Как резвый челн по зыби голубой
Скользит, от берега роднаго убегая,
И лебедем несется над волной,
Трепещущим веслом морскую грудь лаская, —
Так бедуин из гор с конем своим летит
В пустынную, безбрежную свободу,
И конская нога в волнах песка шипит,
Как сталь каленая, опущенная в воду.
Уже плывет мой конь среди пучин сухих
И грудью, как дельфин, разрезывает их.
Фapыс.
З Mицкевичa (*).
Як човен веселый, видчалывшы в море,
По сыним крыштали за витром летыть
И весламы воду и пиныть и opе,
Лебежею шыею в хвылях шумыть:
Так дыкый Арап, поводы видпустывшы
Коню вороному, в пустыню бижыть:
Кинь шыбкый копыты в писку пошопывшы,
Як крыця гаряча в води, клекотыть.
пер. Афанасий Афанасьевич Фет
От садового входа впопыхах воевода
В дом вбежал,—еле дух переводит;
Дернул занавес,—что же? глядь на женино ложе —
Задрожал,—никого не находит.
Он поник головою, и дрожащей рукою
Сивый ус покрутил он угрюмо;
Взором ложе окинул, рукава в тыл закинул
И позвал казака он Наума.
«Гей, ты, хамово племя! Отчего в это время
Сто лет, как Орден рыцарей крестовых
Свой меч в крови язычников багрит;
Страшится прусс оков его суровых
И от родных полей своих бежит,
И до равнин Литвы необозримых
И смерть, и плен преследует гонимых.
Теперь врагов лишь Неман разделяет:
Там, средь лесов, обителей богов,
Верхи божниц языческих сверкают;
А здесь, взнеся чело до облаков
Забыт ли я вами? Когда пробежит вереница
Поляков казненных, погибших в тюрьме и в изгнаньи,
И ваши встают предо мной чужеземные лица,
И образам вашим дарю я любовь и вниманье.
Где все вы теперь? Посылаю позор и проклятье
Народам, предавшим пророков своих избиенью…
Рылеев, которого братски я принял в обятья,
Жестокою казнью казнен по цареву веленью.
Бестужев, который как друг мне протягивал руку,
Тот воин, которому жребий поэта дарован,
Помните ли вы меня? А я—когда думаю о моих друзьях, казненных, сосланных, заточенных по тюрьмам,—так вспоминаю и вас. В моих воспоминаниях даю право гражданства вашим чужеземным лицам.
Где вы теперь?.. Благородная шея Рылеева, которую я обнимал как шею брата,—по царской воле—повисла у позорного столба. Проклятие народам, побивающим своих пророков!
Рука, которую мне протягивал Бестужев—поэт и воин,—оторвана от пера и оружия; царь запряг ее в тележку, и она работает в рудниках, прикованная к чьей-нибудь польской руке.
А иных, может, страшнее постигла кара небесная: может, кто из вас, опозоренный чином или орденом, продал свою вольную душу за царскую милость и кладет земные поклоны у царских порогов.
Может, он наемным языком славит царское торжество и радуется мучению своих друзей; может, он на моей родине купается в нашей крови и хвастает перед царем нашими проклятьями, как заслугою.
Если издалека, из среды вольных народов, долетят к вам на север мои грустные песни, пусть звучат они над вашей страною и, как журавли весну, предскажут вам свободу.
Вы узнаете меня по голосу. Пока я был в оковах, я свертывался, как змей, и обманывал деспота. Но вам открывал я тайны моего сердца и был с вами простодушен, как голубь.
Я теперь изливаю на свет мою чашу яда. Горяча и жгуча горечь слов моих; она вышла из крови и слез моей родины. Пусть же она жжет и грызет—но не вас, а ваши оковы.
А если кто из вас станет упрекать меня, то его упрек покажется мне лаем пса, который так привык к терпеливо и долго носимой цепи, что кусает руку, ее разрывающую.
Вы помните-ль меня? Когда друзей в могилах
И в глубине темниц хочу я перечесть,
Считаю я и вас. В моих мечтах унылых
Для ваших бледных лиц гражданства право есть.
Вас нет теперь со мной. Рылеев благородный,
Кого я обнимал, как брата... О позор!
Задушенный петлей, повис, как труп холодный.
Безславие устам, изрекшим приговор!
Сто лет минуло, как тевтон
В крови неверных окупался;
Страной полночной правил он.
Уже прусак в оковы вдался,
Или сокрылся, и в Литву
Понес изгнанную главу.
Между враждебными брегами
Струился Немен; на одном
Еще над древними стенами
О песня, ты святой ковчег,
Куда народ во дни печали
Кладет свой рыцарский доспех,
И меч, и славных дней скрижали!
Ты гласом вещим говоришь,
Из века в век переходящим,
И чудодейственно миришь
Былое наше с настоящим!
Сгорают, тлеют письмена,
Могучих гениев творенья,
По самой средине бездонной пучины,
Откуда исходит зловещая тьма,
Сидел Ариман, притаясь, как убийца,
Свирепый, как лев, ядовитый, как змей.
Однажды с натугой он двинулся с места
И, страшною тьмою дохнувши кругом,
Пополз в темноте, как паук, пробираясь,
Туда, где сияет божественный свет.
И вот, на границе меж светом и тьмою,
Он встал, озираясь, и поднял глаза.—
…Но злей тевтон, чем лютая змея.
К дарам он слеп, он глух к мольбе и стону.
Ни золотом, ни землями тевтону
Пасть не заткнут мазовские князья.
Презренный гад, исполнен вечной злобы,
Все не насытит яростной утробы.
Лишь в единеньи мы себя спасем.
Напрасно каждый год мы грозной лавой
Громим их замки и поместья жжем, —
Треклятый Орден, как дракон стоглавый,
Акерманьски степы.
Наплив я на розлиг сухого Океяну,
Ныряе в зильи виз и мов межь хвиль човнок,
Плыве, меж пойных лук по келему квиток;
Минаю острови зелены я бурьяну.
Смеркае вже; ни где ни шляху, ни кургану;
Шукаю шляховых на неби я зирок;
Гень, блысь! чи хмара то? то зироньки свиток?
Ни! то синие Днистр—то свитло Акерману.
Пождим… як тихо все! я чую журавлив;