Мы только стон у вечной грани,
Больныя судороги рук,
Последний трепет содраганий
В часы неотвратимых мук.
Все наши думы, грезы, пени —
То близких сдержанная речь,
Узоры пышных облачений
И дымы похоронных свеч.
Что ж! полно ликовать ошибкой!
В испуге не закроем глаз!
О братья, — слушайте с улыбкой:
Поют отходную по нас.
К скамье у мраморной цистерны
Я направлял свой шаг неверный
Но не дошел, но изнемог
И вдалеке упал на мох.
Там у бассейна в перебранке
Толпились стройные гречанки,
Но мой напрасный стон для них
Был слишком чужд и слишком тих.
Как будто боль затихла в ране,
Но мой язык застыл в гортани,
И мне святынею тогда
Была студеная вода.
Пытался встать я, но напрасно.
Стонал — все было безучастно.
И мне казалось: я иду
В каком-то призрачном саду.
Цветут каштаны, манят розы,
Порхают светлые стрекозы,
И перед роскошью куртин
Бесстрастно дышит бальзамин.
А вместе с тем — воды ни капли!
Колодцы видимо иссякли,
И, русла обнажив свои,
Пленяют камнями ручьи.
И мучим жаждою палящей,
Брожу я по тернистой чаще.
Вот снова в пытке изнемог,
Опять упал на мягкий мох.
Что мне до всех великолепий!
Мой сад без влаги — хуже степи!
Воды! воды! — и тщетный стон
Холодным эхо повторен.
Не полная луна, а новолуния
заставляют меня томиться.
И снова день в томительном июне,
Воскресший день с воскресшею луной.
В немые дни бессвязных новолуний
Томлюся я тревогою больной,
Мне чуждо все, что звало накануне,
Как призрак, ночь летает надо мной
И, властная, напевами заклятий
Зовет меня для мерзостных обятий.
И чуть лучи погаснут вдалеке,
Едва луна откинутым обрезком
Мелькнет меж звезд, — в мистической тоске
Любуюсь я неодолимым блеском,
Покинув дом, спускаюся к реке,
Ищу свой путь по странным арабескам,
Начертанным листвою на земле,
Иду, иду — и не собьюсь во мгле.
И образы слетаются из дали,
И новый мир виднеется ясней,
Туманный мир тускнеющих эмалей,
Мир контуров и спутанных теней.
И в этот мир беззвучных вакханалий
Вхожу я сам — и там встречаюсь с ней,
С моей мечтой, с безжалостной царицей,
Таинственной, как стоны под гробницей.
Ее глаза — закрытые цветы,
Ее уста — что губы сонных ламий,
И грудь ее — невнятной красоты,
И странный блеск играет волосами.
Как тайный склеп, навесы темноты
Безжизненно спускаются над нами,
И как напев далеких похорон,
Ее мольба, ее ответный стон.
О, страшный миг невыразимой страсти,
Холодный яд впивающихся губ
И смутный звон колеблимых запястий!
Но там, в горах, с уступа на уступ
Идет заря — и нет у ночи власти
Кругом светло, в моих обятьях труп…
Отпрянувши, смотрю в безумной дрожи,
Как синева расходится по коже.
И я бегу, и должен я бежать;
Помешанным я дохожу до сада.
Бледна реки подернутая гладь,
Но ждут цветы и носится прохлада.
Какая тишь! какая благодать!
Моя душа зарей дышать так рада —
Свой фимиам, я строфы ей несу,
И как светляк, пью раннюю росу.
Пришла полиция; взломали двери
И с понятыми вниз сошли. Сначала
Тянулся низкий, сумрачный проход,
Где стены, — тусклым выложены камнем, —
Не отражали света фонарей.
В конце была железная, глухая,
Засовами задвинутая дверь.
Когда ж, с трудом, ее разбили ломом,
Глазам тупым и взорам равнодушным
Служителей — открылся Первый Зал.
Он залом пиршественным был. Широкий
(Остатками от трапезы завален)
Стол занимал средину. Высоко,
Над блюдами, в больших хрустальных вазах,
Желтели, отливали синим, рдели
Причудливые, нежные плоды,
Что ароматом, краскою и формой
Влиянье выдавали лучших солнц,
Пылающих над тропиками. Рядом,
Как странные растенья, извивались
Цветы венецианского стекла,
И странными огнями отливала
В сосудах этих, тонких, перегнутых,
Вин и ликеров, то как смоль густых,
То как берилл таинственно-прозрачных,
Властительная влага. Нежный дух,
Смесь запахов, разнообразных, острых,
Качался в воздухе, слегка залитом
Благоуханьем поздних, вялых роз,
Что тут же умирали в длинных, узких,
На белых змей похожих, кувшинах.
Отдвинутые от стола сиденья
И опрокинутые кем-то на пол
Светильники — давали угадать,
Что шумный пир был прерван вдруг, что гости,
Оторваны от чаш и от бесед,
Глотка не кончив, не дослушав шутки
Язвительной иль вольного намека,
Поспешно встали, на привычный зов, —
И с шумом, с говором, быть может с пеньем,
Прошли беспечно в следующий зал.
Был зал второй пристанищем обятий.
Глубокие диваны по стенам
Упругой мягкостью пружин манили;
Пуховые, атласные подушки
Припасть к ним грудью соблазняли; пол
Был устлан шкурами косматых рысей
И росомах. Под самым потолком
Качалась лампа на цепи короткой…
Здесь было жарко, душно, и томил
Духов пьянящих пряный, резкий запах,
И с ним сливался темный аромат
Усталых тел, спаленных страстью жгучей, —
Как будто месса ласк лишь отошла,
Как будто только что был кончен древний
Обряд служенья таинствам Любви…
И чудилось, что в тускло-рдяном свете,
Как рой теней, во всех немых углах,
Здесь люди, в странных сочетаньях, бьются, —
Четы любовников безумных. Плеч
Изогнутых, голов склоненных, алых
Открытых губ, полузакрытых глаз
Воображался хаос: ропот, лепет,
Упорный шорох и бесстыдный стон,
И вдруг внезапный, дикий вскрик менады,
Вскочившей в исступленьи сладострастья,
Меж тел поверженных, друзей, подруг,
Кричащей о виденьи несказанном,
Хохочущей и плачущей так страшно,
Что новый пыл вскипает в душах всех,
И все на крик, как эхо, стонут тоже!
Мы в третий зал вошли. Он был огромен,
И в глубине его виднелась печь.
Здесь были странные приборы; — взгляды
Сперва терялись в сочетаньях блоков,
Веревок, брусьев, словно в мастерской
Какой-то фабрики, но различали
Потом — скамью для бичеванья, стул
С гвоздями, дыбу, лестницу, колеса,
А по стенам все образы плетей,
Больших щипцов и маленьких иголок, —
Изобретенья Нюренбергских дней…
Угрюмый запах, давний, неизменный,
Иным не нарушаемый упоем,
По всем углам распростирала кровь.
Что здесь свершалось в час, когда пылал
Венцом багряным красный горн? Как жутко
Метались тени при скачках огня!
И в этих вспышках люди, словно бесы,
Метались тоже, в диком опьяненьи.
И юноши, и женщины, устав
От долгих ласк бросались в сладость боли,
И, исступленные, вбегали в красный зал
С гортанным, неестественным призывом,
В желании пытать и ведать пытку.
Друг к другу все лобзанием припав
Благовейным, друг на друга тут же
И на себя безумно ополчали
Бичи, и огненные брусья, и ножи.
И вольные страдальцы повторяли,
Огня укус и свист бича приемля,
«Еще, о милый! о, еще! еще!»
И плечи предавая дыбе, груди —
Щипцам, и лядвия — игле,
В восторге утоляющем стонали,
От мук, от радости, от сладострастья,
И страшен был их многогласный стон,
От красных стен стозвучно отраженный…
И этот стон метался в подземельи,
Стучался яростно во все углы,
Везде встречая камень, кровь и пламя!
Четвертый зал был явно предназначен
Для наслаждений сокровенных. Шкап, —
Изделие голландца века славы, —
На полках вощанных ряды хранил
Заветных снадобий и тайных ядов.
Там был морфин, и опий, и гашиш,
Эфир и кокаин, и много разных
Средств, открывающих лучистый путь
К искусственным эдемам: были склянки
С прозрачной жидкостью, и с темной пастой,
И с горстью соблазнительных пилюль.
По комнате, чуть слышный, но зловещий
Разлит был запах, проникавший в мозг.
Убранство зала было просто, строго:
Диваны жесткие, и кресла, и ковры,
И в глубине — китайские цыновки,
А перед ними маленькие лампы,
Чтоб разжигать на медленном огне
Индийский опий, что янтарной каплей
На острие иглы дрожит и меркнет,
Пред тем как стать коричневым зерном…
Однообразно-серы были стены,
Налетом дыма едкого покрыты:
Ни украшений, ни картин, и только
Вдоль потолка тянулся длинный фриз
Из разных тел, причудливо сплетенных,
Животных, птиц, драконов и людей.
Когда огнистой пробежав по жилам
Струей, овладевал сознаньем яд
И крылья расширял воображенья,
И взорам остроту давал, и слуху
Утонченность, — каких тогда речей,
Блестящих, быстрых, странных, изощренных,
Здесь скрещивались тонкие клинки!
И после, в час, когда морфин безвольный,
Иль яростный эфир, своих друзей
Роняли в сладко-темную дремоту;
Когда гашиш палящий разверзал
Врата видений, и священный опий
Плотские узы тела разрешал
И узы места, времени и веса, —
О, как тогда, перед померкшим взором,
Преображался этот хитрый фриз!
Как эти изваянья оживали,
Расцвечивались красками, и вдруг,
Сорвавшись с места, в буйном ликованьи,
Бросались в неудержный хоровод,
И за собой безвольных увлекали
В пространство беспредельное, в мир звезд,
Где между светочей небесных, — алых,
Зеленых, синих, желтых, золотых, —
Как радуга, пленительных и острых,
Как молния, — кружили и кружили…
И мы вошли в последний зал. Он был
Пуст. Только у стены одной стоял
Высокий идол Будды. Весь нагой,
И руки крепко сжав на животе,
Смотрел он вдаль неизяснимым взором.
Все в этом взоре было: отрицанье
Земного и прощенье всяких дел,
И обещанье сладостной нирваны.
И был наполнен весь пустой простор
Тем взором. Можно было б годы
Стоять пред идолом и углублять
Свой взор в его, свой дух в его сознанье,
И были б бесконечны переходы
По миру тайн блуждающей души…
А у другой стены, напротив, жалко,
Весь скорченный, простерт был полутруп, —
Красивый, стройный юноша, хозяин
Подземного жилища. Он одет
Был в черный фрак, в петлице бился ландыш,
Но грудь сорочки вся была в крови
И близ валялась бритва. Было видно,
Что горло перерезал он себе.
Его глаза сознательно смотрели,
Была в них гордость и почти усмешка,
Хоть губы были болью сведены,
Но говорить не мог он. Свет фонарный
Пятнал его бескровное лицо
И судорожно сдавленные пальцы.
Мы подняли его и понесли,
Но прежде, чем дошли до внешней двери,
Без дрожи и без крика он скончался.