Тогда как льется все случайней
Людской толпы ненужный гам,
Весну приготовляя втайне,
Смеется Март назло дождям.
Для вербы, горестно склоненной,
Когда и целый мир поник,
Он нежно золотит бутоны,
Разглаживает воротник.
Идет, как парикмахер ловкий,
В оцепенелые поля
Своею белою пуховкой
Напудрить ветви миндаля.
Природа тихо отдыхает,
А он спустился в голый сад,
Бутоны роз он одевает
В зелено-бархатный наряд.
Придумывая ряд сольфеджий,
Насвистывая их дроздам,
Сажает в поле он подснежник,
Фиалки сеет там и сям.
И у струи оледенелой,
Где боязливый пьет олень,
Он ландыша бубенчик белый
Заботливо скрывает в тень.
В траве, чтоб ты ее сбирала,
Припрятал землянику он
И ветви сплел, чтоб тень скрывала
От глаз палящий небосклон.
Когда ж пройдут его недели
И вся работа свершена,
Он повернет лицо к Апрелю
И скажет: «Приходи, весна!»
Тоскою выгнанный из дома,
Я вяло вышел на бульвар,
Была осенняя истома,
Холодный ветер, мокрый пар.
И я увидел призрак странный,
Бежавший из далеких дней,
По грязи и во мгле туманной
Скитающихся днем теней.
Однако это ночью тени
При свете Реинской луны
На обветшалые ступени
Всегда всходить осуждены.
Ведь этой ночью эльфы бродят,
В одеждах длинных и сырых,
И мертвого танцора сводят
Под сень кувшинок золотых.
И это ночью по балладе
Зейдлица, видно место то,
Где Император на параде
Приходит в шляпе и пальто.
Но призраки вблизи Gymnasе’а,
От Варьете в пяти шагах,
Без савана, при свете газа,
В сырых, дырявых сапогах!
Высовывает череп старый,
Морщинами покрытый лоб
В Париже, посреди бульвара
Являющийся в полдень Моб!
Найдется ль для событья имя:
Три призрака, и каждый стар,
В гвардейской форме, а за ними
Две новых тени, двух гусар!
Как бы с раскрашенной гравюры,
Которой был Раффе пленен,
Истлевших воинов фигуры,
Кричащие: Наполеон!
Но то не мертвые кошмары,
Что ночью трубы шевелят,
А только старые из старой,
Великий празднуя возврат.
Ах, после памятного боя
Раздался этот, тот поблек,
Костюм изящного покроя
То слишком узок, то широк.
Тряпье исчезнувшего войска,
Лохмотья, что пленяли мир,
В своей забавности геройской
Прекрасней царственных порфир!
Плюмаж над шапкою медвежей,
Согнутой поперек и вдоль,
И доломан, увы, не свежий,
Вкруг дыр от пуль изела моль.
В пыли и в складках панталоны,
Года лежавшие в тиши,
Стучат о встречные колонны
Заржавленные палаши.
Или камзол необычайный,
Застегнутый с большим трудом,
Попробуйте послушать — тайно
Трещит на воине седом.
Но нет, смеяться вам не надо;
Скорей приветствуйте опять
Ахиллов новой Илиады,
Какой Гомеру не создать.
Цените жесткость гривы львиной,
Что устрашала города,
И углубленные морщины,
Что в лоб их врезали года.
Их щеки странно почернели
В стране лучей и пирамид,
И русской бешенство метели
Еще их кудри серебрит.
Их руки красны и бессильны
От холода Березины;
Хромают — из Каира в Вильно
Дороги плохи и длинны;
Хрипят — служили им в походе
Знамена вместо одеял;
Висит рукав их не по моде,
Так, значит, выстрел руку взял.
Не смейся же над их убором,
Болезней славных не порочь,
Они ведь были день, в котором
Мы — вечер и, быть может, ночь.
Забыли мы — они находят
О прошлом яркие слова,
Под тень колонны все приходят,
Как к алтарю их божества.
Как прежде, ярок взор и блещет,
И горд страданьями в былом,
И сердце Франции трепещет
Под их изношенным тряпьем.
И смех улыбку заменяет,
Когда священный карнавал
В одеждах странных проплывает,
Как бы собравшийся на бал;
А, вставший в тучи грозовые,
Великой Армии орел
Над ними крылья золотые
Раскинул, словно ореол.
Однажды посреди Сиерры,
Рассказывает нам Нодье,
Как в венте, на ночь офицеры
Остались в брошенном жилье.
Там были погнуты устои,
В окне ни одного стекла,
Летучими мышами Гойи
Подчас прорезывалась мгла.
И ржа желтела на железе,
Ряд лестниц в небеса взбегал,
Чернели ниши — Пиранези
Терялся средь подобных зал.
Был шумный ужин, над которым
Строй предков с полотна поник,
Но вдруг со звонким, юным хором
Смешался чей-то жалкий крик.
Из коридора, там, где с треском
Летит со стен за комом ком,
Где мрак изрезан лунным блеском,
Прелестный выбежал фантом.
То женщина, как змей свиваясь,
Танцует — платье до колен,
Показываясь и скрываясь,
Сердца захватывая в плен.
И, чувственная без исхода,
Вздымая грудь, дрожа сама,
Она становится у входа
И сводит прелестью с ума.
Ее костюм, что стал так жесток
В холодном сумраке могил,
Вдруг озаренный, пару блесток
На рваном рубище открыл.
От странно-необычной позы,
От сумасшедшего прыжка
В кудрях увянувшие розы,
Увы, почти без лепестка.
И рана, будто там бывало
Кинжала злое острие,
Полоской протянулась алой
На шее мертвенной ее.
А руки, где блестят браслеты,
Гостям дрожащим прямо в нос
Протягивают кастаньеты,
Как зубы, что стучат в мороз.
Танцует, мрачною вакханкой,
Качучу на старинный лад
И сладкой кажется приманкой,
Чтоб уводить безумцев в ад.
Как крылья, что раскрыли совы,
Дрожат ресницы на щеках,
И ямки возле рта — святого
Лишили бы небесных благ.
Под краем юбки, что взлетела,
Безумным взнесена прыжком,
Сверкает мраморное тело,
Нога под шелковым чулком.
Она бежит и стан склоняет;
Рука, белей которой нет,
Как бы цветы, соединяет
Желанья жадные в букет.
То женщина иль привиденье,
Действительность иль только сон,
Дрожащий, как огня кипенье,
И в вихре красоты взнесен?
Нет, эта странная фигура —
Испания прошедших дней,
Под звоны бакского тамбура
Бежавшая из стран теней.
И, воскрешенная так сразу
В последнем этом болеро,
Показывает нам из газа
Тореадора серебро.
И рана, спрятанная тенью,
Удар смертельный, что дает
Исчезнувшему поколенью,
Рождаясь, каждый новый год.
Я вспомнил все в стенах Gymnasе'а,
Где весь Париж дрожал вчера,
Когда, как в саване из газа,
Явилась Петра Камара.
Над взорами ресниц завеса,
Едва скрывающая дрожь;
И, как убитая Иньесса,
Она плясала — в сердце нож.
И. Парижский обелиск
Разрозненному обелиску
На площади что за тоска!
Снег, дождь, туман, нависший низко,
Мертвят изрытые бока.
Мой старый шпиль, что был победным
В печи под солнцем золотым,
Он бледен здесь, под небом бледным
И никогда не голубым.
Перед колоссом непреклонным
В Луксоре, там, где горячо,
Там с братом, солнцем озаренным,
Зачем я не стою еще.
Чтоб в небо острие вонзала
Моя пурпурная игла
И чтобы на песке писала
Путь солнца тень моя, светла.
Рамзес мой камень величавый,
В котором, Вечность, ты молчишь!
Швырнул, как горсть травы трухлявой,
И подобрал его Париж.
Свидетель пламенных закатов,
Сородич гордых пирамид,
Перед палатой депутатов
И храмом-шуткою стоит.
На эшафоте Людовика
Утес, кому уж близких нет,
Взвалили мой секрет, великий
Забвеньем пяти тысяч лет.
И, откровенные ребята,
Мой лоб марают воробьи,
Где только ибисы когда-то
Держали сборища свои.
А Сена, грязная канава,
Грязнит мои устои там,
Где их, разлившись величаво,
Нил целовал, отец богам.
Гигант седой, всегда безбурный,
Средь лотусов и тростника
Выплескивающий из урны
Рой крокодилов в пыль песка.
И фараоны, словно сказка,
Стремились вдоль стены моей,
Где ныне катится коляска
Последнего из королей.
Когда-то пред моей колонной
Толпа восторженных жрецов
Слагала танец, вдохновенный
Окраской яркою богов.
А ныне жалкому останку
Стоять на городской тропе,
Любуяся на куртизанку,
Простертую в своем купе!
Я вижу горожан, за плату
Волнующихся полчаса,
Солонов, что идут в палату,
Артуров, что идут в леса.
О, самой мерзостной из сказок
Род этот явится в веках,
Что засыпает без повязок
В едва сколоченных гробах.
И не имеет даже тени
Неколебимых пирамид
Земля, где сотня поколений,
Уложена веками, спит.
Страна святых иероглифов,
Где некогда и я стоял,
Где когти сфинксов или грифов
О мой точились пьедестал.
И где звенит обломок крипта
Под дерзновенною ногой!
Я плачу о земле Египта
Своею каменной слезой.
ИИ. Луксорский обелиск
Стою, единственною стражей
Опустошенному дворцу,
В уединеньи, как в мираже,
И с вечностью лицом к лицу.
На горизонте бесконечном,
Ненужный, горький и немой,
Развертывает в блеске вечном
Пустыня желтый саван свой.
И над землей, от солнца жгучей,
Другой пустыни высота,
Где никогда не бродят тучи,
Висит безжалостно чиста!
А Нил сверкает перед храмом
Струей топленого свинца,
Волнуемый гиппопотамом
И истомленный до конца.
Прожорливые крокодилы
В песке горячих островов,
Полусваренные, без силы,
Печальный поднимают рев.
И неподвижный ибис что-то
Бормочет, ногу подогнув,
В иероглифы бога Тота
Стучит его огромный клюв.
Шакал мяучит, убегая,
И, в воздухе круги чертя,
Голодный коршун, запятая
В лазури, плачет, как дитя.
Но звуки стонов отдаленных
Покрыли тяжестью зевка
Два сфинкса, позой утомленных,
В которой спят они века.
Дитя пылающего ока
И белых отсветов песка,
С тобою, о тоска Востока,
Сравнится ль чья-нибудь тоска!
Заставишь ты просить пощады
Пресыщенность земных царей,
Тоскующих у балюстрады, —
И я под тяжестью твоей.
Здесь ветер никогда не сушит
Слезу в сухих глазах небес
И время медленное душит
Дворцы и тихих башен лес.
Здесь случаем, всегда мгновенным,
Лик вечности не омрачен,
Египет в мире переменном
На неизменном ставит трон.
Товарищей в часы раздумий,
Когда тоска встает, горя,
Феллахов вижу я и мумий,
Рамзеса помнящих царя.
Я вижу строй ненужных арок,
Колосса, что без сил поник,
И паруса тяжелых барок,
На Ниле зыблющих тростник.
Как я хотел бы вместе с братом —
Увижу ль я его опять? —
В Париже, городе богатом,
На белой площади стоять.
Там у его огромной тени
Сбирается народ живой
Смотреть на ряд изображений,
Что наполняет ум мечтой.
Друг перед другом встав, фонтаны
На вековой его гранит
Бросают радуги-туманы,
Он молодеет, он царит.
Из розоватых жил Сиены,
Как я, однако, вышел он,
Но мне стоять без перемены,
Он жив, а я похоронен.
Биорн загадочно и сиро
В горах, где нету ничего,
Живет вне времени и мира
На башне замка своего.
Дух века у высокой двери
Подемлет даром молоток,
Биорн молчит, ему не веря,
Защелкивает свой замок.
Когда для всех заря — невеста,
Биорн с пустынного двора
Еще высматривает место,
Где солнце спряталось вчера.
Ретроспективный дух, он связан
С прошедшим в дедовских стенах;
Давно минувший миг показан
На сломанных его часах.
Под феодальными гербами
Он бродит, эхо будит мрак,
Как будто за его шагами
Другой, такой же слышен шаг.
Он никогда не видел света,
Дворян, священников иль дам,
Лишь предки из глубин портрета
С ним говорят по временам.
И иногда для развлеченья,
Наскучив есть всегда один,
Биорн зовет изображенья
К себе на ужин из картин.
В броню закованные тени
Идут, чуть полночь прозвенит,
Биорн, хоть и дрожат колени,
Учтивый сохраняет вид.
Садится каждая фигура,
Углом сгибая связки ног,
Где щелкает мускулатура,
Совсем заржавевший замок.
И сразу все вооруженье,
Откуда воин ускользнул,
Издав тяжелое гуденье,
Обрушивается на стул.
Ландграфы, герцоги, бургравы,
Покинувшие рай иль ад,
Собрались, немы, величавы,
Железных приглашенных ряд.
Порой осветит луч в тумане
Глаза чудовищных эмблем,
Из геральдических преданий
Переселяемых на шлем.
Зверей необычайных морды
И когти, страшны, как копье,
Свисают на плечи то гордо,
То как затейное тряпье.
Но пусто в шлемах величавых,
Как пусто на гербах былых,
И лишь два пламени кровавых
Зловеще светятся из них.
Едва хватило всем сидений,
Огромных блюд и круглых чаш;
И на стене от беглой тени
За каждым гостем черный паж.
Озарена струя ликеров
И подозрительно красна,
И странны кушанья, в которых
Подливка красная страшна.
Железо светится порою,
На краткий миг блеснет шишак,
Вдруг развалившейся бронею
Тяжелой потрясаем мрак.
Невидимой летучей мыши
Возня и пискотня слышна,
И на стене, под самой крышей,
Висят неверных знамена.
Вот пальцы медные сверкают
И сразу гнутся, как один,
Перчатки в шлемы выливают
Потоки старых рейнских вин;
Или на золоченом блюде
В кабана всаживают нож…
Меж тем по залам, в тьме безлюдий,
Неясная проходит дрожь.
Разгул готов волной разлиться,
Не прогремит же небосклон,
Фантом решает веселиться,
Уж если гроб покинул он.
И в фантастическом восторге
Все звякают своей броней,
Как будто то не грохот оргий,
А грохот стычки боевой.
И, наполняясь бесполезно,
Бокал, и чаша, и кувшин
Выплескивают в рот железный,
Как водопады, струи вин.
И проволочные кафтаны
Раздула винная струя;
— Ах, все они мертвецки пьяны,
Великолепные князья.
Один измазал всю кольчугу,
Под ней струится липкий мед,
Другой страдающему другу
Обеты громкие дает.
И брони, в возлияньях частых
Теряющие стыд и страх,
Напоминают львов клыкастых
На их написанных гербах.
Охрипший в склепе над болотом,
Макс тянет песенки слова,
Что, верно, в тысячу трехсотом
Году была еще нова.
Альбрехт, пьянея безотрадно,
Суров к соседям и один
Их бьет, колотит беспощадно,
Как колотил он сарацин.
Разгоряченный Фриц снимает
Свой в перьях страусовых шлем
И, ах, о том, что открывает
Лишь пустоту, забыл совсем.
Кричат и скоро вперемешку
Лежат меж кресел и столов,
Вниз головой, как бы в насмешку
Подняв подошвы башмаков.
Уродливое поле боя
С непобедимым бурдюком,
Где губы каждого героя
Полны не кровью, а вином.
Биорн их молча созерцает,
Рукой оперся на бедро,
Тогда как в окна проникает
Зари лазурь и серебро.
И все становится бледнее,
Как днем свечи ненужный пыл,
И самый пьяный пьет скорее
Стакан забвения могил.
Поет петух, бегут фантомы,
И всяк, приняв надменный вид,
На камень преклонить знакомый
Больную голову спешит.