Дело земли —
вертеться.
Литься —
дело вод.
Дело
молодых гвардейцев —
бег,
галоп
вперед.
Жизнь шажком
стара̀ нам.
Бего́м
под знаменем алым.
Комсомольским
миллионным тараном
вперед!
Но этого мало.
Полка́ми
по по́лкам книжным,
чтоб буквы
и то смяло.
Мысль
засеем
и выжнем.
Вперед!
Но этого мало.
Через самую
высочайшую высь
махни атакующим валом.
Новым
чувством
мысль
будоражь!
Но и этого мало.
Ковром
вселенную взвей.
Моль
из вселенной
выбей!
Вели
лететь
левей
всей
вселенской
глыбе!
Войне ли думать:
«Некрасиво в шраме»?
Ей ли жалеть
городов гиль?
Как хороший игрок,
раскидала шарами
смерть черепа
в лузы могил.
Горит материк.
Стра́ны — на нет.
Прилизанная
треплется мира челка
Слышите?
Хорошо?
Почище кастаньет.
Это вам не на счетах щелкать.
А мне не жалко.
Лица не выгрущу.
Пусть
из нежного
делают казака́.
Посланный
на выучку новому игрищу,
вернется
облеченный в новый закал.
Была душа поэтами рыта.
Сияющий говорит о любом.
Сердце —
с длинноволосыми открыток
благороднейший альбом.
А теперь
попробуй.
Сунь ему «Анатэм».
В норах мистики вели ему мышиться.
Теперь
у него
душа канатом,
и хоть гвоздь вбивай ей —
каждая мышца.
Ему ли
ныть
в квартирной яме?
А такая
нравится манера вам:
нежность
из памяти
вырвать с корнями,
го̀ловы скрутить орущим нервам.
Туда!
В мировую кузню,
в ремонт.
Вернетесь.
О новой поведаю Спарте
я.
А слабым
смерть,
маркер времен,
ори:
«Партия!»
Горы злобы
аж ноги гнут.
Даже
шея вспухает зобом.
Лезет в рот,
в глаза и внутрь.
Оседая,
влезает злоба.
Весь в огне.
Стою на Риверсайде.
Сбоку
фордами
штурмуют мрака форт.
Небоскрёбы
локти скручивают сзади,
впереди
американский флот.
Я смеюсь
над их атакою тройною.
Ники Картеры
мою
недоглядели визу.
Я
полпред стиха —
и я
с моей страной
вашим штанишкам
бросаю вызов.
Если
кроха протухла,
плеснится,
выбрось
весь
прогнивший кус.
Посылаю к чертям свинячим
все доллары
всех держав.
Мне бы
кончить жизнь
в штанах,
в которых начал,
ничего
за век свой
не стяжав.
Нам смешны
дозволенного зоны.
Взвод мужей,
остолбеней,
цинизмом поражён!
Мы целуем
— беззаконно! —
над Гудзоном
ваших
длинноногих жён.
День наш
шумен.
И вечер пышен.
Шлите
сыщиков
в щёлках слушать.
Пьём,
плюя
на ваш прогибишен,
ежедневную
«Белую лошадь».
Вот и я
стихом побрататься
прикатил и вбиваю мысли,
не боящиеся депортаций:
ни сослать их нельзя
и не выселить.
Мысль
сменяют слова,
а слова —
дела,
и глядишь,
с небоскрёбов города,
раскачав,
в мостовые
вбивают тела —
Вандерлипов,
Рокфеллеров,
Фордов.
Но пока
доллар
всех поэм родовей.
Обирая,
лапя,
хапая,
выступает,
порфирой надев Бродвей,
капитал —
его препохабие.
«Ку-ль-т-у-р-р-рная р-р-р-еволюция!»
И пустились!
Каждый вечер
блещут мысли,
фразы льются,
пухнут диспуты
и речи.
Потрясая истин кладом
(и не глядя
на бумажку),
выступал
вчера
с докладом
сам
товарищ Лукомашко.
Начал
с комплиментов ярых:
распластав
язык
пластом,
пел
о наших юбилярах,
о Шекспире,
о Толстом.
Он трубил
в тонах победных,
напрягая
тихий
рот,
что курить
ужасно вредно,
а читать —
наоборот.
Все, что надо,
увязал он,
превосходен
говор гладкий…
Но…
мелькали,
вон из зала,
несознательные пятки.
Чтоб рассеять
эту мрачность,
лектор
с грацией слоновьей
перешел
легко и смачно —
на Малашкина
с луною.
Заливался голосист.
Мысли
шли,
как книги в ранец.
Кто же я теперь —
марксист
или
вегетарианец?!
Час,
как частникова такса,
час
разросся, как года…
На стене
росла
у Маркса
под Толстого
борода.
Если ты —
не дуб,
не ясень,
то тебе
и вывод ясен:
— Рыбу
ножиком
не есть,
чай
в гостях
не пейте с блюдца… —
Это вот оно и есть
куль-т-у-р-р-ная р-р-революция. —
И пока
гремело эхо
и ладоши
били в лад,
Лукомашко
рысью ехал
на шестнадцатый доклад.
С диспута,
вздыхая бурно,
я вернулся
к поздней ночи…
Революция культурная,
а докладчики…
не очень.
Трибуна
у нас
не клирос.
Уважаемые
товарищи няни,
комсомолец
изрядно вырос
и просит
взрослых знаний.
Если
блокада
нас не сморила,
если
не сожрала
война горяча —
это потому,
что примером,
мерилом
было
слово
и мысль Ильича.
— Вперед
за республику
лавой атак!
На первый
военный клич! —
Так
велел
защищаться
Ильич.
Втрое,
каждый
станок и верстак,
работу
свою
увеличь!
Так
велел
работать
Ильич.
Наполним
нефтью
республики бак!
Уголь,
расти от добыч!
Так
работать
велел Ильич.
«Снижай себестоимость,
выведи брак!» —
гудков
вызывает
зыч, —
так
работать
звал Ильич.
Комбайном
на общую землю наляг.
Огнем
пустыри расфабричь!
Так
Советам
велел Ильич.
Сжимай экономией
каждый пятак.
Траты
учись стричь, —
так
хозяйничать
звал Ильич.
Огнями ламп
просверливай мрак,
республику
разэлектричь, —
так
велел
рассветиться
Ильич.
Религия — опиум,
религия — враг,
довольно
поповских притч, —
так
жить
велел Ильич.
Достань
бюрократа
под кипой бумаг,
рабочей
ярости
бич, —
так
бороться
велел Ильич.
Не береги
от критики
лак,
чин
в оправданье
не тычь, —
так
велел
держаться
Ильич.
«Слева»
не рви
коммунизма флаг,
справа
в уныньи не хнычь, —
так
идти
наказал Ильич.
Намордник фашистам!
Довольно
собак
спускать
на рабочую «дичь»!
Так
велел
наступать Ильич.
Не хнычем,
а торжествуем
и чествуем.
Ленин с нами,
бессмертен и величав,
по всей вселенной
ширится шествие —
мыслей,
слов
и дел Ильича.
Пять лет рабочие глотки поют,
века воспоет рабочих любовь —
о том,
как мерили силы
в бою —
с Антантой,
вооруженной до зубов.
Буржуазия зверела.
Вселенной мощь —
служила одной ей.
Ей —
танков непробиваемая толщь,
ей —
миллиарды франков и рублей.
И,
наконец,
карандашей,
перьев леса́
ощетиня в честь ей,
лили
тысячи буржуазных писак —
деготь на рабочих,
на буржуев елей.
Мы в гриву хлестали,
мы били в лоб,
мы плыли кровью-рекой.
Мы взяли
твердыню твердынь —
Перекоп
чуть не голой рукой.
Мы силой смирили силы свирепость.
Избита,
изгнана стая зве́рья.
Но мыслей ихних цела крепость,
стоит,
щетинит штыки-перья.
Пора последнее оружие отковать.
В руки перо берем.
Пора —
самим пером атаковать!
Пора —
самим защищаться пером.
Исписывая каракулью листов клочья,
с трудом вытягивая мыслей ленты, —
ночами скрипят корреспонденты-рабочие,
крестьяне-корреспонденты.
Мы пишем,
горесть рабочих вобрав,
нас затмит пустомелей лак ли?
Мы знаем:
миллионом грядущих правд
разрастутся наши каракули.
Враг рабочим отомстить рад.
У бюрократов —
волнение.
Сыпет
на рабочих
совбюрократ
доносы
и увольнения.
Видно, верно бьем,
видно, бить пора!
Под пером
кулак дрожит.
На мушку берет героя пера.
На героя
точит ножи.
Что ж! —
и этот нож отведем от горл.
Вновь
согнем над письмом плечища.
Пролетарский суд
кулака припер.
И директор
«Правдой» прочищен.
В дрожь вгоняя врагов рой,
трудящемуся защита дружья,
да здравствует
красное
рабочее перо —
нынешнее наше оружие!
Уходите, мысли, во-свояси.
Обнимись,
души и моря глубь.
Тот,
кто постоянно ясен —
тот,
по-моему,
просто глуп.
Я в худшей каюте
из всех кают —
всю ночь надо мною
ногами куют.
Всю ночь,
покой потолка возмутив,
несется танец,
стонет мотив:
«Маркита,
Маркита,
Маркита моя,
зачем ты,
Маркита,
не любишь меня…»
А зачем
любить меня Марките?!
У меня
и франков даже нет.
А Маркиту
(толечко моргните!)
за̀ сто франков
препроводят в кабинет.
Небольшие деньги —
поживи для шику —
нет,
интеллигент,
взбивая грязь вихров,
будешь всучивать ей
швейную машинку,
по стежкам
строчащую
шелка́ стихов.
Пролетарии
приходят к коммунизму
низом —
низом шахт,
серпов
и вил, —
я ж
с небес поэзии
бросаюсь в коммунизм,
потому что
нет мне
без него любви.
Все равно —
сослался сам я
или послан к маме —
слов ржавеет сталь,
чернеет баса медь.
Почему
под иностранными дождями
вымокать мне,
гнить мне
и ржаветь?
Вот лежу,
уехавший за во́ды,
ленью
еле двигаю
моей машины части.
Я себя
советским чувствую
заводом,
вырабатывающим счастье.
Не хочу,
чтоб меня, как цветочек с полян,
рвали
после служебных тя́гот.
Я хочу,
чтоб в дебатах
потел Госплан,
мне давая
задания на́ год.
Я хочу,
чтоб над мыслью
времен комиссар
с приказанием нависал.
Я хочу,
чтоб сверхставками спе́ца
получало
любовищу сердце.
Я хочу
чтоб в конце работы
завком
запирал мои губы
замком.
Я хочу,
чтоб к штыку
приравняли перо.
С чугуном чтоб
и с выделкой стали
о работе стихов,
от Политбюро,
чтобы делал
доклады Сталин.
«Так, мол,
и так…
И до самых верхов
прошли
из рабочих нор мы:
в Союзе
Республик
пониманье стихов
выше
довоенной нормы…»
Вид индейцев таков:
пернат,
смешон
и нездешен.
Они
приезжают
из первых веков
сквозь лязг
«Пенсильвэниа Стейшен».
Им
Кулиджи
пару пальцев суют.
Снимают
их
голливудцы.
На крыши ведут
в ресторанный уют.
Под ними,
гульбу разгудевши свою,
нью-йоркские улицы льются.
Кто их радует?
чем их злят?
О чём их дума?
куда их взгляд?
Индейцы думают:
«Ишь —
капитал!
Ну и дома застроил.
Всё отберём
ни за пятак
при
социалистическом строе.
Сначала
будут
бои клокотать.
А там
ни вражды,
ни начальства!
Тишь
да гладь
да божья благодать —
сплошное луначарство.
Иными
рейсами
вспенятся воды;
пойдут
пароходы зажаривать,
сюда
из Москвы
возить переводы
произведений Жарова
И радио —
только мгла легла —
правду-матку вызвенит.
Придёт
и расскажет
на весь вигвам,
в чём
красота
жизни.
И к правде
пойдёт
индейская рать,
вздымаясь
знаменной уймою…»
Впрочем,
зачем
про индейцев врать?
Индейцы
про это
не думают.
Индеей думает:
«Там,
где черно
воде
у моста в оскале,
плескался
недавно
юркий челнок
деда,
искателя скальпов.
А там,
где взвит
этажей коробок
и жгут
миллион киловатт, —
стоял
индейский
военный бог,
брюхат
и головат.
И всё,
что теперь
вокруг течет,
всё,
что отсюда видимо, —
всё это
вытворил белый чёрт,
заморская
белая ведьма.
Их
всех бы
в лес прогнать
в один,
и мы чтоб
с копьём гонялись…»
Поди
под такую мысль
подведи
классовый анализ.
Мысль человечья
много сложней,
чем знают
у нас
о ней.
Тряхнув
оперенья нарядную рядь
над пастью
облошаделой,
сошли
и — пока!
пошли вымирать.
А что им
больше
делать?
Подумай
о новом агит-винте.
Винти,
чтоб задор не гас его.
Ждут.
Переводи, Коминтерн,
расовый гнев
на классовый.