Больничные молитвенные дни
И где-то близко за стеною — море
Серебряное — страшное, как смерть.
Быть страшно тобою хвалимой…
Все мои подсчитала грехи.
И в последнюю речь подсудимой
Ты мои превратила стихи.
В скорбях, в страстях, под нестерпимым гнетом
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Где смерть стоит за каждым поворотом,
И гибели достаточно для всех.
Взоры огненней огня
И усмешка Леля…
Не обманывай меня,
Первое апреля!
. . . полупрервана беседа
. . . . . . . . . . . . . . . . . .
И речью благосклонного соседа
Тогда мне показалась эта весть.
…что с кровью рифмуется
Кровь отравляет
И самой кровавой в мире бывает.
А как музыка зазвучала
И очнулась вокруг зима,
Стало ясно, что у причала
Государыня-смерть сама.
Все опять возвратится ко мне:
Раскаленная ночь и томленье
(Словно Азия бредит во сне),
Халимы соловьиное пенье,
И библейских нарциссов цветенье,
И незримое благословенье
Ветерком шелестнет по стране.
Все в Москве пропитано стихами,
Рифмами проколото насквозь.
Пусть безмолвие царит над нами,
Пусть мы с рифмой поселимся врозь.
Пусть молчанье будет тайным знаком
Тех, кто с вами, а казался мной,
Вы ж соединитесь тайным браком
С девственной горчайшей тишиной,
Что во тьме гранит подземный точит
И волшебный замыкает круг,
А в ночи над ухом смерть пророчит,
Заглушая самый громкий звук.
Все это было — твердая рука
И полувиноватая улыбка,
Но делать нечего, и пусть пока
Все это именуется ошибкой
Жестокой…
Всех друзей моих благодарю:
И того, с кем. . . я встречала
Позднюю январскую зарю,
И того, кто, выпив горечь града,
Долго здесь вокруг меня бродил,
Видел купы лип и прелесть сада
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Но мой круг волшебный пощадил.
Где дремала пустыня — там ныне сады,
Поля и озерная гладь.
Мы раз навсегда сотрем следы
Войны, —
чтоб жизнь созидать.
И нам не страшна зарубежная ложь,
Мы правдой своей сильны.
Он создан уже —
великий чертеж
Грядущего нашей страны.
Для суда и для стражи незрима,
В эту залу сегодня войду
Мимо, мимо, до ужаса мимо…
Если б все, кто помощи душевной
У меня просил на этом свете, —
Все юродивые и немые,
Брошенные жены и калеки,
Каторжники и самоубийцы, —
Мне прислали по одной копейке,
Стала б я «богаче всех в Египте»,
Как говаривал Кузмин покойный…
Но они не слали мне копейки,
А со мной своей делились силой,
И я стала всех сильней на свете,
Так, что даже это мне не трудно.
Если бы тогда шальная пуля
Легкою тропинкою июля
Увела меня куда-нибудь…
Все небо в рыжих голубях,
Решетки в окнах — дух гарема…
Как почка, набухает тема.
Мне не уехать без тебя, —
Беглянка, беженка, поэма.
Но, верно, вспомню на лету,
Как запылал Ташкент в цвету,
Весь белым пламенем объят,
Горяч, пахуч, замысловат,
Невероятен…
Так было в том году проклятом,
Когда опять мамзель Фифи
Хамила, как в семидесятом.
А мне переводить Лютфи
Под огнедышащим закатом.
И яблони, прости их, Боже,
Как от венца в любовной дрожи,
Арык на местном языке,
Сегодня пущенный, лепечет.
А я дописываю «Нечет»
Опять в предпесенной тоске.
До середины мне видна
Моя поэма. В ней прохладно,
Как в доме, где душистый мрак
И окна заперты от зноя
И где пока что нет героя,
Но кровлю кровью залил мак…
За плечом, где горит семисвечник,
И где тень Иудейской стены,
Изнывает невидимый грешник
Под сознаньем предвечной вины.
Многоженец, поэт и начало
Всех начал и конец всех концов
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Заснуть огорченной,
Проснуться влюбленной,
Увидеть, как красен мак.
Какая-то сила
Сегодня входила
В твое святилище, мрак!
Мангалочий дворик,
Как дым твой горек
И как твой тополь высок…
Шехерезада
Идет из сада…
Так вот ты какой, Восток!
Знаешь сам, что не стану славить
Нашей встречи горчайший день.
Что тебе на память оставить,
Тень мою? На что тебе тень?
Посвященье сожженной драмы,
От которой и пепла нет,
Или вышедший вдруг из рамы
Новогодний страшный портрет?
Или слышимый еле-еле
Звон березовых угольков,
Или то, что мне не успели
Досказать про чужую любовь?
Земля хотя и не родная,
Но памятная навсегда,
И в море нежно-ледяная
И несоленая вода.
На дне песок белее мела,
А воздух пьяный, как вино,
И сосен розовое тело
В закатный час обнажено.
А сам закат в волнах эфира
Такой, что мне не разобрать,
Конец ли дня, конец ли мира,
Иль тайна тайн во мне опять.
Знай, тот, кто оставил меня на какой-то странице
И в мире блуждает и верен — как я — до конца,
Был шуткой почти что и беглою небылицей
В сравненьи с тобой и терновою тенью венца.
И будешь ты из тех старух,
Что всех переживут,
Теряя зренье, память, слух…
И в памяти, словно в узорной укладке:
Седая улыбка всезнающих уст,
Могильной чалмы благородные складки
И царственный карлик — гранатовый куст.
И Вождь орлиными очами
Увидел с высоты Кремля,
Как пышно залита лучами
Преображенная земля.
И с самой середины века,
Которому он имя дал,
Он видит сердце человека,
Что стало светлым, как кристалл.
Своих трудов, своих деяний
Он видит спелые плоды,
Громады величавых зданий,
Мосты, заводы и сады.
Свой дух вдохнул он в этот город,
Он отвратил от нас беду, —
Вот отчего так тверд и молод
Москвы необоримый дух.
И благодарного народа
Вождь слышит голос:
«Мы пришли
Сказать, — где Сталин, там свобода,
Мир и величие земли!»
И клялись они Серпом и Молотом
Пред твоим страдальческим концом:
«За предательство мы платим золотом,
А за песни платим мы свинцом».
И кружку пенили отцы,
И уходили сорванцы,
Как в сказке, на войну.
Но это было где-то там —
Тот непонятный тарарам,
Та страшная она.
. . . . . . . . . . . . . . . .
(А к нам пришла сама)
И нет Ленор, и нет баллад,
Погублен царскосельский сад,
И словно мертвые стоят
Знакомые дома.
И равнодушие в глазах,
И сквернословы? на устах,
Но только бы не страх, не страх,
Не страх, не страх… Бах, бах!
И меня по ошибке пленило,
Как нарядная пляшет беда…
Все тогда по-тогдашнему было,
По-тогдашнему было тогда.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Я спала в королевской кровати,
Голодала, носила дрова.
Там еще от похвал и проклятий
Не кружилась моя голова
На тебя, словно в омут, смотрю.
И осталось из всего земного
Только хлеб насущный твой,
Человека ласковое слово,
Чистый голос полевой.
И отнять у них невозможно
То, что в руки они берут,
Хищно, бережно, осторожно,
Как … меж ладоней трут.
. . . . . . . . поэта убили,
Николай правей, чем Ликург.
Чрез столетие получили
Имя — Пушкинский Петербург.
И очертанья Фауста вдали —
Как города, где много черных башен
И колоколен с гулкими часами
И полночей, наполненных грозою,
И старичков с негётевской судьбой,
Шарманщиков, менял и букинистов,
Кто вызвал черта, кто с ним вел торговлю
И обманул его, а нам в наследство
Оставил эту сделку…
И выли трубы, зазывая смерть,
Под смертию смычки благоговели,
Когда какой-то странный инструмент
Предупредил, и женский голос сразу
Ответствовал, и я тогда проснулась.
И по собственному дому
Я иду, как по чужому,
И меня боятся зеркала.
Что в них, Боже, Боже! —
На меня похоже…
Разве я такой была?
И северная весть на севере застала
Средь вереска, зацветшего вчера,
Жасмина позднего и даже этой алой
Не гаснущей зари.
И странный спутник был мне послан адом,
Гость из невероятной пустоты.
Казалось, под его недвижным взглядом
Замолкли птицы — умерли цветы.
В нем смерть цвела какой-то жизнью черной.
Безумие и мудрость были в нем…
И увидел месяц лукавый,
Притаившийся у ворот,
Как свою посмертную славу
Я меняла на вечер тот.
Теперь меня позабудут,
И книги сгниют в шкафу.
Ахматовской звать не будут
Ни улицу, ни строфу.
И я все расскажу тебе:
Как промчался «афганец» дикий.
И чей лик на белой луне,
Что нашепчут еще арыки,
Что подслушаю в чайхане.