Как много нового явилось у него.
Взгляни, — он стал немного выше ростом.
Какой-то новый блеск в глазах его возник.
Он спрашивает вечером о звездах,
Чтоб утром самому рассказывать о них.
Он трудится, он в летчиков играет,
Он строит дом, чтоб вмиг его сломать,
Он к звездам взор пытливый обращает
И ласточку пытается поймать.
Итог его работ подводит каждый вечер.
В младенца мир врывается живой,
И образуется мальчишка, человечек,
Со всеми мыслями и чувствами его.
И знаешь, иногда мне делается страшно,
Захватывает дух такая скорость дней.
Ведь наша жизнь становится вчерашней
По мере роста наших сыновей.
Он старше стал — и радость и волненье!
Я старше стал — уж не пора ль грустить?
У слова «жизнь» есть разные значенья,
Мне иногда их трудно примирить.
Жизнь, Жизнь идет. Она всегда упряма.
Не подчиниться ей нельзя, — старей!
А рост детей — ведь это диаграмма
Движенья к старости отцов и матерей.
Но почему ж мне весело бывает
И радость появляется сама,
Когда меня манит и увлекает
Блеск пробудившегося в мальчике ума?
Но почему мне дороги и милы
Все новые слова, что он сказал?
Но почему растущий отблеск мира
Я вижу с гордостью в его глазах?
И как мне было б тягостно и душно,
Когда бы этот рост замедлился живой,
Когда б навек остался он игрушкой,
Когда б движения покинули его.
Нет, трижды нет! Расти, расти, приятель!
Весь мир узнай, расширь его, раскрой.
Мне потому шаг первый твой приятен,
Что вслед за ним последует второй.
Мне не забыть ручонки милой сына,
Но дню грядущему я радуюсь тому,
Когда я руку друга и мужчины,
Большую, мужественную, — пожму,
Когда мы с ним пойдем по внуковским
проселкам
Гулять среди осеннего огня,
Когда я буду молодым постольку,
Поскольку молодость зависит от меня.
Почти детьми,
пожав друг другу руки,
В Сокольниках мы встретились с тобой...
Потом уехал я, — и началась с разлуки,
С коротких писем началась любовь.
Она тайгою черною бежала,
Она стелилась по степной траве,
Она через Урал перелетала,
Ее на тыщи верст, на много дней хватало,
Пока я был в Сибири, ты — в Москве.
В пыли дорог, с тобой в разлуке, — там-то
Я весь ее огонь почувствовать сумел.
Я в Севастополе работницам почтамта,
Восьми телеграфисткам, надоел.
Я каждый день ходил туда упрямо,
Я долгие проделывал пути,
Чтобы в словах всем ясной телеграммы
Ее — любовь далекую — найти.
Меня в Москву дорога приводила.
Забыть ли мне всю прелесть этих дней?
Ты в школу на занятия спешила,
Я звал тебя учительшей моей.
Какая жизнь была, была пора какая.
Как мы умели не устать ничуть,
Когда по два часа в дыму, в огне, в трамвае
В Дангауэровку свершали путь!
Почти детьми,
средь шуток, среди смеха.
Решили мы всю жизнь с тобой прожить,
Растить детей, и семь морей обехать,
И радости и горе поделить.
И нас ждала страна моя родная.
Ты помнишь гул дорог и паровозный вой? Одесса милая и Астрахань степная —
Свидетельницы счастья моего.
Любовь нас сквозь преграды проводила,
Нам помогала совершать дела.
Она по морю Черному ходила,
Она в забытой Усмани цвела.
Так жизнь твоя моею жизнью стала.
Так кровь твоя стучит теперь во мне.
И так любовь моя к тебе — совпала
С любовью к жизни, к песне и к стране,
А если тень меж нами проходила
Иль недоверья стлался серый дым —
Как плакал я и как мне трудно было
Опять себя почувствовать живым.
Но жизнь росла, цвела улыбкой сына,
Из нас троих — она была права.
Но жизнь сама за нас произносила
Для примиренья нужные слова.
Мы молоды,— наш век еще не прожит.
Нас расстояньям не разединить,
Нас жизнь с тобою разлучить не сможет,
О смерти же не стоит говорить.
Нас ждут еще дела, походы и разлуки,
Но жребий я благословляю свой.
Почти детьми,
пожав друг другу руки,
В Сокольниках мы встретились с тобой.
Я ехал в Ашхабад. Проснулся на рассвете.
Тишь. Маленькая станция. Дома.
Пески. Безоблачное небо. Ветер.
Сосед взглянул в окно: — Ахча-Куйла.
Я выбежал, не в силах скрыть волненье.
Мне ветер руки теплые простер.
И тенью горя, самой грустной тенью
Подернулся безоблачный простор.
Вот здесь вы шли, детишек вспоминали,
Вот здесь страдали вы, не проливая слез.
Вот здесь вас интервенты расстреляли,
Вот здесь бессмертие ваше началось!
Ахча-Куйма, пески Туркменистана.
Наш поезд две минуты простоял.
Я никогда не видел Шаумяна,
Я Джапаридзе рук не пожимал.
Мне незнаком был Ваня Фиолетов
И Азизбеков, презиравший страх,
И все, погибшие за власть Советов
В ахча-куйминских пламенных песках.
Я в жизнь входил, их сыновьям ровесник.
Нас, школьников, их образ волновал.
Живыми, близкими в сказаньях, в песнях
Я имена их в детстве услыхал.
В глуши лесов и возле океанов
О них народы древние поют.
На улице Степана Шаумяна
Танкисты и подводники живут.
И мужество бессмертных вспоминают
Бойцы на трудном воинском пути.
И дети, их не знавшие, играют
В тенистом парке Двадцати Шести.
Встань, Родина, в почетном карауле!
Взгляни: уходит вдаль гряда холмов.
Каких убийц, каких разведок пули
Не целили в сердца твоих сынов!
...Да, двадцать шесть — живут!
Над ними знамя вьется,
Шумят ветра, идет за годом год.
Все меньше знавших их на свете остается
Все больше их народ наш узнает.
О них певцы сказания слагают,
И молодые, жизнью их горды,
К их мужеству и силе припадают,
Как жаждущий к источнику воды.
Они средь нас. Не смеют смерть и время
Стереть их жизни небывалый след.
Так закаляет молодое племя
История борьбы, история побед.
В глуши лесов и возле океанов
Их образы могучие живут.
На улице Степана Шаумяна
Танкисты о Чапаеве поют.
И мужество бессмертных вспоминают
Бойцы на трудном воинском пути.
И дети, их не знавшие, играют
В тенистом парке Двадцати Шести.
Друг мой лежал в госпитале.
Весна над ним бушевала.
Березы к нему простирали
зеленую силу свою.
Он мою руку потрогал.
— Жить мне осталось мало! —
Сказал он совсем спокойно.
— Выполни просьбу мою.
Я одинок, — ты знаешь,
может быть, это к счастью.
Мать умерла — я был маленьким.
Несколько лет назад
была у меня невеста.
Я с нею встречался часто.
Потом она разлюбила.
Может быть, к лучшему, брат.
И может, товарищ, от жизни
такой вот моей одинокой
Иль оттого, что детишек
мне не пришлось растить,
Любил я сажать деревья
над Волгой своей широкой.
За каждым новым листочком
с отцовской любовью следить,
Глядеть, как они принимались,
как почки на них раскрывались.
Как новые веточки рвались
в мир — чужой и большой…
Стоит над рекою Волгой —
я с ним в разлуке долгой —
Клен, мой любимец маленький,
словно сынок меньшой.
Вспомню о нем сейчас я, —
и мне становится легче,
Как будто бы тень его листьев
мое освежает лицо.
Будто по мне тоскует
живою тоской человечьей
Это далекое, милое,
русское деревцо.
Верно, мне не увидеться
с сыном моим — кленом,
И я прошу тебя, брат мой,
на Волгу ко мне загляни.
Приди к моему клену
с последним моим поклоном,
Отдохни после дальней дороги
в сыновней его тени… —
Так он сказал и умер.
Простился я с ним навеки.
С лица его исхудавшего
исчезли боль и тоска.
Время вперед устремилось.
Зима заковала реки.
Весной я приехал на Волгу
и клен его отыскал.
Зашевелил его листья
ветер, с запада дунувший,
Ветер, прошедший сквозь пламя,
страдания и бои.
Клен стоял над рекою —
русский высокий юноша,
Для жизни, большой и стремительной,
расправляющий плечи свои.
Весна подожгла его листья,
превратила их в нежное пламя.
Так он стремился к небу,
столько в нем было огня.
Что мне показалось: будто
охваченная ветрами
Зеленая молодость мира
шумела вокруг меня.
И тут я подумал: как же
любил мой товарищ землю,
Как он растением новым
стремился украсить ее!
О чем он мечтал возле клена,
шуму листвы его внемля,
Реки своей ощущая
великое бытие?
Умер он в битве кровавой.
Безвестна его могила.
Он был одинок — не оставил
ни матери, ни сирот.
Но он не исчез бесследно:
его молодая сила
Клейкой веточкой клена
стремится в простор, вперед.
Так я стоял над Волгой,
и вдруг загремели тучи,
И клен зашумел, и Волга
загудела суровой волной,
И ливень упал на землю,
стремительный, русский, могучий,
Смерть моего товарища
оплакивая со мной.
Слезы дождя живые
заволжскую даль оросили,
И с новою силой рванулась
вверх молодая трава.
Новые люди рождались
в бессмертных просторах России,
Новые ветви вздымали
в лесах ее дерева.
Мать в письме прочитала:
«Сын ваш, Иван, ранен.
Пуля врага пронзила
могучую грудь бойца.
Был ваш сынок, мамаша,
смелым на поле брани.
Дрался, мамаша, за Родину
сын ваш Иван — до конца».
Охнула мать, письмишко
к старой кофтенке прижала,
Рукой, небольшой, морщинистой,
за спинку стула взялась.
Платок почему-то поправила
и тихо, без слез, без жалоб,
По хмурой осенней улице,
старая, поплелась.
Куда ей от горя деться?
Куда ей от памяти деться?
Улица тихая, темная,
нет ни людей, ни огней.
Но всю ее освещает ‘
далекое Ванино детство,
Что мчалось по этой улице,
звенело и пело на ней.
Вот здесь он учился, — и вспомнила,
как она его одевала,
Рубашки ему выкраивала
из стареньких платьиц своих,
Как чай ему наливала,
как дверь за ним закрывала
И как ей хотелось, чтоб Ваня
был мальчик не хуже других.
Вот она дома. Дома.
Ой, как тихо в квартире.
Спой что-нибудь, радио,
пусть умрет тишина,
А то ведь матери кажется,
будто в целом мире
Осталась одна квартира,
а в этой квартире — она.
Вот он стоит, столик,
столик мирного времени,
Скатерть его накрыла
белым своим крылом.
Когда-то сюда слетались
птенцы могучего племени,
Когда-то внуки шумели
за светлым ее столом.
Вот уж она не думала,
что будет такою старость!..
Осень шумит за окошком,
и нет на деревьях листвы.
Дочь далеко на Востоке.
Одна она здесь осталась.
Не захотела уехать
из жизни своей, из Москвы.
А ветер шумит за окошком,
и дождик в Москве начинается,
И гнутся в лесах Подмосковья
ветви берез и осин.
Мать встает и к окошку
лицом она прижимается,
И шепчет куда-то далеко,
в туманную осень: — Сын!
Сын, ты лежал в долине,
с небес опускался вечер,
И кровь твоя, мне родная,
текла по земле сырой.
Сын, тебя родила я, —
чем я тебе отвечу?
Сын, я тебя вскормила,
но как я сравняюсь с тобой
Я уже старая, мальчик,
и меня не берут на работы,
Но я пошла добровольно
помогать укрепления рыть,
Чтобы твой труд тяжелый,
горести и заботы
По-матерински, мальчик,
все с тобой разделить.
Воздушные налеты
стелились угрюмым дымом.
Я во дворе дежурила;
звенела, гудела мгла.
Нет, сынок, не квартиру,
а город, твой город любимый
Для твоего возвращенья,
для радости я берегла.
Я картошку сажала,
грядки я поливала,
Силы-то, знаешь, мало,
придешь — и не чувствуешь ног.
И ты надо мной не смейся,
но это я воевала,
Это я воевала
рядом с тобой, сынок.
Капля твоей крови
в сердце мое рвется,
А сколько ты капель пролил,
кто может их сосчитать?.. —
Дождик стучит по крышам,
береза от ветра гнется,
С далеким сыном беседует
простая московская мать.
Будьте благословенны,
хлебнувшие горя и муки
Старые матери наши!
Мы слышим ваш голос родной
Над черной долиной сражений
вы простираете руки,
Сынов своих благословляя
на справедливый бой…
А утром той матери старой
выписали бумаги.
Вошла она в дальний поезд,
села она у окна.
И за окном замелькали
речки, кусты, овраги —
Милая нашему сердцу
русская сторона.
У светлых ворот госпиталя
сестра ее встречала.
Поцеловала сына
осторожно и тихо мать.
Села тихонько рядом
и целый день промолчала,
Старалась не шевелиться,
раненому не мешать.
Несколько раз поправила
сехавшее одеяло,
Застегнула рубашку
на впалой сыновней груди.
У сына горели раны,
он говорил мало,
Лишь повторял он изредка:
— Посиди еще, посиди…
Ему мерещилось детство,
теплый и смутный вечер,
Тихая песня матери,
обрывки далеких дней,
Весна, Москва и деревья…
А жизнь в нем боролась со смертью,
И эти воспоминанья
в борьбе помогали ей.
А мать — мать сидела молча,
чуть склонясь к изголовью,
Сгоняла с лица сына
смерти тяжелый дым,
Лечила своим страданьем,
лечила своей любовью,
Сердцем своим московским,
материнским сердцем своим.