Владимир Маяковский - стихи про любимого

Найдено стихов - 19

Владимир Маяковский

Вывод (отрывок из поэмы «Люблю»)

Не смоют любовь
ни ссоры,
ни версты.
Продумана,
выверена,
проверена.
Подъемля торжественно стих стокоперстый,
клянусь —
люблю
неизменно и верно!


Владимир Маяковский

Я люблю зверье (отрывок из поэмы «Про это»)

Я люблю зверье.
Увидишь собачонку —
тут у булочной одна —
сплошная плешь, —
из себя
и то готов достать печенку.
Мне не жалко, дорогая,
ешь!


Владимир Маяковский

Так и со мной (отрывок из поэмы «Люблю»)

Флоты — и то стекаются в гавани.
Поезд — и то к вокзалу гонит.
Ну, а меня к тебе и подавней —
я же люблю! —
тянет и клонит.
Скупой спускается пушкинский рыцарь
подвалом своим любоваться и рыться.
Так я
к тебе возвращаюсь, любимая.
Моё это сердце,
любуюсь моим я.
Домой возвращаетесь радостно.
Грязь вы
с себя соскребаете, бреясь и моясь.
Так я
к тебе возвращаюсь, —
разве,
к тебе идя,
не иду домой я?!
Земных принимает земное лоно.
К конечной мы возвращаемся цели.
Так я
к тебе
тянусь неуклонно,
еле расстались,
развиделись еле.

Владимир Маяковский

Невозможно (отрывок из поэмы «Люблю»)

Один не смогу —
не снесу рояля
(тем более —
несгораемый шкаф,
А если не шкаф,
не рояль,
то я ли
сердце снес бы, обратно взяв.
Банкиры знают:
«Богаты без края мы.
Карманов не хватит —
кладем в несгораемый».
Любовь
в тебя —
богатством в железо —
запрятал,
хожу
и радуюсь Крезом.
И разве,
если захочется очень,
улыбку возьму,
пол-улыбки
и мельче,
с другими кутя,
протрачу в полночи
рублей пятнадцать лирической мелочи.


Владимир Маяковский

Что вышло (отрывок из поэмы «Люблю»)

Больше чем можно,
больше чем надо —
будто
поэтовым бредом во сне навис —
комок сердечный разросся громадой:
громада любовь,
громада ненависть.
Под ношей
ноги
шагали шатко —
ты знаешь,
я же
ладно слажен —
и все же
тащусь сердечным придатком,
плеч подгибая косую сажень.
Взбухаю стихов молоком
— и не вылиться —
некуда, кажется — полнится заново.
Я вытомлен лирикой —
мира кормилица,
гипербола
праобраза Мопассанова.

Владимир Маяковский

Власть советская любит ли мужика?..

Ограбь кулака, не обидь середняка, дай бедняку.

Ленин.




Власть советская любит ли мужика?
Вопрошения бросьте праздные!
Мужика с мужиком не сравнить никак,
мужики бывают разные.
Подходи, посмотри, как средь бела дня
пред тобою пройдут показанные.

Вот крестьянин бедняк,
вот крестьянин средняк,
а вот кулаки буржуазные!
Наша власть к кулакам не была добра —
говорит без виляний и хитрости:
«Обери кулака, кулака ограбь,
надо все из жирнющего вытрясти».
Крестьянин средняк будет вслед за ним —
этот много милее и ближе нам.
С нами делится он, мы его охраним,
чтобы не был никем обижен.
Для крестьянина бедняка-батрака
власть советская грабит богатых.
К тем советской власти щедра рука —
кто без хлеба, скота и хаты.

Владимир Маяковский

Взрослое (отрывок из поэмы «Люблю» Маяковского)

У взрослых дела.
В рублях карманы.
Любить?
Пожалуйста!
Рубликов за сто.
А я,
бездомный,
ручища
в рваный
в карман засунул
и шлялся, глазастый.
Ночь.
Надеваете лучшее платье.
Душой отдыхаете на женах, на вдовах.
Меня
Москва душила в объятьях
кольцом своих бесконечных Садовых.
В сердца,
в часишки
любовницы тикают.
В восторге партнеры любовного ложа.
Столиц сердцебиение дикое
ловил я,
Страстною площадью лежа.
Враспашку —
сердце почти что снаружи —
себя открываю и солнцу и луже.
Входите страстями!
Любовями влазьте!
Отныне я сердцем править не властен
У прочих знаю сердца дом я.
Оно в груди — любому известно!
На мне ж
с ума сошла анатомия.
Сплошное сердце —
гудит повсеместно.
О, сколько их,
одних только весен,
за 20 лет в распаленного ввалено!
Их груз нерастраченный — просто несносен.
Несносен не так,
для стиха,
а буквально.

Владимир Маяковский

Если я чего написал

Если
   я
    чего написал,
если
  чего
    сказал —
тому виной
     глаза-небеса,
любимой
    моей
       глаза.
Круглые
   да карие,
горячие
   до гари.
Телефон
    взбесился шалый,
в ухо
  грохнул обухом:
карие
  глазища
     сжала
голода
   опухоль.
Врач наболтал —
чтоб глаза
    глазели,
нужна
  теплота,
нужна
  зелень.
Не домой,
    не на суп,
а к любимой
     в гости,
две
 морковинки
      несу
за зеленый хвостик.
Я
 много дарил
      конфет да букетов,
но больше
    всех
      дорогих даров
я помню
   морковь драгоценную эту
и пол-
  полена
     березовых дров.
Мокрые,
   тощие
под мышкой
     дровинки,
чуть
  потолще
средней бровинки,
Вспухли щеки.
Глазки —
   щелки.
Зелень
   и ласки
выходили глазки.
Больше
   блюдца,
смотрят
   революцию.

Владимир Маяковский

Себе, любимому, посвящает эти строки автор

Четыре.
Тяжелые, как удар.
«Кесарево кесарю — богу богово».
А такому,
как я,
ткнуться куда?
Где мне уготовано логово?

Если бы я был
маленький,
как Великий океан, —
на цыпочки волн встал,
приливом ласкался к луне бы.
Где любимую найти мне,
Такую, как и я?
Такая не уместилась бы в крохотное небо!

О, если б я нищ был!
Как миллиардер!
Что деньги душе?
Ненасытный вор в ней.
Моих желаний разнузданной орде
не хватит золота всех Калифорний.

Если б быть мне косноязычным,
как Дант
или Петрарка!
Душу к одной зажечь!
Стихами велеть истлеть ей!
И слова
и любовь моя —
триумфальная арка:
пышно,
бесследно пройдут сквозь нее
любовницы всех столетий.

О, если б был я
тихий,
как гром, —
ныл бы,
дрожью объял бы земли одряхлевший скит.
Я если всей его мощью
выреву голос огромный, —
кометы заломят горящие руки,
бросаясь вниз с тоски.

Я бы глаз лучами грыз ночи —
о, если б был я
тусклый, как солнце!
Очень мне надо
сияньем моим поить
земли отощавшее лонце!

Пройду,
любовищу мою волоча.
В какой ночи
бредовой,
недужной
какими Голиафами я зачат —
такой большой
и такой ненужный?

Владимир Маяковский

Письмо к любимой Молчанова, брошенной им

Письмо к любимой Молчанова, брошенной им,
как о том сообщается в № 219
«Комсомольской Правды» в стихе
по имени «Свидание»

Слышал —
     вас Молчанов бросил,
будто
   он
     предпринял это,
видя,
   что у вас
        под осень
нет
  «изячного» жакета.
На косынку
      цвета синьки
смотрит он
      и цедит еле:
— Что вы
     ходите в косынке?
да и…
   мордой постарели?
Мне
  пожалте
       грудь тугую.
Ну,
  а если
      нету этаких…
Мы найдем себе другую
в разызысканной жакетке. —
Припомадясь
       и прикрасясь,
эту
  гадость
      вливши в стих,
хочет
   он
     марксистский базис
под жакетку
      подвести.
«За боль годов,
за все невзгоды
глухим сомнениям не быть!
Под этим мирным небосводом
хочу смеяться
и любить».
Сказано веско.
Посмотрите, дескать:
шел я верхом,
       шел я низом,
строил
    мост в социализм,
недостроил
      и устал
и уселся
    у моста́.
Травка
    выросла
         у мо́ста,
по мосту́
     идут овечки,
мы желаем
      — очень просто! —
отдохнуть
     у этой речки.
Заверните ваше знамя!
Перед нами
      ясность вод,
в бок —
    цветочки,
         а над нами —
мирный-мирный небосвод.

Брошенная,
     не бойтесь красивого слога
поэта,
   музой венча́нного!
Просто
    и строго
ответьте
    на лиру Молчанова:
— Прекратите ваши трели!
Я не знаю,
     я стара ли,
но вы,
   Молчанов,
        постарели,
вы
  и ваши пасторали.
Знаю я —
     в жакетах в этих
на Петровке
      бабья банда.
Эти
  польские жакетки
к нам
   провозят
        контрабандой.
Чем, служа
      у муз
         по найму,
на мое
   тряпье
      коситься,
вы б
  индустриальным займом
помогли
    рожденью
         ситцев.
Череп,
   што ль,
       пустеет чаном,
выбил
   мысли
      грохот лирный?
Это где же
     вы,
       Молчанов,
небосвод
     узрели
         мирный?
В гущу
   ваших ро́здыхов,
под цветочки,
       на́ реку
заграничным воздухом
не доносит гарьку?
Или
   за любовной блажью
не видать
     угрозу вражью?

Литературная шатия,
успокойте ваши нервы,
отойдите —
      вы мешаете
мобилизациям и маневрам.

Владимир Маяковский

Лиличка!

Вместо письма
Дым табачный воздух выел.
Комната —
глава в крученыховском аде.
Вспомни —
за этим окном
впервые
руки твои, исступленный, гладил.
Сегодня сидишь вот,
сердце в железе.
День еще —
выгонишь,
может быть, изругав.
В мутной передней долго не влезет
сломанная дрожью рука в рукав.
Выбегу,
тело в улицу брошу я.
Дикий,
обезумлюсь,
отчаяньем иссеча́сь.
Не надо этого,
дорогая,
хорошая,
дай простимся сейчас.
Все равно
любовь моя —
тяжкая гиря ведь —
висит на тебе,
куда ни бежала б.
Дай в последнем крике выреветь
горечь обиженных жалоб.
Если быка трудом уморят —
он уйдет,
разляжется в холодных водах.
Кроме любви твоей,
мне
нету моря,
а у любви твоей и плачем не вымолишь отдых.
Захочет покоя уставший слон —
царственный ляжет в опожаренном песке.
Кроме любви твоей,
мне
нету солнца,
а я и не знаю, где ты и с кем.
Если б так поэта измучила,
он
любимую на деньги б и славу выменял,
а мне
ни один не радостен звон,
кроме звона твоего любимого имени.
И в пролет не брошусь,
и не выпью яда,
и курок не смогу над виском нажать.
Надо мною,
кроме твоего взгляда,
не властно лезвие ни одного ножа.
Завтра забудешь,
что тебя короновал,
что душу цветущую любовью выжег,
и су́етных дней взметенный карнавал
растреплет страницы моих книжек…
Слов моих сухие листья ли
заставят остановиться,
жадно дыша?
Дай хоть
последней нежностью выстелить
твой уходящий шаг.

Владимир Маяковский

Гуляем

Вот Ваня
     с няней.
Няня
   гуляет с Ваней.
Вот дома,
     а вот прохожие.
Прохожие и дома,
         ни на кого не похожие.
Вот будка
     красноармейца.
У красноармейца
         ружье имеется.
Они храбрые.
       Дело их —
защищать
     и маленьких
           и больших.
Это —
   Московский Совет,
Сюда
   дяди
      приходят чуть свет.
Сидит дядя,
в бумагу глядя.
Заботятся
     дяди эти
о том,
   чтоб счастливо
           жили дети.
Вот
кот.
Раз шесть
моет лапкой
       на морде шерсть.
Все
  с уважением
         относятся к коту
за то, что кот
       любит чистоту.
Это —
   собачка.
Запачканы лапки
         и хвост запачкан.
Собака
    бывает разная.
Эта собака
      нехорошая,
            грязная.
Это — церковь,
        божий храм,
сюда
   старухи
       приходят по утрам.
Сделали картинку,
         назвали — «бог»
и ждут,
    чтоб этот бог помог.
Глупые тоже —
картинка им
      никак не поможет.
Это — дом комсомольцев.
Они — умные:
       никогда не молятся.
когда подрастете,
         станете с усами,
на бога не надейтесь,
           работайте сами.
Это — буржуй.
       На пузо глядь.
Его занятие —
       есть и гулять.
От жиру —
     как мяч тугой.
Любит,
    чтоб за него
          работал другой.
Он
  ничего не умеет,
и воробей
     его умнее.
Это —
   рабочий.
Рабочий — тот,
       кто работать охочий.
Всё на свете
      сделано им.
Подрастешь —
       будь таким.
Телега,
    лошадь
        и мужик рядом.
Этого мужика
       уважать надо.
Ты
  краюху
      в рот берешь,
а мужик
    для краюхи
          сеял рожь.
Эта дама —
чужая мама.
Ничего не делая,
сидит,
   от пудры белая.
Она — бездельница.
У этой дамы
      не язык,
          а мельница.
А няня работает —
         водит ребят.
Ребята
    няню
       очень теребят.
У няни моей
      платок из ситца.
К няне
   надо
      хорошо относиться.

Владимир Маяковский

Спросили раз меня: «Вы любите ли НЭП?» — «Люблю, — ответил я, — когда он не нелеп»

Многие товарищи повесили нос.
— Бросьте, товарищи!
Очень не умно-с.

На арену!
С купцами сражаться иди!
Надо счётами бить учиться.
Пусть «всерьез и надолго»,
но там,
впереди,
может новый Октябрь случиться.

С Адама буржую пролетарий не мил.
Но раньше побаивался —
как бы не сбросили;
хамил, конечно,
но в меру хамил —
а то
революций не оберешься после.

Да и то
в Октябре
пролетарская голь
из-под ихнего пуза-груза —
продралась
и загна́ла осиновый кол
в кругосветное ихнее пузо.

И вот,
Вечекой,
Эмчекою
вынянчена,
вчера пресмыкавшаяся тварь еще —
трехэтажным «нэпом» улюлюкает нынче нам:
«Погодите, голубчики!
Попались, товарищи!»

Против их
инженерски-бухгалтерских числ
не попрешь, с винтовкою выйдя.
Продувным арифметикам ихним учись —
стиснув зубы
и ненавидя.

Великолепен был буржуазный Лоренцо.
Разве что
с шампанского очень огорчится —
возьмет
и выкинет коленце:
нос
— и только! —
вымажет горчицей.

Да и то
в Октябре
пролетарская голь,
до хруста зажав в кулаке их, —
объявила:
«Не буду в лакеях!»
Сегодня,
изголодавшиеся сами,

им открывая двери «Гротеска», знаем —
всех нас
горчицами,
соуса̀ми
смажут сначала:
«НЭП» — дескать.
Вам не нравится с вымазанной рожей?
И мне — тоже.
Не нравится-то, не нравится,
а черт их знает,
как с ними справиться.

Раньше
был буржуй
и жирен
и толст,
драл на сотню — сотню,
на тыщи — тыщи.
Но зато,
в «Мерилизах» тебе
и пальто-с,
и гвоздишки,
и сапожищи.

Да и то
в Октябре
пролетарская голь
попросила:
«Убираться изволь!»

А теперь буржуазия!
Что делает она?
Ни тебе сапог,
ни ситец,
ни гвоздь!
Она —
из мухи делает слона
и после
продает слоновую кость.

Не нравится производство кости слонячей?
Производи ина́че!
А так сидеть и «благородно» мучиться —
из этого ровно ничего не получится.

Пусть
от мыслей торгашских
морщины — ров.
В мозг вбирай купцовский опыт!
Мы
еще
услышим по странам миров
революций радостный топот.

Владимир Маяковский

Домой!

Уходите, мысли, во-свояси.
Обнимись,
      души и моря глубь.
Тот,
  кто постоянно ясен —
тот,
  по-моему,
       просто глуп.
Я в худшей каюте
         из всех кают —
всю ночь надо мною
            ногами куют.
Всю ночь,
     покой потолка возмутив,
несется танец,
       стонет мотив:
«Маркита,
      Маркита,
Маркита моя,
зачем ты,
       Маркита,
не любишь меня…»
А зачем
      любить меня Марките?!
У меня
    и франков даже нет.
А Маркиту
       (толечко моргните!)
за̀ сто франков
        препроводят в кабинет.
Небольшие деньги —
          поживи для шику —
нет,
  интеллигент,
         взбивая грязь вихров,
будешь всучивать ей
            швейную машинку,
по стежкам
      строчащую
            шелка́ стихов.
Пролетарии
        приходят к коммунизму
                      низом —
низом шахт,
       серпов  
            и вил, —
я ж
      с небес поэзии
           бросаюсь в коммунизм,
потому что
      нет мне
          без него любви.
Все равно —
      сослался сам я
               или послан к маме —
слов ржавеет сталь,
          чернеет баса медь.
Почему
    под иностранными дождями
вымокать мне,
           гнить мне
             и ржаветь?
Вот лежу,
     уехавший за во́ды,
ленью
     еле двигаю
           моей машины части.
Я себя
     советским чувствую
                  заводом,
вырабатывающим счастье.
Не хочу,
    чтоб меня, как цветочек с полян,
рвали
   после служебных тя́гот.
Я хочу,
    чтоб в дебатах
              потел Госплан,
мне давая
     задания на́ год.
Я хочу,
    чтоб над мыслью
                времен комиссар
с приказанием нависал.
Я хочу,
    чтоб сверхставками спе́ца
получало
        любовищу сердце.
Я хочу
   чтоб в конце работы
                завком
запирал мои губы
           замком.
Я хочу,
   чтоб к штыку
           приравняли перо.
С чугуном чтоб
           и с выделкой стали
о работе стихов,
           от Политбюро,
чтобы делал
        доклады Сталин.
«Так, мол,
     и так…
          И до самых верхов
прошли
    из рабочих нор мы:
в Союзе
      Республик
             пониманье стихов
выше
   довоенной нормы…»

Владимир Маяковский

Маяковская галерея

Пуанкаре
    Мусье!
       Нам
         ваш
необходим портрет.
          На фотографиях
ни капли сходства нет.
Мусье!
   Вас
     разница в деталях
              да не вгоняет
                    в грусть.
Позируйте!
     Дела?
        Рисую наизусть.
По политике глядя,
Пуанкаре
     такой дядя. —
Фигура
    редкостнейшая в мире —
поперек
    себя шире.
Пузо —
   ест до́сыта.
Лысый.
Небольшого роста —
чуть
  больше
      хорошей крысы.
Кожа
   со щек
       свисает,
           как у бульдога.
Бороды нет,
      бородавок много.
Зубы редкие —
       всего два,
но такие,
    что под губой
           умещаются едва.
Физиономия красная,
           пальцы — тоже:
никак
   после войны
         отмыть не может.
Кровью
    двадцати миллионов
              и пальцы краснеют,
                        и на
волосенках,
      и на фрачной коре.
Если совесть есть —
          из одного пятна
крови
   совесть Пуанкаре.
С утра
   дела подают ему;
пересматривает бумажки,
             кровавит папки.
Потом
   отдыхает:
        ловит мух
и отрывает
      у мух
         лапки.
Пообрывав
      лапки и ножки,
едет заседать
       в Лигу наций.
Вернется —
      паклю
          к хвосту кошки
привяжет,
     зажжет
         и пустит гоняться.
Глядит
    и начинает млеть.
В голове
     мечты растут:
о, если бы
     всей земле
паклю
    привязать
         к хвосту?!
Затем —
    обедает,
        как все люди,
лишь жаркое
       живьем подают на блюде.
Нравится:
     пища пищит!
Ворочает вилкой
        с медленной ленью:
крови вид
     разжигает аппетит
и способствует пищеваренью.
За обедом
     любит
        полакать
молока.
Лакает бидонами, —
          бидоны те
сами
   в рот текут.
Молоко
    берется
        от рурских детей;
молочница —
      генерал Дегут.
Пищеварению в лад
переваривая пищу,
любит
   гулять
по дороге к кладбищу.
Если похороны —
         идет сзади,
тихо похихикивает,
         на гроб глядя.
Разулыбавшись так,
Пуанкаре
     любит
        попасть
            под кодак.
Утром
   слушает,
       от восторга горя, —
газетчик
    Парижем
         заливается
              в мили:
— «Юманите»!
       Пуанкаря
последний портрет —
          хохочет
              на могиле! —
От Парижа
     по самый Рур —
смех
   да чавк.
Балагур!
Весельчак!
Пуанкаре
     и искусством заниматься тщится.
Пуанкаре
     любит
        антикварные вещицы.
Вечером
     дает эстетике волю:
орамив золотом,
        глазками ворьими
любуется
     траченными молью
Версальским
       и прочими догово́рами.
К ночи
   ищет развлечений потише.
За день
    уморен
        делами тяжкими,
ловит
   по очереди
        своих детишек
и, хохоча
    от удовольствия,
            сечет подтяжками.
Похлестывая дочку,
          приговаривает
                 меж ржаний:
— Эх,
   быть бы тебе
         Германией,
               а не Жанной! —
Ночь.
   Не подчиняясь
          обычной рутине —
не ему
   за подушки,
         за одеяла браться, —
Пуанкаре
     соткет
        и спит
           в паутине
репараций.
Веселенький персонаж
держит
    в ручках
        мир
          наш.
Примечание.

Мусье,
   не правда ли,
          похож до нити?!
Нет?
   Извините!
Сами виноваты:
        вы же
не представились
         мне
           в мою бытность
                   в Париже.

Владимир Маяковский

Любовь

Мир
  опять
     цветами оброс,
у мира
   весенний вид.
И вновь
    встает
       нерешенный вопрос —
о женщинах
      и о любви.
Мы любим парад,
         нарядную песню.
Говорим красиво,
         выходя на митинг.
Но часто
    под этим,
         покрытый плесенью,
старенький-старенький бытик.

Поет на собранье:
         «Вперед, товарищи…
А дома,
    забыв об арии сольной,
орет на жену,
       что щи не в наваре
и что
   огурцы
       плоховато просолены.
Живет с другой —
         киоск в ширину,
бельем —
     шантанная дива.
Но тонким чулком
          попрекает жену:
— Компрометируешь
           пред коллективом. —
То лезут к любой,
         была бы с ногами.
Пять баб
    переменит
          в течение суток.
У нас, мол,
      свобода,
           а не моногамия.
Долой мещанство
         и предрассудок!
С цветка на цветок
          молодым стрекозлом
порхает,
     летает
         и мечется.
Одно ему
     в мире
         кажется злом —
это
  алиментщица.
Он рад умереть,
экономя треть,
три года
    судиться рад:
и я, мол, не я,
и она не моя,
и я вообще
      кастрат.
А любят, так будь
         монашенкой верной —
тиранит
    ревностью
          всякий пустяк
и мерит
    любовь
        на калибр револьверный,
неверной
     в затылок
          пулю пустя.
Четвертый —
       герой десятка сражений,
а так,
   что любо-дорого,
бежит
   в перепуге
        от туфли жениной,
простой туфли Мосторга.

А другой
    стрелу любви
           иначе метит,
путает
    — ребенок этакий —
уловленье
      любимой
           в романические сети
с повышеньем
        подчиненной по тарифной сетке…
По женской линии
тоже вам не райские скинии.
Простенького паренька
подцепила
     барынька.
Он работать,
       а ее
         не удержать никак —
бегает за клёшем
         каждого бульварника.
Что ж,
   сиди
      и в плаче
           Нилом нилься.
Ишь! —
   Жених!
— Для кого ж я, милые, женился?
Для себя —
      или для них? —
У родителей
      и дети этакого сорта:
— Что родители?
         И мы
            не хуже, мол! —
Занимаются
       любовью в виде спорта,
не успев
     вписаться в комсомол.
И дальше,
     к деревне,
          быт без движеньица —
живут, как и раньше,
           из года в год.
Вот так же
      замуж выходят
             и женятся,
как покупают
       рабочий скот.
Если будет
     длиться так
          за годом годик,
то,
  скажу вам прямо,
не сумеет
     разобрать
          и брачный кодекс,
где отец и дочь,
        который сын и мама.
Я не за семью.
       В огне
           и в дыме синем
выгори
    и этого старья кусок,
где шипели
      матери-гусыни
и детей
    стерег
       отец-гусак!
Нет.
  Но мы живем коммуной
              плотно,
в общежитиях
       грязнеет кожа тел.
Надо
  голос
     подымать за чистоплотность
отношений наших
          и любовных дел.
Не отвиливай —
        мол, я не венчан.
Нас
  не поп скрепляет тарабарящий.
Надо
   обвязать
       и жизнь мужчин и женщин
словом,
    нас объединяющим:
               «Товарищи».

Владимир Маяковский

Париж

(Разговорчики с Эйфелевой башней)

Обшаркан мильоном ног.
Исшелестен тыщей шин.
Я борозжу Париж —
до жути одинок,
до жути ни лица,
до жути ни души.
Вокруг меня —
авто фантастят танец,
вокруг меня —
из зверорыбьих морд —
еще с Людовиков
свистит вода, фонтанясь.
Я выхожу
на Place de la Concorde.
Я жду,
пока,
подняв резную главку,
домовьей слежкою ума́яна,
ко мне,
к большевику,
на явку
выходит Эйфелева из тумана.
— Т-ш-ш-ш,
башня,
тише шлепайте! —
увидят! —
луна — гильотинная жуть.
Я вот что скажу
(пришипился в шепоте,
ей
в радиоухо
шепчу,
жужжу):
— Я разагитировал вещи и здания.
Мы —
только согласия вашего ждем.
Башня —
хотите возглавить восстание?
Башня —
мы
вас выбираем вождем!
Не вам —
образцу машинного гения —
здесь
таять от аполлинеровских
вирш.
Для вас
не место — место гниения —
Париж проституток,
поэтов,
бирж.
Метро согласились,
метро со мною —
они
из своих облицованных нутр
публику выплюют —
кровью смоют
со стен
плакаты духов и пудр.
Они убедились —
не ими литься
вагонам богатых.
Они не рабы!
Они убедились —
им
более к лицам
наши афиши,
плакаты борьбы.
Башня —
улиц не бойтесь!
Если
метро не выпустит уличный грунт —
грунт
исполосуют рельсы.
Я подымаю рельсовый бунт.
Боитесь?
Трактиры заступятся стаями?
Боитесь?
На помощь придет Рив-гош.
Не бойтесь!
Я уговорился с мостами.
Вплавь
реку
переплыть
не легко ж!
Мосты,
распалясь от движения злого,
подымутся враз с парижских боков.
Мосты забунтуют.
По первому зову —
прохожих ссыпят на камень быков.
Все вещи вздыбятся.
Вещам невмоготу.
Пройдет
пятнадцать лет
иль двадцать,
обдрябнет сталь,
и сами
вещи
тут
пойдут
Монмартрами
на ночи продаваться.
Идемте, башня!
К нам!
Вы —
там,
у нас,
нужней!
Идемте к нам!
В блестеньи стали,
в дымах —
мы встретим вас.
Мы встретим вас нежней,
чем первые любимые любимых.
Идем в Москву!
У нас
в Москве
простор.
Вы
— каждой! —
будете по улице иметь.
Мы
будем холить вас:
раз сто
за день
до солнц расчистим вашу сталь и медь.
Пусть
город ваш,
Париж франтих и дур,
Париж бульварных ротозеев,
кончается один, в сплошной складбищась Лувр,
в старье лесов Булонских
и музеев.
Вперед!
Шагни четверкой мощных лап,
прибитых чертежами Эйфеля,
чтоб в нашем небе твой израдиило лоб,
чтоб наши звезды пред тобою сдрейфили!
Решайтесь, башня, —
нынче же вставайте все,
разворотив Париж с верхушки и до низу!
Идемте!
К нам!
К нам, в СССР!
Идемте к нам —
я
вам достану визу!

Владимир Маяковский

О сущности любви

Письмо товарищу Кострову из Парижа о сущности любви

Простите
        меня,
          товарищ Костров,
с присущей
        душевной ширью,
что часть
       на Париж отпущенных строф
на лирику
     я
         растранжирю.
Представьте:
      входит
         красавица в зал,
в меха
   и бусы оправленная.
Я
   эту красавицу взял
          и сказал:
— правильно сказал
         или неправильно? —
Я, товарищ, —
      из России,
знаменит в своей стране я,
я видал
   девиц красивей,
я видал
   девиц стройнее.
Девушкам
     поэты любы.
Я ж умен
     и голосист,
заговариваю зубы —
только
   слушать согласись.
Не поймать
        меня
         на дряни,
на прохожей
         паре чувств.
Я ж
  навек
     любовью ранен —
еле-еле волочусь.
Мне
  любовь
        не свадьбой мерить:
разлюбила —
      уплыла.
Мне, товарищ,
         в высшей мере
наплевать
     на купола.
Что ж в подробности вдаваться,
шутки бросьте-ка,
мне ж, красавица,
        не двадцать, —
тридцать…
     с хвостиком.
Любовь
   не в том,
       чтоб кипеть крутей,
не в том,
     что жгут у́гольями,
а в том,
    что встает за горами грудей
над
  волосами-джунглями.
Любить —
     это значит:
           в глубь двора
вбежать
   и до ночи грачьей,
блестя топором,
        рубить дрова,
силой
   своей
      играючи.
Любить —
     это с простынь,
            бессонницей рваных,
срываться,
     ревнуя к Копернику,
его,
  а не мужа Марьи Иванны,
считая
   своим
      соперником.
Нам
  любовь
         не рай да кущи,
нам
  любовь
        гудит про то,
что опять
     в работу пущен
сердца
   выстывший мотор.
Вы
  к Москве
        порвали нить.
Годы —
     расстояние.
Как бы
   вам бы
         объяснить
это состояние?
На земле
      огней — до неба…
В синем небе
      звезд —
            до черта.
Если б я
      поэтом не́ был,
я бы
  стал бы
         звездочетом.
Подымает площадь шум,
экипажи движутся,
я хожу,
   стишки пишу
в записную книжицу.
Мчат
     авто
     по улице,
а не свалят на́земь.
Понимают
     умницы:
человек —
     в экстазе.
Сонм видений
       и идей
полон
   до крышки.
Тут бы
   и у медведей
выросли бы крылышки.
И вот
    с какой-то
          грошовой столовой,
когда
    докипело это,
из зева
   до звезд
         взвивается слово
золоторожденной кометой.
Распластан
     хвост
        небесам на треть,
блестит
   и горит оперенье его,
чтоб двум влюбленным
           на звезды смотреть
из ихней
       беседки сиреневой.
Чтоб подымать,
         и вести,
           и влечь,
которые глазом ослабли.
Чтоб вражьи
         головы
            спиливать с плеч
хвостатой
     сияющей саблей.
Себя
     до последнего стука в груди,
как на свиданьи,
        простаивая,
прислушиваюсь:
        любовь загудит —
человеческая,
      простая.
Ураган,
   огонь,
      вода
подступают в ропоте.
Кто
  сумеет
     совладать?
Можете?
       Попробуйте…

Владимир Маяковский

Керзон

Многие
    слышали звон,
да не знают,
      что такое —
            Керзон.

В редком селе,
       у редкого города
имеется
    карточка
        знаменитого лорда.
Гордого лорда
       запечатлеть рад.
Но я,
  разумеется,
        не фотографический аппарат.
Что толку
     в лордовой морде нам?!
Лорда
   рисую
      по делам
           по лординым.
У Керзона
     замечательный вид.
Сразу видно —
       Керзон родовит.
Лысина
    двумя волосенками припомажена.
Лица не имеется:
        деталь,
            не важно.
Лицо
   принимает,
         какое модно,
какое
   английским купцам угодно.
Керзон красив —
        хоть на выставку выставь.
Во-первых,
     у Керзона,
          как и необходимо
                   для империалистов,
вместо мелочей
        на лице
            один рот:
то ест,
   то орет.
       Самое удивительное
в Керзоне —
      аппетит.
Во что
   умудряется
         столько идти?!
Заправляет
     одних только
           мурманских осетров
по тралеру
     ежедневно
           желудок-ров.
Бойся
   Керзону
       в зубы даться —
аппетит его
      за обедом
           склонен разрастаться.
И глотка хороша.
        Из этой
            глотки
голос —
    это не голос,
          а медь.
Но иногда
     испускает
          фальшивые нотки,
если на ухо
      наш
        наступает медведь.
Хоть голос бочкин,
         за вёрсты дно там,
но толк
    от нот от этих
           мал.
Рабочие
    в ответ
        по этим нотам
распевают
     «Интернационал».
Керзон
    одеждой
        надает очок!
Разглаженнейшие брючки
            и изящнейший фрачок;
духами душится, —
         не помню имя, —
предпочел бы
       бакинскими душиться,
                  нефтяными.
На ручках
     перчатки
          вечно таскает, —
общеизвестная манера
           шулерска́я.
Во всяких разговорах
           Керзонья тактика —
передернуть
      парочку фактиков.
Напишут бумажку,
         подпишутся:
               «Раскольников»,
и Керзон
     на НКИД врет, как на покойников.
У Керзона
     влечение
и к развлечениям.
Одно из любимых
         керзоновских
                занятий —
ходить
   к задравшейся
          английской знати.
Хлебом Керзона не корми,
дай ему
    задравшихся супругов.
Моментально
       водворит мир,
рассказав им
       друг про друга.
Мужу скажет:
       — Не слушайте
              сплетни,
не старик к ней ходит,
           а несовершеннолетний. —
А жене:
    — Не верьте,
          сплетни о шансонетке.
Не от нее,
     от другой
          у мужа
              детки. —
Вцепится
     жена
        мужу в бороду
и тянет
    книзу —
лафа Керзону,
       лорду —
маркизу.
Говорит,
    похихикивая
          подобающе сану:
— Ну, и устроил я им
          Лозанну! —
Многим
    выяснится
         в этой миниатюрке,
из-за кого
     задрались
          греки
             и турки.
В нотах
    Керзон
        удал,
           в гневе —
                яр,
но можно
     умилостивить,
            показав долла́р.
Нет обиды,
     кою
было бы невозможно
          смыть деньгою.
Давайте доллары,
         гоните шиллинги,
и снова
    Керзон —
         добрый
             и миленький.
Был бы
    полной чашей
           Керзоний дом,
да зловредная организация
             у Керзона
                  бельмом.
Снится
    за ночь
        Керзону
            раз сто,
как Шумяцкий
       с Раскольниковым
                подымают Восток
и от гордой
     Британской
           империи
летят
   по ветру
       пух и перья.
Вскочит
    от злости
         бегемотово-сер —
да кулаками на карту
          СССР.
Пока
   кулак
      не расшибет о камень,
бьет
  по карте
      стенной
          кулаками.

Примечание.
Можно
    еще поописать
           лик-то,
да не люблю я
       этих
         международных
                конфликтов.