочей армии мы светлый гимн поем!
Связавши жизнь свою с рабочим муравьем,
Оповещаем вас, друзья, усталых, потных,
Больных, калек и безработных:
В таком-то вот дупле открыли мы прием
Даянии доброхотных.
Да сбудется, что вам лишь грезилось во сне!
В порыве к истине, добру, свободе, свету,
При вашей помощи, мы по весне
Решили основать рабочую газету!»
Настоящая фамилия деникинского
генерала Шкуро, как оказывается,
не Шкуро, а Шкура — по отцу,
казачьему атаману, мордобойце и шкуродёру.Чтоб надуть «деревню-дуру»,
Баре действуют хитро:
Генерал-майора Шкуру
Перекрасили в Шкуро.
Шкура — важная фигура:
С мужика семь шкур содрал,
Ай да Шкура, Шкура, Шкура,
С грустной матерью, ставшей недавно вдовой,
Мальчик маленький жил в Верее под Москвой.
Голубятник он ласковый был и умелый.
Как-то утром — при солнечном первом луче —
Мальчик с голубем белым на левом плече
Вдруг без крика на снег повалился, на белый,
К солнцу лик обернув помертвелый.
Вечным сном он в могиле безвременной спит,
Был он немцем убит.
Но о нем — неживом — пошли слухи живые,
Среди поэтов — я политик,
Среди политиков — поэт.
Пусть ужасается эстет
И пусть меня подобный критик
Б прах разнесет, мне горя нет.
Я, братцы, знаю то, что знаю.
Эстету древний мил Парнас,
А для меня (верней, для нас)
Милее путь к горе Синаю:
Парнас есть миф, Синай — закон,
Давая прошлому оценку,
Века и миг сводя к нолю,
Сегодня я, как все, на стенку
Тож календарик наколю
И, уходя от темы зыбкой,
С благонамеренной улыбкой,
Впадая ловко в общий тон,
Дам новогодний фельетон.То, что прошло, то нереально, -
Реален только опыт мой,
И потому я, натурально,
Знавал я дом:
От старости стоял, казалось, он с трудом
И ждал разрухи верной.
Хозяин в оны дни весьма любил пожить,
И расточительность его была безмерной,
А тут — пришлось тужить:
Дом — ни продать, ни заложить,
Жильцы — вразброд бежали,
А кредиторы — жали,
Грозили под конец судом.
Когда мне почтальон подаст письмо «с оплатой»,
Последний грош отдам, но я письмо возьму.
Я ждал его, я рад убогому письму:
Конверт замасленный, вид выцветшей, измятой
Бумаги дорог мне, — он сердцу так знаком!
В печальных странствиях, в блужданиях по свету,
Я сохранил себя природным мужиком
С душой бесхитростной, и детски рад привету
Сермяжной братии, посланью из глуши
От мужичков единокровных:
Мир слова ждал в ответ на вой безумья злого.
На вопли извергов, грязнящие эфир.
Советская страна сказала это слово,
Сказала властно и сурово,
И, услыхав его, культурный вздрогнул мир.
Пред ним разбойная открылася картина:
Телами детскими покрытая земля,
Опустошенная пожарами равнина, –
Злодейств неслыханных обрушилась лавина
Языки б хоть прикусили!
Нет, «Соц-вестники», «Рули»
Вдруг в одно заголосили,
Желто-белые врали.
Прикрывая с фронтом белым
Общей гнусности этап,
Врет с нахальством отупелым
Меньшевистский желтый штаб.
В Москве вышла новая газета
партии большевиков «Наш путь».
(Из рабочей хроники 1913 г.)
«Уж у меня ли, кум, завод был не завод?
Без остановки шёл — сочти, который год?
Чуть не Расею всю мог завалить товаром! —
Московский некий туз, налёгши на чаёк,
Пыхтел за пятым самоваром. —
А нонь к чему идёт? Нет, братец мой, — недаром
Над переулочком стал дождик частый крапать.
Народ — кто по дворам, кто — под навес бегом.
У заводских ворот столкнулся старый лапоть
С ободранным рабочим сапогом.
«Ну что, брат-лапоть, как делишки?» —
С соседом речь завел сапог.
«Не говори,. Казнит меня за что-то бог:
Жена больна и голодны детишки…
И сам, как видишь, тощ,
Как хвощ…
Ночь. В полевом колхозном стане
Уснули все, чтоб встать поране.
Не спит лишь сторож, дед Нефед.
Вдруг всполошился старый дед:
Над станом ночью гул мотора!
Дед смотрит. Точно: самолет.
С него Нефед не сводит взора.
«Как он чудно́ себя ведет:
Кружит почти над самым лесом…
Взмыл вверх… Как не было! Исчез!
Есть у меня сынок-малютка,
Любимец мой и деспот мой.
Мелькнет досужая минутка —
Я тешусь детской болтовней.
Умен малыш мой не по летам,
Но — в этом, знать, пошел в отца! —
Есть грех: пристрастие к газетам
Подметил я у молодца.
Не смысля в буквах ни бельмеса,
Он, тыча пальчиком в строку,
Кто говорит: передышка.
Кто говорит: карачун.
Кто говорит: старой жизни отрыжка.
Кто говорит: новой жизни канун.
Выдался вечер погожий.
Тройка летит по Тверской.
Кучер-то, кучер какой краснорожий!
Весело окрик звучит кучерской:
— «Эп! Сторонися, прохожий»!..
Эп!..
Дошёл до станового слух:
В селе Голодном — вольный дух:
У двух помещиков потрава!
И вот — с несчастною, покорною толпой
Кровавая учинена расправа.
Понёсся по селу и плач, и стон, и вой…
Знал озверевший становой,
Что отличиться — случай редок,
Так лил он кровь крестьянскую рекой.
Что ж оказалось напоследок?
Ихь фанге ан. Я нашинаю.
Эс ист для всех советских мест,
Для русский люд из краю в краю
Баронский унэер манифест.
Вам мой фамилий всем известный:
Ихь бин фон Врангель, герр барон.
Я самый лючший, самый шестный
Есть кандидат на царский трон.
Послюшай, красные зольдатен:
Зашем ви бьетесь на меня?
Самовар свистал в три свиста.
Торопяся и шаля,
Три румяных гимназиста
Уплетали кренделя. Чай со сливками любовно
Им подсовывала мать
«Вновь проспали! Девять ровно!
Надо раньше поднимать! Всё поблажкам нет предела!» —
Барин ласково гудел.
Мать на младшего глядела:
«Вася будто похудел… Нету летнего румянца!..»