Этой ночью первый снег летел в окно.
Этим утром снег идти не перестал…
Так идет он, будто кто-то озорно,
как в бутылке,
все окрестности взболтал.
И не знает снег, куда лететь ему,
где найти ему местечко для жилья.
И забыл он, где земля,
зачем земля?
почему трава и зелень почему.
То идет он сверху вниз,
то снизу вверх —
озабоченный, растерянный, чудной…
Я прекрасно понимаю первый снег,
потому что так же было и со мной.
Время встало.
А потом пошло назад!
Все часы на свете канули во тьму.
И забыл я, что сказать.
Зачем сказать.
Почему смеяться,
плакать почему.
Шла за осенью весна,
потом — зима.
Позабыл я все слова,
все имена.
Позабыл я даже то, как ты нужна, —
ты об этом мне напомнила
сама.
Очень гордая сама пришла ко мне,
равнодушие обидное стерпя.
На твоих ресницах тает первый снег…
Чтоб я делал,
если б не было тебя?!
Этих снежинок
смесь.
Этого снега
прах.
Как запоздалая месть
летнему
буйству
трав.
Этих снежинок
явь,
призрачное
крыло.
Белого небытия
множественное число…
Этого снега
нрав.
Этого снега
боль:
в небе
себя разъяв,
стать на земле
собой.
Этого снега
срок.
Этого снега
круг.
Странная мгла дорог,
понятая не вдруг.
Выученная
наизусть,
начатая с азов,
этого снега
грусть.
Этого снега
зов.
Медленной чередой
падающие из тьмы
в жаждущую ладонь
прикосновенья
зимы.
Дети спать пораньше лягут
В день последний декабря,
А проснутся старше на год
В первый день календаря.
Год начнется тишиною,
Незнакомой с прошлых зим:
Шум за рамою двойною
Еле-еле уловим.
Но ребят зовёт наружу
Зимний день сквозь лёд стекла —
В освежающую стужу
Из уютного тепла.
Добрым словом мы помянем
Года старого уход,
Начиная утром ранним
Новый день и новый год!
Нахмурилась елка, и стало темно.
Трещат огоньки, догорая.
И смотрит из снежного леса в окно
Сквозь изморозь елка другая.
Я вижу: на ней зажигает луна
Одетые снегом иголки,
И, вся разгораясь, мигает она
Моей догорающей елке.
И жаль мне, что иглы на елке моей
Метель не засыпала пылью,
Что ветер ее не качает ветвей,
Простертых, как темные крылья.
Лесная дикарка стучится в стекло,
Нарядной подруге кивая.
Пусть доверху снегом ее занесло, —
Она и под снегом живая!
В окне, как в чуждом букваре,
неграмотным я рыщу взглядом.
Я мало смыслю в декабре,
что выражен дождем и садом.Где дождь, где сад — не различить.
Здесь свадьба двух стихий творится.
Их совпаденье разлучить
не властно зренье очевидца.Так обнялись, что и ладонь
не вклинится! Им не заметен
медопролитный крах плодов,
расплющенных объятьем этим.Весь сад в дожде! Весь дождь в саду!
Погибнут дождь и сад друг в друге,
оставив мне решать судьбу
зимы, явившейся на юге.Как разниму я сад и дождь
для мимолетной щели светлой,
чтоб птицы маленькая дрожь
вместилась меж дождем и веткой? Не говоря уже о том,
что в промежуток их раздора
мне б следовало втиснуть дом,
где я последний раз бездомна.Душа желает и должна
два раза вытерпеть усладу:
страдать от сада и дождя
и сострадать дождю и саду.Но дом при чем? В нем все мертво!
Не я ли совершила это?
Приют сиротства моего
моим сиротством сжит со света.
Просила я беды благой,
но все ж не то и не настолько,
чтоб выпрошенной мной бедой
чужие вышибало стекла.Все дождь и сад сведут на нет,
изгнав из своего объема
не обязательный предмет
вцепившегося в землю дома.И мне ли в нищей конуре
так возгордиться духом слабым,
чтобы препятствовать игре,
затеянной дождем и садом? Не время ль уступить зиме,
с ее деревьями и мглою,
чужое место на земле,
некстати занятое мною?
Проделав брешь в затишье,
Весна идет в штыки,
И высунули крыши
Из снега языки.
Голодная до драки,
Оскалилась весна.
Как с языка собаки,
Стекает с крыш слюна.
Весенние армии жаждут успеха,
Все ясно, и стрелы на карте прямы.
И воины в легких небесных доспехах
Врубаются в белые рати зимы.
Но рано веселиться!
Сам зимний генерал
Никак своих позиций
Без боя не сдавал.
Тайком под белым флагом
Он собирал войска -
И вдруг ударил с фланга
Мороз исподтишка.
И битва идет с переменным успехом:
Где свет и ручьи — где поземка и мгла,
И воины в легких небесных доспехах
С потерями вышли назад из котла.
Морозу удирать бы,
А он впадает в раж:
Играет с вьюгой свадьбу -
Не свадьбу, а шабаш.
Окно скрипит фрамугой -
То ветер перебрал.
Но он напрасно с вьюгой
Победу пировал.
Пусть в зимнем тылу говорят об успехах
И наглые сводки приходят из тьмы,
Но воины в легких небесных доспехах
Врубаются клиньями в царство зимы.
Откуда что берется -
Сжимается без слов
Рука тепла и солнца
На горле холодов.
Не совершиться чуду -
Снег виден лишь в тылах,
Войска зимы повсюду
Бросают белый флаг.
И дальше на север идет наступленье,
Запела вода, пробуждаясь от сна.
Весна неизбежна, ну, как обновленье,
И необходима, как просто весна.
Кто сладко жил в морозы,
Тот ждет и точит зуб
И проливает слезы
Из водосточных труб.
Но только грош им, нищим,
В базарный день цена -
На эту землю свыше
Ниспослана весна.
Два слова войскам: — Несмотря на успехи,
Не прячьте в чулан или старый комод
Небесные легкие ваши доспехи -
Они пригодятся еще через год.
Будет вечер — тихо и сурово
О военной юности своей
Ты расскажешь комсомольцам новым —
Сыновьям и детям сыновей.
С жадностью засмотрятся ребята
На твое солдатское лицо,
Так же, как и ты смотрел когда-то
На седых буденновских бойцов.
И с прекрасной завистью, с порывом
Тем, которым юные живут,
Назовут они тебя счастливым,
Сотни раз героем назовут.
И, окинув памятью ревнивой
Не часы, а весь поток борьбы,
Ты ответишь:
— Да, я был счастливым.
Я героем в молодости был.
Наша молодость была не длинной,
Покрывалась ранней сединой.
Нашу молодость рвало на минах,
Заливало таллинской водой.
Наша молодость неслась тараном —
Сокрушить германский самолет.
Чтоб огонь ослабить ураганный —
Падала на вражий пулемет.
Прямо сердцем дуло прикрывая,
Падала, чтоб Армия прошла…
Страшная, неистовая, злая —
Вот какая молодость была.
А любовь — любовь зимою адской,
Той зимой, в осаде, на Неве,
Где невесты наши ленинградские
Были не похожи на невест—
Лица их — темней свинцовой пыли,
Руки — тоньше, суше тростника…
Как мы их жалели,
как любили.
Как молились им издалека.
Это их сердца неугасимые
Нам светили в холоде, во мгле.
Не было невест еще любимее,
Не было красивей на земле.
…И под старость, юность вспоминая,
— Возвратись ко мне, — проговорю.—
Возвратись ко мне опять такая,
Я такую трижды повторю.
Повторю со всем страданьем нашим,
С той любовью, с тою сединой,
Яростную, горькую, бесстрашную
Молодость, крещенную войной.
Дворцов и замков свет, дворцов и замков,
цветник кирпичных роз, зимой расцветших,
какой родной пейзаж утрат внезапных,
какой прекрасный свист из лет прошедших.
Как будто чей-то след, давно знакомый,
ты видишь на снегу в стране сонливой,
как будто под тобой не брег искомый,
а прежняя земля любви крикливой.
Как будто я себя и всех забуду,
и ты уже ушла, простилась даже,
как будто ты ушла совсем отсюда,
как будто умерла вдали от пляжа.
Ты вдруг вошла навек в электропоезд,
увидела на миг закат и крыши,
а я еще стою в воде по пояс
и дальний гром колес прекрасный слышу.
Тебя здесь больше нет. Не будет боле.
Забвенья свет в страну тоски и боли
слетает вновь на золотую тризну,
прекрасный свет над незнакомой жизнью.
Все так же фонари во мгле белеют,
все тот же теплоход в заливе стынет,
кружится новый снег, и козы блеют,
как будто эта жизнь тебя не минет.
Тебя здесь больше нет, не будет боле,
пора и мне из этих мест в дорогу.
Забвенья нет. И нет тоски и боли,
тебя здесь больше нет — и слава Богу.
Пусть подведут коня — и ногу в стремя,
все та же предо мной златая Стрельна,
как будто вновь залив во мгле белеет,
и вьется новый снег, и козы блеют.
Как будто бы зимой в деревне царской
является мне тень любви напрасной,
и жизнь опять бежит во мгле январской
замерзшею волной на брег прекрасный.
1В деревянном городе
с крышами зелеными,
Где зимой и летом
улицы глухи,
Девушки читают
не романы — «романы»
И хранят в альбомах
нежные стихи.Украшают волосы
молодыми ветками
И, на восемнадцатом году,
Скромными записками,
томными секретками
Назначают встречи
В городском саду.И, до слов таинственных охочие,
О кудрях мечтая золотых,
После каждой фразы
ставят многоточия
И совсем не ставят
запятых.И в ответ на письма,
на тоску сердечную
И навстречу сумеркам
и тишине
Звякнет мандолиной
сторона Заречная,
Затанцуют звуки
по густой струне.Небеса над линией —
чистые и синие,
В озере за мельницей —
теплая вода.
И стоят над озером,
и бредут по линии,
Где проходят скорые
поезда.Поезда напомнят
светлыми вагонами,
Яркими квадратами
бемского стекла,
Что за километрами
да за перегонами
Есть совсем другие
люди и дела.Там плывут над городом
фонари янтарные,
И похож на музыку рассвет.
И грустят на линии
девушки кустарные,
Девушки заштатные
в восемнадцать лет.2За рекой, за озером,
в переулке Водочном,
Где на окнах ставни,
где сердиты псы,
Коротали зиму
бывший околоточный,
Бывший протодьякон,
бывшие купцы.Собирались вечером
эти люди странные,
Вспоминали
прожитые века,
Обсуждали новости
иностранные
И играли
в русского дурака.Старый протодьякон
открывал движение,
Запускал он карты
в бесконечный рейс.
И садились люди,
и вели сражение,
Соблюдая
пиковый интерес.И купца разделав
целиком и начисто,
Дурость возведя
на высоту,
Слободской продукции
пробовали качество,
Осушая рюмки
на лету.Расходились в полночь…
Тишина на озере,
Тишина на улицах
и морозный хруст.
Высыпали звезды,
словно черви-козыри,
И сияет месяц,
как бубновый туз.
В светлом инее берёзы.
Злы в Сибири холода!
Речка скрылась от мороза
Под тяжёлый панцирь льда.
Кедры в белых рукавицах
Молчаливо-высоки…
Жадно нюхает лисица
Деревенские дымки…
На сугробах птичий росчерк,
Ель припудрена снежком,
Дятел, греясь, как извозчик,
О крыло стучит крылом…
Завалил берлогу свежий
Снег. Мороз трещит окрест…
Спит в своей дохе медвежьей
Сам «хозяин» здешних мест…
Только белка-непоседа,
Глаз ореховый кося,
Мчит по веткам, для обеда
Шишку крепкую неся…
Ближний куст ударил громом…
Оборвав свой быстрый бег,
Белка светло-серым комом
Полетела в рыхлый снег…
Эхо в троекратной силе
Гулко ахнуло вокруг.
Кедры, вздрогнув, уронили
Рукавицы с длинных рук…
Человек скользит на лыжах,
Ручейками след бежит.
Средь лисиц пунцово-рыжих
Белка серая лежит.
Сумрак в лес ползёт сторожко,
И на веточках осин
Льда стеклянные серёжки
Загорелись под рубин…
Вновь от гула встрепенулся
Лес на целую версту,
Только лучше бы вернулся
Или просто промахнулся
Парень в эту красоту!
Сколько шапок разных-разных!
Синих, красных, чистых, грязных!
В разных шапках много разных —
Даже грустных и несчастных.
Снег посыпал густо-густо
И засыпал грустных-грустных…
Нет ни грустных, ни ворчливых —
Много белых и счастливых!
Коктебель в декабре.
Нет туристов, нет гидов,
Нету дам, на жаре
Разомлевших от видов.
И закрыты ларьки,
И на складе буйки,
Только волны идут,
Как на приступ полки.
Коктебель в декабре.
Только снега мельканье,
Только трое десантников,
Вросшие в камень.
Только три моряка,
Обреченно и гордо
Смотрят в страшный декабрь
Сорок первого года.
Гроза фиолетовым языком
Лижет с шипеньем мокрые тучи.
И кулаком стопудовым гром
Струи, звенящие серебром,
Вбивает в газоны, сады и кручи.
И в шуме пенистой кутерьмы
С крыш, словно с гор, тугие потоки
Смывают в звонкие водостоки
Остатки холода и зимы.
Но ветер уж вбил упругие клинья
В сплетения туч. И усталый гром
С ворчаньем прячется под мостом,
А небо смеется умытой синью.
В лужах здания колыхаются,
Смешные, раскосые, как японцы.
Падают капли. И каждая кажется
Крохотным, с неба летящим солнцем.
Рухлядь выносится с чердаков,
Забор покрывается свежей краской,
Вскрываются окна, летит замазка.
Пыль выбивается из ковров.
Весна даже с душ шелуху снимает
И горечь, и злость, что темны, как ночь,
Мир будто кожу сейчас меняет.
В нем все хорошее прорастает,
А все, что не нужно, долой и прочь!
И в этой солнечной карусели
Ветер мне крикнул, замедлив бег:
— Что же ты, что же ты в самом деле,
В щебете птичьем, в звоне капели
О чем пригорюнился, человек?!
О чем? И действительно, я ли это?
Так ли я в прошлые зимы жил?
С теми ли спорил порой до рассвета?
С теми ли сердце свое делил?
А радость-то — вот она — рядом носится,
Скворцом заливается на окне.
Она одобряет, смеется, просится:
— Брось ерунду и шагни ко мне!
И я (наплевать, если будет странным)
Почти по-мальчишески хохочу.
Я верю! И жить в холодах туманных,
Средь дел нелепых и слов обманных.
Хоть режьте, не буду и не хочу!
Ты слышишь, весна? С непогодой — точка!
А вот будто кто-то разбил ледок, —
Это в душе моей лопнула почка,
И к солнцу выпрямился росток.
Весна! Горделивые свечи сирени,
Солнечный сноп посреди двора,
Пора пробуждений и обновлений —
Великолепнейшая пора!
Ах, какая пропажа — пропала зима!
Но не гнаться ж за нею на север?
Умирают снега, воды сходят с ума,
И апрель свои песни посеял.
Ну да что до меня — это мне не дано:
Не дари мне ни осень, ни лето,
Подари мне февраль — три сосны под окном
И закат, задуваемый ветром.
Полоса по лесам золотая легла,
Ветер в двери скребёт, как бродяга,
Я тихонечко сяду у края стола,
Никому ни в надежду, ни в тягость.
Все глядят на тебя — я гляжу на одно:
Как вдали проплывает корветом
Мой весёлый февраль — три сосны под окном
И закат, задуваемый ветром.
Ах, как мало я сделал на этой земле:
Не крещён, не учён, не натружен,
Не похож на грозу, не подобен скале,
Только детям да матери нужен.
Ну да что же вы всё про кино, про кино —
Жизнь не кончена, песня не спета:
Вот вам, братцы, февраль — три сосны под окном
И закат, задуваемый ветром.
Поклянусь хоть на библии, хоть на кресте,
Что родился не за пустяками:
То ль писать мне Христа на суровом холсте,
То ль волшебный разыскивать камень.
Дорогие мои, не виновно вино,
На огонь не наложено вето,
А виновен февраль — три сосны под окном
И закат, задуваемый ветром.
Ты глядишь на меня, будто ищешь чего,
Ты хватаешь за слово любое,
Словно хочешь найти средь пути моего
То, что ты называешь любовью.
Но в душе это дело заметено,
Словно крик по ночи — безответно,
Там бушует февраль, три сосны под окном
И закат, задуваемый ветром.
Не сани летели — телега
скрипела, и маленький лес
просил подаяния снега
у жадных иль нищих небес.Я утром в окно посмотрела:
какая невзрачная рань!
Мы оба тоскуем смертельно,
не выжить нам, брат мой февраль.Бесснежье голодной природы,
измучив поля и сады,
обычную скудость невзгоды
возводит в значенье беды.Зияли надземные недра,
светало, а солнце не шло.
Взамен плодородного неба
висело пустое ничто.Ни жизни иной, ни наживы
не надо, и поздно уже.
Лишь бедная прибыль снежинки
угодна корыстной душе.Вожак беззащитного стада,
я знала морщинами лба,
что я в эту зиму устала
скитаться по пастбищу льда.Звонила начальнику книги,
искала окольных путей
узнать про возможные сдвиги
в судьбе, моих слов и детей.Там — кто-то томился и бегал,
твердил: его нет! его нет!
Смеркалось, а он все обедал,
вкушал свой огромный обед.Да что мне в той книге? Бог с нею!
Мой почерк мне скупки и нем.
Писать, как хочу, не умею,
писать, как умею, — зачем? Стекло голубело, и дивность
из пекла антенн и реле
проистекала, и длилась,
и зримо сбывалась в стекле.Не страшно ли, девочка диктор,
над бездной земли и воды
одной в мироздании диком
нестись, словно лучик звезды? Пока ты скиталась, витала
меж башней и зреньем людей,
открылась небесная тайна
и стала добычей твоей.Явилась в глаза, уцелела,
и доблестный твой голосок
неоспоримо и смело
падение снега предрек.Сказала: грядущею ночью
начнется в Москве снегопад.
Свою драгоценную ношу
на нас облака расточат.Забудет короткая память
о муке бесснежной зимы,
а снег будет падать и падать,
висеть от небес до земли.Он станет счастливым избытком,
чрезмерной любовью судьбы,
усладою губ и напитком,
весною пьянящим сады.Он даст исцеленье болевшим,
богатством снабдит бедняка,
и в этом блаженстве белейшем
сойдутся тетрадь и рука.Простит всех живущих на свете
метели вседобрая власть,
и будем мы — баловни, дети
природы, влюбившейся в нас.Да, именно так все и было.
Снег падал и долго был жив.
А я — влюблена и любима,
и вот моя книга лежит.
Когда дважды два было только четыре,
Я жил в небольшой коммунальной квартире.
Работал с горшком, и ночник мне светил
Но я был дураком и за свет не платил.
Я грыз те же книжки с чайком вместо сушки,
Мечтал застрелиться при всех из Царь-пушки,
Ломал свою голову ввиде подушки.
Эх, вершки-корешки! От горшка до макушки
Обычный крестовый дурак.
— Твой ход, — из болот зазывали лягушки.
Я пятился задом, как рак.
Я пил проявитель, я пил закрепитель,
Квартиру с утра превращал в вытрезвитель,
Но не утонул ни в стакане, ни в кубке.
Как шило в мешке — два смешка, три насмешки —
Набитый дурак, я смешал в своей трубке
И разом в орла превратился из решки.
И душу с душком, словно тело в тележке,
Катал я и золотом правил орешки,
Но чем-то понравился Любке.
Муку через муку поэты рифмуют.
Она показала, где раки зимуют.
Хоть дело порой доходило до драки —
Я Любку люблю! А подробности — враки.
Она даже верила в это сама.
Мы жили в то время в холерном бараке —
Холерой считалась зима.
И Верка-портниха сняла с Любки мерку —
Хотел я ей на зиму шубу пошить.
Но вдруг оказалось, что шуба — на Верку.
Я ей предложил вместе с нами пожить.
И в картах она разбиралась не в меру —
Ходила с ума эта самая Вера.
Очнулась зима и прогнала холеру.
Короче стал список ночей.
Да Вера была и простой и понятной,
И снегом засыпала белые пятна,
Взяла агитацией в корне наглядной
И воском от тысяч свечей.
И шило в мешке мы пустили на мыло.
Святою водой наш барак затопило.
Уж намылились мы, но святая вода
На метр из святого и твердого льда.
И Вера из шубы скроила одьяло.
В нем дырка была — прям так и сияла.
Закутавшись в дырку, легли на кровать
И стали, как раки, втроем зимовать.
Но воду почуяв — да сном или духом —
В матросской тельняшке явилась Надюха.
Я с нею давно грешным делом матросил,
Два раза матрасил, да струсил и бросил.
Не так молода, но совсем не старуха,
Разбила паркеты из синего льда.
Зашла навсегда попрощаться Надюха,
Да так и осталась у нас навсегда.
Мы прожили зиму активно и дружно.
И главное дело — оно нам было не скучно.
И кто чем богат, тому все были рады.
Но все-таки просто визжали они,
Когда рядом с ритмами светской эстрады
Я сам, наконец, взял гитару в клешни.
Не твистом свистел мой овраг на горе.
Я все отдавал из того, что дано.
И мозг головной вырезал на коре:
Надежда плюс Вера, плюс Саша, плюс Люба
Плюс тетя Сережа, плюс дядя Наташа…
Короче, не все ли равно.
Я пел это в темном холодном бараке,
И он превращался в обычный дворец.
Так вот что весною поделывают раки!
И тут оказалось, что я — рак-отец.
Сижу в своем теле, как будто в вулкане.
Налейте мне свету из дырки окна!
Три грации, словно три грани в стакане.
Три грани в стакане, три разных мамани,
Три разных мамани, а дочка одна.
Но следствия нет без особых причин.
Тем более, вроде не дочка, а сын.
А может — не сын, а может быть — брат,
Сестра или мать или сам я — отец,
А может быть, весь первомайский парад!
А может быть, город весь наш — Ленинград!..
Светает. Гадаю и наоборот.
А может быть — весь наш советский народ.
А может быть, в люльке вся наша страна!
Давайте придумывать ей имена.
Зима. Огромная, просторная зима.
Деревьев громкий треск звучит, как канонада.
Глубокий мрак ночей выводит терема
Сверкающих снегов над выступами сада.
В одежде кристаллической своей
Стоят деревья. Темные вороны,
Сшибая снег с опущенных ветвей,
Шарахаются, немощны и сонны.
В оттенках грифеля клубится ворох туч,
И звезды, пробиваясь посредине,
Свой синеватый движущийся луч
Едва влачат по ледяной пустыне.Но лишь заря прорежет небосклон
И встанет солнце, как, подобно чуду,
Свет тысячи огней возникнет отовсюду,
Частицами снегов в пространство отражен.
И девственный пожар январского огня
Вдруг упадет на школьный палисадник,
И хоры петухов сведут с ума курятник,
И зимний день всплывет, ликуя и звеня.В такое утро русский человек,
Какое б с ним ни приключилось горе,
Не может тосковать. Когда на косогоре
Вдруг заскрипел под валенками снег
И большеглазых розовых детей
Опять мелькнули радостные лица, —
Лариса поняла: довольно ей томиться,
Довольно мучиться. Пора очнуться ей! В тот день она рассказывала детям
О нашей родине. И в глубину времен,
К прошедшим навсегда тысячелетьям
Был взор ее духовный устремлен.
И дети видели, как в глубине веков,
Образовавшись в огненном металле,
Платформы двух земных материков
Средь раскаленных лав затвердевали.
В огне и буре плавала Сибирь,
Европа двигала свое большое тело,
И солнце, как огромный нетопырь,
Сквозь желтый пар таинственно глядело.
И вдруг, подобно льдинам в ледоход,
Материки столкнулись. В небосвод
Метнулся камень, образуя скалы;
Расплавы звонких руд вонзились в интервалы
И трещины пород; подземные пары,
Как змеи, извиваясь меж камнями,
Пустоты скал наполнили огнями
Чудесных самоцветов. Все дары
Блистательной таблицы элементов
Здесь улеглись для наших инструментов
И затвердели. Так возник Урал.Урал, седой Урал! Когда в былые годы
Шумел строительства первоначальный вал,
Кто, покоритель скал и властелин природы,
Короной черных домн тебя короновал?
Когда магнитогорские мартены
Впервые выбросили свой стальной поток,
Кто отворил твои безжизненные стены,
Кто за собой сердца людей увлек
В кипучий мир бессмертных пятилеток?
Когда бы из могил восстал наш бедный предок
И посмотрел вокруг, чтоб целая страна
Вдруг сделалась ему со всех сторон видна, —
Как изумился б он! Из черных недр Урала,
Где царствуют топаз и турмалин,
Пред ним бы жизнь невиданная встала,
Наполненная пением машин.
Он увидал бы мощные громады
Магнитных скал, сползающих с высот,
Он увидал бы полный сил народ,
Трудящийся в громах подземной канонады,
И землю он свою познал бы в первый раз… Не отрывая от Ларисы глаз,
Весь класс молчал, как бы завороженный.
Лариса чувствовала: огонек, зажженный
Ее словами, будет вечно жить
В сердцах детей. И совершилось чудо:
Воспоминаний горестная груда
Вдруг перестала сердце ей томить.
Что сердце? Сердце — воск. Когда ему блеснет
Огонь сочувственный, огонь родного края,
Растопится оно и, медленно сгорая,
Навстречу жизни радостно плывет.
Я покинул дом когда-то,
Позвала дорога вдаль.
Не мала была утрата,
Но светла была печаль.
И годами с грустью нежной —
Меж иных любых тревог —
Угол отчий, мир мой прежний
Я в душе моей берег.
Да и не было помехи
Взять и вспомнить наугад
Старый лес, куда в орехи
Я ходил с толпой ребят.
Лес — ни пулей, ни осколком
Не пораненный ничуть,
Не порубленный без толку,
Без порядку как-нибудь;
Не корчеванный фугасом,
Не поваленный огнем,
Хламом гильз, жестянок, касок
Не заваленный кругом;
Блиндажами не изрытый,
Не обкуренный зимой,
Ни своими не обжитый,
Ни чужими под землей.
Милый лес, где я мальчонкой
Плел из веток шалаши,
Где однажды я теленка,
Сбившись с ног, искал в глуши…
Полдень раннего июня
Был в лесу, и каждый лист,
Полный, радостный и юный,
Был горяч, но свеж и чист.
Лист к листу, листом прикрытый,
В сборе лиственном густом
Пересчитанный, промытый
Первым за лето дождем.
И в глуши родной, ветвистой,
И в тиши дневной, лесной
Молодой, густой, смолистый,
Золотой держался зной.
И в спокойной чаще хвойной
У земли мешался он
С муравьиным духом винным
И пьянил, склоняя в сон.
И в истоме птицы смолкли…
Светлой каплею смола
По коре нагретой елки,
Как слеза во сне, текла…
Мать-земля моя родная,
Сторона моя лесная,
Край недавних детских лет,
Отчий край, ты есть иль нет?
Детства день, до гроба милый,
Детства сон, что сердцу свят,
Как легко все это было
Взять и вспомнить год назад.
Вспомнить разом что придется —
Сонный полдень над водой,
Дворик, стежку до колодца,
Где песочек золотой;
Книгу, читанную в поле,
Кнут, свисающий с плеча,
Лед на речке, глобус в школе
У Ивана Ильича…
Да и не было запрета,
Проездной купив билет,
Вдруг туда приехать летом,
Где ты не был десять лет…
Чтобы с лаской, хоть не детской,
Вновь обнять старуху мать,
Не под проволокой немецкой
Нужно было проползать.
Чтоб со взрослой грустью сладкой
Праздник встречи пережить —
Не украдкой, не с оглядкой
По родным лесам кружить.
Чтоб сердечным разговором
С земляками встретить день —
Не нужда была, как вору,
Под стеною прятать тень…
Мать-земля моя родная,
Сторона моя лесная,
Край, страдающий в плену!
Я приду — лишь дня не знаю,
Но приду, тебя верну.
Не звериным робким следом
Я приду, твой кровный сын, —
Вместе с нашею победой
Я иду, а не один.
Этот час не за горою,
Для меня и для тебя…
А читатель той порою
Скажет:
— Где же про героя?
Это больше про себя.
Про себя? Упрек уместный,
Может быть, меня пресек.
Но давайте скажем честно:
Что ж, а я не человек?
Спорить здесь нужды не вижу,
Сознавайся в чем в другом.
Я ограблен и унижен,
Как и ты, одним врагом.
Я дрожу от боли острой,
Злобы горькой и святой.
Мать, отец, родные сестры
У меня за той чертой.
Я стонать от боли вправе
И кричать с тоски клятой.
То, что я всем сердцем славил
И любил, — за той чертой.
Друг мой, так же не легко мне,
Как тебе с глухой бедой.
То, что я хранил и помнил,
Чем я жил — за той, за той —
За неписаной границей,
Поперек страны самой,
Что горит, горит в зарницах
Вспышек — летом и зимой…
И скажу тебе, не скрою, —
В этой книге, там ли, сям,
То, что молвить бы герою,
Говорю я лично сам.
Я за все кругом в ответе,
И заметь, коль не заметил,
Что и Теркин, мой герой,
За меня гласит порой.
Он земляк мой и, быть может,
Хоть нимало не поэт,
Все же как-нибудь похоже
Размышлял. А нет, ну — нет.
Теркин — дальше. Автор — вслед.
Отдымился бой вчерашний,
Высох пот, металл простыл.
От окопов пахнет пашней,
Летом мирным и простым.
В полверсте, в кустах — противник,
Тут шагам и пядям счет.
Фронт. Война. А вечер дивный
По полям пустым идет.
По следам страды вчерашней,
По немыслимой тропе;
По ничьей, помятой, зряшной
Луговой, густой траве;
По земле, рябой от рытвин,
Рваных ям, воронок, рвов,
Смертным зноем жаркой битвы
Опаленных у краев…
И откуда по пустому
Долетел, донесся звук,
Добрый, давний и знакомый
Звук вечерний. Майский жук!
И ненужной горькой лаской
Растревожил он ребят,
Что в росой покрытых касках
По окопчикам сидят.
И такой тоской родною
Сердце сразу обволок!
Фронт, война. А тут иное:
Выводи коней в ночное,
Торопись на пятачок.
Отпляшись, а там сторонкой
Удаляйся в березняк,
Провожай домой девчонку
Да целуй — не будь дурак,
Налегке иди обратно,
Мать заждалася…
И вдруг —
Вдалеке возник невнятный,
Новый, ноющий, двукратный,
Через миг уже понятный
И томящий душу звук.
Звук тот самый, при котором
В прифронтовой полосе
Поначалу все шоферы
Разбегались от шоссе.
На одной постылой ноте
Ноет, воет, как в трубе.
И бежать при всей охоте
Не положено тебе.
Ты, как гвоздь, на этом взгорке
Вбился в землю. Не тоскуй.
Ведь — согласно поговорке —
Это малый сабантуй…
Ждут, молчат, глядят ребята,
Зубы сжав, чтоб дрожь унять.
И, как водится, оратор
Тут находится под стать.
С удивительной заботой
Подсказать тебе горазд:
— Вот сейчас он с разворота
И начнет. И жизни даст.
Жизни даст!
Со страшным ревом
Самолет ныряет вниз,
И сильнее нету слова
Той команды, что готова
На устах у всех:
— Ложись!..
Смерть есть смерть. Ее прихода
Все мы ждем по старине.
А в какое время года
Легче гибнуть на войне?
Летом солнце греет жарко,
И вступает в полный цвет
Все кругом. И жизни жалко
До зарезу. Летом — нет.
В осень смерть под стать картине,
В сон идет природа вся.
Но в грязи, в окопной глине
Вдруг загнуться? Нет, друзья…
А зимой — земля, как камень,
На два метра глубиной,
Привалит тебя комками —
Нет уж, ну ее — зимой.
А весной, весной… Да где там,
Лучше скажем наперед:
Если горько гибнуть летом,
Если осенью — не мед,
Если в зиму дрожь берет,
То весной, друзья, от этой
Подлой штуки — душу рвет.
И какой ты вдруг покорный
На груди лежишь земной,
Заслонясь от смерти черной
Только собственной спиной.
Ты лежишь ничком, парнишка
Двадцати неполных лет.
Вот сейчас тебе и крышка,
Вот тебя уже и нет.
Ты прижал к вискам ладони,
Ты забыл, забыл, забыл,
Как траву щипали кони,
Что в ночное ты водил.
Смерть грохочет в перепонках,
И далек, далек, далек
Вечер тот и та девчонка,
Что любил ты и берег.
И друзей и близких лица,
Дом родной, сучок в стене…
Нет, боец, ничком молиться
Не годится на войне.
Нет, товарищ, зло и гордо,
Как закон велит бойцу,
Смерть встречай лицом к лицу,
И хотя бы плюнь ей в морду,
Если все пришло к концу…
Ну-ка, что за перемена?
То не шутки — бой идет.
Встал один и бьет с колена
Из винтовки в самолет.
Трехлинейная винтовка
На брезентовом ремне,
Да патроны с той головкой,
Что страшна стальной броне.
Бой неравный, бой короткий.
Самолет чужой, с крестом,
Покачнулся, точно лодка,
Зачерпнувшая бортом.
Накренясь, пошел по кругу,
Кувыркается над лугом, —
Не задерживай — давай,
В землю штопором въезжай!
Сам стрелок глядит с испугом:
Что наделал невзначай.
Скоростной, военный, черный,
Современный, двухмоторный
Самолет — стальная снасть —
Ухнул в землю, завывая,
Шар земной пробить желая
И в Америку попасть.
— Не пробил, старался слабо.
— Видно, место прогадал.
— Кто стрелял? — звонят из штаба.
Кто стрелял, куда попал?
Адъютанты землю роют,
Дышит в трубку генерал.
— Разыскать тотчас героя.
Кто стрелял?
А кто стрелял?
Кто не спрятался в окопчик,
Поминая всех родных,
Кто он — свой среди своих —
Не зенитчик и не летчик,
А герой — не хуже их?
Вот он сам стоит с винтовкой,
Вот поздравили его.
И как будто всем неловко —
Неизвестно отчего.
Виноваты, что ль, отчасти?
И сказал сержант спроста:
— Вот что значит парню счастье,
Глядь — и орден, как с куста!
Не промедливши с ответом,
Парень сдачу подает:
— Не горюй, у немца этот —
Не последний самолет…
С этой шуткой-поговоркой,
Облетевшей батальон,
Перешел в герои Теркин, —
Это был, понятно, он.
Зеркальная гладь серебристой речушки
В зелёной оправе из ивовых лоз,
Ленивый призыв разомлевшей лягушки,
Мелькание белых и синих стрекоз,
Табун загорелых, шумливых детишек
В сверкании солнечном радужных брызг,
Задорные личики Мишек, Аришек,
И всплески, и смех, и восторженный визг.
У Вани — льняной, солнцем выжженный волос,
Загар — отойдёт разве поздней зимой.
Малец разыгрался, а маменькин голос
Зовёт почему-то: «Ванюша-а! Домо-о-ой!»У мамки — он знает — большая забота:
С хозяйством управься, за всем присмотри, —
У взрослых в деревне и в поле работа
Идёт хлопотливо с зари до зари, —
А вечером в роще зальётся гармошка
И девичьи будут звенеть голоса.
«Сестре гармонист шибко нравится, Прошка, —
О нём говорят: комсомолец — краса!»
Но дома — лицо было мамки сурово,
Всё с тятей о чём-то шепталась она,
Дошло до Ванюши одно только слово,
Ему непонятное слово — «война».
Сестрица роняла то миску, то ложки,
И мать ей за это не стала пенять.
А вечером не было слышно гармошки
И девичьих песен. Чудно. Не понять.Анюта прощалася утречком с Прошей:
«Героем себя окажи на войне!
Прощай, мой любимый, прощай, мой хороший! —
Прижалась к нему. — Вспоминай обо мне!»
А тятя сказал: «Будь я, парень, моложе…
Хотя — при нужде — молодых упрежу!»
«Я, — Ваня решил, — когда вырасту, тоже
Героем себя на войне окажу!»Осенняя рябь потемневшей речушки
Уже не манила к себе детворы.
Ушли мужики из деревни «Верхушки»,
Оставив на женщин родные дворы.
А ночью однажды, осипший от воя,
Её разбудил чей-то голос: «Беда!
Наш фронт отошёл после жаркого боя!
Спасайтеся! Немцы подходят сюда!»Под утро уже полдеревни горело,
Металася огненным вихрем гроза.
У Ваниной мамки лицо побурело,
У Ани, как угли, сверкали глаза.
В избу вдруг вломилися страшные люди,
В кровь мамку избили, расшибли ей бровь,
Сестрицу щипали, хватали за груди:
«Ти будешь иметь з нами сильный любовь!»Ванюшу толчками затискали в угол.
Ограбили всё, не оставив зерна.
Ванюша глядел на невиданных пугал
И думал, что это совсем не война,
Что Проше сестрица сказала недаром:
«Героем себя окажи на войне!»,
Что тятя ушёл не за тем, чтоб пожаром
Деревню сжигать и жестоким ударом
Бить в кровь чью-то мамку в чужой стороне.Всю зиму в «Верхушках» враги лютовали,
Подчистили всё — до гнилых сухарей,
А ранней весною приказом созвали
Всех девушек и молодых матерей.
Злой немец — всё звали его офицером —
Сказал им: «Ви есть наш рабочая зкот,
Ми всех вас отправим мит зкорым карьером
В Германия наша на сельский работ!»
Ответила Аня: «Пусть лучше я сгину,
И сердце моё прорастёт пусть травой!
До смерти земли я родной не покину:
Отсюда меня не возьмёшь ты живой!»
За Анею то же сказали подружки.
Злой немец взъярился: «Ах, ви не жалайт
Уехать из ваша несчастный «Верхушки»!
За это зейчас я вас всех застреляйт!»
Пред целым немецким солдатским отрядом
И их офицером с крестом на груди
Стояли одиннадцать девушек рядом.
Простившись с Ванюшею ласковым взглядом,
Анюта сказала: «Ванёк, уходи!»
К ней бросился Ваня и голосом детским
Прикрикнул на немца: «Сестрицу не тронь!»
Но голосом хриплым, пропойным, немецким
Злой немец скомандовал: «Фёйер! Огонь!»
Упали, не вскрикнули девушки. Ваня
Упал окровавленный рядом с сестрой.
Злой немец сказал, по-солдатски чеканя:
«У рузких один будет меньше керой!»
Всё было так просто — не выдумать проще:
Средь ночи заплаканный месяц глядел,
Как старые матери, шаткие мощи,
Тайком хоронили в берёзовой роще
Дитя и одиннадцать девичьих тел.Бойцы, не забудем деревни «Верхушки»,
Где, с жизнью прощаясь, подростки-подружки
Не дрогнули, нет, как был ворог ни лют!
Сметая врагов, все советские пушки
В их честь боевой прогрохочут салют!
В их честь выйдет снайпер на подвиг-охоту
И метку отметит — «сто сорок второй»!
Рассказом о них вдохновит свою роту
И ринется в схватку отважный герой!
Герой по-геройски убийцам ответит,
Себя обессмертив на все времена,
И подвиг героя любовно отметит
Родная, великая наша страна! Но… если — без чести, без стойкости твёрдой —
Кто плен предпочтёт смерти славной и гордой,
Кто долг свой забудет — «борися и мсти!»,
Кого пред немецкой звериною мордой
Начнёт лихорадка со страху трясти,
Кто робко опустит дрожащие веки
И шею подставит чужому ярму,
Тот Родиной будет отвержен навеки:
На свет не родиться бы лучше ему!
Вдоль развороченных дорог
И разоренных сел
Мы шли по звездам на восток, -
Товарища я вел.Он отставал, он кровь терял,
Он пулю нес в груди
И всю дорогу повторял:
— Ты брось меня. Иди… Наверно, если б ранен был
И шел в степи чужой,
Я точно так бы говорил
И не кривил душой.А если б он тащил меня,
Товарища-бойца,
Он точно так же, как и я,
Тащил бы до конца… Мы шли кустами, шли стерней:
В канавке где-нибудь
Ловили воду пятерней,
Чтоб горло обмануть, О пище что же говорить, -
Не главная беда.
Но как хотелось нам курить!
Курить — вот это да… Где разживалися огнем,
Мы лист ольховый жгли,
Как в детстве, где-нибудь в ночном,
Когда коней пасли… Быть может, кто-нибудь иной
Расскажет лучше нас,
Как горько по земле родной
Идти, в ночи таясь.Как трудно дух бойца беречь,
Чуть что скрываясь в тень.
Чужую, вражью слышать речь
Близ русских деревень.Как зябко спать в сырой копне
В осенний холод, в дождь,
Спиной к спине — и все ж во сне
Дрожать. Собачья дрожь.И каждый шорох, каждый хруст
Тревожит твой привал…
Да, я запомнил каждый куст,
Что нам приют давал.Запомнил каждое крыльцо,
Куда пришлось ступать,
Запомнил женщин всех в лицо,
Как собственную мать.Они делили с нами хлеб —
Пшеничный ли, ржаной, -
Они нас выводили в степь
Тропинкой потайной.Им наша боль была больна, -
Своя беда не в счет.
Их было много, но одна…
О ней и речь идет.— Остался б, — за руку брала
Товарища она, -
Пускай бы рана зажила,
А то в ней смерть видна.Пойдешь да сляжешь на беду
В пути перед зимой.
Остался б лучше.- Нет, пойду, -
Сказал товарищ мой.— А то побудь. У нас тут глушь,
В тени мой бабий двор.
Случись что, немцы, — муж и муж,
И весь тут разговор.И хлеба в нынешнем году
Мне не поесть самой,
И сала хватит.- Нет, пойду, -
Вздохнул товарищ мой.— Ну, что ж, иди…- И стала вдруг
Искать ему белье,
И с сердцем как-то все из рук
Металось у нее.Гремя, на стол сковороду
Подвинула с золой.
Поели мы.- А все ж пойду, -
Привстал товарищ мой.Она взглянула на него:
— Прощайте, — говорит, -
Да не подумайте чего…-
Заплакала навзрыд.На подоконник локотком
Так горько опершись,
Она сидела босиком
На лавке. Хоть вернись.Переступили мы порог,
Но не забыть уж мне
Ни тех босых сиротских ног,
Ни локтя на окне.Нет, не казалася дурней
От слез ее краса,
Лишь губы детские полней
Да искристей глаза.Да горячее кровь лица,
Закрытого рукой.
А как легко сходить с крыльца,
Пусть скажет кто другой… Обоих жалко было мне,
Но чем тут пособить?
— Хотела долю на войне
Молодка ухватить.Хотела в собственной избе
Ее к рукам прибрать,
Обмыть, одеть и при себе
Держать — не потерять, И чуять рядом по ночам, -
Такую вел я речь.
А мой товарищ? Он молчал,
Не поднимая плеч… Бывают всякие дела, -
Ну, что ж, в конце концов
Ведь нас не женщина ждала,
Ждал фронт своих бойцов.Мы пробирались по кустам,
Брели, ползли кой-как.
И снег нас в поле не застал,
И не заметил враг.И рану тяжкую в груди
Осилил спутник мой.
И все, что было позади,
Занесено зимой.И вот теперь, по всем местам
Печального пути,
В обратный путь досталось нам
С дивизией идти.Что ж, сердце, вволю постучи, -
Настал и наш черед.
Повозки, пушки, тягачи
И танки — все вперед! Вперед — погода хороша,
Какая б ни была!
Вперед — дождалася душа
Того, чего ждала! Вперед дорога — не назад,
Вперед — веселый труд;
Вперед — и плечи не болят,
И сапоги не трут.И люди, — каждый молодцом, -
Горят: скорее в бой.
Нет, ты назад пройди бойцом,
Вперед пойдет любой.Привал — приляг. Кто рядом — всяк
Приятель и родня.
Эй ты, земляк, тащи табак!
— Тащу. Давай огня! Свояк, земляк, дружок, браток,
И все добры, дружны.
Но с кем шагал ты на восток,
То друг иной цены… И хоть оставила война
Следы свои на всем,
И хоть земля оголена,
Искажена огнем, -Но все ж знакомые места,
Как будто край родной.
— А где-то здесь деревня та? -
Сказал товарищ мой.Я промолчал, и он умолк,
Прервался разговор.
А я б и сам добавить мог,
Сказать: — А где тот двор… Где хата наша и крыльцо
С ведерком на скамье?
И мокрое от слез лицо,
Что снилося и мне?.. Дымком несет в рядах колонн
От кухни полевой.
И вот деревня с двух сторон
Дороги боевой.Неполный ряд домов-калек,
Покинутых с зимы.
И там на ужин и ночлег
Расположились мы.И два бойца вокруг глядят,
Деревню узнают,
Где много дней тому назад
Нашли они приют.Где печь для них, как для родных,
Топили в ночь тайком.
Где, уважая отдых их,
Ходили босиком.Где ждали их потом с мольбой
И мукой день за днем…
И печь с обрушенной трубой
Теперь на месте том.Да сорванная, в стороне,
Часть крыши. Бедный хлам.
Да черная вода на дне
Оплывших круглых ям.Стой! Это было здесь жилье,
Людской отрадный дом.
И здесь мы видели ее,
Ту, что осталась в нем.И проводила, от лица
Не отнимая рук,
Тебя, защитника, бойца.
Стой! Оглянись вокруг… Пусть в сердце боль тебе, как нож,
По рукоять войдет.
Стой и гляди! И ты пойдешь
Еще быстрей вперед.Вперед, за каждый дом родной,
За каждый добрый взгляд,
Что повстречался нам с тобой,
Когда мы шли назад.И за кусок, и за глоток,
Что женщина дала,
И за любовь ее, браток,
Хоть без поры была.Вперед — за час прощальный тот,
За память встречи той…
— Вперед, и только, брат, вперед,
Сказал товарищ мой… Он плакал горестно, солдат,
О девушке своей,
Ни муж, ни брат, ни кум, ни сват
И не любовник ей.И я тогда подумал: — Пусть,
Ведь мы свои, друзья.
Ведь потому лишь сам держусь,
Что плакать мне нельзя.А если б я, — случись так вдруг, -
Не удержался здесь,
То удержался б он, мой друг,
На то и дружба есть… И, постояв еще вдвоем,
Два друга, два бойца,
Мы с ним пошли. И мы идем
На Запад. До конца.
На войне — в пути, в теплушке,
В тесноте любой избушки,
В блиндаже иль погребушке, —
Там, где случай приведет, —
Лучше нет, как без хлопот,
Без перины, без подушки,
Примостясь кой-как друг к дружке,
Отдохнуть… Минут шестьсот.
Даже больше б не мешало,
Но солдату на войне
Срок такой для сна, пожалуй,
Можно видеть лишь во сне.
И представь, что вдруг, покинув
В некий час передний край,
Ты с попутною машиной
Попадаешь прямо в рай.
Мы здесь вовсе не желаем
Шуткой той блеснуть спроста,
Что, мол, рай с передним краем
Это — смежные места.
Рай по правде. Дом. Крылечко.
Веник — ноги обметай.
Дальше — горница и печка.
Все, что надо. Чем не рай?
Вот и в книге ты отмечен,
Раздевайся, проходи.
И плечьми у теплой печи
На свободе поведи.
Осмотрись вокруг детально,
Вот в ряду твоя кровать.
И учти, что это — спальня,
То есть место — специально
Для того, чтоб только спать.
Спать, солдат, весь срок недельный,
Самолично, безраздельно
Занимать кровать свою,
Спать в сухом тепле постельном,
Спать в одном белье нательном,
Как положено в раю.
И по строгому приказу,
Коль тебе здесь быть пришлось,
Ты помимо сна обязан
Пищу в день четыре раза
Принимать. Но как? — вопрос.
Всех привычек перемена
Поначалу тяжела.
Есть в раю нельзя с колена,
Можно только со стола.
И никто в раю не может
Бегать к кухне с котелком,
И нельзя сидеть в одеже
И корежить хлеб штыком.
И такая установка
Строго-настрого дана,
Что у ног твоих винтовка
Находиться не должна.
И в ущерб своей привычке
Ты не можешь за столом
Утереться рукавичкой
Или — так вот — рукавом.
И когда покончишь с пищей,
Не забудь еще, солдат,
Что в раю за голенище
Ложку прятать не велят.
Все такие оговорки
Разобрав, поняв путем,
Принял в счет Василий Теркин
И решил:
— Не пропадем.
Вот обед прошел и ужин.
— Как вам нравится у нас?
— Ничего. Немножко б хуже,
То и было б в самый раз…
Покурил, вздохнул и на бок.
Как-то странно голове.
Простыня — пускай одна бы,
Нет, так на, мол, сразу две.
Чистота — озноб по коже,
И неловко, что здоров,
А до крайности похоже,
Будто в госпитале вновь.
Бережет плечо в кровати,
Головой не повернет.
Вот и девушка в халате
Совершает свой обход.
Двое справа, трое слева
К ней разведчиков тотчас.
А она, как королева:
Мол, одна, а сколько вас.
Теркин смотрит сквозь ресницы:
О какой там речь красе.
Хороша, как говорится,
В прифронтовой полосе.
Хороша, при смутном свете,
Дорога, как нет другой,
И видать, ребята эти
Отдохнули день, другой…
Сон-забвенье на пороге,
Ровно, сладко дышит грудь.
Ах, как холодно в дороге
У объезда где-нибудь!
Как прохватывает ветер,
Как луна теплом бедна!
Ах, как трудно все на свете:
Служба, жизнь, зима, война.
Как тоскует о постели
На войне солдат живой!
Что ж не спится в самом деле?
Не укрыться ль с головой?
Полчаса и час проходит,
С боку на бок, навзничь, ниц.
Хоть убейся — не выходит.
Все храпят, а ты казнись.
То ли жарко, то ли зябко,
Не понять, а сна все нет.
— Да надень ты, парень, шапку, —
Вдруг дают ему совет.
Разъясняют:
— Ты не первый,
Не второй страдаешь тут.
Поначалу наши нервы
Спать без шапки не дают.
И едва надел родимый
Головной убор солдат,
Боевой, пропахший дымом
И землей, как говорят, —
Тот, обношенный на славу
Под дождем и под огнем,
Что еще колючкой ржавой
Как-то прорван был на нем;
Тот, в котором жизнь проводишь,
Не снимая, — так хорош! —
И когда ко сну отходишь,
И когда на смерть идешь, —
Видит: нет, не зря послушал
Тех, что знали, в чем резон:
Как-то вдруг согрелись уши,
Как-то стало мягче, глуше —
И всего свернуло в сон.
И проснулся он до срока
С чувством редкостным — точь-в-точь
Словно где-нибудь далеко
Побывал за эту ночь;
Словно выкупался где-то,
Где — хоть вновь туда вернись —
Не зима была, а лето,
Не война, а просто жизнь.
И с одной ногой обутой,
Шапку снять забыв свою,
На исходе первых суток
Он задумался в раю.
Хороши харчи и хата,
Осуждать не станем зря,
Только, знаете, война-то
Не закончена, друзья.
Посудите сами, братцы,
Кто б чудней придумать мог:
Раздеваться, разуваться
На такой короткий срок.
Тут обвыкнешь — сразу крышка,
Чуть покинешь этот рай.
Лучше скажем: передышка.
Больше время не теряй.
Закусил, собрался, вышел,
Дело было на мази.
Грузовик идет, — заслышал,
Голосует:
— Подвези.
И, четыре пуда грузу
Добавляя по пути,
Через борт ввалился в кузов,
Постучал: давай, крути.
Ехал — близко ли, далеко —
Кому надо, вымеряй.
Только, рай, прощай до срока,
И опять — передний край.
Соскочил у поворота, —
Глядь — и дома, у огня.
— Ну, рассказывайте, что тут,
Как тут, хлопцы, без меня?
— Сам рассказывай. Кому же
Неохота знать тотчас,
Как там, что в раю у вас…
— Хорошо. Немножко б хуже,
Верно, было б в самый раз…
— Хорошо поспал, богато,
Осуждать не станем зря.
Только, знаете, война-то
Не закончена, друзья.
Как дойдем до той границы
По Варшавскому шоссе,
Вот тогда, как говорится,
Отдохнем. И то не все.
А пока — в пути, в теплушке,
В тесноте любой избушки,
В блиндаже иль погребушке,
Где нам случай приведет, —
Лучше нет, как без хлопот,
Без перины, без подушки,
Примостясь плотней друг к дружке,
Отдохнуть.
А там — вперед.
Зачем? — да так, как входят в глушь осин,
для тишины и праздности гулянья, —
не ведая корысти и желанья,
вошла я в антикварный магазин.
Недобро глянул старый антиквар.
Когда б он не устал за два столетья
лелеять нежной ветхости соцветья,
он вовсе б мне дверей не открывал.
Он опасался грубого вреда
для слабых чаш и хрусталя больного.
Живая подлость возраста иного
была ему враждебна и чужда.
Избрав меня меж прочими людьми,
он кротко приготовился к подвоху,
и ненависть, мешающая вздоху,
возникла в нем с мгновенностью любви.
Меж тем искала выгоды толпа,
и чужеземец, мудростью холодной,
вникал в значенье люстры старомодной
и в руки брал бессвязный хор стекла.
Недосчитавшись голоска одной,
в былых балах утраченной подвески,
на грех ее обидевшись по-детски,
он заскучал и захотел домой.
Печальную пылинку серебра
влекла старуха из глубин юдоли,
и тяжела была ее ладони
вся невесомость быта и добра.
Какая грусть — средь сумрачных теплиц
разглядывать осеннее предсмертье
чужих вещей, воспитанных при свете
огней угасших и минувших лиц.
И вот тогда, в открывшейся тиши,
раздался оклик запаха и цвета:
ко мне взывал и ожидал ответа
невнятный жест неведомой души.
Знакомой боли маленький горнист
трубил, словно в канун стихосложенья, —
так требует предмет изображенья,
и ты бежишь, как верный пес на свист.
Я знаю эти голоса ничьи.
О плач всего, что хочет быть воспето!
Навзрыд звучит немая просьба эта,
как крик: — Спасите! — грянувший в ночи.
Отчаявшись, до крайности дойдя,
немое горло просьбу излучало.
Я ринулась на зов, и для начала
сказала я: — Не плачь, мое дитя.
— Что вам угодно? — молвил антиквар. —
Здесь все мертво и не способно к плачу. —
Он, все еще надеясь на удачу,
плечом меня теснил и оттирал.
Сведенные враждой, плечом к плечу
стояли мы. Я отвечала сухо:
— Мне, ставшею открытой раной слуха,
угодно слышать все, что я хочу.
— Ступайте прочь! — он гневно повторял.
Но вдруг, средь слабоумия сомнений,
в уме моем сверкнул случайно гений
и выпалил: — Подайте тот футляр!
— Тот ларь? — Футляр. — Фонарь? — Футляр! — Фуляр?
-Помилуйте, футляр из черной кожи. —
Он бледен стал и закричал: — О боже!
Все, что хотите, но не тот футляр.
Я вас прошу, я заклинаю вас!
Вы молоды, вы пахнете бензином!
Ступайте к современным магазинам,
где так велик ассортимент пластмасс.
— Как это мило с вашей стороны, —
сказала я, — я не люблю пластмассы.
Он мне польстил: — Вы правы и прекрасны.
Вы любите непрочность старины.
Я сам служу ее календарю.
Вот медальон, и в нем портрет ребенка.
Минувший век. Изящная работа.
И все это я вам теперь дарю.
…Печальный ангел с личиком больным.
Надземный взор. Прилежный лоб и локон.
Гроза в июне. Воспаленье в легком.
И тьма небес, закрывшихся за ним…
— Мне горестей своих не занимать,
а вы хотите мне вручить причину
оплакивать всю жизнь его кончину
и в горе обезумевшую мать?
— Тогда сервиз на двадцать шесть персон! —
воскликнул он, надеждой озаренный. —
В нем сто предметов ценности огромной.
Берите даром — и вопрос решен.
— Какая щедрость и какой сюрприз!
Но двадцать пять моих гостей возможных
всегда в гостях, в бегах неосторожных.
Со мной одной соскучится сервиз.
Как сто предметов я могу развлечь?
Помилуй бог, мне не по силам это.
Нет, я ценю единственность предмета,
вы знаете, о чем веду я речь.
— Как я устал! — промолвил антиквар. —
Мне двести лет. Моя душа истлела.
Берите все! Мне все осточертело!
Пусть все мое теперь уходит к вам.
И он открыл футляр. И на крыльцо
из мглы сеней, на долю из темницы
явился свет, и опалил ресницы,
и это было женское лицо.
Не по чертам его — по черноте, —
сжегшей ум, по духоте пространства
я вычислила, сколь оно прекрасно,
еще до зренья, в первой слепоте.
Губ полусмехом, полумраком глаз
лицо ее внушало мысль простую:
утратить разум, кануть в тьму пустую,
просить руки, проситься на Кавказ.
Там — соблазнить ленивого стрелка
сверкающей открытостью затылка,
раз навсегда — и все. Стрельба затихла,
и в небе то ли бог, то ль облака.
— Я молод был сто тридцать лет назад. —
проговорился антиквар печальный. —
Сквозь зелень лиц, по желтизне песчаной
я каждый день ходил в тот дом и сад.
О, я любил ее не первый год,
целуя воздух и каменья сада,
когда проездом — в ад или из ада —
вдруг объявился тот незваный гость.
Вы Ганнибала помните? Мастак
он был в делах, достиг чинов немалых,
но я о том, что правнук Ганнибалов
случайно оказался в тех местах.
Туземным мраком горячо дыша,
он прыгнул в дверь. Вое вмиг переместилось.
Прислуга, как в грозу, перекрестилась.
И обмерла тогда моя душа.
Чужой сквозняк ударил по стеклу.
Шкаф отвечал разбитою посудой.
Повеяло паленым и простудой.
Свеча погасла. Гость присел к столу.
Когда же вновь затеяли огонь,
склонившись к ней, перемешавшись разом,
он всем опасным африканским рабством
потупился, как укрощенный конь.
Я ей шепнул: — Позвольте, он урод.
Хоть ростом скромен, и на том спасибо.
— Вы думаете? — так она спросила. —
Мне кажется, совсем наоборот.
Три дня гостил, весь кротость, доброта,
любой совет считал себе приказом.
А уезжая, вольно пыхнул глазом
и засмеялся красным пеклом рта.
С тех пор явился горестный намек
в лице ее, в его простом порядке.
Над непосильным подвигом разгадки
трудился лоб, а разгадать не мог.
Когда из сна, из глубины тепла
всплывала в ней незрячая улыбка,
она пугалась, будто бы ошибка
лицом ее допущена была.
Но нет, я не уехал на Кавказ,
Я сватался. Она мне отказала.
Не изменив намерений нимало,
я сватался второй и третий раз.
В столетье том, в тридцать седьмом году,
по-моему, зимою, да, зимою,
она скончалась, не послав за мной,
без видимой причины и в бреду.
Бессмертным став от горя и любви,
я ведаю этим ничтожным храмом,
толкую с хамом и торгую хламом,
затерянный меж богом и людьми.
Но я утешен мнением молвы,
что все-таки убит он на дуэли.
— Он не убит, а вы мне надоели, —
сказала я, — хоть не виновны вы.
Простите мне желание руки
владеть и взять. Поделим то и это.
Мне — суть предмета, вам — краса портрета:
в награду, в месть, в угоду, вопреки.
Старик спросил: — Я вас не вверг в печаль
признаньем в этих бедах небывалых?
— Нет, вспомнился мне правнук Ганнибалов, —
сказала я, — мне лишь его и жаль.
А если вдруг, вкусивший всех наук,
читатель мой заметит справедливо:
— Все это ложь, изложенная длинно. —
Отвечу я: — Конечно, ложь, мой друг.
Весьма бы усложнился трезвый быт,
когда б так поступали антиквары,
и жили вещи, как живые твари,
а тот, другой, был бы и впрямь убит.
Но нет, портрет живет в моем дому!
И звон стекла! И лепет туфель бальных!
И мрак свечей! И правнук Ганнибалов
к сему причастен — судя по всему.