Навстречу знаменам, навстречу полкам
Вернувшейся армии нашей
Пусть песня победы летит к облакам,
Пусть чаша встречается с чашей.
И грозную клятву мы ныне даем
И детям ее завещаем,
Чтоб мир благодатный, добытый огнем,
Стал нашим единственным раем.
Светает! И огненный шар
раскаленный встает из-за моря…
Скорее — знамена!
Возжаждала воли душа
и, раннею ранью, отвесной тропою,
раненой ланью спеша, летит к водопою…
Терпеть ей осталось немного.
Скорее — знамена!
Слава тебе, муку принявший
и павший в сражении витязь!
Клич твой над нами витает:
— Идите за мною, за мною!
Светает!
Сомкнитесь, сомкнитесь, сомкнитесь!
Знамена, знамена…
Скорее — знамена!
Иначе писать
не могу и не стану я.
Но только скажу,
что несчастная мать.
А может,
пойти и поднять восстание?
Но против кого его поднимать?
Мне нечего будет
сказать на митинге.
А надо звать их —
молчать нельзя ж!
А он сидит,
очкастый и сытенький,
Заткнувши за ухо карандаш.
Пальба по нему!
Он ведь виден ясно мне.
— Огонь! В упор!
Но тише, друзья:
Он спрятался
за знаменами красными,
А трогать нам эти знамена —
нельзя!
И поздно. Конец.
Дыхание сперло.
К чему изрыгать бесполезные стоны?
Противный, как слизь,
подбирается к горлу.
А мне его трогать нельзя:
Знамена.
1.
Не спускай взора
с детей без призора.
2.
Ленина знамя
всегда с нами.
3.
Рабочие единицы!
Первого мая
надо объединиться.
4.
Труд ручной —
возня мышиная.
К социализму
доедем машиною.
5.
Вчера
чинил
обломков груду,
сегодня
новый завод
оборудуй.
6.
Знамя вздымай,
над миром скрестя
молот рабочих
и серп крестьян.
Два года покоя не зная
И тайной по-бабьи томясь,
Она берегла это знамя,
Советскую прятала власть.Скрывала его одиноко,
Закутав отрезком холста,
В тревоге от срока до срока
Меняя места.И в день, как опять задрожала
Земля от пальбы у села,
Тот сверток она из пожара
Спасла.И полк под спасенное знамя
Весь новый, с иголочки, встал.
И с орденом «Красное Знамя»
Поздравил ее генерал.Смутилась до крайности баба,
Увидев такие дела.
— Мне телочку дали хотя бы,
И то б я довольна была…
Броженье юных сил, надежд моих весна,
Успехи первые, рожденные борьбою,
Всё, все, чем жизнь моя досель была красна,
Соединялося с тобою.
Не раз теснила нас враждебная орда
И наше знамя попирала,
Но вера в наш успех конечный никогда
У нас в душе не умирала.
Ряд одержав побед под знаменем твоим
И закалив навек свой дух в борьбе суровой,
В тягчайшие часы мы верим: мы стоим
Пред новою борьбой и пред победой новой!
Стяг красный водрузив у древних стен Кремля,
Стяг красный «Правды» всенародной.
Знай, трудовая рать, знай, русская земля,
Ты выйдешь из борьбы — великой и свободной!
Товарищи, гости, подруги, друзья,
Не праздник без песен застольных!
Да здравствует наша большая семья
Советских республик привольных!
Колхозным полям — урожайных дождей,
Заводским станкам — изобилья!
За смелых героев, за мудрых вождей,
За наши орлиные крылья! Подымем заздравную чашу
За дружное наше житье,
За славную Родину нашу,
За красное знамя ее! За силу, которой сильней не найдешь, —
За наших защитников, храбрых!
За девушек наших, за всю молодежь
Колхозов, и вузов, и фабрик!
За крепкую спайку отцов и детей!
За наши особые свойства:
За скромность и твердость советских людей
За мужество, честь и геройство! Подымем заздравную чашу
За дружное наше житье,
За славную Родину нашу,
За красное знамя ее! За всех матерей и веселых ребят,
За теплую женскую ласку,
За солнце, за весны, за радостный взгляд,
За звонкую песню и пляску!
За то, чтоб у нас развернул человек
Все лучшие мысли и чувства!
За новый, советский невиданный век
Науки, труда и искусства! Подымем заздравную чашу
За дружное наше житье,
За славную Родину нашу,
За красное знамя ее!
Я все оставляю тебе при уходе:
все лучшее
в каждом промчавшемся годе.
Всю нежность былую,
всю верность былую,
и краешек счастья, как знамя, целую:
военному, грозному
вновь присягаю,
с колена поднявшись, из рук отпускаю. Уже не узнаем — ни ты и ни я —
такого же счастья, владевшего нами.
Но верю, что лучшая песня моя
навек сбережет отслужившее знамя… …Я ласточку тоже тебе оставляю
из первой, бесстрашно вернувшейся стаи, —
блокадную нашу, под бедственной крышей.
В свой час одинокий
ее ты услышишь…
А я забираю с собою все слезы,
все наши утраты,
удары,
угрозы,
все наши смятенья,
все наши дерзанья,
нелегкое наше большое мужанье,
не спетый над дочкой
напев колыбельный,
задуманный ночью военной, метельной,
неспетый напев — ты его не услышишь,
он только со мною — ни громче, ни тише… Прощай же, мой щедрый! Я крепко любила.
Ты будешь богаче — я так поделила.
Целуя знамя в пропылённый шёлк
И выплюнув в отчаянье протезы,
Фельдмаршал звал: «Вперёд, мой славный полк!
Презрейте смерть, мои головорезы!»Измятыми знамёнами горды,
Воспалены талантливою речью,
Расталкивая спины и зады,
Одни стремились в первые ряды —
И первыми ложились под картечью.Хитрец и тот, который не был смел,
Не пожелав платить такую цену,
Полз в задний ряд, но там не уцелел:
Его свои же брали на прицел
И в спину убивали за измену.Сегодня каждый третий — без сапог,
Но после битвы заживут как крезы.
Прекрасный полк, надежный, верный полк —
Отборные в полку головорезы! А третьи и средь битвы и беды
Старались сохранить и грудь, и спину —
Не выходя ни в первые ряды,
Ни в задние, но, как из-за еды,
Дрались за золотую середину.Они напишут толстые труды
И будут гибнуть в рамах, на картине, —
Те, кто не вышли в первые ряды,
Но не были и сзади — и горды,
Что честно прозябали в середине.Уже трубач без почестей умолк,
Не слышно меди, тише звон железа…
Прекрасный полк, надёжный, верный полк —
Отборные в полку головорезы.Но нет, им честь знамён не запятнать —
Дышал фельдмаршал весело и ровно.
Чтоб их в глазах потомков оправдать,
Он молвил: «Кто-то должен умирать,
А кто-то должен выжить, безусловно!»Пусть нет звезды тусклее чем у них —
Уверенно дотянут до кончины,
Скрываясь за отчаянных и злых,
Последний ряд оставив для других,
Умеренные люди середины.В грязь втоптаны знамёна, славный шёлк,
Фельдмаршальские жезлы и протезы.
Ах, славный полк!.. Да был ли славный полк,
В котором сплошь одни головорезы?!
Мы —
Эдисоны
невиданных взлетов,
энергий
и светов.
Но главное в нас —
и это
ничем не засло́нится, —
главное в нас
это — наша
Страна советов,
советская воля,
советское знамя,
советское солнце.
Внедряйтесь
и взлетайте
и вширь
и ввысь.
Взвивай,
изобретатель,
рабочую
мысль!
С памятник ростом
будут
наши капусты
и наши моркови,
будут лучшими в мире
наши
коровы
и кони.
Массы —
плоть от плоти
и кровь от крови,
мы
советской деревни
титаны Маркони*.
Пошла
борьба
и в знании,
класс
на класс.
Дострой
коммуны здание
смекалкой
масс.
Сонм
электростанций,
зажгись
пустырями сонными,
Спрессуем
в массовый мозг
мозга
людские клетки.
Станем гигантскими,
станем
невиданными Эдисонами
и пяти-,
и десяти-,
и пятидесятилетки.
Вредителей
предательство
и белый
знаний
лоск
забей
изобретательством,
рабочий
мозг.
Мы —
Маркони
гигантских взлетов,
энергий
и светов,
но главное в нас —
и это
ничем не засло́нится, —
главное в нас,
это — наша
Страна советов,
советская стройка,
советское знамя,
советское солнце.
Немногие помнят
про дни про те,
как звались,
как дрались они,
но память
об этом
красном дне
рабочее сердце хранит.
Когда
капитал еще молод был
и были
трубы пониже,
они
развевали знамя борьбы
в своем
французском Париже.
Надеждой
в сердцах бедняков
засновав,
богатых
тревогой выев,
живого социализма
слова
над миром
зажглись впервые.
Весь мир буржуев
в аплодисмент
сливал
ладонное сальце,
когда пошли
по дорожной тесьме
жандармы буржуев —
версальцы.
Не рылись
они
у закона в графе,
не спорили,
воду толча.
Коммуну
поставил к стене Галифе,
французский
ихний Колчак.
Совсем ли умолкли их голоса,
навек удалось ли прикончить? —
Чтоб удостовериться,
дамы
в глаза
совали
зонтика кончик.
Коммуну
буржуй
сжевал в аппетите
и губы
знаменами вытер.
Лишь лозунг
остался нам:
«Победите!
Победите —
или умрите!»
Версальцы,
Париж
оплевав свинцом,
ушли
под шпорный бряк,
и вновь засияло
буржуя лицо
до нашего Октября.
Рабочий класс
и умней
и людней.
Не сбить нас
ни словом,
ни плетью.
Они
продержались
горсточку дней —
мы
будем
держаться столетья.
Шелками
их имена лепеча
над шествием
красных масс,
сегодня
гордость свою
и печаль
приносим
девятый раз.
Храните
память
бережней.
Слушай
истории топот.
Учитывай
в днях теперешних
прошедших
восстаний
опыт.
Через два
коротких месяца,
почуяв —
— Коммуна свалится! —
волком,
который бесится, —
бросились
на Коммуну
версальцы.
Пощады
восставшим рабочим —
нет.
Падают
сраженными.
Их тридцать тысяч —
пулей
к стене
пришито
с детьми и женами.
Напрасно
буржуева ставленника
молить,
протянув ладони:
тридцать тысяч
кандальников
звенит
по каторгам Каледонии.
Пускай
аппетит у пушек
велик —
насытились
до отвала.
А сорок тысяч
в плевках
повели
томить
в тюремных подвалах.
Погибла Коммуна.
Легла,
не сумев,
одной
громадой
бушуя,
полков дисциплиной
выкрепить гнев —
разбить
дворян и буржуев.
И вот
выползает
дворянство — лиса,
пошло,
осмотревшись,
праздновать.
И сам
Галифе
припустился плясать
на клочьях
знамени красного.
На нас
эксплуататоры
смотрят дрожа,
и многим бы
очень хотелось,
чтоб мы,
кулак диктатуры разжав,
расплылись —
в мягкотелость.
Но мы
себя
провести не дадим.
Верны
большевистскому знамени,
мы
помним
версальских
выстрелов дым
и кровью
залитые камни.
Густятся
военные тучи,
кружат
Чемберлены-во́роны,
но зрячих
история учит —
шаги
у нее
повторны.
Будет
война
кануном —
за войнами
явится близкая,
вторая
Парижская коммуна —
и лондонская,
и римская,
и берлинская.
Поэты —
народ дошлый.
Стих?
Изволь.
Только рифмы дай им.
Не говорилось пошлостей
больше,
чем о мае.
Существительные: Мечты.
Грёзы.
Народы.
Пламя.
Цветы.
Розы.
Свободы.
Знамя.
Образы: Майскою —
сказкою.
Прилагательные: Красное.
Ясное.
Вешний.
Нездешний.
Безбрежный.
Мятежный.
Вижу —
в сандалишки рифм обуты,
под древнегреческой
образной тогой
и сегодня,
таща свои атрибуты, —
шагает бумагою
стих жидконогий.
Довольно
в люлечных рифмах нянчить —
нас,
пятилетних сынов зари.
Хоть сегодняшний
хочется
привет
переиначить.
Хотя б без размеров.
Хотя б без рифм.
1 Мая
да здравствует декабрь!
Маем
нам
еще не мягчиться.
Да здравствует мороз и Сибирь!
Мороз, ожелезнивший волю.
Каторга
камнем камер
лучше всяких вёсен
растила
леса
рук.
Ими
возносим майское знамя —
да здравствует декабрь!
1 Мая.
Долой нежность!
Да здравствует ненависть!
Ненависть миллионов к сотням,
ненависть, спаявшая солидарность.
Пролетарии!
Пулями высвисти:
— да здравствует ненависть! —
1 Мая.
Долой безрассудную пышность земли.
Долой случайность вёсен.
Да здравствует калькуляция силёнок мира.
Да здравствует ум!
Ум,
из зим и осеней
умеющий
во всегда
высинить май.
Да здравствует деланье мая —
искусственный май футуристов.
Скажешь просто,
скажешь коряво —
и снова
в паре поэтических шор.
Трудно с будущим.
За край его
выдернешь —
и то хорошо.
1Багрового солнца над нами шары,
под нами стоит лебеда,
в кожухе, мутная от жары,
перевернулась вода.Надвое мир разделяет щит,
ленты — одна за другой…
Пуля стонет,
пуля трещит,
пуля пошла дугой.Снова во вражеские ряды
пуля идет, рыча, —
если не будет у нас воды,
воду заменит моча.Булькая, прыгая и звеня,
бей, пулемет, пока —
вся кавалерия на ко-ня…
Пехота уже у штыка.Все попадания наши верны
в сумрак, в позор земной —
красное знамя моей страны
плавает надо мной.Нашу разрезать хотят страну,
высосать всю до дна —
сохнет, затоптанная, она —
сердце мое в плену.
В наши леса идет напролом
лезвие топора —
колониальных дел мастера
двигают топором.Желтый сапог оккупанта тяжел,
шаг непомерно быстр,
синь подбородок,
зуб — желт,
штык,
револьвер,
хлыст…2Слушай, Англия,
Франция,
слушай,
нам не надо вашей земли,
но сегодня
(на всякий случай)
припасли мы команду:
— Пли… И в краях, зеленых, отчих,
посмотрев вперед,
заправляет пулеметчик
ленту в пулемет.Снова жилы у нас распухли,
снова ядрами кулаки —
если вы на Союз Республик
ваши двигаете полки.Переломаны ваши древки,
все останутся гнить в пыли —
не получите нашей нефти,
нашей жирной и потной земли.Есть еще запрещенная зона —
наши фабрики,
наш покой…
Наземь выплеснете знамена
вашей собственною рукой.3Солнце висит,
стучит лебеда —
кончена песня моя:
в кожухе не пересохла вода,
ленты лежит змея.И в краях зеленых, отчих,
посмотрев вперед,
заправляет пулеметчик
ленту в пулемет.
Ноябрь,
а народ
зажат до жары.
Стою
и смотрю долго:
на шинах машинных
мимо —
шары
катаются
в треуголках.
Войной обагренные
руки
умыв,
и красные
шансы
взвесив,
коммерцию
новую
вбили в умы —
хотят
спекульнуть на Жоресе.
Покажут рабочим —
смотрите,
и он
с великими нашими
тоже.
Жорес
настоящий француз.
Пантеон
не станет же
он
тревожить.
Готовы
потоки
слезливых фраз.
Эскорт,
колесницы —
эффект!
Ни с места!
Скажите,
кем из вас
в окне
пристрелен
Жорес?
Теперь
пришли
панихидами выть.
Зорче,
рабочий класс!
Товарищ Жорес,
не дай убить
себя
во второй раз.
Не даст.
Подняв
знамен мачтовый лес,
спаяв
людей
в один
плывущий флот,
громовый и живой,
попрежнему
Жорес
проходит в Пантеон
по улице Суфло.
Он в этих криках,
несущихся вверх,
в знаменах,
в шагах,
в горбах
«Vivent les Soviets!..
A bas la guerre!..
Capitalisme à bas!..»
И вот —
взбегает огонь
и горит,
и песня
краснеет у рта.
И кажется —
снова
в дыму
пушкари
идут
к парижским фортам.
Спиною
к витринам отжали —
и вот
из книжек
выжались
тени.
И снова
71-й год
встает
у страниц в шелестении.
Гора
на груди
могла б подняться.
Там
гневный окрик орет:
«Кто смел сказать,
что мы
в семнадцатом
предали
французский народ?
Неправда,
мы с вами,
французские блузники.
Забудьте
этот
поклеп дрянной.
На всех баррикадах
мы ваши союзники,
рабочий Крезо,
и рабочий Рено».
Зина Пряхина из Кокчетава,
словно Муромец, в ГИТИС войдя,
так Некрасова басом читала,
что слетел Станиславский с гвоздя.
Созерцали, застыв, режиссёры
богатырский веснушчатый лик,
босоножки её номер сорок
и подобный тайфуну парик.
А за нею была — пилорама,
да ещё заводской драмкружок,
да из тамошних стрелочниц мама
и заштопанный мамин флажок.
Зину словом никто не обидел,
но при атомном взрыве строки:
«Назови мне такую обитель…» —
ухватился декан за виски.
И пошла она, солнцем палима,
поревела в пельменной в углу,
но от жажды подмостков и грима
ухватилась в Москве за метлу.
Стала дворником Пряхина Зина,
лёд арбатский долбает сплеча,
то Радзинского, то Расина
с обречённой надеждой шепча.
И стоит она с тягостным ломом,
погрузясь в театральные сны,
перед важным одним гастрономом,
но с обратной его стороны.
И глядит потрясённая Зина,
как выходят на свежий снежок
знаменитости из магазина,
словно там «Голубой огонёк».
У хоккейного чудо-героя
пахнет сумка «Адидас» тайком
черноходною чёрной икрою
и музейным почти балыком.
Вот идёт роковая певица,
всех лимитчиц вводящая в транс,
и предательски гречка струится
прямо в дырочку сумки «Эр Франс».
У прославленного экстрасенса,
в снег роняя кровавый свой сок,
в саквояже уютно уселся
нежной вырезки смачный кусок.
Так прозрачно желают откушать
с непрозрачными сумками все —
парикмахерши и педикюрши,
психиатры и конферансье.
И теперь подметатель, долбитель
шепчет в мамином ветхом платке:
«Назови мне такую обитель…» —
Зина Пряхина с ломом в руке.
Лом не гнётся, и Зина не гнётся,
ну, а в царстве торговых чудес
есть особый народ — черноходцы,
и своя Черноходия есть.
Зина, я в доставаньях не мастер,
но следы на руках всё стыдней
от политых оливковым маслом
ручек тех черноходных дверей.
А когда-то, мальчишка невзрачный,
в бабьей очереди тыловой
я хранил на ладони прозрачной
честный номер — лиловый, кривой…
И с какого же чёрного года
в нашем времени ты завелась,
психология чёрного хода
и подпольного нэпманства власть?
Самодержцы солений, копчений,
продуктовый и шмоточный сброд
проточить бы хотели, как черви,
в красном знамени чёрный свой ход.
Лезут вверх по родным, по знакомым,
прут в грядущее, как в магазин,
с черноходным дипломом, как с ломом,
прошибающим пряхиных зин.
Неужели им, Зина, удастся
в их «Адидас» впихнуть, как в мешок,
знамя красное государства
и заштопанный мамин флажок?
Зина Пряхина из Кокчетава,
помнишь — в ГИТИСе окна тряслись?
Ты Некрасова не дочитала.
Не стесняйся. Свой голос возвысь.
Ты прорвёшься на сцену с Арбата
и не с чёрного хода, а так…
Разве с чёрного хода когда-то
всем пародом вошли мы в рейхстаг?!
Не всякая всходит идея,
асфальт пробивает не всякое семя.
Кулаком по земному шару
Архимед колотил, как всевышний.
«Дайте мне точку опоры,
и я переверну всю землю!», —
но не дали этой точки:
«Кабы чего не вышло…»
«Кабы чего не вышло…» —
в колёса вставляли палки
первому паровозу —
лишь бы столкнуть с пути,
и в скальпель хирурга вцеплялись
всех коновалов пальцы,
когда он впервые разрезал
сердце — чтобы спасти.
«Кабы чего не вышло…» —
сыто и мордовито
ворчали на аэропланы,
на электрический свет.
«Кабы чего не вышло…» —
и «Мастера и Маргариту»
мы прочитали с вами
позднее на двадцать лет.
Прощание с бормотухой
для алкоголика — горе.
Прыгать в рассольник придётся
солёному огурцу.
Но есть алкоголики трусости —
особая категория.
«Кабычегоневышлисты» —
по образному словцу.
Их руки дрожат, как от пьянства,
их ноги нетрезво подкашиваются,
когда им дают на подпись
поэмы и чертежи,
и даже графины с водою
побулькивают по-алкашески
у алкоголиков трусости,
у бормотушников лжи.
И по проводам телефонным
ползёт от уха до уха,
как будто по сладким шлангам,
словесная бормотуха.
Вместо забот о хлебе,
о мясе,
о чугуне
слышится липкий лепет:
«Кабы… чего… не …»
На проводе Пётр Сомневалыч.
Его бы сдать в общепит!
Гражданским самоваром
он весь от сомнений кипит.
Лоб медный вконец распаялся.
Прёт кипяток сквозь швы.
Но всё до смешного ясно:
«Кабы… чего… не вы…»
Выставить бы Филонова
так, чтобы ахнул Париж,
но —
как запах палёного:
«Кабы… чего… не выш…»
Пока доказуются истины,
рушатся в никуда
кабычегоневышлистами
высасываемые года…
Кабычегоневышлизмом,
как засухой,
столько выжгло.
Под запоздалый дождичек
стыд подставлять решето.
Есть люди,
всю жизнь положившие,
чтобы хоть что-нибудь вышло,
и трутни,
чей труд единственный —
чтобы не вышло ничто.
Взгляд на входящих нацелен,
словно двуствольная «тулка»,
как будто любой проситель —
это тамбовский волк.
Сейф, где людские судьбы, —
волокитовая шкатулка,
которая впрямь по-волчьи
стальными зубами: «Щёлк!»
В доспехах из резолюций
рыцари долгого ящика,
где даже носатая Несси
и та не наткнётся на дно,
не лучше жуков колорадских
и морового ящура
хлеба и коров пожирали
с пахарями заодно.
И овдовела землица,
лишённая ласки сеющего,
затосковала гречиха,
клевер уныло полёг,
и подсекала под корень
измученный колос лысенковщина,
и квакать учились курицы,
чтоб не попасть под налог.
В лопающемся френче
Кабычегоневышлистенко
сограждан своих охраняя
от якобы вредных затей,
видел во всей кибернетике
лишь мракобесье и мистику
и отнимал компьютеры
у будущих наших детей.
И, отвергая всё новое,
откладыватели,
непущатели:
«Это беспрецедентно!» —
грозно махали печатями,
забыв,
что с ветхим ружьишком,
во вшах,
разута,
раздета
Октябрьская революция
тоже беспрецедентна!
Навеки беспрецедентны
Ленин и Маяковский.
Беспрецедентен Гагарин,
обнявший весь шар земной.
Беспрецедентен по смелости
ядерный мораторий —
матросовский подвиг мира,
свершённый нашей страной.
Я приветствую время,
когда
по законам баллистики
из кресел летят вверх тормашками —
«кабычегоневышлистики».
Великая Родина наша,
из кабинетов их выставь,
дай им проветриться малость
на нашем просторе большом.
Когда карандаш-вычёркиватель
у кабычегоневышлистов,
есть пропасть
меж красным знаменем
и красным карандашом.
На знамени Серп и Молот
страна не случайно вышила,
а вовсе не чьё-то трусливое:
«Кабы чего не вышло…»!
Алексей Максимович,
как помню,
между нами
что-то вышло
вроде драки
или ссоры.
Я ушел,
блестя
потертыми штанами;
взяли Вас
международные рессоры.
Нынче —
и́наче.
Сед височный блеск,
и взоры озарённей.
Я не лезу
ни с моралью,
ни в спасатели,
без иронии,
как писатель
говорю с писателем.
Очень жалко мне, товарищ Горький,
что не видно
Вас
на стройке наших дней.
Думаете —
с Капри,
с горки
Вам видней?
Вы
и Луначарский —
похвалы повальные,
добряки,
а пишущий
бесстыж —
тычет
целый день
свои
похвальные
листы.
Что годится,
чем гордиться?
Продают «Цемент»
со всех лотков.
Вы
такую книгу, что ли, цените?
Нет нигде цемента,
а Гладков
написал
благодарственный молебен о цементе.
Затыкаешь ноздри,
нос наморщишь
и идешь
верстой болотца длинненького.
Кстати,
говорят,
что Вы открыли мощи
этого…
Калинникова.
Мало знать
чистописаниев ремёсла,
расписать закат
или цветенье редьки.
Вот
когда
к ребру душа примерзла,
ты
ее попробуй отогреть-ка!
Жизнь стиха —
тоже тиха.
Что горенья?
Даже
нет и тленья
в их стихе
холодном
и лядащем.
Все
входящие
срифмуют впечатления
и печатают
в журнале
в исходящем.
А рядом
молотобойцев
ана́пестам
учит
профессор Шенге́ли.
Тут
не поймете просто-напросто,
в гимназии вы,
в шинке ли?
Алексей Максимович,
у вас
в Италии
Вы
когда-нибудь
подобное
видали?
Приспособленность
и ласковость дворовой,
деятельность
блюдо-рубле- и тому подобных «лиз»
называют многие
— «здоровый
реализм». —
И мы реалисты,
но не на подножном
корму,
не с мордой, упершейся вниз, —
мы в новом,
грядущем быту,
помноженном
на электричество
и коммунизм.
Одни мы,
как ни хвали́те халтуры,
но, годы на спины грузя,
тащим
историю литературы —
лишь мы
и наши друзья.
Мы не ласкаем
ни глаза,
ни слуха.
Мы —
это Леф,
без истерики —
мы
по чертежам
деловито
и сухо
строим
завтрашний мир.
Друзья —
поэты рабочего класса.
Их знание
невелико́,
но врезал
инстинкт
в оркестр разногласый
буквы
грядущих веков.
Горько
думать им
о Горьком-эмигранте.
Оправдайтесь,
гряньте!
Я знаю —
Вас ценит
и власть
и партия,
Вам дали б всё —
от любви
до квартир.
Прозаики
сели
пред Вами
на парте б:
— Учи!
Верти! —
Или жить вам,
как живет Шаляпин,
раздушенными аплодисментами оляпан?
Вернись
теперь
такой артист
назад
на русские рублики —
я первый крикну:
— Обратно катись,
народный артист Республики! —
Алексей Максимыч,
из-за ваших стекол
виден
Вам
еще
парящий сокол?
Или
с Вами
начали дружить
по саду
ползущие ужи?
Говорили
(объясненья ходкие!),
будто
Вы
не едете из-за чахотки.
И Вы
в Европе,
где каждый из граждан
смердит покоем,
жратвой,
валютцей!
Не чище ль
наш воздух,
разреженный дважды
грозою
двух революций!
Бросить Республику
с думами,
с бунтами,
лысинку
южной зарей озарив, —
разве не лучше,
как Феликс Эдмундович,
сердце
отдать
временам на разрыв.
Здесь
дела по горло,
рукав по локти,
знамена неба
алы́,
и соколы —
сталь в моторном клёкоте —
глядят,
чтоб не лезли орлы.
Делами,
кровью,
строкою вот этою,
нигде
не бывшею в найме, —
я славлю
взвитое красной ракетою
Октябрьское,
руганное
и пропетое,
пробитое пулями знамя!