(РАЗСКАЗ).
Посвящается В. Л. Величко.
Кого тут удивишь проклятою привычкой
Ночь коротать в гостях, потом спешить домой,
Звонить, и ждать слуги иль горничной босой,
Чтоб отворила дверь…
Но я пришел с отмычкой…
Неслышно пробрался в ту комнату, где жил;
И, странно, — в темноте, пока я шаркал спичкой,
Чтоб засветить свечу, я смутно ощутил
Неловкий, чуткий страх: рука моя дрожала,
Светильня, Бог знает с чего, слегка трещала,
И я не скоро мог свечи зажечь… За мной, —
Я это чувствовал, — есть кто-то, — вор ночной,
Иль нежеланный гость… И стал я озираться,
Подумав: пустяки! Чего тут мне пугаться!
Какого чорта!! И — едва не уронил
Из рук подсвечника…
Сперва, как бы в тумане,
Потом ясней, у шкапа, на диване,
Я увидал его.
Он темен был,
Как тень, и бледен; с узкими глазами,
Скулистый и худой; одни его виски,
Казалось, лоснились, да кисть сухой руки
Белелась, как пятно, на согнутом колене.
Не сон ли это?.. Гость из-за могильной сени!!
Возможно ли?!.. И долго мой испуг
Держал меня, как бы в оцепененьи.
Хотелось крикнуть, убежать в смятеньи, —
В борьбе неясных дум. — Что̀ если, — вдруг
Пришло мне в голову, — мне одному придется
С ним ночевать, или — с ума сойти — бороться! —
Кто знает, кто это? Или сбежал он?! Вздор!..
Я знал, — наверно знал (вся пресса наша знала),
Что умер он давно в виду туманных гор,
В избе у казака, на берегах Байкала…
Мне было жаль его, как человека, жаль;
Но не одна в те дни нас разлучила даль:
Не лицемерил он, и я не лицемерил, —
Я верил, что идем вперед мы, он не верил.
Я шел своим путем, — он круто своротил
На чуждую душе его дорогу, —
Так расходились мы, и мирно, понемногу,
Навеки разошлись.
Зачем же до меня
За тридевять земель в магнитном урагане
Донесся прах его, — и на моем диване
Уселся и — глядит! — Ужели мы родня
По духу, несмотря на рознь задач и мнений?!
И, задыхаясь, я его спросил:
— Чего ты хочешь, — брат?..
— Не знаю…
— Зачем же ты — ты, призрак, посетил
Мой кабинет рабочий?
— Я страдаю…
— Откуда ты?
— Из темноты…
— И не живой,
А мертвый?!
— Смерти нет. Я был вочеловечен
И, значит, одарен безсмертною душой;
А если вечен я, — то и Спаситель вечен…
— Так что́ же?
— Страшно жжет меня Его глагол.
Искал я выхода к Нему — и не нашел…
Хаос и тьма…
— Но как же ты пробраться
Мог в эту комнату?
— Темна была она.
— Но ты и при свече…
— И при свече остаться
Могу я, потому, что и свеча темна.
Что̀ значит этот свет?! О, есть такия сферы,
Где светится любовь и где Христос…
— Ты жаждешь веры! ты?!..
— Хотя бы только слез!
И тех за гробом нет… Нет ни болезней,
Ни воздыхания…
— И не вздыхаешь ты
О прошлом? Помнишь ли ты юныя мечты
О будущем — о том, что̀ было бы полезней
Для человечества: прогресс или хаос?
И как бы ты теперь решил такой вопрос?
— Не мучь меня… Клянусь, не понимаю
Твоих вопросов; смутно я читаю
В уме твоем давно мне чуждыя слова:
«Свобода», «равенство», «правительство», «права»…
Их смысл утрачен нами, — мы
Питаемся эѳиром нашей тьмы,
Свободны и уже ничем не уязвимы,
У нас одно отчаянье, что свет
Небес — увы! — далек от нас, что нет
И признака того, что̀ видят херувимы…
Что̀ мы такое? Мы необяснимы,—
Мы искры, но не гаснем, — вечной тьмы
Не освещаем, но друг друга видим мы
И, не любя, тоскуем… В этом все равны мы,
Как бы осуществляя идеал
Земного равенства. — О, как бы я желал
Подняться выше!.. — тщетное желанье!..
Неравенство — есть достоянье
Иных, блаженных душ. Лишь там и могут быть
Разнообразныя божественныя сферы,
Где равной нет любви, — ни равной силы веры…
— О! Ты пугал меня, как призрак, а теперь —
Иную поселил в душе моей тревогу…
Я верю, и зову разсудок на подмогу,
И сомневаюсь…
— Одному поверь:
Кто Царства Божия в душе своей не носит,
Тот никуда его с собой не унесет,
И не получит он того, чего не просит,
И не дождется он того, чего не ждет.
— Но ты ждал лучшаго…
— Я ждал хаоса, —
Чтоб все с хаоса началось; —
И я с собой в душе его унес,
И погрузился в тьму. Там все оборвалося,
Что связывало нас как бы в одну семью;
И стал я чужд всему земному,
Всему небесному, всему святому
И даже грешному…
— Ты оживил мою
Фантазию, и, я клянусь мечтами
Всей нашей юности, не все ты по̀рвал с нами, —
Не все оборвано. Ты вовсе не был злой!
Ты многих привлекал своею добротой
И простодушными, сердечными речами…
Зачем же ты, в угоду молодой
Своей возлюбленной, хвалился жаждой крови!
Но если ты в те дни и лживый был пророк, —
Вину с тобой делил неумолимый рок…
— Он дрогнул и, привстав, высоко поднял брови,
И черною кивнул мне головой,
И, мне почудилось, сказал: — спасибо, милый!
Будь обо мне пред Вышним Судией
Живым свидетелем…
И воздухом могилы
Землистым на меня пахнуло, — он исчез.
Так возникают привиденья
Во имя зла, добра, неведомых небес
И преисподней, силою чудес
Душе присущей. Ну, а все же,
Хоть я, в конце концов, и перестал
Дрожать и трусить, я бы не желал
Таких загадочных гостей… Избави Боже!..
ДЛЯ ДЕТСКОГО ЖУРНАЛА
БАСНЯ
Костыль и Тросточка стояли в уголке,—
Два гостя там оставили их вместе,
(Один из них — старик, в потертом сюртуке,
Пришел к племяннице; другой — пришел к невесте
Преподнести букет, и — так рассеян был,
Что Тросточку свою в столовой позабыл.)
И Тросточка сначала,
В соседстве с Костылем, презрительно молчала;
Потом подумала: «Костыль — почтенный муж,—
Тяжел и тупорыл, и неуклюж,—
Такой, что стыдно взять и в руки…
А все ж я с ним поговорю от скуки, — Авось, потешит чем-нибудь…»
И Тросточка болтать пустилась,
И похвалилась
Своею тониной (в ней видела всю суть),
Сказала, что у ней головка с позолотой,
Что у нее цепочка есть,
Что ей, как барышне, оказывают честь—
С предупредительной заботой:
Когда решаются пуститься с нею в путь,
Спешат перчатки натянуть,
(Французской выработки лайку);
И что берут ее не как нагайку
Или дубину,— Боже сохрани!
Что, в летние гуляя дня,
Она гордится кавалером,
И что она уже не раз
Служила барышням примером,
Как изгибаться, не кривясь,
Воздушным существом казаться,
И на себя не позволять
Всей пятернею опираться…
— «А почему? прошу сказать,»—
Стал, ухмыляясь, возражать
Ей наш Костыль широкорылый,—
«А я так рад, когда всей силой Да на меня какой-нибудь хромой
Или больной
Нецеремонно обопрется…
И пусть дурак один смеется,
Что я,— служака записной,
Служу тому, кто хром иль болен…
Я участью своей доволен».
— Ты очень прост, любезный мой,—
Сказала Тросточка,— да я бы ни за что бы
Не стала на виду при всех гулять вдвоем
С каким-нибудь уродом стариком.
— «Да ты пойми,— сказал Костыль без злобы,—
Что я хромым необходим,
Особенно — страдающим одышкой;
Что, если я у них под мышкой,—
Они идут бодрей. Недаром я любим
Моим почтенным инвалидом;
Я ни за что его не выдам,
И он меня не выдаст ни за что…
Так, например, я сам смекаю,
Что я-таки порядком протираю
Рукав его осеннего пальто,—
Он — ничего, — не сердится нимало!..
Да, я любим…» Захохотала
Вертушка-Тросточка: «Ха-ха! Любим!.. Какая чепуха!..
Вот бесподобно!..
Как будто стариковская душа
Хоть что-нибудь любить способна,
Помимо барыша?!
Хорош ты!.. Да и я-то хороша,
Что в разговор с тобой пустилась!»
И что же с ними приключилось?
Когда ударил поздний час ночной,
И гости стали расходиться,
Костыль был не забыт, и с ним старик хромой
Побрел домой:
«Пора-де спать ложиться,
И Костылю пора-де дать покой».
А Тросточка, с головкой золотой,
В чужом углу была забыта,—
Богатый маменькин сынок и волокита
Был ветрен, и — уже с другой
Красивой тросточкой стал появляться в свете…
А прежнюю нашли и взяли дети.
Сперва на ней поехали верхом,
Из-за нее передрались; потом,
На улице, под ветром и дождем, За зонтик ухватясь, бедняжку обронили,
И грязный воз по ней проехал колесом;
Потом ее нашли два нищих и решили
Продать ее в соседний кабачок
За пятачок.
ДЛЯ ДЕТСКОГО ЖУРНАЛА
БАСНЯ
Костыль и Тросточка стояли в уголке,—
Два гостя там оставили их вместе,
(Один из них — старик, в потертом сюртуке,
Пришел к племяннице; другой — пришел к невесте
Преподнести букет, и — так рассеян был,
Что Тросточку свою в столовой позабыл.)
И Тросточка сначала,
В соседстве с Костылем, презрительно молчала;
Потом подумала: «Костыль — почтенный муж,—
Тяжел и тупорыл, и неуклюж,—
Такой, что стыдно взять и в руки…
А все ж я с ним поговорю от скуки, —
Авось, потешит чем-нибудь…»
И Тросточка болтать пустилась,
И похвалилась
Своею тониной (в ней видела всю суть),
Сказала, что у ней головка с позолотой,
Что у нее цепочка есть,
Что ей, как барышне, оказывают честь—
С предупредительной заботой:
Когда решаются пуститься с нею в путь,
Спешат перчатки натянуть,
(Французской выработки лайку);
И что берут ее не как нагайку
Или дубину,— Боже сохрани!
Что, в летние гуляя дня,
Она гордится кавалером,
И что она уже не раз
Служила барышням примером,
Как изгибаться, не кривясь,
Воздушным существом казаться,
И на себя не позволять
Всей пятернею опираться…
— «А почему? прошу сказать,»—
Стал, ухмыляясь, возражать
Ей наш Костыль широкорылый,—
«А я так рад, когда всей силой
Да на меня какой-нибудь хромой
Или больной
Нецеремонно обопрется…
И пусть дурак один смеется,
Что я,— служака записной,
Служу тому, кто хром иль болен…
Я участью своей доволен».
— Ты очень прост, любезный мой,—
Сказала Тросточка,— да я бы ни за что бы
Не стала на виду при всех гулять вдвоем
С каким-нибудь уродом стариком.
— «Да ты пойми,— сказал Костыль без злобы,—
Что я хромым необходим,
Особенно — страдающим одышкой;
Что, если я у них под мышкой,—
Они идут бодрей. Недаром я любим
Моим почтенным инвалидом;
Я ни за что его не выдам,
И он меня не выдаст ни за что…
Так, например, я сам смекаю,
Что я-таки порядком протираю
Рукав его осеннего пальто,—
Он — ничего, — не сердится нимало!..
Да, я любим…» Захохотала
Вертушка-Тросточка: «Ха-ха!
Любим!.. Какая чепуха!..
Вот бесподобно!..
Как будто стариковская душа
Хоть что-нибудь любить способна,
Помимо барыша?!
Хорош ты!.. Да и я-то хороша,
Что в разговор с тобой пустилась!»
И что же с ними приключилось?
Когда ударил поздний час ночной,
И гости стали расходиться,
Костыль был не забыт, и с ним старик хромой
Побрел домой:
«Пора-де спать ложиться,
И Костылю пора-де дать покой».
А Тросточка, с головкой золотой,
В чужом углу была забыта,—
Богатый маменькин сынок и волокита
Был ветрен, и — уже с другой
Красивой тросточкой стал появляться в свете…
А прежнюю нашли и взяли дети.
Сперва на ней поехали верхом,
Из-за нее передрались; потом,
На улице, под ветром и дождем,
За зонтик ухватясь, бедняжку обронили,
И грязный воз по ней проехал колесом;
Потом ее нашли два нищих и решили
Продать ее в соседний кабачок
За пятачок.
Самих себя они изгнали
И встретились в чужих краях, —
Сошлись, истратились, устали,
И домик наняли в горах.
Там, где на солнечном припеке
В дни Пасхи зреет апельсин,
Где в зной журчащие потоки
Из трещин каменных с вершин
Стекают в сонные долины;
Где возле мраморных руин,
Из кактусов колючий тын,
Как допотопных трав потомок,
Торчит, прикрыв со всех сторон
Когда-то царственных колонн
В плющи наряженный обломок;
Где серп забыт, заброшен плуг,
Где белый дом с крыльцом — из тени
На солнце выдвинул ступени;
Где к морю путь прошел на юг;
Где высох лист, трава пожелкла,
Где жизнь, как бы уставши, смолкла, —
Они скрываются сам-друг.
Не жаль им родины холодной:
Он проклял жизнь в ее степях
И скрылся от вражды народной;
Она — ушла в любви свободной
Искать уединенных дней;
Но в этой жизни без цепей
В ней скука надломила силы, —
А он без дела изнемог, —
И оба сели на порог
Своей неприхотливой виллы.
Он желт лицом, — она бледна,
Глаза сердиты, губы сухи;
Он молчалив, — она не в духе,—
И говорит ему она:
— Ну, что ж нам делать, ясный сокол?
Жар, духота, — одно окно,
И даже два окна без стекол,
Прикрыты ставнями; смешно
Мечтать… а что ж нам делать летом,
Когда и думать тяжело! —
Пиши стихи, будь хоть поэтом!
Или начнем, куда ни шло,
Писать послания друг к другу;
Ты мне пиши, а я тебе.
Он.
О чем?
Она.
О чем? Ты о своей борьбе
С людьми; а я, на зло судьбе,
Постановлю себе в заслугу
Ту независимость, с какой
Я по любви сошлась с тобой.
Авось, поднявшись на ходули,
Мы в собственных своих глазах
Начнем расти, врагам на страх.
Ах, скука, скука! Но могу ли
Я, посуди ты, без хандры
Смотреть на выступы горы,
Палящим солнцем облитые,
Как бы из бронзы отлитые?
Так нестерпимо всякий раз
В день утомительный и жаркий,
Своею желтизною яркой
Они тревожат нервы глаз.
Ты, около меня, — усталый, —
Не то поэт иль добрый малый, —
Провинциал из наших стран,
Не то измученный тиран,
Моей любви невольник жалкий…
А вон, пустой водопровод
И под его разбитой аркой
Ручей спадающий с высот;
Вокруг него плющи и розы,
А там, на скате, пастухи,
Ослы, пасущиеся козы…
Все это просится в стихи
Или в картину, — но все то же
И то же каждый день — о, Боже!
Как этих живописных мест
Мне живописность надоела!
Но… не ропщу, — сама хотела
Я на себя взять этот крест.
Он.
Несчастная! да разве есть
Природа где-нибудь богаче!
Не петербургские ли дачи
Ты ей прикажешь предпочесть?
Будь, милая, великодушней, —
Здесь померанцы…
Она.
Здесь померанцы… Что мне в них!
От рощи их несет конюшней.
Ты ж, слава Богу, не жених…
Он.
О! слава Богу!
Она.
О! слава Богу! Ароматен
Здесь воздух так, что неприятен.
Не знаю, будешь ли ты рад,
Когда я этот аромат
Сравню с любовью: для начала
Она куда как хороша!
Но, верь мне, гордая душа
Еще чутья не потеряла…
Он.
Я также горд и, может быть,
Капризен также, — цепи долга,
Как ты, не стал бы выносить…
И если вздумал полюбить,
Уверен был, что не надолго.
Любовь вот здесь, она в крови;
Затихла кровь, — и нет любви;
Не верю я в другое чувство, —
Пусть говорят о нем все те,
Кто любит праздное искусство,
Построенное на мечте.
Она.
А ты, — ты разве не мечтатель?
Он.
Благ неизведанных искатель,
Я, ради этих благ, отверг
Отчизну, веру, власти, нравы,
Кумиры наши ниспроверг,
Во всех преданьях нашей славы
Я подсмотрел не ложь, так миф
В своем богатстве я увидел
Зло — и его возненавидел.
Я был беспечен и ленив, —
Хотел занять себя работой;
Жизнь, зараженную зевотой
Моих родных и близких мне,
Хотел похоронить на дне
И выплыть на поверхность новым…
И что ж увидел я? — толпа
В своем величии суровом
И суеверна, и тупа…
В республиках не находил я
Себе свободы… стал вникать, —
И понял все свое бессилье,
И к сердцу стал я прижимать
Свои подшибленные крылья,
Чтоб только боль его унять…
Мне стало страшно, — не молитва
Мне шла на ум, — в моем уме
То пистолет мелькал, то бритва…
И смерть мне грезилась, но мне,
Как видно, суждено скитаться…
А на какой конец? признаться,
Не ведаю, — мудрен ответ.
Ни смерти нет, ни жизни нет.
Клянусь! на Каинский привет
Я б мог откликнуться приветом.
О, ненавидимая светом
И ненавидящая свет!
Все, проклятое в цвете лет,
Я предал полному забвенью…
С твоей ладьей связав мою
Полуразбитую ладью,
Отдавшись страсти, как теченью,
Я так был рад уединенью!
И вот, аркадским пастушком,
Я здесь у ног твоих и млею,
Тупеет разум, — не жалею.
Хотел, — хочу забыться сном,
Чтоб хоть во сне себя увидеть
Героем, чуть не божеством,
Решившимся возненавидеть
Мир с отвратительным лицом.
С его прогрессом и наукой,
С авторитетами его…
Зачем же ты своею скукой
Сон эгоизма моего
Нецеремонно так тревожишь?
Я просыпаюсь, — как же быть?!
Меня могла ты разбудить,
Но обновить меня не можешь.
Не признавая ничего,
Ты ждешь и требуешь всего.
Природы — мало, мало — счастья,
Любви — и той недостает,
И за минутой сладострастья
Минута злости настает.
Я знаю, ты меня терзаешь
Или язвишь насмешкой злой,
Когда себя воображаешь
Моею мнимою рабой.
Да, не робка ты, не ревнива,
Но к слову «рабство» так пуглива,
Что это слово для тебя,
Как черт для малого ребенка;
Ты разбираешь слишком тонко
Все, что ни выражаю я,
В минуту радости иль горя…
Ты улыбаешься мне, споря, —
И гордо смотришь на меня,
Когда во всем со мной согласна.
Не дети мы, — пора понять,
Что мы сошлись, увы! напрасно.
Меня ты хочешь изучать, —
Но ты и трупа не изучишь,
Когда б тебе я подал нож
Анатомический; за что ж
Меня, живого, ты так мучишь?
Простимся лучше навсегда,
Не правда ли, мой ангел?
Она.
Да!..
Если ты мадонна — и толпа, и гений
Пред тобой склоняются челом;
Как жена и мать — двух поколений
Служишь ты охраной и звеном…
Радуйся, зиждительница рода!
Дом твой — ветвь растущего народа;
В той стране, где разорен твой дом,
Города растлятся, как Содом.
Собственным достоинством хранима,
Ты идешь, молвой не уязвима,—
Радуйся, блаженная жена!
Твой очаг семейный согревает
Свежих чувств и мыслей семена,
Вечно-новой жизни закипает
Вкруг тебя шумящая волна. Все, что ты любовью и терпеньем
Воспитала, от тебя уйдет,—
Но уйдет с твоим благословеньем,
С памятью святых твоих забот.
Если ты вакханка,— родилась вакханкой,—
Много раз падет перед тобой
Гений, не владеющий собой.
Только будь ты лучше куртизанкой,
Чем притворно-честною женой…
Не обманет холод этой маски —
Эта целомудренная ложь…
Колобродит ум твой… Ну, так что ж!
Ум ли нужен для минутной ласки,
Ум ли нужен для веселой пляски,
Там, где страстной музыки волна
В шепоте и топоте слышна.
Для семьи заветные, святые
Цепи долга, для тебя гнилые
Нити,— рвут их прихоти твои.
Не входи ж напрасно в мир семьи,
У тебя иное назначенье:
Все, что в жизни льется через край,
Все, что слепо ищет наслажденья, Расточай, язви иль утоляй!
Много богачей ты пустозвонных
Довела почти до нищеты,
Много сил, для света незаконных,
Безысходных и неугомонных,
До поры угомонила ты,
Освежая пыл свой их избытком,
Словно охмеляющим напитком.
Радуйся! Сам олимпийский бог
На тебя дождем червонцев льется
И над человечеством смеется,
Млея у твоих прелестных ног.
Если ты в душе мадонна и, к несчастью,
Рано пала,— в те лета, когда
Молодость играет первой страстью,
Или явно в жертву сладострастью
Злая продала тебя нужда,—
Голод, холод, роковая крайность…
Знай! твое падение — случайность,
Розовый рассеется туман,
Наглый обнаружится обман —
И тогда, спаси тебя, о Боже! На пирах веселой молодежи
Будешь ты унылая сидеть,
На своем полу-продажном ложе
Иногда молиться и скорбеть;
Всей душой, глубоко уязвленной,
Проклянешь позор позолоченный,
Ночь соблазнов и сонливый день,
И свою разряженную лень,
И свою тоскливую беспечность,
И людских страстей недолговечность.
Если с детства ты вакханка, и, к несчастью,
Рано разгадал тебя отец
И идти принудил под венец,
Пользуясь родительскою властью;
Иль сама, сжигаемая страстью,
Отдалась ты мужу своему,
Чтоб начать служенье сладострастью
По узаконенному найму,—
Знай: союз твой — роковая крайность
Или безотчетная случайность,—
Будешь ты скучать у очага,
Видеть в детях Божье наказанье, В лучшем муже — вечного врага,
Будешь усыплять его вниманье,
Прятать от него свои мечты…
Наконец, вполне постигнешь ты,
Что тебя сковал один обычай,
Что с огнем жаровню под цветы
Трудно спрятать ради всех приличий,
И, смеясь над мужем и стыдом,
Проклянешь ты свой семейный дом…
Людям роли розданы природой,
С ней борьба — не всем доступный труд:
Все, что будет для тебя свободой,
То другие рабством назовут;
То, что будет для тебя цепями,
Для других — гирлянда из цветов;
Людям роли розданы богами,—
Каждый узнавай своих богов.
Но судьба перемешала роли,
Навязав нам маску поневоле.
Не спасает ветхий наш закон
Сладострастью проданных мадонн;
Под личиною мадонны скромной Не узнать нам жрицы вероломной.
Чуть сквозит сквозь радужный туман
Душу возмущающий обман:
Та, которая разврат свой прячет,
Гордо смотрит на погибших дев,
И бессилен вопиющий гнев
Той, которая тихонько плачет.
Если ты мадонна — и толпа, и гений
Пред тобой склоняются челом;
Как жена и мать — двух поколений
Служишь ты охраной и звеном…
Радуйся, зиждительница рода!
Дом твой — ветвь растущего народа;
В той стране, где разорен твой дом,
Города растлятся, как Содом.
Собственным достоинством хранима,
Ты идешь, молвой не уязвима,—
Радуйся, блаженная жена!
Твой очаг семейный согревает
Свежих чувств и мыслей семена,
Вечно-новой жизни закипает
Вкруг тебя шумящая волна.
Все, что ты любовью и терпеньем
Воспитала, от тебя уйдет,—
Но уйдет с твоим благословеньем,
С памятью святых твоих забот.
Если ты вакханка,— родилась вакханкой,—
Много раз падет перед тобой
Гений, не владеющий собой.
Только будь ты лучше куртизанкой,
Чем притворно-честною женой…
Не обманет холод этой маски —
Эта целомудренная ложь…
Колобродит ум твой… Ну, так что ж!
Ум ли нужен для минутной ласки,
Ум ли нужен для веселой пляски,
Там, где страстной музыки волна
В шепоте и топоте слышна.
Для семьи заветные, святые
Цепи долга, для тебя гнилые
Нити,— рвут их прихоти твои.
Не входи ж напрасно в мир семьи,
У тебя иное назначенье:
Все, что в жизни льется через край,
Все, что слепо ищет наслажденья,
Расточай, язви иль утоляй!
Много богачей ты пустозвонных
Довела почти до нищеты,
Много сил, для света незаконных,
Безысходных и неугомонных,
До поры угомонила ты,
Освежая пыл свой их избытком,
Словно охмеляющим напитком.
Радуйся! Сам олимпийский бог
На тебя дождем червонцев льется
И над человечеством смеется,
Млея у твоих прелестных ног.
Если ты в душе мадонна и, к несчастью,
Рано пала,— в те лета, когда
Молодость играет первой страстью,
Или явно в жертву сладострастью
Злая продала тебя нужда,—
Голод, холод, роковая крайность…
Знай! твое падение — случайность,
Розовый рассеется туман,
Наглый обнаружится обман —
И тогда, спаси тебя, о Боже!
На пирах веселой молодежи
Будешь ты унылая сидеть,
На своем полу-продажном ложе
Иногда молиться и скорбеть;
Всей душой, глубоко уязвленной,
Проклянешь позор позолоченный,
Ночь соблазнов и сонливый день,
И свою разряженную лень,
И свою тоскливую беспечность,
И людских страстей недолговечность.
Если с детства ты вакханка, и, к несчастью,
Рано разгадал тебя отец
И идти принудил под венец,
Пользуясь родительскою властью;
Иль сама, сжигаемая страстью,
Отдалась ты мужу своему,
Чтоб начать служенье сладострастью
По узаконенному найму,—
Знай: союз твой — роковая крайность
Или безотчетная случайность,—
Будешь ты скучать у очага,
Видеть в детях Божье наказанье,
В лучшем муже — вечного врага,
Будешь усыплять его вниманье,
Прятать от него свои мечты…
Наконец, вполне постигнешь ты,
Что тебя сковал один обычай,
Что с огнем жаровню под цветы
Трудно спрятать ради всех приличий,
И, смеясь над мужем и стыдом,
Проклянешь ты свой семейный дом…
Людям роли розданы природой,
С ней борьба — не всем доступный труд:
Все, что будет для тебя свободой,
То другие рабством назовут;
То, что будет для тебя цепями,
Для других — гирлянда из цветов;
Людям роли розданы богами,—
Каждый узнавай своих богов.
Но судьба перемешала роли,
Навязав нам маску поневоле.
Не спасает ветхий наш закон
Сладострастью проданных мадонн;
Под личиною мадонны скромной
Не узнать нам жрицы вероломной.
Чуть сквозит сквозь радужный туман
Душу возмущающий обман:
Та, которая разврат свой прячет,
Гордо смотрит на погибших дев,
И бессилен вопиющий гнев
Той, которая тихонько плачет.
С чешского
(Вольный перевод)
На бегу, по дороге задержанный,
Тесно сжатый крутыми оградами,
Горный ключ стал рекой, и — низверженный
На колеса, несется каскадами,
Труп ленивых машин оживляючи,
Молодые в них силы вливаючи.
Лишь порой, в час борьбы, — в час сомнительный,
Ждет грозы иль хоть тучи спасительной,
И когда та идет — погромыхивает,
Под грозой вся река словно вспыхивает,
Под наплывом дождей вся вздымается,
Вся на вольный простор порывается…
Но, — напрасны порывы, напрасен отпор!—
Уж она не жилица свободная гор.— Легче ладить в горах с лиходеями,
Чем бороться с людскими затеями.
Но она не одна, — разоренные
Земляки, и мужчины, и женщины,
Вместе с ней тянут лямку, впряженные
В то ж ярмо, ради скучной поденщины,
Потом лица свои обливаючи,
На чужих свои силы теряючи.
Только вряд ли они, злом повитые,
Удрученные, светом забытые,
Погрузясь в вечный гул, в грохотание
Ста машин, обратят и внимание
На грозу, что вблизи собирается.
Лишь из женщин одна озирается —
Все поглядывает, как скопляются
В высотах, над ущельем, несметные
Массы туч, как ползут — надвигаются…
Но — напрасно она в безответные
Небеса возвела умоляющий взор,—
Нахлобучась, гроза уже валится с гор…
Треснул первый удар, — мгла сгустилася,
И дождем полилась буря шумная,—
Побледнела она, — спохватилася, Побежала, кричит, как безумная:
«Ай! дитя мое, ай!» — и — сердечная,
Из ворот вдаль бежит — спотыкается,
Ливнем бьет ей в лицо буря встречная,
Молний блеск по пути разливается.
Не легка, знать, дорога далекая!
Запыхалась ее грудь высокая,
Нет уж сил… вот стоит… — покачнулася…
— Проклинать ей судьбу иль оплакивать?..—
Но иная гроза в ней проснулася,—
И всем телом она встрепенулася,
И пошла кое-как доволакивать
Свои ноги туда, где колышется бор,
Где мелькает жилье меж утесистых гор.
Меж утесистых гор ее хижина,
Как гнездо, что орлами насижено.
Тише ветер там воет порывистый,
Только ключ, что в ложбине извилистой
Чуть журчал, как река наводненная
Вниз по скатам бежит, и — не чудо ли!
Где она набралась этой удали?..—
В брод, за сучья держась, истомленная,
На порог свой она пробирается,—
Входит, — смотрит — с утра одинехонек Там ее мальчуган, и — живехонек!
И лежит, как лежал, — но качается,
Словно по морю плыть собирается
Его люлька, а он улыбается
Словно бодрый пловец…
Иль нежданная
Эта буря к ребенку ласкается,
Его тешит, как мать Богом данная,
И сквозь грохот поет — заливается,
Колыбельную песню затягивает,
Его грубую люльку покачивает!?
Или бурный разлив этот нянчится с ним,
Убаюкивая колыханьем своим!?
Не сбылося предчувствие матери,
Что грозило утратою. — Кстати ли
Ей рыдать или сетовать! Новые
Стрелы молний, что блещут и падают,
Мальчугана ее только радуют,
И он слышит раскаты громовые,
Словно музыку слышит, — ручонками
Бьете, смеется, болтает ножонками.
Наводненья потоки суровые
Не умчали его и не кинули
На каменья, и не опрокинули
Колыбели, подмытой течением: Он качается в ней с наслаждением,—
Словно речка и он породнилися, —
Земляками не даром родилися…
А как вырастет, разве не с этою
Горной речкой, в неволю отпетую
Он пойдет, — их обоих обвеяла
Та ж гроза, — та же мать их взлелеяла,
Не слезами — дождем поливаючи,
Голосами ветров напеваючи:
«Запасайтеся силами рабству в отпор —
Вы, — пока еще дети свободные гор!»
С чешского
(Вольный перевод)
На бегу, по дороге задержанный,
Тесно сжатый крутыми оградами,
Горный ключ стал рекой, и — низверженный
На колеса, несется каскадами,
Труп ленивых машин оживляючи,
Молодые в них силы вливаючи.
Лишь порой, в час борьбы, — в час сомнительный,
Ждет грозы иль хоть тучи спасительной,
И когда та идет — погромыхивает,
Под грозой вся река словно вспыхивает,
Под наплывом дождей вся вздымается,
Вся на вольный простор порывается…
Но, — напрасны порывы, напрасен отпор!—
Уж она не жилица свободная гор.—
Легче ладить в горах с лиходеями,
Чем бороться с людскими затеями.
Но она не одна, — разоренные
Земляки, и мужчины, и женщины,
Вместе с ней тянут лямку, впряженные
В то ж ярмо, ради скучной поденщины,
Потом лица свои обливаючи,
На чужих свои силы теряючи.
Только вряд ли они, злом повитые,
Удрученные, светом забытые,
Погрузясь в вечный гул, в грохотание
Ста машин, обратят и внимание
На грозу, что вблизи собирается.
Лишь из женщин одна озирается —
Все поглядывает, как скопляются
В высотах, над ущельем, несметные
Массы туч, как ползут — надвигаются…
Но — напрасно она в безответные
Небеса возвела умоляющий взор,—
Нахлобучась, гроза уже валится с гор…
Треснул первый удар, — мгла сгустилася,
И дождем полилась буря шумная,—
Побледнела она, — спохватилася,
Побежала, кричит, как безумная:
«Ай! дитя мое, ай!» — и — сердечная,
Из ворот вдаль бежит — спотыкается,
Ливнем бьет ей в лицо буря встречная,
Молний блеск по пути разливается.
Не легка, знать, дорога далекая!
Запыхалась ее грудь высокая,
Нет уж сил… вот стоит… — покачнулася…
— Проклинать ей судьбу иль оплакивать?..—
Но иная гроза в ней проснулася,—
И всем телом она встрепенулася,
И пошла кое-как доволакивать
Свои ноги туда, где колышется бор,
Где мелькает жилье меж утесистых гор.
Меж утесистых гор ее хижина,
Как гнездо, что орлами насижено.
Тише ветер там воет порывистый,
Только ключ, что в ложбине извилистой
Чуть журчал, как река наводненная
Вниз по скатам бежит, и — не чудо ли!
Где она набралась этой удали?..—
В брод, за сучья держась, истомленная,
На порог свой она пробирается,—
Входит, — смотрит — с утра одинехонек
Там ее мальчуган, и — живехонек!
И лежит, как лежал, — но качается,
Словно по морю плыть собирается
Его люлька, а он улыбается
Словно бодрый пловец…
Иль нежданная
Эта буря к ребенку ласкается,
Его тешит, как мать Богом данная,
И сквозь грохот поет — заливается,
Колыбельную песню затягивает,
Его грубую люльку покачивает!?
Или бурный разлив этот нянчится с ним,
Убаюкивая колыханьем своим!?
Не сбылося предчувствие матери,
Что грозило утратою. — Кстати ли
Ей рыдать или сетовать! Новые
Стрелы молний, что блещут и падают,
Мальчугана ее только радуют,
И он слышит раскаты громовые,
Словно музыку слышит, — ручонками
Бьете, смеется, болтает ножонками.
Наводненья потоки суровые
Не умчали его и не кинули
На каменья, и не опрокинули
Колыбели, подмытой течением:
Он качается в ней с наслаждением,—
Словно речка и он породнилися, —
Земляками не даром родилися…
А как вырастет, разве не с этою
Горной речкой, в неволю отпетую
Он пойдет, — их обоих обвеяла
Та ж гроза, — та же мать их взлелеяла,
Не слезами — дождем поливаючи,
Голосами ветров напеваючи:
«Запасайтеся силами рабству в отпор —
Вы, — пока еще дети свободные гор!»
И.
Не жди ты меня,
Не кличь! не зови меня музою! — Нет,
На закате тревожного дня
Я петь не могу, — я устала, поэт!
Я петь не могу,—
Я встречаю на каждом шагу
Озлобленных, бедных, измятых судьбой:
Идут они порознь из сумрака в мглу,
От известного зла к неизвестному злу,
И не ищут звезды путевой…
И не нужно им сердце мое, — факел мой! —
Сама я сняла
Венок с моего молодого чела,
И все позабыла, — не знаю о чем
Беседуют звезды в тумане ночном.
И точно ли жаждут упиться росой
Цветы полевые в полуденный зной…
Не знаю, о чем волны моря шумят,
О чем грезят сосны, когда оне спят,
Чей голос звенит над рекой,
Что думает роза весной,
Когда ей во мраке поет соловей,—
И даже не знаю, поет ли он ей!..
В толпе я бродила, где труженик чужд
Свободы и славы под бременем нужд;
И не цветы, и не мирты росли
На пажитях по́том политой земли,—
Бурьян всюду рос, за бурьяном росла
Нужда за нуждой и к работе звала.
— Ни свет ни заря вышел пахарь; за ним,—
За плугом его, — я пошла полосой;
Помочь не могла ему слабой рукой…
Хотела помочь ему пеньем моим,—
Но пахарь и слушать меня не хотел,
Попрежнему песню степную он пел…
Сама я заслушалась песни родной,—
И в город ушла за рабочей толпой.
Как вешнего солнца сквозь пыльную щель
Пробившийся луч к бедняку на постель,
Я с пеньем проникла на темный чердак,—
Но встретил меня горьким словом бедняк:
«Ступай», — он сказал мне, угрюмый как ночь, —
«Ты можешь утешить, — не можешь помочь.
Ты к свету зовешь, — благ земных не даешь…
На вытертый грош
Не вижу я пользы от песен твоих!
Пусть уши богатых ласкает твой стих!» —
— И вот, проходя вереницей колонн
К палатам, где царствуют нега и сон,
Я стала стучаться в чертог богача.
Он принял меня, про себя бормоча:
«Как бедно одета! как трудно узнать!
Где прежние речи, где прежняя стать!»
О бедных ему я шепнула, — богач
Сказал мне: «Все знаю, — напрасно не плачь…
Не нужно мне горьких советов твоих,
Пускай бедняка развращает твой стих!»—
— Зашла я в больницу и слышала бред
Преступницы бедной семнадцати лет,—
Во сне она плакала, Бога звала,—
Проснувшись, опять равнодушна была
И усмехалась при слове «разврат».
Никто не зашел к ней, — ни сестры, ни брат;
Ни друг, — только я наклонилась над ней,
Как няня, с сердечною песней моей…
Напрасно! Больная махнула рукой
И молвила мне: «Уходи! Бог с тобой!
Я верила грезам, — пора перестать…
Я пала, и знаю, что мне уж не встать…»
— И с горьким упреком пошла я к тому,
Кто бросил дитя это в вечную тьму.
Его уязвила я метким стихом;—
Но медному лбу стих мой был нипочем.
— Зашла я в темницу, — мне сторож помог
Переступить заповедный порог…
К холодной стене прислонясь головой,
Сидел там один человечек больной.
Я узнала его, — то был сущий добряк,
Убить комара не решился б никак,
Подстреленной птицы ему было жаль…
Сидит он, — мечта унесла его вдаль,—
И шепчет он: «О! если б воля да власть!
Я мог бы все сдвинуть, поднять и потрясть,—
Я залил бы кровью пределы земли,
Чтоб новые люди родиться могли»…
— И ты, — я сказала, — ручаешься в том,
Что новая будет природа потом,
Что терны и роза, — царица садов,—
Политые кровью, взойдут без шипов?—
«Ручаюсь!» — сказал он, — «и ты поручись,
Верь новому чуду, — не то — провались!»
— Мой друг, провалиться я рада, — но как?!
Мне руку пожал и заплакал бедняк.
Вдали колокольный послышался звон…
И с сердцем измученным вышла я вон.
Куда ж мне уйти от неволи и дум!
Что нового скажет мне уличный шум!?
От гула шагов, да от стука колес
Раздастся ли в воздухе новый вопрос?!.
И чудилось мне… мысль носилась одна:
— И мы все не нужны, и ты не нужна…
ИИ.
И покинула я этих каменных стен,—
Этих клеток настроенных, — тягостный плен,
Захотела я дальше уйти от людей,
От бесстрастных врагов,
От пристрастных судей,
От разврата, нужды и оков…
От разбитых надежд, я в груди сберегла
Драгоценный обломок один,—
И ушла в даль широкую.—
С юга весна
Подвигалась, — пестрели цветы, — и пышна
Была зелень холмистых долин.
Ночь была, — пахло свежей травой,
Рокотал соловей над померкшей рекой,
И, как искорки слез у ребенка в глазах,
Отражения звезд трепетали в волнах…
И теснились у берега семьи берез,
И сирень там росла, и шиповник там рос,
И струился родник из-под камня — и дуб
Погружал в него мшистые корни свои…
Я о вечной, повсюду творящей любви
Думу думала, — шла — и наткнулась… на труп!!.
О, поэт! От живых,
Суетящихся, плачущих, глупых и злых,
И от жалкого ропота их без конца —
Для того ль я ушла, чтоб найти мертвеца!?..
В полусвете луны, в полутени ночной,
Окровавленный, страшный, немой,
Он и мертвый не мог свои пальцы разжать,
Крепко стиснувши сабли своей рукоять;
И на темной траве от руки полосой
Серебрился той сабли холодный булат.
Бедный брат! для чего умер ты?
За кого ты погиб? — бедный брат!
Я хотела вглядеться в черты
Молодого бойца, — и шептала: очнись!
Дай мне руку и с миром домой воротись!
Там резная скамья, где сидел прадед твой,
Занята в эту ночь молодою женой,—
Молодая жена у камина сидит
И не видит огня, — и не видит кругом
Темных стен, — в ожиданье ночном,
Только вздрогнет порой, да в окно поглядит… —
Я тебя проведу к ней, — пойдем!..
Как сестра, я поникла над ним вся в слезах
И ему говорила: пойдем же!.. но страх,
Страх неведомый тайно мне в сердце проник:
Мертвой силой дохнул его лик,
И прочла я в его неподвижных зрачках,
И на лбу, и на сжатых губах
Выраженье такой бесконечной вражды,
Что, казалось, ее роковые следы
Были глубже следа самой смерти его…
Он как будто сквозь зубы шептал мне: «Ого!
Как нежна ты! — запой! может быть,
И очнусь я на звук хитрой песни твоей;
Хоть на миг оживи, чтоб я мог раскроить
Тебе голову саблей моей!..»
Отошла я… заря занялась;
Из-за гор солнца пламенный выглянул глаз,
Словно в душу мою он проникнуть желал,
Ясной радости ждал, и как радость сиял.
Но на мой, возникавший у сердца, привет
Восходящему утру, — в ответ
Из-за рощи зловещий послышался гул —
И не птица, свистя, пронеслась меж ветвей,
И не ветер листы колыхнул,
И не вихорь с налета ветлу покачнул… —
Затрещал, — отлетел перешибленный сук,
И отгрянул вдали гром, похожий на стук…
Я, бессмертная, смерти готовилась ждать,—
Замерла, и стояла скрестя пальцы рук…
Из-за рощи в лощину спустилася рать;
Грянул залп, — точно взрыв, — и другой
Залп в ответ ему грянул, — стеной
Шли враги друг на друга — и дым
Их штыки заволакивал флером своим,
Словно этим хотел он от глаз заслонить
И того, кто убит, и кто хочет убить…
О, поэт! не желая, чтоб кто-нибудь пал,
Ты кому бы из них стал победы желать?
Воссылая мольбы, за кого бы страдал!?
В этот миг, отвечай мне скорей,
Что могла бы я петь, если б ты пожелал
Новых песен от музы твоей?
«Уходи!» закричала мне с гневом в очах
Вражда, — «я царица на этих полях;
«Во имя грядущего льется здесь кровь;
«Здесь нет настоящего, — к черту любовь!!»
И я отошла — и, я знаю, текли
Бесполезно горячие слезы мои.
О, где же она,—
Та гармония мысли и сил,
Та великая жизнь, тот живительный свет
И все то, чему верить не ты ли, поэт —
Мечтатель! — меня научил?
Куда я пойду теперь? — темен мой путь…
Кличь музу иную, — меня позабудь!
И знай, — появись мне сам бог Аполлон,
Мне дивный восторг его был бы смешон;
Меня, утомленную, царственный бог
Не мог бы узнать — и судить бы не мог!
Распорядителем земных судеб
Мне не дано играть на сцене света
Ваятеля зависимую роль:
Перо — плохой резец; а между тем
Есть образы, которые, волнуя
Воображенье, тяжелы как мрамор,
Как медь литая, — холодны как проза,
Как аллегория…
Гляди, — мне говорит,
Как бы сквозь сон, тревожная моя
Фантазия: — идет или стоит
Та женщина?.. Гляди… не молода…
Но красота, и страсти роковые,
И мысль, и скорбь, а, может быть, и пытка
Оставили на ней свои следы…
Ее лицо, и взгляд, и поступь — все внушает
Любовь, и ненависть, и сожаленье,
И затаенный ужас…
Задыхаясь, Она идет и поражает странной
Необычайностью своей одежды…
На голове ее сияет диадема
Из драгоценных камней и терновый
Венок с Голгофы, перевитый хмелем
И вековыми лаврами; богатства
Всех стран подлунных отягчают
Ей грудь и плечи; — перлы и алмазы,
Мелькают в роскоши ее волос,
И белую опутывают шею,
И прячутся под нитями узора
Пожелкнувших венецианских кружев.
На ней повисла мантия с гербами
Монархий и республик; бархат смят
Порывом пролетевшей бури; — ниже —
Простой ременный пояс, — ниже — складки
Рабочего передника, затем — заплаты,
Лохмотья, — наконец, — босые ноги
В пыли и язвах…
Женщина согнулась
Под страшной ношей: на ее спине,
Как на спине носильщика, железо
И золото, — и брони из булата
(Судов и башен хрупкие щиты),
И ружья, и с патронами мешки, И на лафетах пушки, и кули,
Готовые прорваться, из которых
Чиненые выглядывают бомбы.
Все это ей по росту (колоссальный,
Могучий рост!!)… Но сгорбилась она
Под этой страшной ношей, — осторожно
Ступает, — опирается на меч, —
Им щупает дорогу; — улыбаясь,
С надменным недоверием она
Усталыми глазами, исподлобья,
Глядит вперед, не замечая,
Как на ее широком пьедестале
Несметный рой пигмеев, копошась
И суетясь, ей под ноги бросает
Свои мишурные изделья: — кипы
Нот, никому неведомых, романы,
Забытые стихи, картины, моды,
Фальшивые цветы и статуэтки,
И миллион пудов листов печатных,
Прочитанных сегодня, завтра — рваных…
Они кричат ей: «Дай нам славу!
Дай золота!!» Они грозят ей
И проклинают, или умиленно
Глядят наверх, на блеск ее венцов;
Они над лаврами смеются в венчают Ложь и разврат, кощунствуя, — хохочут,
Или косятся с ужасом на меч,
В дни мира извлеченный из ножен,
Отточенный, как накануне боя,
Косятся и на бомбы, от которых
Кули трещат и рвутся на спине
Босой владычицы, — рабы и королевы.
Она идет, обдуманно скрывая
Загаданную цель; — ей нипочем
Провозглашать любовь, права, свободу
И сокрушать, давить своей пятой
Великодушные надежды и мечты…
Ей и самой мучительно под грузом
Железа, поедающего хлеб,
И золота, питающего роскошь
Иль суету страстей; а между тем
Она гордится ношей, как последним
Плодом ее усилий, как залогом
Грядущей славы. — Ей, согбенной
И устарелой, снится, что у ней
В деснице Божий гром, и что она
Несет грозу на всех, кто смеет
Ей помешать идти, влиять и — грабить.
Ей тяжело… Ни головы поднять
Она не может, ни нагнуться ниже: Она уже не видит неба и
Предчувствует, что все, что соскользнет
С наклона головы ее, она
Поднять не будет в силах, не рискуя
Нарушить равновесие свое
Или упасть… Не дай ей Бог, ступая
По слякоти, споткнуться на своих же
Пигмеев, — быть раздавленной своим же
В железный век железной волей
Сколоченным добром!..
Какой тяжелый,
Не всем понятный образ! Для чего ты
Возник и отпечатался в очах
Души моей!? Зачем мое перо,
Как бы на зло мне, изваяло
Такую статую? Как будто в ней —
Наш идеал! Как будто все должны мы
Брести, согнувшись под ярмом железа
И золота?! И кто из благодушных
Ее поклонников не отвернется
От пораженного своим виденьем
Мечтателя, и кто из них не скажет
С негодованьем: Нет, не такова
Европа, на пути к двадцатому столетью?
Распорядителем земных судеб
Мне не дано играть на сцене света
Ваятеля зависимую роль:
Перо — плохой резец; а между тем
Есть образы, которые, волнуя
Воображенье, тяжелы как мрамор,
Как медь литая, — холодны как проза,
Как аллегория…
Гляди, — мне говорит,
Как бы сквозь сон, тревожная моя
Фантазия: — идет или стоит
Та женщина?.. Гляди… не молода…
Но красота, и страсти роковые,
И мысль, и скорбь, а, может быть, и пытка
Оставили на ней свои следы…
Ее лицо, и взгляд, и поступь — все внушает
Любовь, и ненависть, и сожаленье,
И затаенный ужас…
Задыхаясь,
Она идет и поражает странной
Необычайностью своей одежды…
На голове ее сияет диадема
Из драгоценных камней и терновый
Венок с Голгофы, перевитый хмелем
И вековыми лаврами; богатства
Всех стран подлунных отягчают
Ей грудь и плечи; — перлы и алмазы,
Мелькают в роскоши ее волос,
И белую опутывают шею,
И прячутся под нитями узора
Пожелкнувших венецианских кружев.
На ней повисла мантия с гербами
Монархий и республик; бархат смят
Порывом пролетевшей бури; — ниже —
Простой ременный пояс, — ниже — складки
Рабочего передника, затем — заплаты,
Лохмотья, — наконец, — босые ноги
В пыли и язвах…
Женщина согнулась
Под страшной ношей: на ее спине,
Как на спине носильщика, железо
И золото, — и брони из булата
(Судов и башен хрупкие щиты),
И ружья, и с патронами мешки,
И на лафетах пушки, и кули,
Готовые прорваться, из которых
Чиненые выглядывают бомбы.
Все это ей по росту (колоссальный,
Могучий рост!!)… Но сгорбилась она
Под этой страшной ношей, — осторожно
Ступает, — опирается на меч, —
Им щупает дорогу; — улыбаясь,
С надменным недоверием она
Усталыми глазами, исподлобья,
Глядит вперед, не замечая,
Как на ее широком пьедестале
Несметный рой пигмеев, копошась
И суетясь, ей под ноги бросает
Свои мишурные изделья: — кипы
Нот, никому неведомых, романы,
Забытые стихи, картины, моды,
Фальшивые цветы и статуэтки,
И миллион пудов листов печатных,
Прочитанных сегодня, завтра — рваных…
Они кричат ей: «Дай нам славу!
Дай золота!!» Они грозят ей
И проклинают, или умиленно
Глядят наверх, на блеск ее венцов;
Они над лаврами смеются в венчают
Ложь и разврат, кощунствуя, — хохочут,
Или косятся с ужасом на меч,
В дни мира извлеченный из ножен,
Отточенный, как накануне боя,
Косятся и на бомбы, от которых
Кули трещат и рвутся на спине
Босой владычицы, — рабы и королевы.
Она идет, обдуманно скрывая
Загаданную цель; — ей нипочем
Провозглашать любовь, права, свободу
И сокрушать, давить своей пятой
Великодушные надежды и мечты…
Ей и самой мучительно под грузом
Железа, поедающего хлеб,
И золота, питающего роскошь
Иль суету страстей; а между тем
Она гордится ношей, как последним
Плодом ее усилий, как залогом
Грядущей славы. — Ей, согбенной
И устарелой, снится, что у ней
В деснице Божий гром, и что она
Несет грозу на всех, кто смеет
Ей помешать идти, влиять и — грабить.
Ей тяжело… Ни головы поднять
Она не может, ни нагнуться ниже:
Она уже не видит неба и
Предчувствует, что все, что соскользнет
С наклона головы ее, она
Поднять не будет в силах, не рискуя
Нарушить равновесие свое
Или упасть… Не дай ей Бог, ступая
По слякоти, споткнуться на своих же
Пигмеев, — быть раздавленной своим же
В железный век железной волей
Сколоченным добром!..
Какой тяжелый,
Не всем понятный образ! Для чего ты
Возник и отпечатался в очах
Души моей!? Зачем мое перо,
Как бы на зло мне, изваяло
Такую статую? Как будто в ней —
Наш идеал! Как будто все должны мы
Брести, согнувшись под ярмом железа
И золота?! И кто из благодушных
Ее поклонников не отвернется
От пораженного своим виденьем
Мечтателя, и кто из них не скажет
С негодованьем: Нет, не такова
Европа, на пути к двадцатому столетью?