С любым из нас случалось и случится…
Как это будет, знаю наперед:
он другом назовется, постучится,
в твою судьбу на цыпочках войдет…
Старик с академическим величьем
или девчонка с хитрым блеском глаз —
я не берусь сказать, в каком обличье
он предпочтет явиться в этот раз.
Он явится, когда ты будешь в горе,
когда увидишь, как непросто жить,
чтобы тебе в сердечном разговоре
наипростейший выход предложить.
Он будет снисходительно-участлив
и, выслушав твой сбивчивый рассказ,
с улыбкой скажет:
— Разве в этом счастье?
Да и к тому же любят-то не раз!
Да и к тому же очень под вопросом
само существование любви:
ведь за весной идут другие весны
и новое волнение в крови!
А важно что?
Солидный муж и дети,
чтобы хозяйство и достаток в дом…
Обман? Ну что ж, так все живут не свете,
и что предосудительного в том?
Он объяснит, что жизнь груба, жестока,
что время бросит всякий детский вздор,
и вообще не залетать высоко,
и вообще, зачем наперекор?
Я помню все.
Я слышу вновь как будто.
И мне, признаюсь, страшно потому,
что я сама — на час или минуту —
но все-таки поверила ему!
Да, да, к тебе он постучится тоже,
он пустит в ход улыбку, ласку, лесть…
Не верь ему, он жалок и ничтожен,
не верь ему, любовь на свете есть.
Единственная — в счастье и в печали,
в болезни и здравии — одна,
такая же в конце, как и в начале,
которой даже старость не страшна!
Не на песке построенное зданье,
не выдумка досужая, она —
пожизненное первое свиданье,
сто тысяч раз встающая волна.
Я не гадалка, я судьбы не знаю,
как будешь жить — смеясь или скорбя?
Но все равно всем сердцем заклинаю:
не позволяй обманывать себя!
Любовь, не знающая увяданья,
любовь, с которою несовместима ложь…
Верь, слышишь, верь в ее существованье,
я обещаю, — ты ее найдешь.
В отдаленном совхозе «Победа»
Был потрепанный старенький «ЗИЛ»,
А при нем был Степан Грибоедов,
И на «ЗИЛе» он воду возил.
Он справлялся с работой отлично,
Был по обыкновению пьян.
Словом, был человеком обычным
Водовоз Грибоедов Степан.
После бани он бегал на танцы.
Так и щупал бы баб до сих пор,
Но случился в деревне с сеансом
Выдающийся гипнотизер.
На заплеванной маленькой сцене
Он буквально творил чудеса.
Мужики выражали сомненье,
И таращили бабы глаза.
Он над темным народом смеялся.
И тогда, чтоб проверить обман,
Из последнего ряда поднялся
Водовоз Грибоедов Степан.
Он спокойно вошел на эстраду,
И мгновенно он был поражен
Гипнотическим опытным взглядом,
Словно финским точеным ножом.
И поплыли знакомые лица,
И приснился невиданный сон:
Видит он небо Аустерлица,
Он не Степка, а Наполеон!
Он увидел свои эскадроны,
Он услышал раскаты стрельбы,
Он заметил чужие знамена
В окуляре подзорной трубы.
Но он легко оценил положенье
И движением властной руки
Дал приказ о начале сраженья
И направил в атаку полки.
Опаленный горячим азартом,
Он лупил в полковой барабан.
Был неистовым он Бонапартом —
Водовоз Грибоедов Степан.
Пели ядра, и в пламени битвы
Доставалось своим и врагам.
Он плевался словами молитвы
Незнакомым французским богам.
Вот и все. Бой окончен. Победа.
Враг повержен. Гвардейцы, шабаш!
Покачнулся Степан Грибоедов,
И слетела минутная блажь.
На заплеванной сцене райклуба
Он стоял, как стоял до сих пор.
А над ним скалил желтые зубы
Выдающийся гипнотизер.
Он домой возвратился под вечер
И глушил самогон до утра.
Всюду чудился запах картечи
И повсюду кричали «Ура!»
Спохватились о нем только в среду.
Дверь сломали и в хату вошли.
А на них водовоз Грибоедов,
Улыбаясь, глядел из петли.
Он смотрел голубыми глазами.
Треуголка упала из рук.
И на нем был залитый слезами
Императорский серый сюртук.
1
В перемену в нашей школе
Говорил Степанов Коля:
— Самый меткий я стрелок,
Самый меткий, самый ловкий.
Помню как-то из винтовки
Комара я ранил в бок.
Я к боям всегда готов.
Дайте тысячу врагов,
Из винтовки, из ружья
Уложу всю тыщу я!
2
— А я, — говорит Маша Старкова, —
Я пойду на войну санитаркою.
Дело это мне знакомое,
С детства лечу всех дома я.
Вчера, например, случилось горе:
Брат себе лоб разбил в коридоре.
Сразу я без разговоров лишних
Поставила ему на пятки горчишники.
Дайте мне только вату белую,
Я перевязку любую сделаю.
3
А потом говорит Миша Звягин:
— Я умею планы чертить на бумаге.
Я, — говорит, — в любой окрестности,
В пересеченной или гладкой местности
Не заблужусь и не потеряюсь,
Всюду, — говорит, — я разбираюсь.
Нынче летом прошел всю тайгу Сибири.
Знаю все леса и все реки в мире.
4
А я, — говорит Сережа Ногин, —
Не растеряюсь во время тревоги,
Не испугаюсь удушливых газов,
Противогаз я достану сразу.
Противогаз помчится вперед,
Враг испугается и удерет.
5
Колю ребята в тир привели,
Дали винтовку, сказали: «Пали!»
Коля краснеет,
Сопит, как сурок.
— Скажите, ребята,
А где тут курок?
6
Знакомая наша
Старкова Маша
Порезала палец ножом.
Вздрогнула наша
Старкова Маша,
Заплакала громко потом.
— Я умираю,
Я погибаю,
Спасите, спасите меня!
Пульса нет в жилах,
Я видеть не в силах
Капельку крови, друзья!
7
Ребята играли
В саду городском,
В глухой и далекой аллее,
Где тропы покрыты
Травою и мхом,
Где сосны и ели
Шумели.
Вдруг
Миша Звягин
Остался один
Средь елей и сосен,
Берез и осин.
Миша заплакал.
— В этом саду
Я заблудился,
Я пропаду!
8
В школу ребята
Идут по дороге,
С ними шагает
Сережа Ногин.
Видят ребята —
Из-за поворота
Выходит на улицу
Пехоты рота.
На красноармейцах
Маски надеты.
Воскликнул Сережа:
— Ребята, что это?
Маски увидел я
В первый раз.
Смеются ребята:
— Так что же,
Сережа,
Так-то ты знаешь
Противогаз?
9
Ребята,
Подобные хвастуны
Будут помехой
Во время войны.
Чтобы с врагами
Биться
Умело,
Надо учиться
Военному делу.
Должен, ребята,
Каждый из нас
Знать винтовку
И противогаз!
В Германии,
куда ни кинешься,
выжужживается
имя
Стиннеса.
Разумеется,
не резцу
его обреза́ть,
недостаточно
ни букв,
ни линий ему.
Со Стиннеса
надо
писать образа.
Минимум.
Все —
и ряды городов
и сёл —
перед Стиннесом
падают
ниц.
Стиннес —
вроде
солнец.
Даже солнце тусклей
пялит
наземь
оба глаза
и золотозубый рот.
Солнце
шляется
по земным грязям,
Стиннес —
наоборот.
К нему
с земли подымаются лучики —
прибыли,
ренты
и прочие получки.
Ни солнцу,
ни Стиннесу
страны насест,
наций узы:
«интернационалист» —
и немца съест
и француза.
Под ногами его
враг
разит врага.
Мертвые
падают —
рота на роте.
А у Стиннеса —
в Германии
одна
нога,
а другая —
напротив.
На Стиннесе
всё держится:
сила!
Это
даже
не громовержец —
громоверзила.
У Стиннеса
столько
частей тела,
что запомнить —
немыслимое дело.
Так,
вместо рта
у Стиннеса
рейхстаг.
Ноги —
германские желдороги.
Без денег
карман —
болтается задарма,
да и много ли
снесешь
в кармане их?!
А Стиннеса
карман —
госбанк Германии.
У человеков
слабенькие голоса,
а у многих
и слабенького нет.
Голос
Стиннеса —
каждая полоса
тысячи
германских газет.
Даже думать —
и то
незачем ему:
все Шпенглеры —
только
Стиннесов ум.
Глаза его —
божьего
глаза
ярче,
и в каждом
вместо зрачка —
долла́рчик.
У нас
для пищеварения
кишечки узкие,
невелика доблесть.
А у Стиннеса —
целая
Рурская
область.
У нас пальцы —
чтоб работой пылиться.
А у Стиннеса
пальцы —
вся полиция.
Оперение?
Из ничего умеет оперяться,
даже
из репараций.
А чтоб рабочие
не пробовали
вздеть уздечки,
у Стиннеса
даже
собственные эсдечики.
Немецкие
эсдечики эти
кинутся
на всё в свете —
и на врага
и на друга,
на всё,
кроме собственности
Стиннеса
Гуго.
Растет он,
как солнце
вырастает в горах.
Над немцами
нависает
мало-помалу.
Золотом
в мешке
рубахи-крахмала.
Стоит он,
в самое небо всинясь.
Галстуком
мешок
завязан туго.
Таков
Стиннес
Гуго.
Примечание.
Не исчерпают
сиятельного
строки написанные —
целые
нужны бы
школы иконописные.
Надеюсь,
скоро
это солнце
разрисуют саксонцы.
Ей было двенадцать, тринадцать — ему.
Им бы дружить всегда.
Но люди понять не могли: почему
Такая у них вражда?!
Он звал ее Бомбою и весной
Обстреливал снегом талым.
Она в ответ его Сатаной,
Скелетом и Зубоскалом.
Когда он стекло мячом разбивал,
Она его уличала.
А он ей на косы жуков сажал,
Совал ей лягушек и хохотал,
Когда она верещала.
Ей было пятнадцать, шестнадцать — ему,
Но он не менялся никак.
И все уже знали давно, почему
Он ей не сосед, а враг.
Он Бомбой ее по-прежнему звал,
Вгонял насмешками в дрожь.
И только снегом уже не швырял
И диких не корчил рож.
Выйдет порой из подъезда она,
Привычно глянет на крышу,
Где свист, где турманов кружит волна,
И даже сморщится: — У, Сатана!
Как я тебя ненавижу!
А если праздник приходит в дом,
Она нет-нет и шепнет за столом:
— Ах, как это славно, право, что он
К нам в гости не приглашен!
И мама, ставя на стол пироги,
Скажет дочке своей:
— Конечно! Ведь мы приглашаем друзей,
Зачем нам твои враги?!
Ей девятнадцать. Двадцать — ему.
Они студенты уже.
Но тот же холод на их этаже,
Недругам мир ни к чему.
Теперь он Бомбой ее не звал,
Не корчил, как в детстве, рожи,
А тетей Химией величал,
И тетей Колбою тоже.
Она же, гневом своим полна,
Привычкам не изменяла:
И так же сердилась: — У, Сатана! —
И так же его презирала.
Был вечер, и пахло в садах весной.
Дрожала звезда, мигая…
Шел паренек с девчонкой одной,
Домой ее провожая.
Он не был с ней даже знаком почти,
Просто шумел карнавал,
Просто было им по пути,
Девчонка боялась домой идти,
И он ее провожал.
Потом, когда в полночь взошла луна,
Свистя, возвращался назад.
И вдруг возле дома: — Стой, Сатана!
Стой, тебе говорят!
Все ясно, все ясно! Так вот ты какой?
Значит, встречаешься с ней?!
С какой-то фитюлькой, пустой, дрянной!
Не смей! Ты слышишь? Не смей!
Даже не спрашивай почему! —
Сердито шагнула ближе
И вдруг, заплакав, прижалась к нему:
— Мой! Не отдам, не отдам никому!
Как я тебя ненавижу!
Мы довольно близко видели смерть
и, пожалуй, сами могли умереть,
мы ходили везде, где можно ходить,
и смотрели на все, на что можно смотреть.
Мы влезали в окопы,
пропахшие креозотом
и пролитым в песок сакэ,
где только что наши
кололи тех
и кровь не засохла еще на штыке.
Мы напрасно искали домашнюю жалость,
забытую нами у очага,
мы здесь привыкали,
что быть убитым —
входит в обязанности врага.
Мы сначала взяли это на веру,
но вера вошла нам в кровь и плоть;
мы так и писали:
«Если он не сдается —
надо его заколоть!»
И, честное слово, нам ничего не снилось
когда, свернувшись в углу,
мы дремали в летящей без фар машине
или на твердом полу.
У нас была чистая совесть людей,
посмотревших в глаза войне.
И мы слишком много видели днем,
чтобы видеть еще во сне.
Мы спали, как дети,
с открытыми ртами,
кое-как прикорнув на тычке…
Но я хотел рассказать не об этом.
Я хотел рассказать о сверчке.
Сверчок жил у нас под самою крышей
между войлоком и холстом.
Он был рыжий и толстый,
с большими усами
и кривым, как сабля, хвостом.
Он знал, когда петь и когда молчать,
он не спутал бы никогда;
он молча ползал в жаркие дни
и грустно свистел в холода.
Мы хотели поближе его разглядеть
и утром вынесли за порог,
и он, как шофер, растерялся, увидев
сразу столько дорог.
Он удивленно двигал усами,
как и мы, он не знал, почему
большой человек из соседней юрты
подошел вплотную к нему.
Я повторяю:
сверчок был толстый,
с кривым, как сабля, хвостом,
Но всего его, маленького,
можно было
накрыть дубовым листом.
А сапог был большой —
сорок третий номер,
с гвоздями на каблуке,
и мы не успели еще подумать,
как он стоял на сверчке.
Мы решили, что было б смешно сердиться,
и завели разговор о другом,
но человек из соседней юрты
был молча объявлен нашим врагом.
Я, как в жизни, спутал в своем рассказе
и важное, и пустяки,
но товарищи скажут,
что все это правда
от первой и до последней строки.
Жандармы вселенной,
вылоснив лица,
стоят над рабочим:
— Эй,
не бастуй! —
А здесь
трудящихся щит —
милиция
стоит
на своем
бессменном посту.
Пока
за нашим
октябрьским гулом
и в странах
в других
не грянет такой, —
стой,
береги своим караулом
копейку рабочую,
дом и покой.
Пока
Волховстроев яркая речь
не победит
темноту нищеты,
нутро республики
вам беречь —
рабочих
домов и людей
щиты.
Храня республику,
от людей до иголок,
без устали стой
и без лени,
пока не исчезнут
богатство и голод —
поставщики преступлений.
Враг — хитер!
Смотрите в оба!
Его не сломишь,
если сам лоботряс.
Помни, товарищ, —
нужна учеба
всем,
защищающим рабочий класс!
Голой рукой
не взять врага нам,
на каждом участке
преследуй их.
Знай, товарищ,
и стрельбу из нагана,
и книгу Ленина,
и наш стих.
Слаба дисциплина — петлю накинут.
Бандит и белый
живут в ладах.
Товарищ,
тверже крепи дисциплину
в милиционерских рядах!
Иной
хулигану
так
даже рад, —
выйдет
этакий
драчун и голосило:
— Ничего, мол,
выпимши —
свой брат —
богатырская
русская сила. —
А ты качнешься
(от пива частого),
у целой улицы нос заалел:
— Ежели,
мол,
безобразит начальство,
то нам,
разумеется,
и бог велел! —
Сорвут работу
глупым ляганьем
пивного чада
бузящие ча́ды.
Лозунг твой:
— Хулиганам
нет пощады! —
Иной рассуждает,
морща лоб:
— Что цапать
маленьких воришек?
Ловить вора,
да такого,
чтоб
об нем
говорили в Париже! —
Если выудят
миллион
из кассы скряжьей,
новый
с рабочих
сдерет задарма.
На мелочь глаз!
На мелкие кражи,
потрошащие
тощий
рабочий карман!
В нашей республике
свет не равен:
чем дальше от центра —
тем глубже ночи.
Милиционер,
в темноту окраин
глаз вонзай
острей и зорче!
Пока
за нашим
октябрьским гулом
и в странах других
не пройдет такой —
стой,
береги своим караулом
копейки,
людей,
дома
и покой.
Памяти Всеволода Вишневского, служившего пулемётчиком на «Ване-коммунисте» в 1918 годуБыл он складный волжский пароходик,
рядовой царицынский бурлак.
В ураган семнадцатого годасразу
поднял большевистский флаг. И когда на волжские откосыз
Защищать новорожденный мир
прибыли кронштадтские матросы—
приглянулся им лихой буксир. И проходит срок совсем недолгий, —
тот буксир — храбрей команды нет! —
флагманом флотилии на Волге
назначает Реввоенсовет. Выбирали флагману названье, —
дважды гимн исполнил гармонист.
Дали имя ласковое — Ваня,
уточнив партийность: коммунист. «Ваня» был во всем слуга народа,
свято Революции служил.
«Ваня» в легендарные походы
волжскую флотилию водил. А страна истерзана врагами…
И пришел, пришел момент такой —
у деревни Пьяный Бор на Каме
флагман в одиночку принял бой… Ой ты, красное, родное знамя,
над рекой на миг один склонись:
у деревни Пьяный Бор на Каме
тонет, тонет «Ваня-коммунист». Он лежал на дне четыре года,
но когда оправилась страна,
«Ваня-коммунист», слуга народа,
поднят был торжественно со дна. Дышит Родина трудом и миром,
и по милой Волге вверх и вниз
девятнадцать лет простым буксиром
ходит, ходит «Ваня-коммунист». Тянет грузы—все, что поручают,
работящ, прилежен, голосист…
Люди понемножку забывают,
чем он славен — «Ваня-коммунист». Только взглянут—что за пароходик,
с виду старомоден, неказист?
Точно все еще в кожанке ходит
бывший флагман «Ваня-коммунист». Он живёт — не тужит, воду роет,
многих непрославленных скромней, —
вплоть до августа сорок второго,
плоть до грозных сталинградских дней. Дни огня, страдания и славы,
ливни бомб, и скрежет их, и свист…
И становится на переправу
старый флагман — «Ваня-коммунист». Из пылающего Сталинграда
он вывозит женщин и ребят,
а гранаты, мины и снаряды
тащит из-за Волги в Сталинград. Так он ходит, ветеран «гражданки»,
точно не был никогда убит,
в комиссарской старенькой кожанке,
лентой пулеметною обвит. Так при выполнении заданья,
беззаветен, всей душою чист,
ночью от прямого попаданья
погибает «Ваня-коммунист». Тонет, тонет вновь — теперь навеки, —
обе жизни вспомнив заодно,
торжествуя, что родные реки
перейти врагам не суждено… …Друг, не предавайся грустной думе!
Ты вздохни над песней и скажи:
«Ничего, что «Ваня» дважды умер.
Очень хорошо, что дважды жил!»
Десять лет боевых прошло.
Вражий раж —
еще не утих.
Может,
скоро
дней эшелон
пылью
всклубит
боевые пути.
Враг наготове.
Битвы грядут.
Учись
шагать
в боевом ряду.
Учись
отражать
атаки газовые,
смерти
в минуту
маску показывая.
Буржуй угрожает.
Кто уймет его?
Умей
управляться
лентой пулеметовой.
Готовится
к штурму
Антанта чертова —
учись
атакам,
штык повертывая.
Враг разбежится —
кто погонится?
Гнать златопогонников
учись, конница.
Слышна
у заводов
врага нога нам.
Учись,
товарищ,
владеть наганом.
Не век
стоять
у залива в болотце.
Крепите
советский флот,
краснофлотцы!
Битва не кончена,
только смолкла —
готовься, комсомолец
и комсомолка.
Сердце
республика
с армией сли́ла,
нету
на свете
тверже сплава.
Красная Армия —
наша сила.
Нашей
Красной Армии
слава!
Костер, что где-нибудь в лесу,
Ночуя, путник палит, —
И тот повысушит росу,
Траву вокруг обвялит.Пожар начнет с одной беды,
Но только в силу вступит —
Он через улицу сады
Соседние погубит.А этот жар — он землю жег,
Броню стальную плавил,
Он за сто верст касался щек
И брови кучерявил.Он с ветром несся на восток,
Сжигая мох на крышах,
И сизой пылью вдоль дорог
Лежал на травах рыжих.И от столба и до столба,
Страду опережая,
Он на корню губил хлеба
Большого урожая… И кто в тот год с войсками шел,
Тому забыть едва ли
Тоску и муку наших сел,
Что по пути лежали.И кто из пламени бежал
В те месяцы лихие,
Тот думать мог, что этот жар
Смертелен для России.И с болью думать мог в пути,
Тех, что прошли, сменяя:
— Земля отцовская, прости,
Страдалица родная… И не одна уже судьба
Была войны короче.
И шла великая борьба
Уже как день рабочий.И долг борьбы — за словом — власть
Внушала карой строгой.
И воин, потерявший часть,
Искал ее с тревогой… И ты была в огне жива,
В войне права, Россия.
И силу вдруг нашла Москва
Ответить страшной силе.Москва, Москва, твой горький год,
Твой первый гордый рапорт,
С тех пор и ныне нас ведет
Твой клич: — Вперед на запад! Пусть с новым летом вновь тот жар
Дохнул, неимоверный,
И новый страшен был удар, —
Он был уже не первый.Ты, Волга, русская река,
Легла врагу преградой.
Восходит заревом в века
Победа Сталинграда.Пусть с третьим летом новый жар
Дохнул — его с восхода
С привычной твердостью встречал
Солдатский взгляд народа.Он мощь свою в борьбе обрел,
Жестокой и кровавой,
Солдат-народ. И вот Орел —
Начало новой славы.Иная шествует пора,
Рванулась наша сила
И не споткнулась у Днепра,
На берег тот вступила.И кто теперь с войсками шел,
Тому забыть едва ли
И скорбь и радость наших сел,
Что по пути лежали.Да, много горя, много слез —
Еще их срок не минул.
Не каждой матери пришлось
Обнять родного сына.Но праздник свят и величав.
В огне полки сменяя,
Огонь врага огнем поправ,
Идет страна родная.Ее святой, великий труд,
Ее немые муки
Прославят и превознесут
Благоговейно внуки.И скажут, честь воздав сполна,
Дивясь ушедшей были:
Какие были времена!
Какие люди были!
Не всяк боец, что брал Орел,
Иль Харьков, иль Полтаву,
В тот самый город и вошел
Через его заставу.Такой иному выйдет путь,
В согласии с приказом,
Что и на город тот взглянуть
Не доведется глазом… Вот так, верней, почти что так,
В рядах бригады энской
Сражался мой Иван Громак,
Боец, герой Смоленска.Соленый пот глаза слепил
Солдату молодому,
Что на войне мужчиной был,
Мальчишкой числясь дома.В бою не шутка — со свежа,
Однако дальше — больше,
От рубежа до рубежа
Воюет бронебойщик… И вот уже недалеки
За дымкой приднепровской
И берег тот Днепра-реки
И город — страж московский.Лежит пехота. Немец бьет.
Крест-накрест пишут пули.
Нельзя назад, нельзя вперед.
Что ж, гибнуть? Черта в стуле! И словно силится прочесть
В письме слепую строчку,
Глядит Громак и молвит: — Есть!
Заметил вражью точку.Берет тот кустик на прицел,
Припав к ружью, наводчик.
И дело сделано: отпел
Немецкий пулеметчик.Один отпел, второй поет,
С кустов ссекая ветки.
Громак прицелился — и тот
Подшиблен пулей меткой.Команда слышится:
— Вперед!
Вперед, скорее, братцы!..
Но тут немецкий миномет
Давай со зла плеваться.Иван Громак смекает: врешь,
Со страху ты сердитый.
Разрыв! Кусков не соберешь —
Ружье бойца разбито.Громак в пыли, Громак в дыму,
Налет жесток и долог.
Громак не чуял, как ему
Прожег плечо осколок.Минутам счет, секундам счет,
Налет притихнул рьяный.
А немцы — вот они — в обход
Позиции Ивана.Ползут, хотят забрать живьем.
Ползут, скажи на милость,
Отвага тоже: впятером
На одного решились.Вот — на бросок гранаты враг,
Громак его гранатой,
Вот рядом двое. Что ж Громак?
Громак — давай лопатой.Сошлись, сплелись, пошла возня.
Громак живучий малый.
— Ты думал что? Убил меня?
Смотри, убьешь, пожалуй! —Схватил он немца, затая
И боль свою и муки: —
Что? Думал — раненый? А я
Еще имею руки.Сдавил его одной рукой,
У немца прыть увяла.
А тут еще — один, другой
На помощь. Куча мала.Лежачий раненый Громак
Под ними землю пашет.
Конец, Громак? И было б так,
Да подоспели наши… Такая тут взялась жара,
Что передать не в силах.
И впереди уже «ура»
Слыхал Громак с носилок.Враг отступил в огне, в дыму
Пожаров деревенских…
Но не пришлося самому
Ивану быть в Смоленске.И как гласит о том молва,
Он не в большой обиде.
Смоленск — Смоленском. А Москва?
Он и Москвы не видел.Не приходилось, — потому…
Опять же горя мало:
Москвы не видел, но ему
Москва салютовала.
Большой Медведицы нет ковша,
Луна не глядит с небес.
Ночь темна… Затих Черемшан.
Гасит огни Мелекесс.Уснул и Бряндинский колхоз…
Только на дальних буграх
Ночь светла без луны и звезд, —
Там тарахтят трактора.Другие кончают осенний сев,
Стыдно им уступать —
Вот почему сегодня не все
Бряндинцы могут спать.Пускай осенняя ночь дрожа
Холодом бьет в ребро, —
Люди работают и сторожат
Свое трудовое добро… Амбар — копилка общих трудов —
Полон отборных семян.
Его сторожит Степан Седов,
По прозвищу Цыган.Крепок амбара железный запор,
Зорок у сторожа глаз.
Не потревожат враг и вор
Семян золотой запас.Слышит Степан, как новые га
С бою берут трактора.
И ночь идет, темна и долга,
И долго еще до утра.Мысли плывут, как дым махры:
«Колхоз… ребятишки… жена…
Скоро всем для зимней поры
Обувка будет нужна…»Осенняя ночь долга и глуха,
И утра нет следов,
Еще и первого петуха
Не слышал Степан Седов… И вдруг — испуг расширил зрачок
Черных цыганских глаз:
На небе огненный язычок
Вспыхнул и погас.И следом дым, как туман с реки,
Клубом поплыл седым.
И взвились новые языки
И палевым сделали дым.Глядит Степан из черной тьмы,
И губы шепчут дрожа:
Или соседи… или мы…
В нашем конце пожар! Огонь присел в дыму глухом,
Невидимый, но живой,
И прыгнул огненным петухом,
Вздымая гребень свой.Степаново сердце бьет набат,
Забегал сонный колхоз.
И вспыхнул крик: «Седовы горят!»
И прогремел обоз… Искры тучами красных мух
Носятся над огнем…
Степан едва переводит дух, —
И двое спорят о нем.— Степан! Колхозные семена
Не время тебе стеречь!
Смотри! В огне семья и жена! —
Так первый держит речь.— Горит твой дом! Горит твой кров!
Что тебе до людей?
Беги, Седов! Спеши, Седов!
Спасай жену и детей! Но в этот яростный разговор
Крикнул голос второй:
— Постой, Степан! И враг и вор
Ходят ночной порой! Такого часа ждут они,
Готовы к черным делам!..
Жена и дети там не одни, —
Ты здесь нужней, чем там.Амбар получше обойди,
Быть может, неспроста
Горит твой дом! Не уходи,
Не уходи с поста! Тебе плоды колхозных трудов
Недаром доверил мир!..-
И был на посту Степан Седов,
Пока не снял бригадир.Утих пожар. Как дым белёс,
Холодный встал рассвет.
И тут увидел весь колхоз,
Что черный сторож сед.И рассказало всем без слов
Волос его серебро,
Как сторожил Степан Седов
Колхозное добро.
Сегодня, на празднике людном,
Мы с вами припомним, друзья,
Как двигалась в путь многотрудный
Рабочая наша семья; Как смертью враги нам грозили,
Как шли в Подмосковье бои,
Как мы под бомбежкой грузили
Станки заводские свои; Как, сидя в теплушках на сене,
Глядели мы в сумрак ночной,
Как где-то в тумане осеннем
Остался наш город родной… Припомним, друзья и подруги,
Расскажем без всяких прикрас,
Какие свирепые вьюги
На пристани встретили нас; Как в старой нетопленной школе
Мы жили у мертвой реки,
Как сердце сжималось от боли,
Что снег заметает станки, Что к ним не придут пароходы
Ни с этой, ни с той стороны,
Что дальше нам не было ходу,
Быть может, до самой весны… Припомним, друзья и подруги,
Как ночи и дни напролет
По той незнакомой округе
Искали мы с вами подвод; Как тяжко тащили на сани
Железную грузную кладь, —
Тащили и падали сами
И, вставши, тащили опять; Как вдаль — по полям, по откосам,
По длинной дороге степной —
Пошли, потянулись обозы
На целые версты длиной.Весь свет застилала пороша,
Пройдешь — и не видно следов…
И всё же мы вынесли ношу,
В которой сто тысяч пудов; И всё же — хоть тяжко нам было —
Спасли, отстояли завод.
И вот он — на полную силу
Работает, дышит, живет! Товарищи, вспомним об этом
И будем тверды до конца!
И пусть торжествующим светом
Наполнятся наши сердца; Пусть душу согреет сознанье,
Что мы ни на шаг, ни на миг
В суровые дни испытанья
Не сдали позиций своих; Что мы никому не давали
Позорить рабочую честь
И что в фронтовом арсенале
И наше оружие есть, И наше грохочет громами
В годину великой войны…
Когда-то мы делали с вами
Часы для советской страны; Когда-то в уюте квартирном,
В спокойные ясные дни,
На стенах, на столике мирном
Секунды считали они.Но в наши дома оголтело
Вломились фашистские псы, —
И родина нам повелела
Готовить иные часы —Часы со смертельным заводом
Для тех, кто пошел на грабеж,
Для тех, кто над нашим народом
Занес окровавленный нож; Часы для злодеев матерых,
Что кровь неповинную льют,
Часы, после боя которых
Враги никогда не встают.Так что же, друзья и подруги, —
Пусть будет работа дружна!
Пусть наши проворные руки
Похвалит родная страна; Пусть станет убийцам грозою
Советский завод часовой,
Пусть плачут кровавой слезою
Они над своею судьбой; Пусть ночи встают гробовые
Над тем, кто нацелился в нас,
Пусть наши часы боевые
Пробьют его смертный час!
1Та песня с детских лет, друзья,
Была знакома мне:
«Трансвааль, Трансвааль — страна моя,
Ты вся горишь в огне».Трансвааль, Трансвааль — страна моя!..
Каким она путем
Пришла в смоленские края,
Вошла в крестьянский дом? И что за дело было мне,
За тыщи верст вдали,
До той страны, что вся в огне,
До той чужой земли? Я даже знал тогда едва ль —
В свой двенадцать лет, —
Где эта самая Трансвааль
И есть она иль нет.И всё ж она меня нашла
В Смоленщине родной,
По тихим улицам села
Ходила вслед за мной.И понял я ее печаль,
Увидел тот пожар.
Я повторял:
— Трансвааль, Трансвааль! -
И голос мой дрожал.И я не мог уже — о нет! —
Забыть про ту страну,
Где младший сын — в тринадцать лет —
Просился на войну.И мне впервые, может быть,
Открылося тогда —
Как надо край родной любить,
Когда придет беда; Как надо родину беречь
И помнить день за днем,
Чтоб враг не мог ее поджечь
Погибельным огнем…2«Трансвааль, Трансвааль — страна моя!..»
Я с этой песней рос.
Ее навек запомнил я
И, словно клятву, нес.Я вместе с нею путь держал,
Покинув дом родной,
Когда четырнадцать держав
Пошли на нас войной; Когда пожары по ночам
Пылали здесь и там
И били пушки англичан
По нашим городам; Когда сражались сыновья
С отцами наравне…
«Трансвааль, Трансвааль — страна моя,
Ты вся горишь в огне…»3Я пел свой гнев, свою печаль
Словами песни той,
Я повторял:
— Трансвааль, Трансвааль! -
Но думал о другой, —О той, с которой навсегда
Судьбу свою связал.
О той, где в детские года
Я палочки срезал; О той, о русской, о родной,
Где понял в первый раз:
Ни бог, ни царь и не герой
Свободы нам не даст; О той, что сотни лет жила
С лучиною в светце,
О той, которая была
Вся в огненном кольце.Я выполнял ее наказ,
И думал я о ней…
Настал, настал суровый час
Для родины моей; Настал, настал суровый час
Для родины моей, —
Молитесь, женщины, за нас —
За ваших сыновей…4Мы шли свободу отстоять,
Избавить свет от тьмы.
А долго ль будем воевать —
Не спрашивали мы.Один был путь у нас — вперед!
И шли мы тем путем.
А сколько нас назад придет —
Не думали о том.И на земле и на воде
Врага громили мы.
И знамя красное нигде
Не уронили мы.И враг в заморские края
Бежал за тыщи верст.
И поднялась страна моя
Во весь могучий рост.Зимой в снегу, весной в цвету
И в дымах заводских —
Она бессменно на посту,
На страже прав людских.Когда фашистская чума
В поход кровавый шла,
Весь мир от рабского ярма
Страна моя спасла.Она не кланялась врагам,
Не дрогнула в боях.
И пал Берлин к ее ногам,
Поверженный во прах.Стоит страна большевиков,
Великая страна,
Со всех пяти материков
Звезда ее видна.Дороги к счастью — с ней одной
Открыты до конца,
И к ней — к стране моей родной —
Устремлены сердца.Ее не сжечь, не задушить,
Не смять, не растоптать, —
Она живет и будет жить
И будет побеждать! 5«…Трансвааль, Трансвааль!..» —
Я много знал
Других прекрасных слов,
Но эту песню вспоминал,
Как первую любовь; Как свет, как отблеск той зари,
Что в юности взошла,
Как голос матери-земли,
Что крылья мне дала.Трансвааль, Трансвааль! — моя страна,
В лесу костер ночной…
Опять мне вспомнилась она,
Опять владеет мной.Я вижу синий небосвод,
Я слышу бой в горах:
Поднялся греческий народ
С оружием в руках.Идет из плена выручать
Судьбу своей земли,
Идет свободу защищать,
Как мы когда-то шли.Идут на битву сыновья
С отцами наравне…
«Трансвааль, Трансвааль — страна моя,
Ты вся горишь в огне…»Пускай у них не те слова
И пусть не тот напев,
Но та же правда в них жива,
Но в сердце — тот же гнев.И тот же враг, что сжег Трансвааль, —
Извечный враг людской, —
Направил в них огонь и сталь
Безжалостной рукой.Весь мир, всю землю он готов
Поджечь, поработить,
Чтоб кровь мужей и слезы вдов
В доходы превратить; Чтоб даже воздух, даже свет
Принадлежал ему…
Но вся земля ответит:
— Нет!
Вовек не быть тому! И за одним встает другой
Разгневанный народ, —
На грозный бой, на смертный бой
И стар и млад идет, И остров Ява, и Китай,
И Греции сыны
Идут за свой родимый край,
За честь своей страны; За тех, что в лютой кабале,
В неволе тяжкой мрут,
За справедливость на земле
И за свободный труд.Ни вражья спесь, ни злая месть
Отважным не страшна.
Народы знают:
правда есть!
И видят — где она.Дороги к счастью —
с ней одной
Открыты до конца,
И к ней —
к стране моей родной
Устремлены сердца, Ее не сжечь, не задушить,
Не смять, не растоптать.
Она живет и будет жить
И будет побеждать!
1 Я не люблю за мной идущих следом
по площадям
и улицам. Мой путь —
мне кажется тогда —
стремится к бедам:
Скорей дойти до дома
как-нибудь.
Они в затылок дышат горячо…
Сейчас положат руку
на плечо!
Я оглянусь: чужими
притворятся,
прохожими…
Но нас не обмануть: к беде —
к БЕДЕ —
стремглав
идет мой путь.
О, только бы: скорей. Домой.
Укрыться.
Дойти и запереться
и вернуться.
Во что угодно сразу
погрузиться:
в вино!
в заботы!
в бесполезный труд…
Но вот уж много дней,
как даже дома
меня не покидает страх
знакомый,
что по Следам
Идущие —
придут. 2 Не будет дома
или будет дом
и легче будет
иль еще печальней —
об этом годе расскажу потом,
о том, как стало
ничего не жаль мне.
Не жаль стареть.
Не жаль тебя терять.
Зачем мне красота, любовь
и дом уютный, -
затем, чтобы молчать?
Не-ет, не молчать, а лгать.
Лгать и дрожать ежеминутно.
Лгать и дрожать:
а вдруг — не так солгу?
И сразу — унизительная кара.
Нет. Больше не хочу и не могу.
Сама погибну.
Подло — ждать удара!
Не женское занятье: пить вино,
по кабакам шататься в одиночку.
Но я — пила.
Мне стало все равно:
продлится ли позорная отсрочка.
Мне только слез твоих
последних жаль,
в то воскресенье,
в темный день погони,
когда разлуки каторжная даль
открылась мне —
ясней, чем на ладони…
Как плакал ты!
Последний в мире свет
мне хлынул в душу —
слез твоих сиянье!
Молитвы нет такой
и песни нет,
чтобы воспеть во мне
твое рыданье.
Но… Даже их мне не дают воспеть…
В проклятой немоте изнемогаю…
И странно знать,
что вот придет другая,
чтобы тебе с лица их утереть…
Живу — тишком.
Живу — едва дыша.
Припоминая, вижу — повсеместно
следы свои оставила душа:
то болью, то доверием, то песней…
Их время и сомненье не сотрет,
не облегчить их никаким побегом,
их тут же обнаружит
и придет
и уведет меня —
Идущий Следом… Осень 1949 3 Я не люблю звонков по телефону,
когда за ними разговора нет.
‘Кто говорит? Я слушаю! ’
В ответ
молчание и гул, подобный стону.
Кто позвонил и испугался вдруг,
кто замолчал за комнатной стеною?
‘Далекий мой,
желанный,
верный друг,
не ты ли смолк? Нет, говори со мною!
Одною скорбью мы разлучены,
одной безмолвной скованы печалью,
и все-таки средь этой тишины
поговорим… Нельзя, чтоб мы молчали! ’ А может быть, звонил мой давний враг?
Хотел узнать, я дома иль не дома?
И вот, услышав голос мой знакомый,
спокоен стал и отошел на шаг.
Нет, я скрываться не хочу, не тщусь.
Я всем открыта, точно домочадцам…
Но так привыкла с домом я прощаться,
что, уходя, забуду — не прощусь.
Разлука никакая не страшна:
я знаю — я со всеми, не одна…
Но, господи, как одиноко вдруг,
когда такой настигнут тишиною…
Кто б ни был ты,
мой враг или мой друг, -
я слушаю! Заговори со мною! 1949
С грустной матерью, ставшей недавно вдовой,
Мальчик маленький жил в Верее под Москвой.
Голубятник он ласковый был и умелый.
Как-то утром — при солнечном первом луче —
Мальчик с голубем белым на левом плече
Вдруг без крика на снег повалился, на белый,
К солнцу лик обернув помертвелый.
Вечным сном он в могиле безвременной спит,
Был он немцем убит.
Но о нем — неживом — пошли слухи живые,
Проникая к врагам через их рубежи,
В их ряды, в охранения сторожевые,
В их окопы н в их блиндажи.
По ночам, воскрешенный любовью народной,
Из могилы холодной
Русский мальчик встает
И навстречу немецкому фронту идет.
Его взгляд и презреньем сверкает и гневом,
И, всё тот же — предсмертный! — храня его вид,
Белый голубь сидит
На плече его левом.
Ни травинки, ни кустика не шевеля,
Через минные мальчик проходит поля,
Чрез колюче-стальные проходит препоны,
Чрез окопы немецкие и бастионы.
«Кто идет?» — ему немец кричит, часовой.
«Месть!» — так мальчик ему отвечает.
«Кто идет?» — его немец другой
Грозным криком встречает.
«Совесть!» — мальчик ему отвечает.
«Кто идет?» — третий немец вопрос задает.
«Мысль!» — ответ русский мальчик дает.
Вражьи пушки стреляют в него и винтовки,
Самолеты ведут на него пикировки,
Рвутся мины, и бомбы грохочут кругом,
Но идет он спокойно пред пушечным зевом,
Белый голубь сидит на плече его левом.
Овладело безумие лютым врагом.
Страх у немцев сквозил в каждом слове и взгляде.
Била самых отпетых разбойников дрожь,
«С белым голубем мальчика видели…» «Ложь!»
«Нет, не ложь: его видели в третьей бригаде».
«Вздор, отъявленный вздор!»
«Нет не вздор.
Мальчик…»
«Вздор! Уходите вы к шуту!»
«Вот он сам!»
Мальчик с голубем в ту же минуту
Возникал, где о нем заходил разговор.
С взором грозным и полным немого укора
Шел он медленным шагом, скрестив на груди
Свои детские руки.
«Уйди же! Уйди!» —
Выла воем звериным фашистская свора.
«Ты не мною, убит! Я тебя не встречал!»
«И не мной!» — выли немцы, упав на колени.
«И не мною!» Но мальчик молчал.
И тогда, убоявшись своих преступлений
И возмездья за них, немцы все — кто куда,
Чтоб спастися от кары, бежать от суда, —
И ревели в предчувствии близкого краха.
Как на бойне быки, помертвевши от страха.
Страх охватывал тыл, проникал в города,
Нарастая быстрее повальной заразы.
По немецким войскам полетели приказы
С черепными значками, в тройном сургуче:
«Ходит слух — и ему не дается отпору, —
Что тревожит наш фронт в полуночную пору
Мальчик с голубем белым на левом плече.
Запрещается верить подобному вздору,
Говорить, даже думать о нем!»
Но о мальчике русском всё ширилась повесть.
В него веры не выжечь огнем,
Потому — это месть,
это мысль,
это совесть!
И о нем говорят всюду ночью и днем.
Говорят, его видели под Сталинградом:
По полям, где судилось немецким отрядам
Лечь костьми на холодной, на снежной парче,
Русский мальчик прошел с торжествующим
взглядом,
Мальчик с голубем белым на левом плече!
Ой, родная, отцовская,
Что на свете одна,
Сторона приднепровская,
Смоленская сторона,
Здравствуй!.. Слова не выдавить.
Край в ночи без огня.
Ты как будто за тридевять
Земель от меня.За высокою кручею,
За чужою заставою,
За немецкой колючею
Проволокой ржавою.И поля твои мечены
Рытым знаком войны,
Города покалечены,
Снесены, сожжены… И над старыми трактами
Тянет с ветром чужим
Не дымком наших тракторов, -
Вонью вражьих машин.И весна деревенская
Не красна, не шумна.
Песня на поле женская —
Край пройди — не слышна… Ой, родная, смоленская
Моя сторона, Ты огнем опаленная
До великой черты,
Ты, за фронтом плененная,
Оскорбленная, -
Ты
Никогда еще ранее
Даже мне не была
Так больна, так мила —
До рыдания… Я б вовеки грабителям
Не простил бы твоим,
Что они тебя видели
Вражьим оком пустым;
Что земли твоей на ноги
Зацепили себе,
Что руками погаными
Прикоснулись к тебе;
Что уродливым именем
Заменили твое;
Что в Днепре твоем вымыли
Воровское тряпье;
Что прошлися где по двору
Мимо окон твоих
Той походкою подлою,
Что у них у одних… Сторона моя милая,
Ты ль в такую весну
Под неволей постылою
Присмиреешь в плену?
Ты ль березой подрубленной
Будешь никнуть в слезах
Над судьбою загубленной,
Над могилой неубранной,
Позабытой в лесах? Нет, твой враг не похвалится
Тыловой тишиной,
Нет, не только страдалицей
Ты встаешь предо мной,
Земляная, колхозная, -
Гордой чести верна, -
Партизанская грозная
Сторона! Знай, убийца без совести,
Вор, ограбивший дом,
По старинной пословице,
Не хозяин ты в нем.За Починками, Глинками
И везде, где ни есть,
Потайными тропинками
Ходит зоркая месть.
Ходит, в цепи смыкается,
Обложила весь край,
Где не ждут, объявляется
И карает…
Карай! Бей, семья деревенская,
Вора в честном дому,
Чтобы жито смоленское
Боком вышло ему.
Встань, весь край мой поруганный,
На врага!
Неспроста
Чтоб вороною пуганой
Он боялся куста,
Чтоб он в страхе сутулился
Пред бессонной бедой,
Чтоб с дороги не сунулся
И за малой нуждой,
Чтоб дорога трясиною
Пузырилась под ним,
Чтоб под каждой машиною
Рухнул мост и — аминь! Чтоб тоска постоянная
Вражий дух извела,
Чтобы встреча желанная
Поскорее была.Ой, родная, отцовская,
Сторона приднепровская,
Земли, реки, леса мои,
Города мои древние,
Слово слушайте самое
Мое задушевное.
Все верней, все заметнее
Близкий радостный срок.
Ночь короткую летнюю
Озаряет восток.Полстраны под колесами
Боевыми гудит.
Разве родина бросила
Край родной хоть один? Хоть ребенка, хоть женщину
Позабыли в плену?
Где ж забудет Смоленщину —
Сторону! Сторона моя милая,
Земляки и родня,
Бей же силу постылую
Всей несчетною силою
Ножа и огня.
Бей! Вовек не утратится
Имя, дело твое,
Не уйдет в забытье,
Высшей славой оплатится.Эй, родная, Смоленская,
Сторона деревенская,
Эй, веселый народ,
Бей!
Наша берет!
Часть первая
Ехали медведи
На велосипеде.
А за ними кот
Задом наперед.
А за ним комарики
На воздушном шарике.
А за ними раки
На хромой собаке.
Волки на кобыле.
Львы в автомобиле.
Зайчики
В трамвайчике.
Жаба на метле…
Едут и смеются,
Пряники жуют.
Вдруг из подворотни
Страшный великан,
Рыжий и усатый
Та-ра-кан!
Таракан, Таракан, Тараканище!
Он рычит, и кричит,
И усами шевелит:
«Погодите, не спешите,
Я вас мигом проглочу!
Проглочу, проглочу, не помилую».
Звери задрожали,
В обморок упали.
Волки от испуга
Скушали друг друга.
Бедный крокодил
Жабу проглотил.
А слониха, вся дрожа,
Так и села на ежа.
Только раки-забияки
Не боятся бою-драки:
Хоть и пятятся назад,
Но усами шевелят
И кричат великану усатому:
«Не кричи и не рычи,
Мы и сами усачи,
Можем мы и сами
Шевелить усами!»
И назад еще дальше попятились.
И сказал Гиппопотам
Крокодилам и китам:
«Кто злодея не боится
И с чудовищем сразится,
Я тому богатырю
Двух лягушек подарю
И еловую шишку пожалую!»
«Не боимся мы его,
Великана твоего:
Мы зубами,
Мы клыками,
Мы копытами его!»
И веселою гурьбой
Звери кинулися в бой.
Но, увидев усача
(Ай-ай-ай!),
Звери дали стрекача
(Ай-ай-ай!).
По лесам, по полям разбежалися:
Тараканьих усов испугалися.
И вскричал Гиппопотам:
«Что за стыд, что за срам!
Эй, быки и носороги,
Выходите из берлоги
И врага
На рога
Поднимите-ка!»
Но быки и носороги
Отвечают из берлоги:
«Мы врага бы
На рога бы.
Только шкура дорога,
И рога нынче тоже
не дёшевы»,
И сидят и дрожат
Под кусточками,
За болотными прячутся
Кочками.
Крокодилы в крапиву
Забилися,
И в канаве слоны
Схоронилися.
Только и слышно,
Как зубы стучат,
Только и видно,
Как уши дрожат.
А лихие обезьяны
Подхватили чемоданы
И скорее со всех ног
Наутек.
И акула
Увильнула,
Только хвостиком махнула.
А за нею каракатица —
Так и пятится,
Так и катится.
Часть вторая
Вот и стал Таракан
победителем,
И лесов и полей повелителем.
Покорилися звери усатому.
(Чтоб ему провалиться,
проклятому!)
А он между ними похаживает,
Золоченое брюхо поглаживает:
«Принесите-ка мне, звери,
ваших детушек,
Я сегодня их за ужином
скушаю!»
Бедные, бедные звери!
Воют, рыдают, ревут!
В каждой берлоге
И в каждой пещере
Злого обжору клянут.
Да и какая же мать
Согласится отдать
Своего дорогого ребёнка —
Медвежонка, волчонка, слоненка, —
Чтобы несытое чучело
Бедную крошку
замучило!
Плачут они, убиваются,
С малышами навеки
прощаются.
Но однажды поутру
Прискакала кенгуру,
Увидала усача,
Закричала сгоряча:
«Разве это великан?
(Ха-ха-ха!)
Это просто таракан!
(Ха-ха-ха!)
Таракан, таракан,
таракашечка,
Жидконогая
козявочка-букашечка.
И не стыдно вам?
Не обидно вам?
Вы — зубастые,
Вы — клыкастые,
А малявочке
Поклонилися,
А козявочке
Покорилися!»
Испугались бегемоты,
Зашептали: «Что ты, что ты!
Уходи-ка ты отсюда!
Как бы не было нам худа!»
Только вдруг из-за кусточка,
Из-за синего лесочка,
Из далеких из полей
Прилетает Воробей.
Прыг да прыг
Да чик-чирик,
Чики-рики-чик-чирик!
Взял и клюнул Таракана,
Вот и нету великана.
Поделом великану досталося,
И усов от него не осталося.
То-то рада, то-то рада
Вся звериная семья,
Прославляют, поздравляют
Удалого Воробья!
Ослы ему славу по нотам поют,
Козлы бородою дорогу метут,
Бараны, бараны
Стучат в барабаны!
Сычи-трубачи
Трубят! Грачи с каланчи
Кричат!
Летучие мыши
На крыше
Платочками машут
И пляшут.
А слониха-щеголиха
Так отплясывает лихо,
Что румяная луна
В небе задрожала
И на бедного слона
Кубарем упала.
Вот была потом забота —
За луной нырять в болото
И гвоздями к небесам приколачивать!
Я убит подо Ржевом,
В безыменном болоте,
В пятой роте, на левом,
При жестоком налете.
Я не слышал разрыва,
Я не видел той вспышки, —
Точно в пропасть с обрыва —
И ни дна ни покрышки.
И во всем этом мире,
До конца его дней,
Ни петлички, ни лычки
С гимнастерки моей.
Я — где корни слепые
Ищут корма во тьме;
Я — где с облачком пыли
Ходит рожь на холме;
Я — где крик петушиный
На заре по росе;
Я — где ваши машины
Воздух рвут на шоссе;
Где травинку к травинке
Речка травы прядет, —
Там, куда на поминки
Даже мать не придет.
Летом горького года
Я убит. Для меня —
Ни известий, ни сводок
После этого дня.
Подсчитайте, живые,
Сколько сроку назад
Был на фронте впервые
Назван вдруг Сталинград.
Фронт горел, не стихая,
Как на теле рубец.
Я убит и не знаю,
Наш ли Ржев наконец?
Удержались ли наши
Там, на Среднем Дону?..
Этот месяц был страшен,
Было все на кону.
Неужели до осени
Был за ним уже Дон
И хотя бы колесами
К Волге вырвался он?
Нет, неправда. Задачи
Той не выиграл враг!
Нет же, нет! А иначе
Даже мертвому — как?
И у мертвых, безгласных,
Есть отрада одна:
Мы за родину пали,
Но она — спасена.
Наши очи померкли,
Пламень сердца погас,
На земле на поверке
Выкликают не нас.
Мы — что кочка, что камень,
Даже глуше, темней.
Наша вечная память —
Кто завидует ей?
Нашим прахом по праву
Овладел чернозем.
Наша вечная слава —
Невеселый резон.
Нам свои боевые
Не носить ордена.
Вам — все это, живые.
Нам — отрада одна:
Что недаром боролись
Мы за родину-мать.
Пусть не слышен наш голос, —
Вы должны его знать.
Вы должны были, братья,
Устоять, как стена,
Ибо мертвых проклятье —
Эта кара страшна.
Это грозное право
Нам навеки дано, —
И за нами оно —
Это горькое право.
Летом, в сорок втором,
Я зарыт без могилы.
Всем, что было потом,
Смерть меня обделила.
Всем, что, может, давно
Вам привычно и ясно,
Но да будет оно
С нашей верой согласно.
Братья, может быть, вы
И не Дон потеряли,
И в тылу у Москвы
За нее умирали.
И в заволжской дали
Спешно рыли окопы,
И с боями дошли
До предела Европы.
Нам достаточно знать,
Что была, несомненно,
Та последняя пядь
На дороге военной.
Та последняя пядь,
Что уж если оставить,
То шагнувшую вспять
Ногу некуда ставить.
Та черта глубины,
За которой вставало
Из-за вашей спины
Пламя кузниц Урала.
И врага обратили
Вы на запад, назад.
Может быть, побратимы,
И Смоленск уже взят?
И врага вы громите
На ином рубеже,
Может быть, вы к границе
Подступили уже!
Может быть… Да исполнится
Слово клятвы святой! —
Ведь Берлин, если помните,
Назван был под Москвой.
Братья, ныне поправшие
Крепость вражьей земли,
Если б мертвые, павшие
Хоть бы плакать могли!
Если б залпы победные
Нас, немых и глухих,
Нас, что вечности преданы,
Воскрешали на миг, —
О, товарищи верные,
Лишь тогда б на воине
Ваше счастье безмерное
Вы постигли вполне.
В нем, том счастье, бесспорная
Наша кровная часть,
Наша, смертью оборванная,
Вера, ненависть, страсть.
Наше все! Не слукавили
Мы в суровой борьбе,
Все отдав, не оставили
Ничего при себе.
Все на вас перечислено
Навсегда, не на срок.
И живым не в упрек
Этот голос ваш мыслимый.
Братья, в этой войне
Мы различья не знали:
Те, что живы, что пали, —
Были мы наравне.
И никто перед нами
Из живых не в долгу,
Кто из рук наших знамя
Подхватил на бегу,
Чтоб за дело святое,
За Советскую власть
Так же, может быть, точно
Шагом дальше упасть.
Я убит подо Ржевом,
Тот еще под Москвой.
Где-то, воины, где вы,
Кто остался живой?
В городах миллионных,
В селах, дома в семье?
В боевых гарнизонах
На не нашей земле?
Ах, своя ли, чужая,
Вся в цветах иль в снегу…
Я вам жизнь завещаю, —
Что я больше могу?
Завещаю в той жизни
Вам счастливыми быть
И родимой отчизне
С честью дальше служить.
Горевать — горделиво,
Не клонясь головой,
Ликовать — не хвастливо
В час победы самой.
И беречь ее свято,
Братья, счастье свое —
В память воина-брата,
Что погиб за нее.
Я весь свой век жила в родном селе,
Жила, как все, — работала, дышала,
Хлеба растила на своей земле
И никому на свете не мешала.
И жить бы мне спокойно много лет, —
Женить бы сына, пестовать внучонка…
Да вот поди ж нашелся людоед —
Пропала наша тихая сторонка!
Хлебнули люди горя через край,
Такого горя, что не сыщешь слова.
Чуть что не так — ложись и помирай:
Всё у врагов для этого готово;
Чуть что не так — петля да пулемет,
Тебе конец, а им одна потеха…
Притих народ. Задумался народ.
Ни разговоров не слыхать, ни смеха.
Сидим, бывало, — словно пни торчим…
Что говорить? У всех лихая чаша.
Посмотрим друг на друга, помолчим,
Слезу смахнем — и вся беседа наша.
Замучил, гад. Замордовал, загрыз…
И мой порог беда не миновала.
Забрали всё. Одних мышей да крыс
Забыли взять. И всё им было мало!
Пришли опять. Опять прикладом в дверь, —
Встречай, старуха, свору их собачью…
«Какую ж это, думаю, теперь
Придумал Гитлер для меня задачу?»
А он придумал: «Убирайся вон!
Не то, — грозят, — раздавим, словно муху…»
«Какой же это, — говорю, — закон —
На улицу выбрасывать старуху?
Куда ж идти? Я тут весь век живу…»
Обидно мне, а им того и надо:
Не сдохнешь, мол, и со скотом в хлеву,
Ступай туда, — свинья, мол, будет рада.
«Что ж, — говорю, — уж лучше бы свинья, —
Она бы так над старой не глумилась.
Да нет ее. И виновата ль я,
Что всех свиней сожрала ваша милость?»
Озлился, пес, — и ну стегать хлыстом!
Избил меня и, в чем была, отправил
Из хаты вон… Спасибо и на том,
Что душу в теле все-таки оставил.
Пришла в сарай, уселась на бревно.
Сижу, молчу — раздета и разута.
Подходит ночь. Становится темно.
И нет старухе на земле приюта.
Сижу, молчу. А в хате той порой
Закрыли ставни, чтоб не видно было,
А в хате — слышу — пир идет горой, —
Стучит, грючит, гуляет вражья сила.
«Нет, думаю, куда-нибудь уйду,
Не дам глумиться над собой злодею!
Пока тепло, авось не пропаду,
А может быть, и дальше уцелею…»
И долог путь, а сборы коротки:
Багаж в карман, а за плечо — хворобу.
Не напороться б только на штыки,
Убраться подобру да поздорову.
Но, знать, в ту ночь счастливая звезда
Взошла и над моею головою:
Затихли фрицы — спит моя беда,
Храпят, гадюки, в хате с перепою.
Пора идти. А я и не могу, —
Целую стены, словно помешалась…
«Ужели ж всё пожертвовать врагу,
Что тяжкими трудами доставалось?
Ужели ж, старой, одинокой, мне
Теперь навек с родным углом проститься,
Где знаю, помню каждый сук в стене
И как скрипит какая половица?
Ужели ж лиходею моему
Сиротская слеза не отольется?
Уж если так, то лучше никому
Пускай добро мое не достается!
Уж если случай к этому привел,
Так будь что будет — лучше или хуже!»
И я дубовый разыскала кол
И крепко дверь притиснула снаружи.
А дальше, что же, дальше — спички в ход, —
Пошел огонь плести свои плетенки!
А я — через калитку в огород,
В поля, в луга, на кладбище, в потемки.
Погоревать к покойнику пришла,
Стою перед оградою сосновой:
— Прости, старик, что дом не сберегла,
Что сына обездолила родного.
Придет с войны, а тут — ни дать ни взять,
В какую дверь стучаться — неизвестно…
Прости, сынок! Но не могла я стать
У извергов скотиной бессловесной.
Прости, сынок! Забудь отцовский дом,
Родная мать его не пощадила —
На всё пошла, но праведным судом
Злодеев на погибель осудила.
Жестокую придумала я месть —
Живьем сожгла, огнем сжила со света!
Но если только бог на небе есть —
Он все грехи отпустит мне за это.
Пусть я стара, и пусть мой волос сед, —
Уж раз война, так всем идти войною…
Тут подошел откуда-то сосед
С ружьем в руках, с котомкой за спиною.
Он осторожно посмотрел кругом,
Подумал молча, постоял немного,
«Ну, что ж, — сказал, — Антоновна, идем!
Видать, у нас теперь одна дорога…»
И мы пошли. Сосед мой впереди,
А я за ним заковыляла сзади.
И вот, смотри, полгода уж поди
Живу в лесу у партизан в отряде.
Варю обед, стираю им белье,
Чиню одёжу — не сижу без дела.
А то бывает, что беру ружье, —
И эту штуку одолеть сумела.
Не будь я здесь — валяться б мне во рву,
А уж теперь, коль вырвалась из плена,
Своих врагов и впрямь переживу, —
Уж это так. Уж это непременно.
Вперед иди не без оглядки,
Но оглянися и сравни
Былые дни и наши дни.
Старомосковские порядки —
Чертовски красочны они.
Но эти краски ядовиты
И поучительно-страшны.
Из тяжких мук народных свиты
Венки проклятой старины.
На этих муках рос, жирея,
Самодержавный гнусный строй,
От них пьянея и дурея,
Беспечно жил дворянский рой,
Кормились ими все кварталы
Биржевиков и палачей,
Из них копились капиталы
Замоскворецких богачей.
На днях в газете зарубежной
Одним из белых мастеров
Был намалеван краской нежной
Замоскворецкий туз, Бугров
Его купецкие причуды,
Его домашние пиры
С разнообразием посуды
Им припасенной для игры
Игра была и впрямь на диво:
В вечерних сумерках, в саду
С гостями туз в хмельном чаду
На «дичь» охотился ретиво,
Спеша в кустах ее настичь.
Изображали эту «дичь»
Коньяк, шампанское и пиво,
В земле зарытые с утра
Так, чтоб лишь горлышки торчали.
Визжали гости и рычали,
Добычу чуя для нутра.
Хозяин, взяв густую ноту,
Так объявлял гостям охоту:
«Раз, два, три, четыре, пять,
Вышел зайчик погулять,
Вдруг охотник прибегает,
Прямо в зайчика стреляет.
Пиф-паф, ой-ой-ой,
Умирает зайчик мой!»
Неслися гости в сад по знаку.
Кто первый «зайца» добывал,
Тот, соблюдая ритуал,
Изображал собой собаку
И поднимал свирепый лай,
Как будто впрямь какой Кудлай.
В беседке «зайца» распивали,
Потом опять в саду сновали,
Пока собачий пьяный лай
Вновь огласит купецкий рай.
Всю ночь пролаяв по-собачьи,
Обшарив сад во всех местах,
Иной охотник спал в кустах,
Иной с охоты полз по-рачьи.
Но снова вечер приходил,
Вновь стол трещал от вин и снедей,
И вновь собачий лай будил
Жильцов подвальных и соседей.
При всем при том Бугров-купец
Был оборотистый делец, —
По вечерам бесяся с жиру,
Не превращался он в транжиру,
Знал: у него доходы есть,
Что ни пропить их, ни проесть,
Не разорит его причуда,
А шли доходы-то откуда?
Из тех каморок и углов,
Где с трудового жили пота.
Вот где купчине был улов
И настоящая охота!
Отсюда греб он барыши,
Отсюда медные гроши
Текли в купецкие затоны
И превращались в миллионы,
Нет, не грошей уж, а рублей,
Купецких верных прибылей.
Обогащал купца-верзилу
Люд бедный, живший не в раю,
Тем превращая деньги в силу,
В чужую силу — не в свою.
Бугров, не знаю, где он ныне,
Скулит в Париже иль в Берлине
Об им утерянном добре
Иль «божьей милостью помре»,
В те дни, когда жильцы подвалов
Купца лишили капиталов
И отобрали дом и сад,
Где (сколько, бишь, годков назад?
Года бегут невероятно!)
Жилось купчине столь приятно.
Исчез грабительский обман.
Теперь у нас рубли, копейки
Чужой не ищут уж лазейки,
К врагам не лезут уж в карман,
А, силой сделавшись народной,
Страну из темной и голодной
Преобразили в ту страну,
Где мы, угробив старину
С ее основою нестойкой,
Сметя хозяйственный содом,
Мир удивляем новой стройкой
И героическим трудом.
Не зря приезжий иностранец,
Свой буржуазный пятя глянец
В Москве пробывши день иль два
И увидав, как трудовая
Вся пролетарская Москва
В день выходной спешит с трамвая
Попасть в подземное нутро,
Чтоб помогать там рыть метро, —
Всю спесь теряет иностранец
И озирается вокруг.
Бежит с лица его румянец,
В ресницах прячется испуг:
«Да что же это в самом деле!»
Он понимает еле-еле,
Коль объясненье мы даем,
Что государству наш работник
Сам, доброй волею в субботник
Свой трудовой дает заем,
Что он, гордясь пред заграницей
Своей рабочею столицей,
В метро работает своем,
Что трудовой его заем
Весь оправдается сторицей:
Не будет он спешить с утра,
Чтоб сесть в метро, втираясь в давку,
Он сам, жена и детвора
В метро усядутся на лавку
Без лютой брани, без толчков,
Без обдирания боков,
Без нахождения местечка
На чьих-нибудь плечах, грудях, —
Исчезнет времени утечка
И толкотня в очередях, —
Облепленный людскою кашей
Не будет гнать кондуктор взашей
Дверь атакующих «врагов».
Метро к удобствам жизни нашей —
Крупнейший шаг из всех шагов,
Вот почему с такой охотой
— Видали наших молодчаг? —
Мы добровольною работой
Спешим ускорить этот шаг.
Не надо часто нам агитки:
Мы знаем, долг какой несем.
И так у нас везде во всем
от Ленинграда до Магнитки,
от мест, где в зной кипит вода,
от наших южных чудостроев
И до челюскинского льда,
Где мы спасли своих героев.
На днях — известно всем оно! —
Магниткой сделано воззванье.
Магнитогорцами дано
Нам всем великое заданье:
Еще налечь, еще нажать,
Расходов лишних сузить клетку
И новым займом поддержать
Свою вторю лятилетку.
Воззванье это — документ
Неизмеримого значенья.
В нем, что ни слово, аргумент
Для вдохновенья, изученья,
Для точных выводов о том,
Каких великих достижений
Добились мы своим трудом
И вкладом в наш советский дом
Своих мильярдных сбережений.
Магнитострой — он только часть
Работы нашей, но какая!
Явил он творческую страсть,
Себя и нас и нашу власть
Призывным словом понукая.
Да, мы работаем, не спим,
Да, мы в труде — тяжеловозы,
Да, мы промышленность крепим,
Да, поднимаем мы колхозы,
Да, в трудный час мы не сдаем,
Чертополох враждебный косим,
Да, мы культурный наш подъем
На новый уровень возносим,
Да, излечась от старых ран,
Идя дорогою победной,
Для пролетариев всех стран
Страной мы стали заповедной,
Да, наши твердые шаги
С днем каждым тверже и моложе!
Но наши ярые враги —
Враги, они не спят ведь тоже, —
Из кузниц их чадит угар,
Их склады пахнут ядовито,
Они готовят нам удар,
Вооружаясь неприкрыто;
Враг самый наглый — он спешит,
Он у границ советских рыщет,
Соседей слабых потрошит, —
На нас он броситься решит,
Когда союзников подыщет,
Он их найдет: где есть игла,
Всегда подыщется к ней нитка.
Сигнал великий подала
Нам пролетарская Магнитка.
Мы в трудовом сейчас бою,
Но, роя прошлому могилу,
В борьбе за будущность свою
Должны ковать в родном краю
Оборонительную силу.
И мы куем ее, куем,
И на призыв стальной Магнитки —
Дать государству вновь заем —
Мы, сократив свои прибытки,
Ответный голос подаем:
Да-е-е-е-ем!!!
Можно не слушать народных сказаний,
Не верить газетным столбцам,
Но я это видел. Своими глазами.
Понимаете? Видел. Сам.
Вот тут дорога. А там вон — взгорье.
Меж нами
вот этак —
ров.
Из этого рва поднимается горе.
Горе без берегов.
Нет! Об этом нельзя словами…
Тут надо рычать! Рыдать!
Семь тысяч расстрелянных в мерзлой яме,
Заржавленной, как руда.
Кто эти люди? Бойцы? Нисколько.
Может быть, партизаны? Нет.
Вот лежит лопоухий Колька —
Ему одиннадцать лет.
Тут вся родня его. Хутор «Веселый».
Весь «Самострой» — сто двадцать дворов
Ближние станции, ближние села —
Все заложников выслали в ров.
Лежат, сидят, всползают на бруствер.
У каждого жест. Удивительно свой!
Зима в мертвеце заморозила чувство,
С которым смерть принимал живой,
И трупы бредят, грозят, ненавидят…
Как митинг, шумит эта мертвая тишь.
В каком бы их ни свалило виде —
Глазами, оскалом, шеей, плечами
Они пререкаются с палачами,
Они восклицают: «Не победишь!»
Парень. Он совсем налегке.
Грудь распахнута из протеста.
Одна нога в худом сапоге,
Другая сияет лаком протеза.
Легкий снежок валит и валит…
Грудь распахнул молодой инвалид.
Он, видимо, крикнул: «Стреляйте, черти!»
Поперхнулся. Упал. Застыл.
Но часовым над лежбищем смерти
Торчит воткнутый в землю костыль.
И ярость мертвого не застыла:
Она фронтовых окликает из тыла,
Она водрузила костыль, как древко,
И веха ее видна далеко.
Бабка. Эта погибла стоя,
Встала из трупов и так умерла.
Лицо ее, славное и простое,
Черная судорога свела.
Ветер колышет ее отрепье…
В левой орбите застыл сургуч,
Но правое око глубоко в небе
Между разрывами туч.
И в этом упреке Деве Пречистой
Рушенье веры десятков лет:
«Коли на свете живут фашисты,
Стало быть, бога нет».
Рядом истерзанная еврейка.
При ней ребенок. Совсем как во сне.
С какой заботой детская шейка
Повязана маминым серым кашне…
Матери сердцу не изменили:
Идя на расстрел, под пулю идя,
За час, за полчаса до могилы
Мать от простуды спасала дитя.
Но даже и смерть для них не разлука:
Невластны теперь над ними враги —
И рыжая струйка
из детского уха
Стекает
в горсть
материнской
руки.
Как страшно об этом писать. Как жутко.
Но надо. Надо! Пиши!
Фашизму теперь не отделаться шуткой:
Ты вымерил низость фашистской души,
Ты осознал во всей ее фальши
«Сентиментальность» пруссацких грез,
Так пусть же
сквозь их
голубые
вальсы
Торчит материнская эта горсть.
Иди ж! Заклейми! Ты стоишь перед бойней,
Ты за руку их поймал — уличи!
Ты видишь, как пулею бронебойной
Дробили нас палачи,
Так загреми же, как Дант, как Овидий,
Пусть зарыдает природа сама,
Если
все это
сам ты
видел
И не сошел с ума.
Но молча стою я над страшной могилой.
Что слова? Истлели слова.
Было время — писал я о милой,
О щелканье соловья.
Казалось бы, что в этой теме такого?
Правда? А между тем
Попробуй найти настоящее слово
Даже для этих тем.
А тут? Да ведь тут же нервы, как луки,
Но строчки… глуше вареных вязиг.
Нет, товарищи: этой муки
Не выразит язык.
Он слишком привычен, поэтому бледен.
Слишком изящен, поэтому скуп,
К неумолимой грамматике сведен
Каждый крик, слетающий с губ.
Здесь нужно бы… Нужно созвать бы вече,
Из всех племен от древка до древка
И взять от каждого все человечье,
Все, прорвавшееся сквозь века, -
Вопли, хрипы, вздохи и стоны,
Эхо нашествий, погромов, резни…
Не это ль
наречье
муки бездонной
Словам искомым сродни?
Но есть у нас и такая речь,
Которая всяких слов горячее:
Врагов осыпает проклятьем картечь.
Глаголом пророков гремят батареи.
Вы слышите трубы на рубежах?
Смятение… Крики… Бледнеют громилы.
Бегут! Но некуда им убежать
От вашей кровавой могилы.
Ослабьте же мышцы. Прикройте веки.
Травою взойдите у этих высот.
Кто вас увидел, отныне навеки
Все ваши раны в душе унесет.
Ров… Поэмой ли скажешь о нем?
Семь тысяч трупов.
Семиты… Славяне…
Да! Об этом нельзя словами.
Огнем! Только огнем!
Зеркальная гладь серебристой речушки
В зелёной оправе из ивовых лоз,
Ленивый призыв разомлевшей лягушки,
Мелькание белых и синих стрекоз,
Табун загорелых, шумливых детишек
В сверкании солнечном радужных брызг,
Задорные личики Мишек, Аришек,
И всплески, и смех, и восторженный визг.
У Вани — льняной, солнцем выжженный волос,
Загар — отойдёт разве поздней зимой.
Малец разыгрался, а маменькин голос
Зовёт почему-то: «Ванюша-а! Домо-о-ой!»У мамки — он знает — большая забота:
С хозяйством управься, за всем присмотри, —
У взрослых в деревне и в поле работа
Идёт хлопотливо с зари до зари, —
А вечером в роще зальётся гармошка
И девичьи будут звенеть голоса.
«Сестре гармонист шибко нравится, Прошка, —
О нём говорят: комсомолец — краса!»
Но дома — лицо было мамки сурово,
Всё с тятей о чём-то шепталась она,
Дошло до Ванюши одно только слово,
Ему непонятное слово — «война».
Сестрица роняла то миску, то ложки,
И мать ей за это не стала пенять.
А вечером не было слышно гармошки
И девичьих песен. Чудно. Не понять.Анюта прощалася утречком с Прошей:
«Героем себя окажи на войне!
Прощай, мой любимый, прощай, мой хороший! —
Прижалась к нему. — Вспоминай обо мне!»
А тятя сказал: «Будь я, парень, моложе…
Хотя — при нужде — молодых упрежу!»
«Я, — Ваня решил, — когда вырасту, тоже
Героем себя на войне окажу!»Осенняя рябь потемневшей речушки
Уже не манила к себе детворы.
Ушли мужики из деревни «Верхушки»,
Оставив на женщин родные дворы.
А ночью однажды, осипший от воя,
Её разбудил чей-то голос: «Беда!
Наш фронт отошёл после жаркого боя!
Спасайтеся! Немцы подходят сюда!»Под утро уже полдеревни горело,
Металася огненным вихрем гроза.
У Ваниной мамки лицо побурело,
У Ани, как угли, сверкали глаза.
В избу вдруг вломилися страшные люди,
В кровь мамку избили, расшибли ей бровь,
Сестрицу щипали, хватали за груди:
«Ти будешь иметь з нами сильный любовь!»Ванюшу толчками затискали в угол.
Ограбили всё, не оставив зерна.
Ванюша глядел на невиданных пугал
И думал, что это совсем не война,
Что Проше сестрица сказала недаром:
«Героем себя окажи на войне!»,
Что тятя ушёл не за тем, чтоб пожаром
Деревню сжигать и жестоким ударом
Бить в кровь чью-то мамку в чужой стороне.Всю зиму в «Верхушках» враги лютовали,
Подчистили всё — до гнилых сухарей,
А ранней весною приказом созвали
Всех девушек и молодых матерей.
Злой немец — всё звали его офицером —
Сказал им: «Ви есть наш рабочая зкот,
Ми всех вас отправим мит зкорым карьером
В Германия наша на сельский работ!»
Ответила Аня: «Пусть лучше я сгину,
И сердце моё прорастёт пусть травой!
До смерти земли я родной не покину:
Отсюда меня не возьмёшь ты живой!»
За Анею то же сказали подружки.
Злой немец взъярился: «Ах, ви не жалайт
Уехать из ваша несчастный «Верхушки»!
За это зейчас я вас всех застреляйт!»
Пред целым немецким солдатским отрядом
И их офицером с крестом на груди
Стояли одиннадцать девушек рядом.
Простившись с Ванюшею ласковым взглядом,
Анюта сказала: «Ванёк, уходи!»
К ней бросился Ваня и голосом детским
Прикрикнул на немца: «Сестрицу не тронь!»
Но голосом хриплым, пропойным, немецким
Злой немец скомандовал: «Фёйер! Огонь!»
Упали, не вскрикнули девушки. Ваня
Упал окровавленный рядом с сестрой.
Злой немец сказал, по-солдатски чеканя:
«У рузких один будет меньше керой!»
Всё было так просто — не выдумать проще:
Средь ночи заплаканный месяц глядел,
Как старые матери, шаткие мощи,
Тайком хоронили в берёзовой роще
Дитя и одиннадцать девичьих тел.Бойцы, не забудем деревни «Верхушки»,
Где, с жизнью прощаясь, подростки-подружки
Не дрогнули, нет, как был ворог ни лют!
Сметая врагов, все советские пушки
В их честь боевой прогрохочут салют!
В их честь выйдет снайпер на подвиг-охоту
И метку отметит — «сто сорок второй»!
Рассказом о них вдохновит свою роту
И ринется в схватку отважный герой!
Герой по-геройски убийцам ответит,
Себя обессмертив на все времена,
И подвиг героя любовно отметит
Родная, великая наша страна! Но… если — без чести, без стойкости твёрдой —
Кто плен предпочтёт смерти славной и гордой,
Кто долг свой забудет — «борися и мсти!»,
Кого пред немецкой звериною мордой
Начнёт лихорадка со страху трясти,
Кто робко опустит дрожащие веки
И шею подставит чужому ярму,
Тот Родиной будет отвержен навеки:
На свет не родиться бы лучше ему!
КОРНИЛОВ
Вот Корнилов, гнус отборный,
Был Советам враг упорный.
Поднял бунт пред Октябрем:
«Все Советы уберем!
Все Советы уберем,
Заживем опять с царем!»
Ждал погодки, встретил вьюгу.
В Октябре подался к югу.
Объявившись на Дону,
Против нас повел войну.
Получил за это плату:
В лоб советскую гранату.
КРАСНОВ
Как громили мы Краснова!
Разгромив, громили снова
И добили б до конца, —
Не догнали подлеца.
Убежав в чужие страны,
Нынче он строчит романы,
Как жилось ему в былом
«Под двуглавым…»
Под Орлом.
Настрочив кусок романа,
Плачет он у чемодана:
«Съела моль му-у-ундир… шта-ны-ы-ы-ы,
Потускнели галуны-ы-ы-ы».
ДЕНИКИН
Вот Деникин — тоже номер!
Он, слыхать, еще не помер,
Но, слыхать, у старика
И досель трещат бока.
То-то был ретив не в меру.
«За отечество, за веру
И за батюшку-царя»
До Орла кричал: «Ур-р-ря!»
Докричался до отказу.
За Орлом охрип он сразу
И вовсю назад подул,
Захрипевши: «Кар-ра-ул!»
Дорвался почти до Тулы.
Получив, однако, в скулы,
После многих жарких бань
Откатился на Кубань,
Где, хвативши также горя,
Без оглядки мчал до моря.
На кораблике — удал! —
За границу тягу дал.
ШКУРО
Слыл Шкуро — по зверству — волком.
Но, удрав от нас пешком,
Торговал с немалым толком
Где-то выкраденным шелком
И солдатским табаком.
Нынче ездит «по Европам»
С небольшим казацким скопом
Ради скачки верховой
На арене… цирковой.
МАМОНТОВ
Это Мамонтов-вояка,
Слава чья была двояка,
Такова и до сих пор:
Генерал и вместе — вор!
«Ой да, ой да… Ой да, эй да!» —
Пел он весело до «рейда»,
После рейда ж только «ой» —
Кое-как ушел живой;
Вдруг скапутился он сразу,
Получивши то ль заразу,
То ль в стакане тайный яд.
По Деникина приказу
Был отравлен, говорят,
Из-за зависти ль, дележки
Протянул внезапно ножки.
КОЛЧАК
Адмирал Колчак, гляди-ко,
Как он выпятился дико.
Было радостью врагу
Видеть трупы на снегу
Средь сибирского пространства:
Трупы бедного крестьянства
И рабочих сверхбойцов.
Но за этих мертвецов
Получил Колчак награду:
Мы ему, лихому гаду,
В снежный сбив его сугроб,
Тож вогнали пулю в лоб.
АННЕНКОВ
Сел восставших усмиритель,
Душегуб и разоритель,
Искривившись, псом глядит
Борька Анненков, бандит.
Звал себя он атаманом,
Разговаривал наганом;
Офицерской злобой пьян,
Не щадя, губил крестьян,
Убивал их и тиранил,
Их невест и жен поганил.
Много сделано вреда,
Где прошла его орда.
Из Сибири дал он тягу.
Всё ж накрыли мы беднягу,
Дали суд по всей вине
И — поставили к стене.
СЕМЕНОВ
Вот Семенов, атаман,
Тоже помнил свой карман.
Крепко грабил Забайкалье.
Удалось бежать каналье.
Утвердился он в правах
На японских островах.
Став отпетым самураем,
Заменил «ура» «банзаем»
И, как истый самурай,
Глаз косит на русский край.
Ход сыскал к японцам в штабы;
«Эх, война бы! Ух, война бы!
Ай, ура! Ур… зай! Банзай!
Поскорее налезай!»
Заявленья. Письма. Встречи.
Соблазнительные речи!
«Ай, хорош советский мед!»
Видит око — зуб неймет!
ХОРВАТ
Хорват — страшный, длинный, старый
Был палач в Сибири ярый
И в Приморье лютый зверь.
Получивши по кубышке,
Эта заваль — понаслышке —
«Объяпонилась» теперь.
ЮДЕНИЧ
Генерал Юденич бравый
Тоже был палач кровавый,
Прорывался в Ленинград,
Чтоб устроить там парад:
Не скупился на эффекты,
Разукрасить все проспекты,
На оплечья фонарей
Понавесить бунтарей.
Получил под поясницу,
И Юденич за границу
Без оглядки тож подрал,
Где тринадцать лет хворал
И намедни помер в Ницце —
В венерической больнице
Под военно-белый плач:
«Помер истинный палач!»
МИЛЛЕР
Злой в Архангельске палач,
Миллер ждал в борьбе удач,
Шел с «антантовской» подмогой
На Москву прямой дорогой:
«Раз! Два! Раз! Два!
Вир марширен нах Москва!»
Сколько было шмерцу герцу,
Иль, по-русски, — боли сердцу:
Не попал в Москву милок!
Получил от нас он перцу,
Еле ноги уволок!
МАХНО
Был Махно — бандит такой.
Со святыми упокой!
В нашей стройке грандиозной
Был он выброшенным пнем.
Так чудно в стране колхозной
Вспоминать теперь о нем!
ВРАНГЕЛЬ
Герр барон фон Врангель. Тоже —
Видно аспида по роже —
Был, хоть «русская душа»,
Человек не караша!
Говорил по-русски скверно
И свирепствовал безмерно.
Мы, зажав его в Крыму,
Крепко всыпали ему.
Бросив фронт под Перекопом,
Он подрал от нас галопом.
Убежал баронский гнус.
За советским за кордоном
Это б нынешним баронам
Намотать себе на ус!
Мы с улыбкою презренья
Вспоминаем ряд имен,
Чьих поверженных знамен
После жаркой с нами схватки
Перетлевшие остатки
Уж ничто не обновит:
Жалок их позорный вид,
Как жалка, гнусна порода
Догнивающего сброда,
Что гниет от нас вдали,
Точно рыба на мели.
Вид полезный в высшей мере
Тем, кто — с тягой к злой афере,
Злобно выпялив белки,
Против нас острит клыки.
I
Был день как день.
Ко мне пришла подруга,
не плача, рассказала, что вчера
единственного схоронила друга,
и мы молчали с нею до утра.
Какие ж я могла найти слова?
Я тоже — ленинградская вдова.
Мы съели хлеб, что был отложен на день,
в один платок закутались вдвоем,
и тихо-тихо стало в Ленинграде,
Один, стуча, трудился метроном.
И стыли ноги, и томилась свечка…
Вокруг ее слепого огонька
образовалось лунное колечко,
похожее на радугу слегка.
Когда немного посветлело небо,
мы вместе вышли за водой и хлебом
и услыхали дальней канонады
рыдающий, тяжелый, мерный гул:
то армия рвала кольцо блокады,
вела огонь по нашему врагу.
II
А город был в дремучий убран иней.
Уездные сугробы, тишина.
Не отыскать в снегах трамвайных линий,
одних полозьев жалоба слышна.
Скрипят, скрипят по Невскому полозья:
на детских сапках, узеньких, смешных,
в кастрюльках воду голубую возят,
дрова и скарб, умерших и больных.
Так с декабря кочуют горожане, —
за много верст, в густой туманной мгле,
в глуши слепых обледеневших зданий
отыскивая угол потеплей.
Вот женщина ведет куда-то мужа:
седая полумаска на лице,
в руках бидончик — это суп на ужин… —
Свистят снаряды, свирепеет стужа.
Товарищи, мы в огненном кольце!
А девушка с лицом заиндевелым,
упрямо стиснув почерневший рот,
завернутое в одеяло тело
на Охтенское кладбище везет.
Везет, качаясь, — к вечеру добраться б…
Глаза бесстрастно смотрят в темноту.
Скинь шапку, гражданин.
Провозят ленинградца.
погибшего на боевом посту.
Скрипят полозья в городе, скрипят…
Как многих нам уже не досчитаться!
Но мы не плачем: правду говорят,
что слезы вымерзли у ленинградцев.
Нет, мы не плачем. Слез для сердца мало.
Нам ненависть заплакать не дает.
Нам ненависть залогом жизни стала:
объединяет, греет и ведет.
О том, чтоб не прощала, не щадила,
чтоб мстила, мстила, мстила, как могу,
ко мне взывает братская могила
на охтенском, на правом берегу.
III
Как мы в ту ночь молчали, как молчали…
Но я должна, мне надо говорить
с тобой, сестра по гневу и печали:
прозрачны мысли, и душа горит.
Уже страданьям нашим не найти
ни меры, ни названья, ни сравненья.
Но мы в конце тернистого пути
и знаем — близок день освобожденья.
Наверно, будет грозный этот день
давно забытой радостью отмечен:
наверное, огонь дадут везде,
во все дома дадут, на целый вечер.
Двойною жизнью мы сейчас живем:
в грязи, во мраке, в голоде, в печали,
мы дышим завтрашним —
свободным, щедрым днем.
Мы этот день уже завоевали.
IV
Враги ломились в город наш свободный,
крошились камни городских ворот.
Но вышел на проспект Международный
вооруженный трудовой народ.
Он шел с бессмертным
возгласом
в груди:
— Умрем, но Красный Питер
не сдадим!
Красногвардейцы, вспомнив о былом,
формировали новые отряды,
в собирал бутылки каждый дом
и собственную строил баррикаду.
И вот за это — долгими ночами
пытал нас враг железом и огнем.
— Ты сдашься, струсишь, — бомбы нам
кричали,
забьешься в землю, упадешь ничком…
Дрожа, запросят плена, как пощады,
не только люди — камни Ленинграда.
Но мы стояли на высоких крышах
с закинутою к небу головой,
не покидали хрупких наших вышек,
лопату сжав немеющей рукой.
…Наступит день, и, радуясь, спеша,
еще печальных не убрав развалин,
мы будем так наш город украшать,
как люди никогда не украшали.
И вот тогда на самом стройном зданье
лицом к восходу солнца самого
поставим мраморное изваянье
простого труженика ПВО.
Пускай стоит, всегда зарей объятый,
так, как стоял, держа неравный бой:
с закинутою к небу головой,
с единственным оружием — лопатой.
V
О древнее орудие земное,
лопата, верная сестра земли,
какой мы путь немыслимый с тобою
от баррикад до кладбища прошли!
Мне и самой порою не понять
всего, что выдержали мы с тобою.
Пройдя сквозь пытки страха и огня,
мы выдержали испытанье боем.
И каждый, защищавший Ленинград,
вложивший руку в пламенные раны.
не просто горожанин, а солдат,
по мужеству подобный ветерану.
Но тот, кто не жил с нами, — не поверит,
что в сотни раз почетней и трудней
в блокаде, в окруженье палачей
не превратиться в оборотня, в зверя…
VI
Я никогда героем не была.
Не жаждала ни славы, ни награды.
Дыша одним дыханьем с Ленинградом,
я не геройствовала, а жила.
И не хвалюсь я тем, что в дни блокады
не изменяла радости земной,
что, как роса, сияла эта радость,
угрюмо озаренная войной.
И если чем-нибудь могу гордиться,
то, как и все друзья мои вокруг,
горжусь, что до сих пор могу трудиться,
не складывая ослабевших рук.
Горжусь, что в эти дни, как никогда,
мы знали вдохновение труда.
В грязи, во мраке, в голоде, в печали,
где смерть, как тень, тащилась по пятам,
такими мы счастливыми бывали,
такой свободой бурною дышали,
что внуки позавидовали б нам.
О да, мы счастье страшное открыли, —
достойно не воспетое пока,
когда последней коркою делились,
последнею щепоткой табака,
когда вели полночные беседы
у бедного и дымного огня,
как будем жить, когда придет победа,
всю нашу жизнь по-новому ценя.
И ты, мой друг, ты даже в годы мира,
как полдень жизни будешь вспоминать
дом на проспекте Красных Командиров,
где тлел огонь и дуло от окна.
Ты выпрямишься вновь, как нынче, молод.
Ликуя, плача, сердце позовет
и эту тьму, и голос мой, и холод,
и баррикаду около ворот.
Да здравствует, да царствует всегда
простая человеческая радость,
основа обороны и труда,
бессмертие и сила Ленинграда.
Да здравствует суровый и спокойный,
глядевший смерти в самое лицо,
удушливое вынесший кольцо
как Человек,
как Труженик,
как Воин.
Сестра моя, товарищ, друг и брат:
ведь это мы, крещенные блокадой.
Нас вместе называют — Ленинград;
и шар земной гордится Ленинградом.
Двойною жизнью мы сейчас живем:
в кольце и стуже, в голоде, в печали
мы дышим завтрашним —
счастливым, щедрым днем.
Мы сами этот день завоевали.
И ночь ли будет, утро или вечер,
но в этот день мы встанем и пойдем
воительнице-армии навстречу
в освобожденном городе своем.
Мы выйдем без цветов,
в помятых касках,
в тяжелых ватниках,
в промерзших полумасках,
как равные — приветствуя войска.
И, крылья мечевидные расправив,
над нами встанет бронзовая слава,
держа венок в обугленных руках.
Сорвете производство —
пятилетку провороните.
Гудки,
гудите
во все пары.
На важнейшем участке,
на важнейшем фронте —
опасность,
отступление,
прорыв.
Враг
разгильдяйство
не сбито начисто.
Не дремлет
неугомонный враг.
И вместо
высокого,
настоящего качества —
порча,
бой,
брак.
Тонет
борьба,
в бумажки канув.
Борьбу
с бюрократом
ставьте на ноги
Не дадим,
чтоб для каких-то
бюрократов-болванов
ухудшилось
качество
болванки.
Поход
на себестоимость
заводами начат,
скоро ль
на лопатки
цены положите?
Цены
металлов
прыгают и скачут,
скачут
вверх,
как хорошие лошади.
Брось
не скрепленное
делом
пустословие!
Не сиди
у инструкций в тени.
Чем жаловаться
на
«объективные условия»,
сам
себя подтяни.
Назвался
«ударник»
и ждешь оваций.
Слова —
на кой-они лях!
Товарищ,
выйди
соревноваться
не в вызовах,
а
в делах.
Партиец,
не жалуйся
на свое неуменье,
задумайся,
профсоюзная головка.
Срыв
промфинплана
преступен
не менее,
чем спячка
в хлебозаготовках.
Кривая прогулов
снизилась,
спала.
Заметно
и простому глазу.
Но мало того,
что прогулов мало! —
И труд
используй
до отказу.
Сильным
средством
лечиться надо,
наружу
говор скрытненький!
Примите
против
внутренних неполадок
внутреннее
лекарство
самокритики
Иди,
работа,
ровно и планно.
Разводите
все пары!
В прорванных
цифрах
промфинплана
забьем,
заполним прорыв!