Власть безграничная природы
Нам потому не тяжела,
Что чувство видимой свободы
Она живущему дала.
1.
Лишь власть Советов — рабочая власть.
2.
Чтоб власть советская не пала,
3.
надо профсоюзы крепить,
4.
чтоб РКП силы из союзов черпала.
1.
План советской властью дан,
2.
я доволен ею.
3.
Как велит советский план,
4.
землю всю засею.
Поэзия не страсть, а власть,
И потерявший чувство власти
Бесплодно мучается страстью,
Не претворяя эту страсть.
Меня стремятся в землю вжать.
Я изнемог. Гнетет усталость.
Власть волновать, казнить, прощать
Неужто ты со мной рассталась?
Чем демократичнее власть, тем
она дороже обходится народу.
«Новая жизнь», 16-3/11Вот это строгий суд! Суда не надо строже:
Народная им власть обходится дороже,
Чем власть — какая же? Ну, что стесняться зря!
Чья власть милей вам и дешевле?
Не ваши ль это предки древле
Пред Зевсом квакали, чтоб дал он им царя?
1.
«Власть канцелярии» — вот
сло́ва «бюрократия» перевод.
Отчего бюрократы? Откуда?
2.
Во-первых, оттого, что войной отрывались
лучшие силы рабочего люда,
а спец, работавший не за совесть, а за страх,
так занимался на первых порах.
3.
Вторая причина — разруха. Если едоков тысяча, а хлеба ½ пуда,
4.
то поневоле карточные волокиты будут.
5.
Как из-под власти канцелярской выйти?
6.
Вернитесь к работе и хозяйство подымите!
Войны и голодухи натерпелися мы всласть,
Наслушались, наелись уверений,
И шлёпнули царя, а после — временную власть,
Потому что кончилось их время.
А если кто-то где-нибудь надеется на что,
Так мы тому заметим между прочим:
Обратно ваше время не вернется ни за что —
Мы как-нибудь об этом похлопочем.
Нам вовсе не ко времени вся временная власть —
Отныне власть советская над всеми.
Которые тут временные? Слазь! А ну-ка, слазь!
Кончилось ваше время!
Ограбь кулака, не обидь середняка, дай бедняку.
Ленин.
Власть советская любит ли мужика?
Вопрошения бросьте праздные!
Мужика с мужиком не сравнить никак,
мужики бывают разные.
Подходи, посмотри, как средь бела дня
пред тобою пройдут показанные.
Вот крестьянин бедняк,
вот крестьянин средняк,
а вот кулаки буржуазные!
Наша власть к кулакам не была добра —
говорит без виляний и хитрости:
«Обери кулака, кулака ограбь,
надо все из жирнющего вытрясти».
Крестьянин средняк будет вслед за ним —
этот много милее и ближе нам.
С нами делится он, мы его охраним,
чтобы не был никем обижен.
Для крестьянина бедняка-батрака
власть советская грабит богатых.
К тем советской власти щедра рука —
кто без хлеба, скота и хаты.
Он был рождён имперской стать столицей.
В нём этим смыслом всё озарено.
И он с иною ролью примириться
Не может. И не сможет всё равно.Он отдал дань надеждам и страданьям.
Но прежний смысл в нем всё же не ослаб.
Имперской власти не хватает зданьям,
Имперской властью грезит Главный Штаб.Им целый век в иной эпохе прожит.
А он грустит, хоть эта грусть — смешна.
Но камень изменить лица не может, -
Какие б ни настали времена.
В нем смысл один, — неистребимый, главный,
Как в нас всегда одна и та же кровь.
И Ленинграду снится скиптр державный, -
Как женщине покинутой — любовь.
1.
Жил-был Иван, вот такой дурак.
2.
Жила-была жена его Марья, вот такая дура.
3.
Говорят они раз: «Уйдем к Врангелю.
4.
Не по душе нам эта пролетарская диктатура».
5.
Пришли к Врангелю.
6.
Барон — рад.
7.
Говорит: «Милости просим, всех приму.
8.
А вот моя власть, будете довольны ею».
9.
И понасела дуракам эта самая власть на шею.
1
0.
«Ай, ой, ой, — завопили поумневшие, —
оказывается, и у Врангеля диктатура тоже,
только диктатор не пролетарий, а буржуй толсторожий».
1
1.
Рассказывать мне ли,
что сделали дураки, когда поумнели?
1
2.
Сказочки венец —
такой конец:
диктатуры бывают разные,
не хочешь пролетарской — получай буржуазные.
Меняю славу на бесславье,
ну, а в президиуме стул
на место теплое в канаве,
где хорошенько бы заснул.
Уж я бы выложил всю душу,
всю мою смертную тоску
вам, лопухи, в седые уши,
пока бы ерзал на боку.
И я проснулся бы, небритый,
средь вас, букашки-мураши,
ах, до чего ж незнаменитый —
ну хоть «Цыганочку» пляши.
Вдали бы кто-то рвался к власти,
держался кто-нибудь за власть,
и мне-то что до той напасти, —
мне из канавы не упасть.
И там в обнимку с псом лишайным
в такой приятельской пыли
я все лежал бы и лежал бы
на высшем уровне — земли.
И рядом плыли бы негрешно
босые девичьи ступни,
возы роняли бы небрежно
травинки бледные свои.
…Швырнет курильщик со скамейки
в канаву смятый коробок,
и мне углами губ с наклейки
печально улыбнется Блок.
Пока Земля еще вертится,
пока еще ярок свет,
Господи, дай же ты каждому,
чего у него нет:
мудрому дай голову,
трусливому дай коня,
дай счастливому денег…
И не забудь про меня.
Пока Земля еще вертится —
Господи, твоя власть! —
Дай рвущемуся к власти
навластвоваться всласть,
Дай передышку щедрому,
хоть до исхода дня.
Каину дай раскаянье…
И не забудь про меня.
Я знаю: ты все умеешь,
я верую в мудрость твою,
Как верит солдат убитый,
что он проживает в раю,
Как верит каждое ухо
тихим речам твоим,
Как веруем и мы сами,
не ведая, что творим!
Господи, мой Боже,
зеленоглазый мой!
Пока Земля еще вертится,
и это ей странно самой,
Пока ей ещё хватает
времени и огня,
Дай же ты всем понемногу…
И не забудь про меня.
Люди могут дышать
Даже в рабстве… Что злиться?
Я хочу не мешать —
Не могу примириться.Их покорство — гнетёт.
Задыхаюсь порою.
Но другой пусть зовёт
Их к подъёму и к бою.Мне в провалах судьбы
Одинаково жутко
От покорства толпы
И гордыни рассудка.Ах, рассудок!.. Напасть!
В нём — при точном расчёте —
Есть капризная власть
Возгордившейся плоти, -Той, что спятив от прав,
В эти мутные годы
Цепи Духа поправ,
Прорвалась на свободу.Ничего не любя,
Вдохновенна до дрожи,
Что там Дух! — И себя
Растоптать она может.И ничем не сыта,
Одурев от похабства,
Как вакханка кнута,
Жаждет власти иль рабства.Вразуми нас, Господь!
Мы — в ловушке природы.
Не стеснить эту плоть,
Не стесняя свободу.А свобода — одна.
И не делится, вроде.
А свобода — нужна! -
Чтоб наш Дух был свободен.Без него ж — ничего
Не достичь… В каждом гнёте
Тех же сил торжество,
Власть взбесившейся плоти.Выбор — веку под стать.
Никуда тут не скрыться:
Драться — зло насаждать.
Сдаться — в зле раствориться.Просто выбора нет.
Словно жаждешь в пустыне.
Словно Дух — это бред
Воспалённой гордыни.Лучше просто дышать,
Понимать и не злиться.
Я хочу — не мешать.
Я — не в силах мириться.
Выхожу один я на дорогу,
Вдалеке народный слышен гул.
Буржуа в испуге бьют тревогу:
«Заговор!.. Спасайте!.. Караул!..»Буржуа звериным воют воем:
«Смерть ему!.. Распять его, распять!..»
Мне грозит «их» Церетели боем,
Отступил и забурлил опять: Загремел начальственно-солидно,
Задымил казенным сургучом…
Что же мне так больно и обидно?
Страшно ль мне? Жалею ль я о чем? Не страшусь, пожалуй, ничего я, —
И не жаль буржуев мне ничуть:
Пусть они все изойдут от воя,
Знаю я, что путь мой — верный путь.Богачам, конечно, я опасен:
Порох сух и только ждет огня.
Но чтоб всем был этот вывод ясен,
Я б хотел, чтоб взяли в кнут меня.Но не так, как в оны дни пороли,
Давши власть злым полицейским псам:
Я б хотел, чтоб в этой чистой роли
Церетели выступил бы сам; Чтобы, всю таблицу наказаний
Прописавши на моей спине,
Дал он всем понять без толкований,
Что достоин порки я вполне; Чтоб я мог, вновь натянув опорки,
Всем сказать спокойно, не грозя:
«Чтите власть… и ждите доброй порки:
Управлять иначе — «им» нельэя!!!»
Прохода нет от этих начитанных болванов:
Куда ни плюнь — доценту на шляпу попадёшь!
Позвать бы пару опытных шаманов-ветеранов
И напустить на умников падёж! Что за дела — не в моде благородство?!
И вместо нас — нормальных, от сохи, —
Теперь нахально рвутся в руководство
Те, кто умеют сочинять стихи.На нашу власть — то плачу я, то ржу:
Что может дать она? — По носу даст вам!
Доверьте мне — я поруковожу
Запутавшимся нашим государством.Кошмарный сон я видел: что без научных знаний
Не соблазнишь красоток — ни девочек, ни дам!
Но я и пары ломаных юаней — будь я проклят! —
За эти иксы-игреки не дам.Недавно мы с одним до ветра вышли
И чуть потолковали у стены, —
Так у него был полон рот кровищи
И интегралов — полные штаны.С такими — далеко ли до беды?!
Ведь из-за них мы с вами чахнем в смоге.
Отдайте мне ослабшие бразды —
Я натяну, не будь я Гогер-Могер! И он нам будет нужен — придушенный очкарик:
Такое нам сварганит — врагам наступит крах!
Пинг-понг один придумал, — хрупкий шарик…
Орешек крепкий в опытных руках! Искореним любые искривленья
Путём повальной чистки и мытья!
А перевоспитанье, исправленье
Без наших ловких рук — галиматья.Я так решил: он мой — текущий век,
Хоть режьте меня, ешьте и вяжите!
Я, Гогер-Могер, — вольный человек,
И вы меня, ребята, поддержите! Не надо нам прироста — нам нужно уменьшенье,
Нам перенаселенье — что гиря на горбе.
Всё это зло идёт от женя-шеня:
Ядрёный корень! Знаю по себе.Свезём на свалки груды лишних знаний —
Метлой по деревням и городам!
За тридцать штук серебряных юаней — будь я проклят! —
Я Ньютона с Конфуцием продам.Я тоже не вахлак, не дурачок —
Цитаты знаю я от всех напастей.
Могу устроить вам такой скачок,
Как только доберусь до высшей власти!
И я устрою вам такой скачок,
Когда я доберусь до высшей власти!
Гордость, мысль, красота — все об этом давно позабыли.
Все креститься привыкли, всем истина стала ясна…
Я последний язычник среди христиан Византии.
Я один не привык… Свою чашу я выпью до дна… Я для вас ретроград. — То ль душитель рабов и народа,
то ли в шкуры одетый дикарь с придунайских равнин…
Чушь! рабов не душил я — от них защищал я свободу.
И не с ними — со мной гордость Рима и мудрость Афин.Но подчищены книги… И вряд ли уже вам удастся
уяснить, как мы гибли, притворства и лжи не терпя,
чем гордились отцы, как стыдились, что есть еще рабство.
Как мой прадед сенатор скрывал христиан у себя.А они пожалеют меня? — Подтолкнут еще малость!
Что жалеть, если смерть — не конец, а начало судьбы.
Власть всеобщей любви напрочь вывела всякую жалость,
а рабы нынче все. Только власти достигли рабы.В рабстве — равенство их, все — рабы, и никто не в обиде.
Всем подчищенных истин доступна равно простота.
Миром правит Любовь — и Любовью живут, — ненавидя.
Коль Христос есть Любовь, каждый час распиная Христа.Нет, отнюдь не из тех я, кто гнал их к арене и плахе,
кто ревел на трибунах у низменной страсти в плену.
Все такие давно поступили в попы и монахи.
И меня же с амвонов поносят за эту вину.Но в ответ я молчу. Все равно мы над бездной повисли.
Все равно мне конец, все равно я пощаду не жду.
Хоть, последний язычник, смущаюсь я гордою мыслью,
что я ближе монахов к их вечной любви и Христу.Только я — не они, — сам себя не предам никогда я,
и пускай я погибну, но я не завидую им:
То, что вижу я, — вижу. И то, что я знаю, — знаю.
Я последний язычник. Такой, как Афины и Рим.Вижу ночь пред собой. А для всех еще раннее утро.
Но века — это миг. Я провижу дороги судьбы:
Все они превзойдут. Все в них будет: и жалость, и мудрость…
Но тогда, как меня, их потопчут чужие рабы.За чужие грехи и чужое отсутствие меры,
все опять низводя до себя, дух свободы кляня:
против старой Любви, ради новой немыслимой Веры,
ради нового рабства… тогда вы поймете меня.Как хотелось мне жить, хоть о жизни давно отгрустили,
как я смысла искал, как я верил в людей до поры…
Я последний язычник среди христиан Византии.
Я отнюдь не последний, кто видит, как гибнут миры.
Жил да был человек осторожный,
Осторожный
до невозможности,
С четырех сторон огороженный
Своей собственной
осторожностью.
В частокол им
для безопасности,
Словно гвозди, фразы
насованы:
«В этом деле пока нет ясности…»,
«Это дело — не согласовано…».
А вокруг
каждой этой фразы —
Битых стекол
мелкие жала:
«Поглядим…»,
«Возможно…»,
«Пожалуй…»,
«Не вполне…»,
«Не время…»,
«Не сразу…» —
До того хороша ограда,
Будто так для людей и надо!
Будто то,
что всего дороже нам,
Этой изгородью
огорожено.
Полно, так ли?
А мне сдается,
Мы за изгородь
глянуть можем:
Кто же это
за ней пасется?
Сам собою,
как конь, стреножен,
Чтоб случайно
не разбежаться,
Чтоб от «да»
и «нет»
воздержаться!
Вдруг все страсти его мордасти —
Не для пользы
Советской власти?
Не затем,
ничего подобного!
А затем,
чтоб ему удобнее!
Подозренья
имею веские,
Слыша,
как он там
сыто ржет,
Что он вовсе
не власть Советскую —
Сам себя
от нас бережет.
Как ни крутите,
ни вертите,
существовала
Нефертити.
Она когда-то в мире оном
жила с каким-то фараоном,
но даже если с ним лежала,
она векам принадлежала.
И он испытывал страданья
от видимости обладанья.
Носил он важно
облаченья.
Произносил он
обличенья.
Он укреплял свои устои,
но, как заметил Авиценна,
в природе рядом с красотою
любая власть неполноценна.
И фараона мучил комплекс
неполноценности…
Он комкал
салфетку мрачно за обедом,
когда раздумывал об этом.
Имел он войско, колесницы,
ну, а она — глаза, ресницы,
и лоб, звездами озарённый,
и шеи выгиб изумлённый.
Когда они в носилках плыли,
то взгляды всех глазевших были
обращены, как по наитью,
не к фараону, к Нефертити.
Был фараон угрюмым в ласке
и допускал прямые грубости,
поскольку чуял хрупкость власти
в сравненье с властью этой хрупкости.
А сфинксы
медленно
выветривались,
и веры мертвенно выверивались,
но сквозь идеи и событья
сквозь всё,
в чём время обманулось,
тянулась шея Нефертити
и к нам сегодня дотянулась.
Она —
в мальчишеском наброске
и у монтажницы на брошке.
Она кого-то очищает,
не приедаясь,
не тускнея, —
и кто-то снова ощущает
неполноценность рядом с нею.
Мы с вами часто вязнем в быте…
А Нефертити?
Нефертити
сквозь быт,
событья, лица, даты
всё так же тянется куда-то…
Как ни крутите
ни вертите,
но существует
Нефертити.
Все, с чем Россия
в старый мир врывалась,
Так что казалось, что ему пропасть, —
Все было смято… И одно осталось:
Его
неограниченная
власть.
Ведь он считал,
что к правде путь —
тяжелый,
А власть его
сквозь ложь
к ней приведет.
И вот он — мертв.
До правды не дошел он,
А ложь кругом трясиной нас сосет.
Его хоронят громко и поспешно
Ораторы,
на гроб кося глаза,
Как будто может он
из тьмы кромешной
Вернуться,
все забрать
и наказать.
Холодный траур,
стиль речей —
высокий.
Он всех давил
и не имел друзей…
Я сам не знаю,
злым иль добрым роком
Так много лет
он был для наших дней.
И лишь народ
к нему не посторонний,
Что вместе с ним
все время трудно жил,
Народ
в нем революцию
хоронит,
Хоть, может, он того не заслужил.
В его поступках
лжи так много было,
А свет знамен
их так скрывал в дыму,
Что сопоставить это все
не в силах —
Мы просто
слепо верили ему.
Моя страна!
Неужто бестолково
Ушла, пропала вся твоя борьба?
В тяжелом, мутном взгляде Маленкова
Неужто нынче
вся твоя судьба?
А может, ты поймешь
сквозь муки ада,
Сквозь все свои кровавые пути,
Что слепо верить
никому не надо
И к правде ложь
не может привести.
Все знают:
в страшный год,
когда
народ (и скот оголодавший) дох,
и ВЦИК
и Совнарком
скликали города,
помочь старались из последних крох.
Когда жевали дети глины ком,
когда навоз и куст пошли на пищу люду,
крестьяне знают —
каждый исполком
давал крестьянам хлеб,
полям давал семссуду.
Когда ж совсем невмоготу пришлось Поволжью —
советским ВЦИКом был декрет по храмам дан:
— Чтоб возвратили золото чинуши божьи,
на храм помещиками собранное с крестьян. —
И ныне:
Волга ест,
в полях пасется скот.
Так власть,
в гербе которой «серп и молот»,
боролась за крестьянство в самый тяжкий год
и победила голод.
Когда мы побеждали голодное лихо, что делал патриарх Тихон?
«Мы не можем дозволить изъятие из храмов».
(Патриарх Тихон)
Тихон патриарх,
прикрывши пузо рясой,
звонил в колокола по сытым городам,
ростовщиком над золотыми трясся:
«Пускай, мол, мрут,
а злата —
не отдам!»
Чесала языком их патриаршья милость,
и под его христолюбивый звон
на Волге дох народ,
и кровь рекою ли́лась —
из помутившихся
на паперть и амвон.
Осиротевшие в голодных битвах ярых!
Родных погибших вспоминая лица,
знайте:
Тихон
патриарх
благословлял
убийцу.
За это
власть Советов,
вами избранные люди, —
господина Тихона судят.
Раньше
Известно:
царь, урядник да поп
друзьями были от рожденья по гроб.
Урядник, как известно,
наблюдал за чистотой телесной.
Смотрел, чтоб мужик комолый
с голодухи не занялся крамолой,
чтобы водку дул,
чтобы шапку гнул.
Чуть что:
— Попрошу-с лечь… —
и пошел сечь!
Крестьянскую спину разукрасили влоск.
Аж в российских лесах не осталось розг.
А поп, как известно (урядник духовный),
наблюдал за крестьянской душой греховной.
Каркали с амвонов попы-во̀роны:
— Расти, мол, народ царелюбивый и покорный! —
Этому же и в школе обучались дети:
«Законом божьим» назывались глупости эти.
Учил поп, чтоб исповедывались часто.
Крестьянин поисповедуется,
а поп —
в участок.
Закрывшись ряской, уряднику шепчет:
— Иванов накрамолил —
дуй его крепче! —
И шел по деревне гул
от сворачиваемых крестьянских скул.
Приведут деревню в надлежащий вид,
кончат драть ее —
поп опять с амвона голосит:
— Мир вам, братие! —
Даже в царство небесное провожая с воем,
покойничка вели под поповским конвоем.
Радовался царь.
Благодарен очень им —
то орденом пожалует,
то крестом раззолоченным.
Под свист розги,
под поповское пение,
рабом жила российская паства.
Это называлось: единение.
церкви и государства.
Теперь
Царь российский, финляндский, польский,
и прочая, и прочая, и прочая —
лежит где-то в Екатеринбурге или Тобольске:
попал под пули рабочие.
Революция и по урядникам
прошла, как лиса по курятникам.
Только поп
все еще смотрит, чтоб крестили лоб.
На невежестве держалось Николаево царство,
а за нас нечего поклоны класть.
Церковь от государства
отделила рабоче-крестьянская власть.
Что ж,
если есть еще дураки несчастные,
молитесь себе на здоровье!
Ваше дело —
частное.
Говоря короче,
денег не дадим, чтоб люд морочить.
Что ж попы?
Смирились тихо?
Власть, мол, от бога?
Наоборот.
Зовет патриарх Тихон
на власть Советов восстать народ.
За границу Тихон протягивает ручку
зовет назад белогвардейскую кучку.
Его святейшеству надо,
чтоб шли от царя рубли да награда.
Чтоб около помещика-вора
кормилась и поповская свора.
Шалишь, отец патриарше, —
никому не отдадим свободы нашей!
За это
власть Советов,
вами избранные люди,
за это —
патриарха Тихона судят.
За дедкой репка…
Даже несколько репок:
Австрия,
Норвегия,
Англия,
Италия.
Значит —
Союз советский крепок.
Как говорится в раешниках —
и так далее.
Признавшим
и признающим —
рука с приветом.
А это —
выжидающим.
Упирающимся — это:
Фантастика
Уму поэта-провидца
в грядущем
такая сценка провидится:
в приемной Чичерина
цацей цаца
торгпред
каких-то «приморских швейцарцев» —
2 часа даром
цилиндрик мнет
перед скалой-швейцаром.
Личико ласковое.
Улыбкою соще́рено.
«Допустите
до Его Превосходительства Чичерина!»
У швейцара
ответ один
(вежливый,
постепенно становится матов):
— Говорят вам по-эс-эс-эс-эрски —
отойдите, господин.
Много вас тут шляется
запоздавших дипломатов.
Роты —
прут, как шпроты.
Не выражаться же
в присутствии машинисток-дам.
Сказано:
прием признаваемых
по среда́м. —
Дипломат прослезился.
Потерял две ночи
ради
очереди.
Хвост —
во весь Кузнецкий мост!
Наконец,
достояв до ночной черни,
поймали
и закрутили пуговицу на Чичерине.
«Ваше Превосходительство…
мы к вам, знаете…
Смилостивьтесь…
только пару слов…
Просим вас слезно —
пожалуйте, признайте…
Назначим —
хоть пять полномочных послов».
Вот
вежливый чичеринский ответ:
— Нет!
с вами
нельзя и разговаривать долго.
Договоров не исполняете,
не платите долга.
Да и общество ваше
нам не гоже.
Соглашатели у власти —
правительство тоже.
До установления
общепризнанной
советской власти
ни с какою
запоздавшей любовью
не лазьте.
Конечно,
были бы из первых ежели вы —
были б и мы
уступчивы,
вежливы. —
Дверь — хлоп.
Швейцар
во много недоступней, чем Перекоп.
Постояв,
развязали кошли пилигримы.
Но швейцар не пустил,
франк швейцарский не взяв,
И пошли они,
солнцем палимы…
Вывод
Признавайте,
пока просто.
Вход: Москва, Лубянка,
угол Кузнецкого моста.
Нелепая песня
Заброшенных лет.
Он любит ее,
А она его — нет.Ты что до сих пор
Дуришь голову мне,
Чувствительный вздор,
Устаревший вполне? Сейчас распевают
С девчоночьих лет:
— Она его любит,
А он ее — нет.Да, он ее Знамя.
Она — его мёд.
Ей хочется замуж.
А он — не берёт.Она бы сумела
Парить и пленять,
Да он не охотник
Глаза поднимать.И дать ему счастье
Не хватит ей сил.
Сам призрачной власти
Ее он лишил… Всё правда. Вот песня
Сегодняшних дней.
Я сам отдаю
Предпочтение ей.Но только забудусь,
И слышу в ответ:
«Он любит ее,
А она его — нет».И сам повторяю,
Хоть это не так.
Хоть с этим не раз
Попадал я впросак.Ах, песня! Молчи,
Не обманывай всех.
Представь, что нашелся
Такой человек.И вот он, поверя
В твой святочный бред,
Всё любит ее,
А она его — нет.Подумай, как трудно
Пришлось бы ему…
Ведь эти пассажи
Ей все — ни к чему.Совсем не по чину
Сия благодать.
Ей тот и мужчина,
Кому наплевать.Она посмеется
Со злостью слепой
Над тем, кто ее
Вознесёт над собойИ встанет с ним рядом,
Мечтая о том,
Как битой собакой
Ей быть при другом.А этот — для страсти
Он, видимо, слаб.
Ведь нет у ней власти,
А он — ее раб.Вот песня. Ты слышишь?
Так шла бы ты прочь.
Потом ты ему
Не сумеешь помочь.А, впрочем, — что песня?
Ее ли вина,
Что в ней не на месте
Ни он, ни она.Что всё это спорит
С подспудной мечтой.
И в тайном разладе
С земной красотой.Но если любовь
Вдруг прорвется на свет,
Вновь: он ее любит.
Она его — нет.Хоть прошлых веков
Свет не вспыхнет опять.
Хоть нет дураков
Так ходить и страдать.Он тоже сумел бы
Уйти от неё.
Но он в ней нашел
Озаренье своё.Но манит, как омут,
Ее глубина,
Чего за собой
И не знает она.Не знает, не видит,
Пускай! Ничего.
Узнает! Увидит!
Глазами его.Есть песня одна
И один только свет:
Он любит ее,
А она его — нет.
В тот день, когда окончилась война
И все стволы палили в счет салюта,
В тот час на торжестве была одна
Особая для наших душ минута.
В конце пути, в далекой стороне,
Под гром пальбы прощались мы впервые
Со всеми, что погибли на войне,
Как с мертвыми прощаются живые.
До той поры в душевной глубине
Мы не прощались так бесповоротно.
Мы были с ними как бы наравне,
И разделял нас только лист учетный.
Мы с ними шли дорогою войны
В едином братстве воинском до срока,
Суровой славой их озарены,
От их судьбы всегда неподалеку.
И только здесь, в особый этот миг,
Исполненный величья и печали,
Мы отделялись навсегда от них:
Нас эти залпы с ними разлучали.
Внушала нам стволов ревущих сталь,
Что нам уже не числиться в потерях.
И, кроясь дымкой, он уходит вдаль,
Заполненный товарищами берег.
И, чуя там сквозь толщу дней и лет,
Как нас уносят этих залпов волны,
Они рукой махнуть не смеют вслед,
Не смеют слова вымолвить. Безмолвны.
Вот так, судьбой своею смущены,
Прощались мы на празднике с друзьями.
И с теми, что в последний день войны
Еще в строю стояли вместе с нами;
И с теми, что ее великий путь
Пройти смогли едва наполовину;
И с теми, чьи могилы где-нибудь
Еще у Волги обтекали глиной;
И с теми, что под самою Москвой
В снегах глубоких заняли постели,
В ее предместьях на передовой
Зимою сорок первого;
и с теми,
Что, умирая, даже не могли
Рассчитывать на святость их покоя
Последнего, под холмиком земли,
Насыпанном нечуждою рукою.
Со всеми — пусть не равен их удел, -
Кто перед смертью вышел в генералы,
А кто в сержанты выйти не успел -
Такой был срок ему отпущен малый.
Со всеми, отошедшими от нас,
Причастными одной великой сени
Знамен, склоненных, как велит приказ, -
Со всеми, до единого со всеми.
Простились мы.
И смолкнул гул пальбы,
И время шло. И с той поры над ними
Березы, вербы, клены и дубы
В который раз листву свою сменили.
Но вновь и вновь появится листва,
И наши дети вырастут и внуки,
А гром пальбы в любые торжества
Напомнит нам о той большой разлуке.
И не за тем, что уговор храним,
Что память полагается такая,
И не за тем, нет, не за тем одним,
Что ветры войн шумят не утихая.
И нам уроки мужества даны
В бессмертье тех, что стали горсткой пыли.
Нет, даже если б жертвы той войны
Последними на этом свете были, -
Смогли б ли мы, оставив их вдали,
Прожить без них в своем отдельном счастье,
Глазами их не видеть их земли
И слухом их не слышать мир отчасти?
И, жизнь пройдя по выпавшей тропе,
В конце концов у смертного порога,
В себе самих не угадать себе
Их одобренья или их упрека!
Что ж, мы трава? Что ж, и они трава?
Нет. Не избыть нам связи обоюдной.
Не мертвых власть, а власть того родства,
Что даже смерти стало неподсудно.
К вам, павшие в той битве мировой
За наше счастье на земле суровой,
К вам, наравне с живыми, голос свой
Я обращаю в каждой песне новой.
Вам не услышать их и не прочесть.
Строка в строку они лежат немыми.
Но вы — мои, вы были с нами здесь,
Вы слышали меня и знали имя.
В безгласный край, в глухой покой земли,
Откуда нет пришедших из разведки,
Вы часть меня с собою унесли
С листка армейской маленькой газетки.
Я ваш, друзья, — и я у вас в долгу,
Как у живых, — я так же вам обязан.
И если я, по слабости, солгу,
Вступлю в тот след, который мне заказан,
Скажу слова, что нету веры в них,
То, не успев их выдать повсеместно,
Еще не зная отклика живых, -
Я ваш укор услышу бессловесный.
Суда живых — не меньше павших суд.
И пусть в душе до дней моих скончанья
Живет, гремит торжественный салют
Победы и великого прощанья.
Столько жили в обороне,
Что уже с передовой
Сами шли, бывало, кони,
Как в селе, на водопой.
И на весь тот лес обжитый,
И на весь передний край
У землянок домовитый
Раздавался песий лай.
И прижившийся на диво,
Петушок — была пора —
По утрам будил комдива,
Как хозяина двора.
И во славу зимних буден
В бане — пару не жалей —
Секлись вениками люди
Вязки собственной своей,
На войне, как на привале,
Отдыхали про запас,
Жили, Теркина читали
На досуге.
Вдруг — приказ…
Вдруг — приказ, конец стоянке.
И уж где-то далеки
Опустевшие землянки,
Сиротливые дымки.
И уже обыкновенно
То, что минул целый год,
Точно день. Вот так, наверно,
И война, и все пройдет…
И солдат мой поседелый,
Коль останется живой,
Вспомнит: то-то было дело,
Как сражались под Москвой…
И с печалью горделивой
Он начнет в кругу внучат
Свой рассказ неторопливый,
Если слушать захотят…
Трудно знать. Со стариками
Не всегда мы так добры.
Там посмотрим.
А покамест
Далеко до той поры.
________
Бой в разгаре. Дымкой синей
Серый снег заволокло.
И в цепи идет Василий,
Под огнем идет в село…
И до отчего порога,
До родимого села
Через то село дорога —
Не иначе — пролегла.
Что поделаешь — иному
И еще кружнее путь.
И идет иной до дому
То ли степью незнакомой,
То ль горами где-нибудь…
Низко смерть над шапкой свищет,
Хоть кого согнет в дугу.
Цепь идет, как будто ищет
Что-то в поле на снегу.
И бойцам, что помоложе,
Что впервые так идут,
В этот час всего дороже
Знать одно, что Теркин тут.
Хорошо — хотя ознобцем
Пронимает под огнем —
Не последним самым хлопцем
Показать себя при нем.
Толку нет, что в миг тоскливый,
Как снаряд берет разбег,
Теркин так же ждет разрыва,
Камнем кинувшись на снег;
Что над страхом меньше власти
У того в бою подчас,
Кто судьбу свою и счастье
Испытал уже не раз;
Что, быть может, эта сила
Уцелевшим из огня
Человека выносила
До сегодняшнего дня, —
До вот этой борозденки,
Где лежит, вобрав живот,
Он, обшитый кожей тонкой
Человек. Лежит и ждет…
Где-то там, за полем бранным,
Думу думает свою
Тот, по чьим часам карманным
Все часы идут в бою.
И за всей вокруг пальбою,
За разрывами в дыму
Он следит, владыка боя,
И решает, что к чему.
Где-то там, в песчаной круче,
В блиндаже сухом, сыпучем,
Глядя в карту, генерал
Те часы свои достал;
Хлопнул крышкой, точно дверкой,
Поднял шапку, вытер пот…
И дождался, слышит Теркин:
— Взвод! За Родину! Вперед!..
И хотя слова он эти —
Клич у смерти на краю —
Сотни раз читал в газете
И не раз слыхал в бою, —
В душу вновь они вступали
С одинаковою той
Властью правды и печали,
Сладкой горечи святой;
С тою силой неизменной,
Что людей в огонь ведет,
Что за все ответ священный
На себя уже берет.
— Взвод! За Родину! Вперед!..
Лейтенант щеголеватый,
Конник, спешенный в боях,
По-мальчишечьи усатый,
Весельчак, плясун, казак,
Первым встал, стреляя с ходу,
Побежал вперед со взводом,
Обходя село с задов.
И пролег уже далеко
След его в снегу глубоком —
Дальше всех в цепи следов.
Вот уже у крайней хаты
Поднял он ладонь к усам:
— Молодцы! Вперед, ребята! —
Крикнул так молодцевато,
Словно был Чапаев сам.
Только вдруг вперед подался,
Оступился на бегу,
Четкий след его прервался
На снегу…
И нырнул он в снег, как в воду,
Как мальчонка с лодки в вир.
И пошло в цепи по взводу:
— Ранен! Ранен командир!..
Подбежали. И тогда-то,
С тем и будет не забыт,
Он привстал:
— Вперед, ребята!
Я не ранен. Я — убит…
Край села, сады, задворки —
В двух шагах, в руках вот-вот…
И увидел, понял Теркин,
Что вести его черед.
— Взвод! За Родину! Вперед!..
И доверчиво по знаку,
За товарищем спеша,
С места бросились в атаку
Сорок душ — одна душа…
Если есть в бою удача,
То в исходе все подряд
С похвалой, весьма горячей,
Друг о друге говорят.
— Танки действовали славно.
— Шли саперы молодцом.
— Артиллерия подавно
Не ударит в грязь лицом.
— А пехота!
— Как по нотам,
Шла пехота. Ну да что там!
Авиация — и та…
Словом, просто — красота.
И бывает так, не скроем,
Что успех глаза слепит:
Столько сыщется героев,
Что — глядишь — один забыт.
Но для точности примерной,
Для порядка генерал,
Кто в село ворвался первым,
Знать на месте пожелал.
Доложили, как обычно:
Мол, такой-то взял село,
Но не смог явиться лично,
Так как ранен тяжело.
И тогда из всех фамилий,
Всех сегодняшних имен —
Теркин — вырвалось — Василий!
Это был, конечно, он.
Посвящается рабоче-крестьянским поэтамПисали до сих пор историю врали,
Да водятся они ещё и ноне.
История «рабов» была в загоне,
А воспевалися цари да короли:
О них жрецы молились в храмах,
О них писалося в трагедиях и драмах,
Они — «свет миру», «соль земли»!
Шут коронованный изображал героя,
Классическую смесь из выкриков и поз,
А чёрный, рабский люд был вроде перегноя,
Так, «исторический навоз».
Цари и короли «опочивали в бозе»,
И вот в изысканных стихах и сладкой прозе
Им воздавалася посмертная хвала
За их великие дела,
А правда жуткая о «черни», о «навозе»
Неэстетичною была.
Но поспрошайте-ка вы нынешних эстетов,
Когда «навоз» уже — владыка, Власть Советов! —
Пред вами вновь всплывёт
«классическая смесь».
Коммунистическая спесь
Вам скажет: «Старый мир —
под гробовою крышкой!»
Меж тем советские эстеты и поднесь
Страдают старою отрыжкой.
Кой-что осталося ещё «от королей»,
И нам приходится чихать, задохшись гнилью,
Когда нас потчует мистическою гилью
Наш театральный водолей.
Быть можно с виду коммунистом,
И всё-таки иметь культурою былой
Насквозь отравленный, разъеденный, гнилой
Интеллигентский зуб со свистом.
Не в редкость видеть нам в своих рядах «особ»,
Больших любителей с искательной улыбкой
Пихать восторженно в свой растяжимый зоб
«Цветы», взращённые болотиною зыбкой,
«Цветы», средь гнилистой заразы,
в душный зной
Прельщающие их своею желтизной.
Обзавелися мы «советским»,
«красным» снобом,
Который в ужасе, охваченный ознобом,
Глядит с гримасою на нашу молодёжь
При громовом её — «даёшь!»
И ставит приговор брезгливо-радикальный
На клич «такой не музыкальный».
Как? Пролетарская вражда
Всю буржуятину угробит?!
Для уха снобского такая речь чужда,
Интеллигентщину такой язык коробит.
На «грубой» простоте лежит досель запрет, —
И сноб морочит нас «научно»,
Что речь заумная, косноязычный бред —
«Вот достижение! Вот где раскрыт секрет,
С эпохой нашею настроенный созвучно!»
Нет, наша речь красна здоровой красотой.
В здоровом языке здоровый есть устой.
Гранитная скала шлифуется веками.
Учитель мудрый, речь ведя с учениками,
Их учит истине и точной и простой.
Без точной простоты нет Истины Великой,
Богини радостной, победной, светлоликой!
Куётся новый быт заводом и селом,
Где электричество вступило в спор с лучинкой,
Где жизнь — и качеством творцов и их числом —
Похожа на пирог с ядрёною начинкой,
Но, извративши вкус за книжным ремеслом,
Все снобы льнут к тому, в чём вящий есть излом,
Где малость отдаёт протухшей мертвечинкой.
Напору юных сил естественно — бурлить.
Живой поток найдёт естественные грани.
И не смешны ли те, кто вздумал бы заране
По «формочкам» своим такой поток разлить?!
Эстеты морщатся. Глазам их оскорблённым
Вся жизнь не в «формочках» —
материал «сырой».
Так старички развратные порой
Хихикают над юношей влюблённым,
Которому — хи-хи! — с любимою вдвоём
Известен лишь один — естественный! — приём,
Оцеломудренный плодотворящей силой,
Но недоступный уж природе старцев хилой:
У них, изношенных, «свои» приёмы есть,
Приёмов старческих, искусственных, не счесть,
Но смрадом отдают и плесенью могильной
Приёмы похоти бессильной!
Советский сноб живёт! А снобу сноб сродни.
Нам надобно бежать от этой западни.
Наш мудрый вождь, Ильич,
поможет нам и в этом.
Он не был никогда изысканным эстетом
И, несмотря на свой — такой гигантский! — рост,
В беседе и в письме был гениально прост.
Так мы ли ленинским пренебрежём заветом?!
Что до меня, то я позиций не сдаю,
На чём стоял, на том стою
И, не прельщаяся обманной красотою,
Я закаляю речь, живую речь свою,
Суровой ясностью и честной простотою.
Мне не пристал нагульный шик:
Мои читатели — рабочий и мужик.
И пусть там всякие разводят вавилоны
Литературные советские «салоны», —
Их лжеэстетике грош ломаный цена.
Недаром же прошли великие циклоны,
Народный океан взбурлившие до дна!
Моих читателей сочти: их миллионы.
И с ними у меня «эстетика» одна! Доныне, детвору уча родному слову,
Ей разъясняют по Крылову,
Что только на тупой, дурной, «ослиный» слух
Приятней соловья поёт простой петух,
Который голосит «так грубо, грубо, грубо»!
Осёл меж тем был прав, по-своему, сугубо,
И не таким уже он был тупым ослом,
Пустив дворянскую эстетику на слом!
«Осёл» был в басне псевдонимом,
А звался в жизни он Пахомом иль Ефимом.
И этот вот мужик, Ефим или Пахом,
Не зря прельщался петухом
И слушал соловья, ну, только что «без скуки»:
Не уши слушали — мозолистые руки,
Не сердце таяло — чесалася спина,
Пот горький разъедал на ней рубцы и поры!
Так мужику ли слать насмешки и укоры,
Что в крепостные времена
Он предпочёл родного певуна
«Любимцу и певцу Авроры»,
Певцу, под томный свист которого тогда
На травку прилегли помещичьи стада,
«Затихли ветерки, замолкли птичек хоры»
И, декламируя слащавенький стишок
(«Амур в любовну сеть попался!»),
Помещичий сынок, балетный пастушок,
Умильно ряженой «пастушке» улыбался?!
«Чу! Соловей поёт! Внимай! Благоговей!»
Благоговенья нет, увы, в ином ответе.
Всё относительно, друзья мои, на свете!
Всё относительно, и даже… соловей!
Что это так, я — по своей манере —
На историческом вам покажу примере.
Жил некогда король, прослывший мудрецом.
Был он для подданных своих родным отцом
И добрым гением страны своей обширной.
Так сказано о нём в Истории Всемирной,
Но там не сказано, что мудрый сей король,
Средневековый Марк Аврелий,
Воспетый тучею придворных менестрелей,
Тем завершил свою блистательную роль,
Что голову сложил… на плахе, — не хитро ль? -
Весной, под сладкий гул от соловьиных трелей.
В предсмертный миг, с гримасой тошноты,
Он молвил палачу: «Вот истина из истин:
Проклятье соловьям! Их свист мне ненавистен
Гораздо более, чем ты!»Что приключилося с державным властелином?
С чего на соловьёв такой явил он гнев?
Король… Давно ли он, от неги опьянев,
Помешан был на пенье соловьином?
Изнеженный тиран, развратный самодур,
С народа дравший десять шкур,
Чтоб уподобить свой блестящий дар Афинам,
Томимый ревностью к тиранам Сиракуз,
Философ царственный и покровитель муз,
Для государственных потреб и жизни личной
Избрал он соловья эмблемой символичной.
«Король и соловей» — священные слова.
Был «соловьиный храм»,
где всей страны глава
Из дохлых соловьёв святые делал мощи.
Был «Орден Соловья», и «Высшие права»:
На Соловьиные кататься острова
И в соловьиные прогуливаться рощи!
И вдруг, примерно в октябре,
В каком году, не помню точно, —
Со всею челядью, жиревший при дворе,
Заголосил король истошно.
Но обречённого молитвы не спасут!
«Отца отечества» настиг народный суд,
Свой правый приговор постановивший срочно:
«Ты смерти заслужил, и ты умрёшь, король,
Великодушием обласканный народным.
В тюрьме ты будешь жить
и смерти ждать дотоль,
Пока придёт весна на смену дням холодным
И в рощах, средь олив и розовых ветвей,
Защёлкает… священный соловей!»
О время! Сколь ты быстротечно!
Король в тюрьме считал отмеченные дни,
Мечтая, чтоб зима тянулась бесконечно,
И за тюремною стеною вечно, вечно
Вороны каркали одни!
Пусть сырость зимняя,
пусть рядом шип змеиный,
Но только б не весна, не рокот соловьиный!
Пр-роклятье соловьям! Как мог он их любить?!
О, если б вновь себе вернул он власть былую,
Декретом первым же он эту птицу злую
Велел бы начисто, повсюду, истребить!
И острова все срыть! И рощи все срубить!
И «соловьиный храм» —
сжечь, сжечь до основанья,
Чтоб не осталось и названья!
И завещание оставить сыновьям:
«Проклятье соловьям!»Вот то-то и оно! Любого взять буржуя —
При песенке моей рабоче-боевой
Не то что петухом, хоть соловьём запой! —
Он скажет, смерть свою в моих призывах чуя:
«Да это ж… волчий вой!»
Рабочие, крестьянские поэты,
Певцы заводов и полей!
Пусть кисло морщатся буржуи… и эстеты:
Для люда бедного вы всех певцов милей,
И ваша красота и сила только в этом.
Живите ленинским заветом!