1.
Горы хлеба для голодной России освободила Красная Армия.
2.
Поди, приволоки его пешком!
3.
Много мешечник не дотащит мешком.
4.
Сухаревский хлеб только тогда жуй,
5.
если ты вор,
6.
спекулянт
7.
или буржуй.
8.
Для пролетария же один лишь способ есть:
9.
починить дорогу и хлеб привезть! 1
0.
Поэтому не на Сухаревке должен толкаться день я, а засесть за работу в мастерской и в учрежденье.
Лбом
пробив
безграмотья горы,
сразуза перья засели рабкоры.
Тот — такой,
а этот —
этакий, —
каждого
надо
взять под заметки.
Спецы,
замзавы
и завы,
как коршуны,
злобно
глядят
на работу рабкорщины.
Пишет:
«Поставили
скверного спеца,
с ним
ни в какой работе не спеться».
Впишет,
подумает:
— Кажется, здорово?! —
Радостью
светит
улыбка рабкорова.
Пишет:
«Петров
подозрительной масти,
лезет к бабью,
матершиниться мастер».
Белым
и ворам
эта рабкорь
хуже, чем тиф,
чем взрослому корь.
Сжали кулак,
насупили глаз,
рады б порвать
и его
и стенгаз.
Да у рабкоров
не робкий норов,
голой рукой
не возьмешь рабкоров.
Знают
печатного слова вес,
не устрашит рабкора
обрез.
Пишут рабкоры,
лозунг рабкорин:
— Пишите в упор
и смотрите в корень!
1925 г.
Товарищами
были они
по крови,
а не по штатам.
Под рванью шинели
прикончивши дни,
бурчали
вдвоем
животом одним
и дрались
вдвоем
под Кронштадтом.
Рассвет
подымался
розоволик.
И в дни
постройки
и ковки
в два разных конца
двоих
развели
губкомовские путевки.
В трущобе
фабричной
первый корпел,
где путалась
правда
и кривда,
где стон
и тонны
лежат на горбе
переходного периода.
Ловчей
оказался
второй удалец.
Обмялся
по форме,
как тесто.
Втирался,
любезничал,
лез
и долез
до кресла
директора треста.
Стенгазнул
первый —
зажим тугой!
И черт его
дернул
водить рукой, —
смахнули,
как бы и нет.
И первый
через месяц-другой
к второму
вошел в кабинет.
«Товарищ…
сколько мы…
лет и зим…
Гора с горою…
Здоро́во!»
У второго
взгляд —
хоть на лыжах скользи.
Сидит
собакой дворовой.
«Прогнали, браток…
за што? —
не пойму.
Хоть в цирке
ходи по канату».
«Товарищ,
это
не по моему
ведомству
и наркомату».
«Ты правде,
браток,
а не мне пособи,
вгрызи
в безобразие
челюсть».
Но второй
в ответ
недовольно сопит,
карандашом ощерясь:
«А-а-а!
Ты за протекцией.
Понял я вас!»
Аж камень
от гнева
завянет.
«Как можно,
без всяких
протекций
явясь,
просить о протекции?
Занят».
Величественные
опускает глаза
в раскопку
бумажного клада.
«Товарищ,
ни слова!
Я сказал,
и…
прошу не входить
без доклада».
По камню парень,
по лестнице
вниз.
Оплеван
и уничтожен.
«Положим, братцы,
что он —
коммунист,
а я, товарищи,
кто же?»
В раздумьи
всю ночь
прошатался тенью,
а издали,
светла,
нацелилась
и шла к учреждению
чистильщика солнца
метла.
В сто сорок солнц закат пылал,
в июль катилось лето,
была жара,
жара плыла —
на даче было это.
Пригорок Пушкино горбил
Акуловой горою,
а низ горы —
деревней был,
кривился крыш корою.
А за деревнею —
дыра,
и в ту дыру, наверно,
спускалось солнце каждый раз,
медленно и верно.
А завтра
снова
мир залить
вставало солнце ало.
И день за днем
ужасно злить
меня
вот это
стало.
И так однажды разозлясь,
что в страхе все поблекло,
в упор я крикнул солнцу:
«Слазь!
довольно шляться в пекло!»
Я крикнул солнцу:
«Дармоед!
занежен в облака ты,
а тут — не знай ни зим, ни лет,
сиди, рисуй плакаты!»
Я крикнул солнцу:
«Погоди!
послушай, златолобо,
чем так,
без дела заходить,
ко мне
на чай зашло бы!»
Что я наделал!
Я погиб!
Ко мне,
по доброй воле,
само,
раскинув луч-шаги,
шагает солнце в поле.
Хочу испуг не показать —
и ретируюсь задом.
Уже в саду его глаза.
Уже проходит садом.
В окошки,
в двери,
в щель войдя,
валилась солнца масса,
ввалилось;
дух переведя,
заговорило басом:
«Гоню обратно я огни
впервые с сотворенья.
Ты звал меня?
Чаи гони,
гони, поэт, варенье!»
Слеза из глаз у самого —
жара с ума сводила,
но я ему —
на самовар:
«Ну что ж,
садись, светило!»
Черт дернул дерзости мои
орать ему, —
сконфужен,
я сел на уголок скамьи,
боюсь — не вышло б хуже!
Но странная из солнца ясь
струилась, —
и степенность
забыв,
сижу, разговорясь
с светилом
постепенно.
Про то,
про это говорю,
что-де заела Роста,
а солнце:
«Ладно,
не горюй,
смотри на вещи просто!
А мне, ты думаешь,
светить
легко.
— Поди, попробуй! —
А вот идешь —
взялось идти,
идешь — и светишь в оба!»
Болтали так до темноты —
до бывшей ночи то есть.
Какая тьма уж тут?
На «ты»
мы с ним, совсем освоясь.
И скоро,
дружбы не тая,
бью по плечу его я.
А солнце тоже:
«Ты да я,
нас, товарищ, двое!
Пойдем, поэт,
взорим,
вспоем
у мира в сером хламе.
Я буду солнце лить свое,
а ты — свое,
стихами».
Стена теней,
ночей тюрьма
под солнц двустволкой пала.
Стихов и света кутерьма
сияй во что попало!
Устанет то,
и хочет ночь
прилечь,
тупая сонница.
Вдруг — я
во всю светаю мочь —
и снова день трезвонится.
Светить всегда,
светить везде,
до дней последних донца,
светить —
и никаких гвоздей!
Вот лозунг мой
и солнца!