Ставка на вас,
комсомольцы товарищи, —
на вас,
грядущее творящих!
Петь
заставьте
быт тарабарящий!
Расчистьте
квартирный ящик!
За десять лет —
устанешь бороться, —
расшатаны
— многие! —
тряской.
Заплыло
тиной
быта болотце,
покрылось
будничной ряской.
Мы так же
сердца наши
ревностью жжем —
и суд наш
по-старому скорый:
мы
часто
наганом
и финским ножом
решаем —
любовные споры.
Нет, взвидя,
что есть
любовная ржа,
что каши вдвоем
не сваришь, —
ты зубы стиснь
и, руку пожав,
скажи:
— Прощевай, товарищ! —
У скольких
мечта:
«Квартирку б в наем!
Свои сундуки
да клети!
И угол мой
и хозяйство мое —
и мой
на стене
портретик».
Не наше счастье —
счастье вдвоем!
С классом
спаяйся четко!
Коммуна:
все, что мое, —
твое,
кроме —
зубных щеток.
И мы
попрежнему,
если радостно,
попрежнему,
если горе нам —
мы
топим горе в сорокаградусной
и празднуем
радость
трехгорным.
Питье
на песни б выменять нам.
Такую
сделай, хоть тресни!
Чтоб пенистей пива,
чтоб крепче вина
хватали
за душу
песни.
* * *
Гуляя,
работая,
к любимой льня, —
думай о коммуне,
быть или не быть ей?!
В порядок
этого
майского дня
поставьте
вопрос о быте.
Товарищи,
позвольте
без позы,
без маски —
как старший товарищ,
неглупый и чуткий,
поразговариваю с вами,
товарищ Безыменский,
товарищ Светлов,
товарищ Уткин.
Мы спорим,
аж глотки просят лужения,
мы
задыхаемся
от эстрадных побед,
а у меня к вам, товарищи,
деловое предложение:
давайте,
устроим
веселый обед!
Расстелим внизу
комплименты ковровые,
если зуб на кого —
отпилим зуб;
розданные
Луначарским
венки лавровые —
сложим
в общий
товарищеский суп.
Решим,
что все
по-своему правы.
Каждый поет
по своему
голоску!
Разрежем
общую курицу славы
и каждому
выдадим
по равному куску.
Бросим
друг другу
шпильки подсовывать,
разведем
изысканный
словесный ажур.
А когда мне
товарищи
предоставят слово —
я это слово возьму
и скажу:
— Я кажусь вам
академиком
с большим задом,
один, мол, я
жрец
поэзий непролазных.
А мне
в действительности
единственное надо —
чтоб больше поэтов
хороших
и разных.
Многие
пользуются
напосто́вской тряскою,
с тем
чтоб себя
обозвать получше.
— Мы, мол, единственные,
мы пролетарские… —
А я, по-вашему, что —
валютчик?
Я
по существу
мастеровой, братцы,
не люблю я
этой
философии ну́довой.
Засучу рукавчики:
работать?
драться?
Сделай одолжение,
а ну́, давай!
Есть
перед нами
огромная работа —
каждому человеку
нужное стихачество.
Давайте работать
до седьмого пота
над поднятием количества,
над улучшением качества.
Я меряю
по коммуне
стихов сорта,
в коммуну
душа
потому влюблена,
что коммуна,
по-моему,
огромная высота,
что коммуна,
по-моему,
глубочайшая глубина.
А в поэзии
нет
ни друзей,
ни родных,
по протекции
не свяжешь
рифм лычки́.
Оставим
распределение
орденов и наградных,
бросим, товарищи,
наклеивать ярлычки.
Не хочу
похвастать
мыслью новенькой,
но по-моему —
утверждаю без авторской спеси —
коммуна —
это место,
где исчезнут чиновники
и где будет
много
стихов и песен.
Стоит
изумиться
рифмочек парой нам —
мы
почитаем поэтика гением.
Одного
называют
красным Байроном,
другого —
самым красным Гейнем.
Одного боюсь —
за вас и сам, —
чтоб не обмелели
наши души,
чтоб мы
не возвели
в коммунистический сан
плоскость раешников
и ерунду частушек.
Мы духом одно,
понимаете сами:
по линии сердца
нет раздела.
Если
вы не за нас,
а мы
не с вами,
то черта ль
нам
остается делать?
А если я
вас
когда-нибудь крою
и на вас
замахивается
перо-рука,
то я, как говорится,
добыл это кровью,
я
больше вашего
рифмы строгал.
Товарищи,
бросим
замашки торгашьи
— моя, мол, поэзия —
мой лабаз! —
всё, что я сделал,
все это ваше —
рифмы,
темы,
дикция,
бас!
Что может быть
капризней славы
и пепельней?
В гроб, что ли,
брать,
когда умру?
Наплевать мне, товарищи,
в высшей степени
на деньги,
на славу
и на прочую муру!
Чем нам
делить
поэтическую власть,
сгрудим
нежность слов
и слова-бичи,
и давайте
без завистей
и без фамилий
класть
в коммунову стройку
слова-кирпичи.
Давайте,
товарищи,
шагать в ногу.
Нам не надо
брюзжащего
лысого парика!
А ругаться захочется —
врагов много
по другую сторону
красных баррикад.
I.
Я раззудил плечо. Трибуны замерли,
Молчанье в ожидании храня.
Эх, что мне мой соперник — Джон ли, Крамер ли! —
Рекорд уже в кармане у меня.
Заметано, заказано, заколото!
Мне кажется, я следом полечу,
Но мне нельзя, ведь я — метатель молота.
Приказано метать — и я мечу.
Эх, жаль, что я мечу его в Италии!
Я б дома кинул молот без труда.
Ужасно далеко, куда подалее,
И лучше, если б раз — и навсегда!
Я был кузнец, ковал на наковальне я,
Сжимал свой молот и всегда мечтал
Закинуть бы его куда подалее,
Чтобы никто его не разыскал!
Я против восхищения повального,
Но я надеюсь, года не пройдёт,
Я всё же зашвырну в такую даль его,
Что и судья с ищейкой не найдёт.
А вот сейчас, как все и ожидали, я
Опять его метнул себе во вред
Ужасно далеко, куда подалее!..
Так в чем успеха моего секрет?
Вокруг меня корреспонденты бесятся,
— Мне помогли, — им отвечаю я, —
Подняться по крутой спортивной лестнице
Мой коллектив, мой тренер и семья.
II.
Два пижона из «Креста и Полумесяца»
И ещё один из «Дейли телеграф»
Передали ахинею с околесицей,
Обзывая меня «Русский Голиаф».
Два приятеля моих — копьеметатели —
И ещё один товарищ-дискобол
Показали неплохие показатели…
Я в гостинице позвал их в нижний холл.
И сказал я им: — Товарищи, внимание!
Взявши в руки копья, диски всех систем,
При метанье культивируйте желание
Позакидывать их к чёрту насовсем!
«Ку-ль-т-у-р-р-рная р-р-р-еволюция!»
И пустились!
Каждый вечер
блещут мысли,
фразы льются,
пухнут диспуты
и речи.
Потрясая истин кладом
(и не глядя
на бумажку),
выступал
вчера
с докладом
сам
товарищ Лукомашко.
Начал
с комплиментов ярых:
распластав
язык
пластом,
пел
о наших юбилярах,
о Шекспире,
о Толстом.
Он трубил
в тонах победных,
напрягая
тихий
рот,
что курить
ужасно вредно,
а читать —
наоборот.
Все, что надо,
увязал он,
превосходен
говор гладкий…
Но…
мелькали,
вон из зала,
несознательные пятки.
Чтоб рассеять
эту мрачность,
лектор
с грацией слоновьей
перешел
легко и смачно —
на Малашкина
с луною.
Заливался голосист.
Мысли
шли,
как книги в ранец.
Кто же я теперь —
марксист
или
вегетарианец?!
Час,
как частникова такса,
час
разросся, как года…
На стене
росла
у Маркса
под Толстого
борода.
Если ты —
не дуб,
не ясень,
то тебе
и вывод ясен:
— Рыбу
ножиком
не есть,
чай
в гостях
не пейте с блюдца… —
Это вот оно и есть
куль-т-у-р-р-ная р-р-революция. —
И пока
гремело эхо
и ладоши
били в лад,
Лукомашко
рысью ехал
на шестнадцатый доклад.
С диспута,
вздыхая бурно,
я вернулся
к поздней ночи…
Революция культурная,
а докладчики…
не очень.
Трибуна
у нас
не клирос.
Уважаемые
товарищи няни,
комсомолец
изрядно вырос
и просит
взрослых знаний.
Он вошел,
склонясь учтиво.
Руку жму.
— Товарищ —
сядьте!
Что вам дать?
Автограф?
Чтиво?
— Нет.
Мерси вас.
Я —
писатель.
— Вы?
Писатель?
Извините.
Думал —
вы пижон.
А вы…
Что ж,
прочтите,
зазвените
грозным
маршем
боевым.
Вихрь идей
у вас,
должно быть.
Новостей
у вас
вагон.
Что ж,
пожалте в уха в оба.
Рад товарищу. —
А он:
— Я писатель.
Не прозаик.
Нет.
Я с музами в связи. —
Слог
изыскан, как борзая.
Сконапель
ля поэзи́.
На затылок
нежным жестом
он
кудрей
закинул шелк,
стал
барашком златошерстым
и заблеял,
и пошел.
Что луна, мол,
над долиной,
мчит
ручей, мол,
по ущелью.
Тинтидликал
мандолиной,
дундудел виолончелью.
Нимб
обвил
волосьев копны.
Лоб
горел от благородства.
Я терпел,
терпел
и лопнул
и ударил
лапой
о́б стол.
— Попрошу вас
покороче.
Бросьте вы
поэта корчить!
Посмотрю
с лица ли,
сзади ль,
вы тюльпан,
а не писатель.
Вы,
над облаками рея,
птица
в человечий рост.
Вы, мусье,
из канареек,
чижик вы, мусье,
и дрозд.
В испытанье
битв
и бед
с вами,
што ли,
мы
полезем?
В наше время
тот —
поэт,
тот —
писатель,
кто полезен.
Уберите этот торт!
Стих даешь —
хлебов подвозу.
В наши дни
писатель тот,
кто напишет
марш
и лозунг!
Блюет напившийся.
Склонился ивой.
Вулканятся кружки,
пену пе́пля.
Над кружками
надпись:
«Раки
и пиво
завода имени Бебеля».
Хорошая шутка!
Недурно сострена́!
Одно обидно
до боли в печени,
что Бебеля нет, —
не видит старина,
какой он
у нас
знаменитый
и увековеченный.
В предвкушении
грядущих
пьяных аварий
вас
показывали б детям,
чтоб каждый вник:
— Вот
король некоронованный
жидких баварий,
знаменитый
марксист-пивник. —
Годок еще
будет
временем слизан —
рассеются
о Бебеле
биографические враки.
Для вас, мол,
Бебель —
«Женщина и социализм»,
а для нас —
пиво и раки.
Жены
работающих
на ближнем заводе
уже
о мужьях
твердят стоусто:
— Ироды!
с Бебелем дружбу водят.
Чтоб этому
Бебелю
было пусто! —
В грязь,
как в лучшую
из кроватных ме́белей,
человек
улегся
под домовьи леса, —
и уже
не говорят про него —
«на-зю-зю-кался»,
а говорят —
«на-бе-бе-лился».
Еще б
водчонку
имени Энгельса,
под
имени Лассаля блины, —
и Маркс
не придумал бы
лучшей доли!
Что вы, товарищи,
бе-белены
объелись,
что ли?
Товарищ,
в мозгах
просьбишку вычекань,
да так,
чтоб не стерлась,
и век прождя:
брось привычку
(глупая привычка!) —
приплетать
ко всему
фамилию вождя.
Думаю,
что надпись
надолго сохраните:
на таких мозгах
она —
как на граните.
Многие товарищи повесили нос.
— Бросьте, товарищи!
Очень не умно-с.
На арену!
С купцами сражаться иди!
Надо счётами бить учиться.
Пусть «всерьез и надолго»,
но там,
впереди,
может новый Октябрь случиться.
С Адама буржую пролетарий не мил.
Но раньше побаивался —
как бы не сбросили;
хамил, конечно,
но в меру хамил —
а то
революций не оберешься после.
Да и то
в Октябре
пролетарская голь
из-под ихнего пуза-груза —
продралась
и загна́ла осиновый кол
в кругосветное ихнее пузо.
И вот,
Вечекой,
Эмчекою
вынянчена,
вчера пресмыкавшаяся тварь еще —
трехэтажным «нэпом» улюлюкает нынче нам:
«Погодите, голубчики!
Попались, товарищи!»
Против их
инженерски-бухгалтерских числ
не попрешь, с винтовкою выйдя.
Продувным арифметикам ихним учись —
стиснув зубы
и ненавидя.
Великолепен был буржуазный Лоренцо.
Разве что
с шампанского очень огорчится —
возьмет
и выкинет коленце:
нос
— и только! —
вымажет горчицей.
Да и то
в Октябре
пролетарская голь,
до хруста зажав в кулаке их, —
объявила:
«Не буду в лакеях!»
Сегодня,
изголодавшиеся сами,
им открывая двери «Гротеска», знаем —
всех нас
горчицами,
соуса̀ми
смажут сначала:
«НЭП» — дескать.
Вам не нравится с вымазанной рожей?
И мне — тоже.
Не нравится-то, не нравится,
а черт их знает,
как с ними справиться.
Раньше
был буржуй
и жирен
и толст,
драл на сотню — сотню,
на тыщи — тыщи.
Но зато,
в «Мерилизах» тебе
и пальто-с,
и гвоздишки,
и сапожищи.
Да и то
в Октябре
пролетарская голь
попросила:
«Убираться изволь!»
А теперь буржуазия!
Что делает она?
Ни тебе сапог,
ни ситец,
ни гвоздь!
Она —
из мухи делает слона
и после
продает слоновую кость.
Не нравится производство кости слонячей?
Производи ина́че!
А так сидеть и «благородно» мучиться —
из этого ровно ничего не получится.
Пусть
от мыслей торгашских
морщины — ров.
В мозг вбирай купцовский опыт!
Мы
еще
услышим по странам миров
революций радостный топот.
Как тучи на небосводе
В иные летят края,
Так чаще все с каждым годом
В незримую даль уходят
Товарищи и друзья…
То хмурятся, то улыбаются,
То грустно сострят порой
И словно бы в трюм спускаются,
Прощально махнув рукой…
Но разве не ясно людям,
Что век наш — всего мгновение.
И как там судьба ни судит,
Разлука недолгой будет,
Одно же мы поколение.
И как ни мила дорога,
А где-то сорвется вниз.
И мало еще иль много —
Попробуй-ка разберись!
И хочется до заката
Всем тем, кто еще вокруг.
Вдруг тихо сказать: — Ребята,
Припомним-ка все, что свято,
И сдвинем плотнее круг!
Мы мечемся, суетимся,
Черт знает с кем чару пьем,
Душой иногда мельчимся,
На друга подчас плюем.
И сами порой не рады
И знаем (ведь совесть есть).
Что черствость страшнее яда,
Что как-то иначе надо,
Да тупо мешает спесь.
А было б верней и легче
Бить словом лишь подлеца,
А с другом все чаще встречи,
А с другом все жарче речи
И в сплаве одном сердца!
Ведь часто, когда черствеешь
И дружбу зазря задел,
Вот думаешь, что сумеешь,
Исправишь еще, успеешь,
А выйдет, что не успел.
Легко ль наносить обиды,
Чтоб после набраться сил
И где-то на панихиде
Ходить с благородным видом,
Что истинным другом был!
Да, после, как на пожарище,
Сгоревшего не вернуть.
Не лучше ль, друзья-товарищи,
Избрать помудрее путь?!
Такой, где и слово крепче,
И радость теплей из глаз,
И дали светлей и резче,
И даже прощаться легче
В свой самый последний час!!!
Когда в непогоду в изнеможенье
Журавль что-то крикнет в звёздной дали,
Его товарищи журавли
Все понимают в одно мгновенье.
И, перестроившись на лету,
Чтоб не отстал, не покинул стаю,
Не дрогнул, не начал терять высоту,
Крылья, как плечи, под ним смыкают.
А южные бабочки с чёрным пятном,
Что чуют за семь километров друг друга:
Усы — как радары для радиоволн.
— Пора! Скоро дождик! — сигналит он.
И мчится к дому его подруга.
Когда в Антарктике гибнет кит
И вынырнуть из глубины не может,
Он SOS ультразвуком подать спешит
Всем, кто услышит, поймёт, поможет.
И все собратья киты вокруг,
Как по команде, на дно ныряют,
Носами товарища подымают
И мчат на поверхность, чтоб выжил друг.
А мы с тобою, подумать только,
Запасом в тысячи слов обладаем,
Но часто друг друга даже на толику
Не понимаем, не понимаем!
Всё было б, наверно, легко и ясно,
Но можно ли, истины не губя,
Порой говорить почти ежечасно
И слышать при этом только себя?
А мы не враги. И как будто при этом
Не первые встречные, не прохожие,
Мы вроде бы существа с интеллектом,
Не бабочки и не киты толстокожие.
Какой-то почти парадокс планеты!
Выходит порой — чем лучше, тем хуже,
Вот скажешь, поделишься, вывернешь душу —
Как в стену! Ни отзвука, ни ответа…
И пусть только я бы. Один, наконец,
Потеря не слишком-то уж большая.
Но сколько на свете людей и сердец
Друг друга не слышат, не понимают?!
И я одного лишь в толк не возьму:
Иль впрямь нам учиться у рыб или мухи?
Ну почему, почему, почему
Люди так часто друг к другу глухи?!
Скушно Пушкину.
Чугунному ропщется.
Бульвар
хорош
пижонам холостым.
Пушкину
требуется
культурное общество,
а ему
подсунули
Страстной монастырь.
От Пушкина
до «Известий»
шагов двести.
Как раз
ему б
компания была,
но Пушкину
почти
не видать «Известий» —
мешают
писателю
чертовы купола.
Страстной
попирает
акры торцов.
Если бы
кто
чугунного вывел!
Там
товарищ
Степанов-Скворцов
принял бы
и напечатал
в «Красной ниве».
Но между
встал
проклятый Страстной,
всё
заслоняет
купол-гру́шина…
А «Красной ниве»
и без Пушкина красно́,
в меру красно
и безмерно скушно.
«Известиям»
тоже
не весело, братцы,
заскучали
от Орешиных и Зозуль.
А как
до настоящего писателя добраться?
Страстной монастырь —
бельмом на глазу.
«Известиям»
Пушкина
Страстной заслонил,
Пушкину
монастырь
заслонил газету,
и оба-два
скучают они,
и кажется
им,
что выхода нету.
Возрадуйтесь,
найден выход
из
положения этого:
снесем Страстной
и выстроим Гиз,
чтоб радовал
зренье поэтово.
Многоэтажься, Гиз,
и из здания
слова
печатные
лей нам,
чтоб радовались
Пушкины
своим изданиям,
роскошным,
удешевленным
и юбилейным.
И «Известиям»
приятна близость.
Лафа!
Резерв товарищам.
Любых
сотрудников
бери из Гиза,
из этого
писательского
резервуарища.
Пускай
по-новому
назовется площадь,
асфальтом расплещется,
и над ней —
страницы
печатные
мысль располощут
от Пушкина
до наших
газетных дней.
В этом
заинтересованы
не только трое,
займитесь стройкой,
зря не временя́,
и это,
увидите,
всех устроит:
и Пушкина,
и Гиз,
и «Известия»…
и меня.
Я тру
ежедневно
взморщенный лоб
в раздумье
о нашей касте,
и я не знаю:
поэт —
поп,
поп или мастер.
Вокруг меня
толпа малышей, —
едва вкусившие славы,
а во́лос
уже
отрастили до шей
и голос имеют гнусавый.
И, образ подняв,
выходят когда
на толстожурнальный амвон,
я,
каюсь,
во храме
рвусь на скандал,
и крикнуть хочется:
— Вон! —
А вызовут в суд, —
убежденно гудя,
скажу:
— Товарищ судья!
Как знамя,
башку
держу высоко,
ни дух не дрожит,
ни коленки,
хоть я и слыхал
про суровый
закон
от самого
от Крыленки.
Законы
не знают переодевания,
а без
преувеличенности,
хулиганство —
это
озорные деяния,
связанные
с неуважением к личности.
Я знаю
любого закона лютей,
что личность
уважить надо,
ведь масса —
это
много людей,
но масса баранов —
стадо.
Не зря
эту личность
рожает класс,
лелеет
до нужного часа,
и двинет,
и в сердце вложит наказ:
«Иди,
твори,
отличайся!»
Идет
и горит
докрасна́,
добела́…
Да что городить околичность!
Я,
если бы личность у них была,
влюбился б в ихнюю личность.
Но где ж их лицо?
Осмотрите в момент —
без плюсов,
без минусо́в.
Дыра!
Принудительный ассортимент
из глаз,
ушей
и носов!
Я зубы на этом деле сжевал,
я знаю, кому они копия.
В их песнях
поповская служба жива,
они —
зарифмованный опиум.
Для вас
вопрос поэзии —
нов,
но эти,
видите,
молятся.
Задача их —
выделка дьяконов
из лучших комсомольцев.
Скрывает
ученейший их богослов
в туман вдохновения радугу слов,
как чаши
скрывают
церковные.
А я
раскрываю
мое ремесло
как радость,
мастером кованную.
И я,
вскипя
с позора с того,
ругнулся
и плюнул, уйдя.
Но ругань моя —
не озорство,
а долг,
товарищ судья. —
Я сел,
разбивши
доводы глиняные.
И вот
объявляется при́говор,
так сказать,
от самого Калинина,
от самого
товарища Рыкова.
Судьей,
расцветшим розой в саду,
объявлено
тоном парадным:
— Маяковского
по суду
считать
безусловно оправданным!
Пробивается в тучах
Зимы седина,
Опрокинутся скоро
На землю снега, -
Хорошо нам сидеть
За бутылкой вина
И закусывать
Мирным куском пирога.Пей, товарищ Орлов,
Председатель Чека.
Пусть нахмурилось небо
Тревогу тая, -
Эти звезды разбиты
Ударом штыка,
Эта ночь беспощадна,
Как подпись твоя.Пей, товарищ Орлов!
Пей за новый поход!
Скоро выпрыгнут кони
Отчаянных дней.
Приговор прозвучал,
Мандолина поет,
И труба, как палач,
Наклонилась над ней.Льется полночь в окно,
Льется песня с вином,
И, десятую рюмку
Беря на прицел,
О веселой теплушке,
О пути боевом
Заместитель заведующего
Запел.Он чуть-чуть захмелел —
Командир в пиджаке:
Потолком, подоконником
Тучи плывут,
Не чернила, а кровь
Запеклась на штыке,
Пулемет застучал —
Боевой «ундервуд»…Не уздечка звенит
По бокам мундштука,
Не осколки снарядов
По стеклам стучат, —
Это пьют,
Ударяя бокал о бокал,
За здоровье комдива
Комбриг и комбат… Вдохновенные годы
Знамена несли,
Десять красных пожаров
Горят позади,
Десять лет — десять бомб
Разорвались вдали,
Десять грузных осколков
Застряли в груди… Расскажи мне, пожалуйста,
Мой дорогой,
Мой застенчивый друг,
Расскажи мне о том,
Как пылала Полтава,
Как трясся Джанкой,
Как Саратов крестился
Последним крестом.Ты прошел сквозь огонь —
Полководец огня,
Дождь тушил
Воспаленные щеки твои…
Расскажи мне, как падали
Тучи, звеня
О штыки,
О колеса,
О шпоры твои… Если снова
Тифозные ночи придут,
Ты помчишься,
Жестокие шпоры вонзив, -
Ты, кто руки свои
Положил на Бахмут,
Эти темные шахты благословив… Ну, а ты мне расскажешь,
Товарищ комбриг,
Как гремела «Аврора»
По царским дверям
И ночной Петроград,
Как пылающий бриг,
Проносился с Колумбом
По русским степям; Как мосты и заставы
Окутывал дым
Полыхающих
Красногвардейских костров,
Как без хлеба сидел,
Как страдал без воды
Разоруженный
Полк юнкеров… Приговор прозвучал,
Мандолина поет,
И труба, как палач,
Наклонилась над ней…
Выпьем, что ли, друзья,
За семнадцатый год,
За оружие наше,
За наших коней!..
Жандармы вселенной,
вылоснив лица,
стоят над рабочим:
— Эй,
не бастуй! —
А здесь
трудящихся щит —
милиция
стоит
на своем
бессменном посту.
Пока
за нашим
октябрьским гулом
и в странах
в других
не грянет такой, —
стой,
береги своим караулом
копейку рабочую,
дом и покой.
Пока
Волховстроев яркая речь
не победит
темноту нищеты,
нутро республики
вам беречь —
рабочих
домов и людей
щиты.
Храня республику,
от людей до иголок,
без устали стой
и без лени,
пока не исчезнут
богатство и голод —
поставщики преступлений.
Враг — хитер!
Смотрите в оба!
Его не сломишь,
если сам лоботряс.
Помни, товарищ, —
нужна учеба
всем,
защищающим рабочий класс!
Голой рукой
не взять врага нам,
на каждом участке
преследуй их.
Знай, товарищ,
и стрельбу из нагана,
и книгу Ленина,
и наш стих.
Слаба дисциплина — петлю накинут.
Бандит и белый
живут в ладах.
Товарищ,
тверже крепи дисциплину
в милиционерских рядах!
Иной
хулигану
так
даже рад, —
выйдет
этакий
драчун и голосило:
— Ничего, мол,
выпимши —
свой брат —
богатырская
русская сила. —
А ты качнешься
(от пива частого),
у целой улицы нос заалел:
— Ежели,
мол,
безобразит начальство,
то нам,
разумеется,
и бог велел! —
Сорвут работу
глупым ляганьем
пивного чада
бузящие ча́ды.
Лозунг твой:
— Хулиганам
нет пощады! —
Иной рассуждает,
морща лоб:
— Что цапать
маленьких воришек?
Ловить вора,
да такого,
чтоб
об нем
говорили в Париже! —
Если выудят
миллион
из кассы скряжьей,
новый
с рабочих
сдерет задарма.
На мелочь глаз!
На мелкие кражи,
потрошащие
тощий
рабочий карман!
В нашей республике
свет не равен:
чем дальше от центра —
тем глубже ночи.
Милиционер,
в темноту окраин
глаз вонзай
острей и зорче!
Пока
за нашим
октябрьским гулом
и в странах других
не пройдет такой —
стой,
береги своим караулом
копейки,
людей,
дома
и покой.
1
Убирайте комнату,
чтоб она блестела.
В чистой комнате —
чистое тело.
2
Воды —
не бойся,
ежедневно мойся.
3
Зубы
чисть дважды,
каждое утро
и вечер каждый.
4
Курить —
бросим.
Яд в папиросе.
5
То, что брали
чужие рты,
в свой рот
не бери ты.
6
Ежедневно
обувь и платье
чисть и очищай
от грязи и пятен.
7
Культурная привычка,
приобрети ее —
ходи еженедельно в баню
и меняй белье.
8
Долой рукопожатия!
Без рукопожатий
встречайте друг друга
и провожайте.
9
Проветрите комнаты,
форточки открывайте
перед тем
как лечь
в свои кровати.
10
Не пейте
спиртных напитков.
Пьющим — яд,
окружающим — пытка.
11
Затхлым воздухом —
жизнь режем.
Товарищи,
отдыхайте
на воздухе свежем.
12
Товарищи люди,
на пол не плюйте.
13
Не вытирайся
полотенцем чужим,
могли
и больные
пользоваться им.
14
Запомните —
надо спать
в проветренной комнате.
15
Будь аккуратен,
забудь лень,
чисть зубы
каждый день.
16
На улице были?
Одежду и обувь
очистьте от пыли.
17
Мойте окна,
запомните это,
окна — источник
жизни и света.
18
Товарищи,
мылом и водой
мойте руки
перед едой.
19
Запомните вы,
запомни ты —
пищу приняв,
полощите рты.
20
Грязь
в желудок
идет с едой,
мойте
посуду
горячей водой.
21
Фрукты
и овощи
перед
едой
мойте
горячей водой.
22
Нельзя человека
закупорить в ящик,
жилище проветривай
лучше и чаще.
23
Вытрите ноги!!!
забыли разве, —
несете с улицы
разную грязь вы.
24
Хоть раз в неделю,
придя домой, —
горячей водой
полы помой.
25
Болезни и грязь
проникают всюду.
Держи в чистоте
свою посуду.
26
Во фруктах и овощах
питательности масса.
Ешьте больше зелени
и меньше мяса.
27
Лишних вещей
не держи в жилище —
станет сразу
просторней и чище.
28
Чадят примуса, —
хозяйки, запомните:
нельзя
обед
готовить
в комнате.
29
Держите чище
свое жилище.
30
Каждое жилище
каждый житель
помещение
в сохранности держите.
31
Товарищ!
да приучись ты
держать жилище
опрятным и чистым.
32
С одежды грязь
доставляется на дом.
Одетому лежать
на кровати не надо.
33
Хозяйка,
помни о правиле важном:
Мети жилище
способом влажным.
34
Раз в неделю,
никак не реже,
белье постельное
меняй на свежее.
35
Не стирайте в комнате,
могут от сырости
грибы и мокрицы
в комнате вырасти.
К пишущему
массу исков
предъявляет
машинистка.
— Ну, скажите,
как не злиться?..
Мы,
в ком кротость щенья,
мы
для юмора —
козлицы
отпущенья.
Как о барышне,
о дуре —
пишут,
нас карикатуря.
Ни кухарка-де,
ни прачка —
ей
ни мыть,
ни лап не пачкать.
Машинисткам-де
лафа ведь —
пианисткой
да скрипачкой
музицируй
на алфа́вите.
Жизнь —
концерт.
Изящно,
тонно
стукай
в буквы «Ремингтона».
А она,
лахудрица,
только знает —
пудрится
да сует
завитый локон
под начальственное око.
«Ремингтон»
и не машина,
если
меньше он аршина?
Как тупит он,
как он сушит —
пишущих
машинок
зал!
Как завод,
грохочет в уши.
Почерк
ртутью
ест глаза.
Где тут
взяться
барышням!
Барышня
не пара ж нам.
Нас
взяла
сатира в плети.
Что —
боитесь темы громше?
Написали бы
куплетик
о какой-нибудь наркомше! —
Да, товарищ, —
я
виновен.
Описать вас
надо внове.
Крыльями
копирок
машет.
Наклонилась
низко-низко.
Переписывает
наши
рукописи
машинистка.
Пишем мы,
что день был золот,
у ночей
звезда во лбу.
Им же
кожу лишь мозолят
тысячи
красивых букв.
За спиною
часто-часто
появляется начальство.
«Мне писать, мол,
страшно надо.
Попрошу-с
с машинкой
на дом…»
Знаем женщин.
Трудно им вот.
Быт рабынь
или котят.
Не накрасишься —
не примут,
а накрасься —
сократят.
Не разделишь
с ним
уютца —
скажет
после краха шашен:
— Ишь,
к трудящимся суются
там…
какие-то…
пишмаши… —
За трудом
шестичасовым
что им в радость,
сонным совам?
Аж город,
в гла́за в оба,
сам
опять
работой буквится, —
и цифры
по автобусам
торчат,
как клавиш пуговицы.
Даже если
и комета
пролетит
над крышей тою —
кажется
комета эта
только
точкой с запятою.
Жить на свете
не века,
и
время,
этот счетчик быстрый,
к старости
передвигает
дней исписанных регистры.
Без машин
поэтам
туго.
Жизнь поэта
однорука.
Пишет перышком,
не хитр.
Машинистка,
плюнь на ругань, —
как работнице
и другу
на́
тебе
мои стихи!
Считать по нашему, мы выпили немного.
Не вру, ей-богу. Скажи, Серега!
И если б водку гнать не из опилок,
То что б нам было с пяти бутылок?
Вторую пили близ прилавка в закуточке,
Но это были еще цветочки,
Потом в скверу, где детские грибочки,
Потом не помню — дошел до точки,
Я пил из горлышка, с устатку и не евши,
Но я, как стекло, был, то есть остекленевший,
Ну, а когда коляска подкатила,
Тогда у нас было семьсот на рыло.
Мы, правда, третьего насильно затащили.
Но тут промашка — переборщили.
А что очки товарищу разбили,
Так то портвейном усугубили.
Товарищ первый нам сказал, что, мол, уймитесь,
Что не буяньте, что разойдитесь.
Ну, разойтись я тут же согласился.
И разошелся, конечно, и расходился.
Но, если я кого ругнул — карайте строго,
Но это вряд ли, скажи, Серега!
А что упал, так то от помутненья,
Орал не с горя, от отупенья.
Теперь позвольте пару слов без протокола:
Чему нас учит семья и школа?
Что жизнь сама таких накажет строго.
Тут мы согласны, скажи, Серега.
Вот он проснется и, конечно, скажет.
Пусть жизнь осудит, да, Сергей? Пусть жизнь накажет.
Так отпустите, вам же легче будет,
Чего возиться, если жизнь осудит!
Вы не глядите, что Сережа все кивает,
Он соображает, он все понимает.
А что молчит, так это от волненья,
От осознанья, так сказать, и просветленья.
Не запирайте, люди, плачут дома детки,
Ему ведь в Химки, а мне — в Медведки.
Да, все равно, автобусы не ходят,
Метро закрыто, в такси не содят.
Приятно все же, что нас здесь уважают.
Гляди, подвозят, гляди, сажают,
Разбудит утром не петух, прокукарекав,
Сержант подымет, как человека.
Нас чуть не с музыкой проводят, как проспимся.
Я рупь заначил — слышь, Сергей, — опохмелимся.
И все же, брат, трудна у нас дорога.
Эх, бедолага, ну, спи, Серега!
Опять мы отходим, товарищ,
Опять проиграли мы бой,
Кровавое солнце позора
Заходит у нас за спиной.
Мы мертвым глаза не закрыли,
Придется нам вдовам сказать,
Что мы не успели, забыли
Последнюю почесть отдать.
Не в честных солдатских могилах —
Лежат они прямо в пыли.
Но, мертвых отдав поруганью,
Зато мы — живыми пришли!
Не правда ль, мы так и расскажем
Их вдовам и их матерям:
Мы бросили их на дороге,
Зарыть было некогда нам.
Ты, кажется, слушать не можешь?
Ты руку занес надо мной…
За слов моих страшную горечь
Прости мне, товарищ родной,
Прости мне мои оскорбленья,
Я с горя тебе их сказал,
Я знаю, ты рядом со мною
Сто раз свою грудь подставлял.
Я знаю, ты пуль не боялся,
И жизнь, что дала тебе мать,
Берег ты с мужскою надеждой
Ее подороже продать.
Ты, верно, в сорочке родился,
Что все еще жив до сих пор,
И смерть тебе меньшею мукой
Казалась, чем этот позор.
Ты можешь ответить, что мертвых
Завидуешь сам ты судьбе,
Что мертвые сраму не имут, —
Нет, имут, скажу я тебе.
Нет, имут. Глухими ночами,
Когда мы отходим назад,
Восставши из праха, за нами
Покойники наши следят.
Солдаты далеких походов,
Умершие грудью вперед,
Со срамом и яростью слышат
Полночные скрипы подвод.
И, вынести срама не в силах,
Мне чудится в страшной ночи —
Встают мертвецы всей России,
Поют мертвецам трубачи.
Беззвучно играют их трубы,
Незримы от ног их следы,
Словами беззвучной команды
Их ротные строят в ряды.
Они не хотят оставаться
В забытых могилах своих,
Чтоб вражеских пушек колеса
К востоку ползли через них.
В бело-зеленых мундирах,
Павшие при Петре,
Мертвые преображенцы
Строятся молча в каре.
Плачут седые капралы,
Протяжно играет рожок,
Впервые с Полтавского боя
Уходят они на восток.
Из-под твердынь Измаила,
Не знавший досель ретирад,
Понуро уходит последний
Суворовский мертвый солдат.
Гремят барабаны в Карпатах,
И трубы над Бугом поют,
Сибирские мертвые роты
У стен Перемышля встают.
И на истлевших постромках
Вспять через Неман и Прут
Артиллерийские кони
Разбитые пушки везут.
Ты слышишь, товарищ, ты слышишь,
Как мертвые следом идут,
Ты слышишь: не только потомки,
Нас предки за это клянут.
Клянемся ж с тобою, товарищ,
Что больше ни шагу назад!
Чтоб больше не шли вслед за нами
Безмолвные тени солдат.
Чтоб там, где мы стали сегодня, —
Пригорки да мелкий лесок,
Куриный ручей в пол-аршина,
Прибрежный отлогий песок, —
Чтоб этот досель неизвестный
Кусок нас родившей земли
Стал местом последним, докуда
Последние немцы дошли.
Пусть то безыменное поле,
Где нынче пришлось нам стоять,
Вдруг станет той самой твердыней,
Которую немцам не взять.
Ведь только в Можайском уезде
Слыхали названье села,
Которое позже Россия
Бородином назвала.
После боев
и голодных пыток
отрос на животике солидный жирок.
Жирок заливает щелочки быта
и застывает,
тих и широк.
Люблю Кузнецкий
(простите грешного!),
потом Петровку,
потом Столешников;
по ним
в году
раз сто или двести я
хожу из «Известий»
и в «Известия».
С восторга бросив подсолнухи лузгать,
восторженно подняв бровки,
читает работница:
«Готовые блузки.
Последний крик Петровки».
Не зря и Кузнецкий похож на зарю, —
прижав к замерзшей витрине ноздрю,
две дамы расплылись в стончике:
«Ах, какие фестончики!»
А рядом,
учли обывателью натуру, —
портрет
кого-то безусого:
отбирайте гения
для любого гарнитура, —
все
от Казина до Брюсова.
В магазинах —
ноты для широких масс.
Пойте, рабочие и крестьяне,
последний
сердцещипательный романс
«А сердце-то в партию тянет!»
В окне гражданин,
устав от ношения
портфелей,
сложивши папки,
жене,
приятной во всех отношениях,
выбирает
«глазки да лапки».
Перед плакатом «Медвежья свадьба»
нэпачка сияет в неге:
— И мне с таким медведем
поспать бы!
Погрызи меня,
душка Эггерт. —
Сияющий дом,
в костюмах,
в белье, —
радуйся,
растратчик и мот.
«Ателье
мод».
На фоне голосов стою,
стою
и философствую.
Свежим ветерочком в республику
вея,
звездой сияя из мрака,
товарищ Гольцман
из «Москвошвея»
обещает
«эпоху фрака».
Но,
от смокингов и фраков оберегая охотников
(не попался на буржуазную удочку!),
восхваляет
комсомолец
товарищ Сотников
толстовку
и брючки «дудочку».
Фрак
или рубахи синие?
Неувязка парт- и советской линии.
Меня
удивляют их слова.
Бьет разнобой в глаза.
Вопрос этот
надо
согласовать
и, разумеется,
увязать.
Предлагаю,
чтоб эта идейная драка
не длилась бессмысленно далее,
пришивать
к толстовкам
фалды от фрака
и носить
лакированные сандалии.
А чтоб цилиндр заменила кепка,
накрахмаливать кепку крепко.
Грязня сердца
и масля бумагу,
подминая
Москву
под копыта,
волокут
опять
колымагу
дореволюционного быта.
Зуди
издевкой,
стих хмурый,
вразрез
с обывательским хором:
в делах
идеи,
быта,
культуры —
поменьше
довоенных норм!
Три девочки — три школьницы
Купили эту вазу.
Искали,
Выбирали,
Нашли ее не сразу —
Овальную,
Хрустальную,
Чудесного стекла.
Из тех, что в магазине
Стояли на витрине,
Овальная,
Хрустальная —
Она одна была.
Сперва, от магазина,
Несла покупку Зина,
А до угла бульвара
Несла ее Тамара.
Вот у Тамары Женя
Берет ее из рук,
Неловкое движение —
И вдруг…
В глазах подруг
Туманом застилаются
И небо, и земля,
А солнце отражается
В осколках хрусталя.
Три девочки — три школьницы
Стоят на мостовой.
К трем девочкам — к трем школьницам
Подходит постовой:
— Скажите, что случилось?
— Разби… разби… разбилась!
Три школьницы рыдают
У Кировских ворот.
Подружек окружает
Взволнованный народ:
— Скажите, что случилось?
— Разби… разби… разбилась!
— Скажите, что случилось?
Что здесь произошло?
— Да, говорят, разбилось
Какое-то стекло!
— Нет! Не стекло, а ваза! —
Все три сказали сразу.-
Подарок мы купили!
Нас выбрал пятый класс.
Подарок мы купили,
Купили и… разбили!
И вот теперь ни вазы,
Ни денег нет у нас!
— Так вот какое дело! -
Толпа тут загудела.
— Не склеишь эти части! —
Сказал один шофер.
— Действительно, несчастье! —
Заметил старый мастер.
И, на осколки глядя,
Вздохнул огромный дядя —
Заслуженный боксер.
В том самом магазине,
Где вазы на витрине,
В громадном магазине
Людей полным-полно.
От летчика-майора
До знатного шахтера —
Кого там только нету!
А нужно всем одно.
Под звонким объявлением
«Стекло, хрусталь, фарфор»
Большое оживление —
Идет горячий спор:
— Пожалуйста, граненую!
— Не эту, а зеленую!
— Не лучше ли, товарищи,
Из красного стекла?
— Вот эту, что поближе,
Которая пониже!
— Что скажете, товарищи?
Не слишком ли мала?
Шоферу ваза нравится —
Зеленая красавица.
А летчику — прозрачная,
Как голубой простор.
— А я бы выбрал эту,
Красивей вазы нету! —
Сказал майору вежливо
Заслуженный боксер.
Три юных пятиклассницы
Сидят, переживая,
Что их везет трехтонная
Машина грузовая.
Дает проезд машине
Знакомый постовой,
Тамаре, Жене, Зине
Кивает головой.
А девочки в волнении,
Одна бледней другой:
В кабине, на сиденьи, -
Подарок дорогой!
— Нельзя ли чуть потише,
Товарищ дядя Гриша! —
Водителю подруги
В окошечко стучат.
Шофер в ответ смеется:
— У нас не разобьется!
У нас другой порядок —
Не как у вас, девчат!
Учительнице скромной
За труд ее огромный
К шестидесятилетию —
В большое торжество —
В просторном школьном зале
Три школьницы вручали
Подарок драгоценный.
Подарок?
От кого?
От штатских и военных —
Людей обыкновенных,
От всех в живых оставшихся
Участников войны,
От бывших одноклассников,
На встречи собиравшихся,
От мальчиков и девочек,
От всех детей страны!
Ой, ну что ж тут говорить, что ж тут спрашивать?
Вот стою я перед вами, словно голенький.
Да, я с Нинулькою гулял с тетипашиной,
И в «Пекин» ее водил, и в Сокольники.
Поясок ей подарил поролоновый
И в палату с ней ходил в Грановитую.
А жена моя, товарищ Парамонова,
В это время находилась за границею.
А вернулась, ей привет — анонимочка:
Фотоснимок, а на нем — я да Ниночка!..
Просыпаюсь утром — нет моей кисочки,
Ни вещичек ее, ни записочки!
Нет как нет,
Ну, прямо — нет как нет!
Я к ней в ВЦСПС, в ноги падаю,
Говорю, что все во мне переломано.
Не серчай, что я гулял с этой падлою,
Ты прости меня, товарищ Парамонова!
А она как закричит, вся стала черная:
— Я на слеза на твои — ноль внимания!
И ты мне лазаря не пой, я ученая,
Ты людям все расскажи на собрании!
И кричит она, дрожит, голос слабенький…
А холуи уж тут как тут, каплют капельки:
И Тамарка Шестопал, и Ванька Дерганов,
И еще тот референт, что из органов,
Тут как тут,
Ну, прямо, тут как тут!
В общем, ладно, прихожу на собрание.
А дело было, как сейчас помню, первого.
Я, конечно, бюллетень взял заранее
И бумажку из диспансера нервного.
А Парамонова, гляжу, в новом шарфике,
А как увидела меня — вся стала красная.
У них первый был вопрос — «Свободу Африке!»,
А потом уж про меня — в части «разное».
Ну, как про Гану — все буфет за сардельками,
Я и сам бы взял кило, да плохо с деньгами,
А как вызвали меня, я свял от робости,
А из зала мне кричат: «Давай подробности!»
Все, как есть,
Ну, прямо — все, как есть!
Ой, ну что тут говорить, что ж тут спрашивать?
Вот стою я перед вами, словно голенький.
Да, я с племянницей гулял с тетипашиной,
И в «Пекин» ее водил, и в Сокольники.
И в моральном, говорю, моем облике
Есть растленное влияние Запада.
Но живем ведь, говорю, не на облаке,
Это ж только, говорю, соль без запаха!
И на жалость я их брал, и испытывал,
И бумажку, что я псих, им зачитывал.
Ну, поздравили меня с воскресением:
Залепили строгача с занесением!
Ой, ой, ой,
Ну, прямо — ой, ой, ой…
Взял я тут цветов букет покрасивее,
Стал к подъезду номер семь, для начальников.
А Парамонова, как вышла — стала синяя,
Села в «Волгу» без меня и отчалила!
И тогда прямым путем в раздевалку я
И тете Паше говорю: мол, буду вечером.
А она мне говорит: «С аморалкою
Нам, товарищ дорогой, делать нечего.
И племянница моя, Нина Саввовна,
Она думает как раз то же самое,
Она всю свою морковь нынче продала
И домой по месту жительства отбыла».
Вот те на,
Ну, прямо — вот те на!
Я иду тогда в райком, шлю записочку:
Мол, прошу принять по личному делу я.
А у Грошевой как раз моя кисочка,
Как увидела меня — вся стала белая!
И сидим мы у стола с нею рядышком,
И с улыбкой говорит товарищ Грошева:
— Схлопотал он строгача — ну и ладушки,
Помиритесь вы теперь по-хорошему!
И пошли мы с ней вдвоем, как по облаку,
И пришли мы с ней в «Пекин» рука об руку,
Она выпила дюрсо, а я перцовую
За советскую семью образцовую!
Вот и все!
В лесу, возле кухни походной,
Как будто забыв о войне,
Армейский сапожник холодный
Сидит за работой на пне.Сидит без ремня, без пилотки,
Орудует в поте лица.
В коленях — сапог на колодке,
Другой — на ноге у бойца.
И нянчит и лечит сапожник
Сапог, что заляпан такой
Немыслимой грязью дорожной,
Окопной, болотной, лесной, -
Не взять его, кажется, в руки,
А доктору все нипочем,
Катает согласно науке
Да двигает лихо плечом.Да щурится важно и хмуро,
Как знающий цену себе.
И с лихостью важной окурок
Висит у него на губе.Все точно, движенья по счету,
Удар — где такой, где сякой.
И смотрит боец за работой
С одною разутой ногой.Он хочет, чтоб было получше
Сработано, чтоб в аккурат.
И скоро сапог он получит,
И топай обратно, солдат.Кто знает, — казенной подковки,
Подбитой по форме под низ,
Достанет ему до Сычевки,
А может, до старых границ.И может быть, думою сходной
Он занят, а может — и нет.
И пахнет от кухни походной,
Как в мирное время, обед.И в сторону гулкой, недальней
Пальбы — перелет, недолет —
Неспешно и как бы похвально
Кивает сапожник:
— Дает?
— Дает, — отзывается здраво
Боец. И не смотрит. Война.
Налево война и направо,
Война поперек всей державы,
Давно не в новинку она.У Волги, у рек и речушек,
У горных приморских дорог,
У северных хвойных опушек
Теснится колесами пушек,
Мильонами грязных сапог.
Наломано столько железа,
Напорчено столько земли
И столько повалено леса,
Как будто столетья прошли.
А сколько разрушено крова,
Погублено жизни самой.
Иной — и живой и здоровый —
Куда он вернется домой,
Найдет ли окошко родное,
Куда постучаться в ночи?
Все — прахом, все — пеплом-золою,
Сынишка сидит сиротою
С немецкой гармошкой губною
На чьей-то холодной печи.
Поник журавель у колодца,
И некому воду носить.
И что еще встретить придется —
Само не пройдет, не сотрется, -
За все это надо спросить…
Привстали, серьезные оба.
— Кури.
— Ну давай, закурю.
— Великое дело, брат, обувь.
— Молчи, я и то говорю.
Беседа идет, не беседа,
Стоят они, курят вдвоем.
— Шагай, брат, теперь до победы.
Не хватит — еще подобьем.
— Спасибо.- И словно бы другу,
Который его провожал,
Товарищ товарищу руку
Внезапно и крепко пожал.
В час добрый. Что будет — то будет.
Бывало! Не стать привыкать!..
Родные великие люди,
Россия, родимая мать.
Напечатайте, братцы, дайте отыграться.
Общий вид
Есть одно учреждение,
оно
имя имеет такое — «Казино́».
Помещается в тесноте — в Каретном ряду, —
а деятельность большая — желдороги, банки.
По-моему,
к лицу ему больше идут
просторные помещения на Малой Лубянке.
Железная дорога
В 12 без минут
или в 12 с минутами.
Воры, воришки,
плуты и плутики
с вздутыми карманами,
с животами вздутыми
вылазят у «Эрмитажа», остановив «дутики».
Две комнаты, проплеванные и накуренные.
Столы.
За каждым,
сладкий, как патока,
человечек.
У человечка ручки наманикюренные.
А в ручке у человечка небольшая лопатка.
Выроют могилку и уложат вас в яме.
Человечки эти называются «крупья́ми».
Чуть войдешь,
один из «крупѐй»
прилепливается, как репей:
«Господин товарищ —
свободное место», —
и проводит вас чрез человечье тесто.
Глазки у «крупьи» — две звездочки-точки.
«Сколько, — говорит, — прикажете объявить в банчочке?..»
Достаешь из кармана сотнягу деньгу.
В зале моментально прекращается гул.
На тебя облизываются, как на баранье рагу.
Крупье
С изяществом, превосходящим балерину,
парочку карточек барашку кинул.
А другую пару берет лапа
арапа.
Барашек
еле успевает
руки
совать за деньгами то в пиджак, то в брюки.
Минут через 15 такой пластики
даже брюк не остается —
одни хлястики.
Без «шпалера», без шума,
без малейшей царапины,
50 разбандитят до ниточки лапы арапины.
Вся эта афера
называется — шмендефером.
Рулетка
Чтоб не скучали нэповы жены и детки,
и им развлечение —
зал рулетки.
И сыну приятно,
и мамаше лучше:
сын обучение математическое получит.
Объяснение для товарищей, не видавших рулетки.
Рулетка — стол,
а на столе —
клетки.
А чтоб арифметикой позабавиться сыночку и маме,
клеточка украшена номерами.
Поставь на единицу миллион твой-ка,
крупье объявляет:
«Выиграла двойка».
Если всю доску изыграть эту,
считать и выучишься к будущему лету.
Образование небольшое —
всего три дюжины.
Ну, а много ли нэповскому сыночку нужно?
А что рабочим?
По-моему,
и от «Казино»,
как и от всего прочего,
должна быть польза для сознательного рабочего.
Сделать
в двери
дырку-глазок,
чтоб рабочий играющих посмотрел разок.
При виде шестиэтажного нэповского затылка
руки начинают чесаться пылко.
Зрелище оное —
очень агитационное.
Мой совет
Удел поэта — за ближнего боле́й.
Предлагаю
как-нибудь
в вечер хмурый
придти ГПУ и снять «дамбле́» —
половину играющих себе,
а другую —
МУРу.
На дистанции — четвёрка первачей,
Каждый думает, что он-то побойчей,
Каждый думает, что меньше всех устал,
Каждый хочет на высокий пьедестал.
Кто-то кровью холодней, кто — горячей,
Все наслушались напутственных речей,
Каждый съел примерно поровну харчей,
Но судья не зафиксирует ничьей.
А борьба на всём пути —
В общем, равная почти.
«Э-э! Расскажите, как идут, бога ради, а?» —
«Не мешайте! Телевиденье тут вместе с радио!
Да нет особых новостей — всё равнёхонько,
Но зато накал страстей — о-хо-хо какой!»
Номер первый рвёт подмётки как герой,
Как под гору катит, хочет под горой
Он в победном ореоле и в пылу
Твёрдой поступью приблизиться к котлу.
А, почему высоких мыслей не имел?
Да потому что в детстве мало каши ел,
Ага, голодал он в этом детстве, не дерзал,
Он, вон, успевал переодеться — и в спортзал.
Ну что ж, идеи нам близки — первым лучшие куски,
А вторым — чего уж тут, он всё выверил —
В утешение дадут кости с ливером.
Номер два далёк от плотских тех утех,
Он из сытых, он из этих, он из тех.
Он надеется на славу, на успех —
И уж ноги задирает выше всех.
Ох, наклон на вираже — бетон у щёк!
Краше некуда уже, а он — ещё!
Он стратег, он даже тактик — словом, спец;
У него сила, воля плюс характер — молодец!
Он чёток, собран, напряжён
И не лезет на рожон!
Этот будет выступать на Салониках,
И детишков поучать в кинохрониках,
И соперничать с Пеле в закалённости,
И являть пример целе-устремлённости!
Номер третий убелён и умудрён,
Он всегда — второй, надёжный эшелон.
Вероятно, кто-то в первом заболел,
Ну, а может, его тренер пожалел.
И назойливо в ушах звенит струна:
У тебя последний шанс, эх, старина!
Он в азарте, как мальчишка, как шпана,
Нужен спурт — иначе крышка и хана:
Переходит сразу он в задний старенький вагон,
Где былые имена — предынфарктные,
Где местам одна цена — все плацкартные.
А четвёртый — тот, что крайний, боковой, —
Так бежит — ни для чего, ни для кого:
То приблизится — мол пятки оттопчу,
То отстанет, постоит — мол так хочу.
Не проглотит первый лакомый кусок,
Не надеть второму лавровый венок,
Ну, а третьему — ползти
На запасные пути…
Нет, товарищи, сколько всё-таки систем в беге нынешнем!
Он вдруг взял да сбавил темп перед финишем,
Майку сбросил — вот те на! — не противно ли?
Товарищи, поведенье бегуна — неспортивное!
На дистанции — четвёрка первачей,
Злых и добрых, бескорыстных и рвачей.
Кто из них что исповедует, кто чей?
Отделяются лопатки от плечей —
И летит, летит четвёрка первачей.
Вдоль развороченных дорог
И разоренных сел
Мы шли по звездам на восток, -
Товарища я вел.Он отставал, он кровь терял,
Он пулю нес в груди
И всю дорогу повторял:
— Ты брось меня. Иди… Наверно, если б ранен был
И шел в степи чужой,
Я точно так бы говорил
И не кривил душой.А если б он тащил меня,
Товарища-бойца,
Он точно так же, как и я,
Тащил бы до конца… Мы шли кустами, шли стерней:
В канавке где-нибудь
Ловили воду пятерней,
Чтоб горло обмануть, О пище что же говорить, -
Не главная беда.
Но как хотелось нам курить!
Курить — вот это да… Где разживалися огнем,
Мы лист ольховый жгли,
Как в детстве, где-нибудь в ночном,
Когда коней пасли… Быть может, кто-нибудь иной
Расскажет лучше нас,
Как горько по земле родной
Идти, в ночи таясь.Как трудно дух бойца беречь,
Чуть что скрываясь в тень.
Чужую, вражью слышать речь
Близ русских деревень.Как зябко спать в сырой копне
В осенний холод, в дождь,
Спиной к спине — и все ж во сне
Дрожать. Собачья дрожь.И каждый шорох, каждый хруст
Тревожит твой привал…
Да, я запомнил каждый куст,
Что нам приют давал.Запомнил каждое крыльцо,
Куда пришлось ступать,
Запомнил женщин всех в лицо,
Как собственную мать.Они делили с нами хлеб —
Пшеничный ли, ржаной, -
Они нас выводили в степь
Тропинкой потайной.Им наша боль была больна, -
Своя беда не в счет.
Их было много, но одна…
О ней и речь идет.— Остался б, — за руку брала
Товарища она, -
Пускай бы рана зажила,
А то в ней смерть видна.Пойдешь да сляжешь на беду
В пути перед зимой.
Остался б лучше.- Нет, пойду, -
Сказал товарищ мой.— А то побудь. У нас тут глушь,
В тени мой бабий двор.
Случись что, немцы, — муж и муж,
И весь тут разговор.И хлеба в нынешнем году
Мне не поесть самой,
И сала хватит.- Нет, пойду, -
Вздохнул товарищ мой.— Ну, что ж, иди…- И стала вдруг
Искать ему белье,
И с сердцем как-то все из рук
Металось у нее.Гремя, на стол сковороду
Подвинула с золой.
Поели мы.- А все ж пойду, -
Привстал товарищ мой.Она взглянула на него:
— Прощайте, — говорит, -
Да не подумайте чего…-
Заплакала навзрыд.На подоконник локотком
Так горько опершись,
Она сидела босиком
На лавке. Хоть вернись.Переступили мы порог,
Но не забыть уж мне
Ни тех босых сиротских ног,
Ни локтя на окне.Нет, не казалася дурней
От слез ее краса,
Лишь губы детские полней
Да искристей глаза.Да горячее кровь лица,
Закрытого рукой.
А как легко сходить с крыльца,
Пусть скажет кто другой… Обоих жалко было мне,
Но чем тут пособить?
— Хотела долю на войне
Молодка ухватить.Хотела в собственной избе
Ее к рукам прибрать,
Обмыть, одеть и при себе
Держать — не потерять, И чуять рядом по ночам, -
Такую вел я речь.
А мой товарищ? Он молчал,
Не поднимая плеч… Бывают всякие дела, -
Ну, что ж, в конце концов
Ведь нас не женщина ждала,
Ждал фронт своих бойцов.Мы пробирались по кустам,
Брели, ползли кой-как.
И снег нас в поле не застал,
И не заметил враг.И рану тяжкую в груди
Осилил спутник мой.
И все, что было позади,
Занесено зимой.И вот теперь, по всем местам
Печального пути,
В обратный путь досталось нам
С дивизией идти.Что ж, сердце, вволю постучи, -
Настал и наш черед.
Повозки, пушки, тягачи
И танки — все вперед! Вперед — погода хороша,
Какая б ни была!
Вперед — дождалася душа
Того, чего ждала! Вперед дорога — не назад,
Вперед — веселый труд;
Вперед — и плечи не болят,
И сапоги не трут.И люди, — каждый молодцом, -
Горят: скорее в бой.
Нет, ты назад пройди бойцом,
Вперед пойдет любой.Привал — приляг. Кто рядом — всяк
Приятель и родня.
Эй ты, земляк, тащи табак!
— Тащу. Давай огня! Свояк, земляк, дружок, браток,
И все добры, дружны.
Но с кем шагал ты на восток,
То друг иной цены… И хоть оставила война
Следы свои на всем,
И хоть земля оголена,
Искажена огнем, -Но все ж знакомые места,
Как будто край родной.
— А где-то здесь деревня та? -
Сказал товарищ мой.Я промолчал, и он умолк,
Прервался разговор.
А я б и сам добавить мог,
Сказать: — А где тот двор… Где хата наша и крыльцо
С ведерком на скамье?
И мокрое от слез лицо,
Что снилося и мне?.. Дымком несет в рядах колонн
От кухни полевой.
И вот деревня с двух сторон
Дороги боевой.Неполный ряд домов-калек,
Покинутых с зимы.
И там на ужин и ночлег
Расположились мы.И два бойца вокруг глядят,
Деревню узнают,
Где много дней тому назад
Нашли они приют.Где печь для них, как для родных,
Топили в ночь тайком.
Где, уважая отдых их,
Ходили босиком.Где ждали их потом с мольбой
И мукой день за днем…
И печь с обрушенной трубой
Теперь на месте том.Да сорванная, в стороне,
Часть крыши. Бедный хлам.
Да черная вода на дне
Оплывших круглых ям.Стой! Это было здесь жилье,
Людской отрадный дом.
И здесь мы видели ее,
Ту, что осталась в нем.И проводила, от лица
Не отнимая рук,
Тебя, защитника, бойца.
Стой! Оглянись вокруг… Пусть в сердце боль тебе, как нож,
По рукоять войдет.
Стой и гляди! И ты пойдешь
Еще быстрей вперед.Вперед, за каждый дом родной,
За каждый добрый взгляд,
Что повстречался нам с тобой,
Когда мы шли назад.И за кусок, и за глоток,
Что женщина дала,
И за любовь ее, браток,
Хоть без поры была.Вперед — за час прощальный тот,
За память встречи той…
— Вперед, и только, брат, вперед,
Сказал товарищ мой… Он плакал горестно, солдат,
О девушке своей,
Ни муж, ни брат, ни кум, ни сват
И не любовник ей.И я тогда подумал: — Пусть,
Ведь мы свои, друзья.
Ведь потому лишь сам держусь,
Что плакать мне нельзя.А если б я, — случись так вдруг, -
Не удержался здесь,
То удержался б он, мой друг,
На то и дружба есть… И, постояв еще вдвоем,
Два друга, два бойца,
Мы с ним пошли. И мы идем
На Запад. До конца.
Сор — в ящик
Бросишь взор:
видишь…
сор,
объедки,
огрызки,
чтоб крысы рыскали.
Вид — противный,
от грязи
кора,
в сетях паутины
окурков гора.
Рабочие морщатся:
«Где же уборщица?»
Метлою сор не прокопать,
метет уборщица на ять,
с тоскою
сор таская!
Прибрала,
смотрит —
и опять
в грязище мастерская.
Рабочие топорщатся,
ругаются едко:
«Это не уборщица,
это —
дармоедка!»
Тише, товарищи!
О чем спор?
Учите
курящих и сорящих —
будьте культурны:
собственный сор
бросайте
в мусорный ящик!
Береги бак
Видел я
с водою баки.
Бак с водой
грязней собаки.
Кран поломан,
сбита крышка,
в баке
мух
полсотни с лишком.
На зловредность невзирая,
влита
в бак
вода сырая.
И висит
у бока бочки
клок
ободранной цепочки.
Кружка лежит
с такими краями,
как будто
валялась
в помойной яме.
Немыслимо
в губы
взять заразу.
Выпил раз —
и умер сразу.
Чтоб жажда
не жгла
работой денной,
храни
как следует
бак водяной!
Вымой
бак,
от грязи черный,
сырую воду
смени кипяченой!
Чтоб не болеть,
заражая друг дружку,
перед питьем
промывайте кружку!
А лучше всего,
подставляй под кран
с собой принесенный
свой стакан.
Или,
чтоб кружки
не касалась губа,
замени фонтанчиком
старый бак.
Одно из важнейших
культурных благ —
водой
кипяченой
наполненный бак.
Мой руки
Не видали разве
на руках грязь вы?
А в грязи —
живет зараза,
незаметная для глаза.
Если,
руки не помыв,
пообедать сели мы —
вся зараза
эта вот
к нам отправится
в живот.
В холере будешь корчиться,
гореть
в брюшном тифу…
Кому
болеть не хочется,
купите
мыла фунт
и воде
под струйки
подставляйте руки.
Грязные руки
грозят бедой.
Чтоб хворь
тебя
не сломила —
будь культурен:
перед едой
мой
руки
мылом!
Плюй в урну
Омерзительное явление,
что же это будет?
По всем направлениям
плюются люди.
Плюются чистые,
плюются грязные,
плюют здоровые,
плюют заразные.
Плевки просохнут,
станут легки,
и вместе с пылью
летают плевки.
В легкие,
в глотку
несут чахотку.
Плевки убивают
по нашей вине
народу
больше,
чем на войне.
Товарищи люди,
будьте культурны!
На пол не плюйте,
а плюйте
в урны.
Отдыхай!
Этот плакат увидя,
запомни правило простое:
работаешь —
сидя,
отдыхая —
стой!
Запомни правило простое,
Этот плакат увидя:
работаешь —
стоя,
отдыхай —
сидя!
Над Шере-метьево
В ноябре третьего —
Метео-условия не те.
Я стою встревоженный,
Бледный, но ухоженный
На досмотр таможенный в хвосте.Стоял сначала, чтоб не нарываться —
Я сам спиртного лишку загрузил,
А впереди шмонали уругвайца,
Который контрабанду провозил.Крест на груди в густой шерсти —
Толпа как хором ахнет:
«За ноги надо потрясти —
Глядишь, чего и звякнет!»И точно: ниже живота —
Смешно, да не до смеху —
Висели два литых креста
Пятнадцатого веку.Ох, как он сетовал:
Где закон? Нету, мол!
Я могу, мол, опоздать на рейс!..
Но Христа распятого
В половине пятого
Не пустили в Буэнос-Айрес.Мы всё-таки мудреем год от года —
Распятья нам самим теперь нужны,
Они богатство нашего народа,
Хотя, конечно, и пережиток старины.А раньше мы во все края —
И надо и не надо —
Дарили лики, жития,
В окладе, без оклада… Из пыльных ящиков косясь
Безропотно, устало,
Искусство древнее от нас,
Бывало, и — сплывало.Доктор зуб высверлил,
Хоть слезу мистер лил,
Но таможник вынул из дупла,
Чуть поддев лопатою,
Мраморную статую —
Целенькую, только без весла.Общупали заморского барыгу,
Который подозрительно притих, —
И сразу же нашли в кармане фигу,
А в фиге — вместо косточки — триптих.«Зачем вам складень, пассажир?
Купили бы за трёшку
В «Берёзке» русский сувенир —
Гармонь или матрёшку!» —«Мир-дружба! Прекратить огонь! —
Попёр он как на кассу. —
Козе — баян, попу — гармонь,
Икону — папуасу!»Тяжело с истыми
Контрабан-дистами!
Этот, что статуи был лишён,
Малый с подковыркою
Цыкнул зубом с дыркою,
Сплюнул — и уехал в Вашингтон.Как хорошо, что бдительнее стало,
Таможня ищет ценный капитал —
Чтоб золотинки с нимба не упало,
Чтобы гвоздок с распятья не пропал! Таскают: кто — иконостас,
Кто — крестик, кто — иконку,
И веру в Господа от нас
Увозят потихоньку.И на поездки в далеко —
Навек, бесповоротно —
Угодники идут легко,
Пророки — неохотно.Реки льют потные!
Весь я тут, вот он я —
Слабый для таможни интерес.
Правда возле щиколот
Синий крестик выколот,
Но я скажу, что это — Красный Крест.Один мулла триптих запрятал в книги.
Да, контрабанда — это ремесло!
Я пальцы сжал в кармане в виде фиги —
На всякий случай, чтобы пронесло.Арабы нынче — ну и ну! —
Европу поприжали,
А мы в «шестидневную войну»
Их очень поддержали.Они к нам ездят неспроста —
Задумайтесь об этом! —
И возят нашего Христа
На встречу с Магометом.…Я пока здесь ещё,
Здесь моё детищё,
Всё моё — и дело, и родня!
Лики — как товарищи —
Смотрят понимающе
С почерневших досок на меня.Сейчас, как в вытрезвителе ханыгу,
Разденут — стыд и срам! — при всех святых,
Найдут: в мозгу туман, в кармане фигу,
Крест на ноге — и кликнут понятых! Я крест сцарапывал, кляня
Судьбу, себя — всё вкупе,
Но тут вступился за меня
Ответственный по группе.Сказал он тихо, делово —
Такого не обшаришь:
Мол, вы не трогайте его
(Мол, кроме водки — ничего) —
Проверенный, наш товарищ!
«Рабочей армии мы светлый гимн поем!
Связавши жизнь свою с рабочим муравьем,
Оповещаем вас, друзья, усталых, потных,
Больных, калек и безработных:
В таком-то вот дупле открыли мы прием
Даянии доброхотных.
Да сбудется, что вам лишь грезилось во сне!
В порыве к истине, добру, свободе, свету,
При вашей помощи, мы по весне
Решили основать рабочую газету!»
Бог весть, кому пришло в счастливый час на ум
Такое наколоть воззванье на репейник,
Что рос при входе в муравейник.
У муравьев поднялся сразу шум,
Движенье, разговоры
И споры.
От муравья шла новость к муравью:
«Слыхал? Газетку, брат, почнем читать свою!»
И на газету впрямь средь говора и писка
Пошла пребойкая подписка,
А дальше — муравей, глядишь, за муравьем,
Здесь — в одиночку, там — вдвоем,
Отдавшись увлеченью,
Несут: кто перышко, кто пух, кто волосок,
Кто зернышко, кто целый колосок…
Предела нет святому рвеныо!
Кипит работа. Через час
Подписка и припас
Пошли по назначенью.
Газету жадно ждут равно — старик, юнец,
От нетерпенья изнывая.
В начале мая.
Газета вышла наконец.
На час забыты все заботы,
Работникам не до работы:
Кто не читает сам, те слушают чтеца.
«Так!»
«Правда!»
«Истина!»
«Смотри ж ты, как понятно!»
«Читай, миляга, внятно!»
Все живо слушают с начала до конца:
Тот — крякнет, тот — вздохнет, тот — ахнет…
Что не осилил ум, то схвачено чутьем.
«Вот… Сла-те, господи! Дождались: муравьем
Газетка пахнет!»
«Видать: орудуют свои».
«Бог помочь им! Святое дело!»
«Вот… прямо за душу задело!..»
И рядовые муравьи,
Кто как хотел и мог, в газету путь проведав,
Шлют за статьей статью
Про жизнь про горькую свою,
Про душегубов-муравьедов,
Про то, чтоб муравьям сойтись в одну семью,
Скрепивши родственные узы.
И до того статьи, как видно, били в цель,
Что не прошло и двух недель —
Все муравейники сплотилися в союзы!
Жизнь муравьиная! С работы — ломит грудь…
А тут беда — гнездо загажено, разрыто:
То рыло по гнезду прошлося чье-нибудь:
То чье-нибудь копыто.
Но муравьям теперь не так страшна беда:
Газетка скажет, как все сообща поправить,
Подскажет остальным товарищам — куда
Подмогу братскую направить.
Меж тем идет весна. Успело все отцвесть,
И время двигается к лету.
С газетой — чудеса: денек газета есть,
А три дня — нету.
Мурашки — ах да ох!
Пошли меж ними слухи,
Что дело гадят мухи:
Все это — их подвох;
Что, бог весть, живы все ли
В газете земляки;
Что все дупло обсели
Могильщики-жуки.
Мурашки бьют тревогу:
«Спешите, братцы, все — газете на подмогу,
Чтоб отстоять ее судьбу.
Ведь польза от нее так явно всем приметна:
Жизнь будет без нее мертва и беспросветна,
Как в заколоченном гробу.
Припасы наши как ни тощи,
Покажемте пример великой нашей мощи
И, чтобы доказать, что эта мощь — не тень,
Назначим «трудовой» в году особый день,
Доход которого отчислим
Газете, коей мы живем
И пролетарски мыслим!
Когда душа горит божественным огнем, —
Пусть тучи грозные нависли! —
Пред темной силою мы шеи не согнем.
Товарищи! Да здравствует подъем!
Да будет первый день газеты нашей — «Днем
Рабочей вольной мысли!» Стал муравей за муравья,
А муравьед за муравьеда.
За кем останется победа —
Вы догадаетесь, друзья!
На берегах дремучих ленских
во власти глаз певучих женских,
от приключений деревенских
подприустав в конце концов,
амура баловень везучий,
я изучил на всякий случай
терминологию скопцов.
Когда от вашего хозяйства
отхватят вам лишь только что-то,
то это, как ни убивайся,
всего лишь малая печать.
Засим имеется большая,
когда, ничем вам не мешая,
и плоть и душу воскрешая,
в штанах простор и благодать.
Итак, начну свою балладку.
Скажу вначале для порядку,
что жил один лентяй — Самсон.
В мышленье — общая отсталость,
в работе — полная усталость,
но кое-что в штанах болталось,
и этим был доволен он.
Диапазон его был мощен.
Любил в хлевах, канавах, рощах,
в соломе, сене, тракторах.
Срывался сев, срывалась дойка.
Рыдала Лизка, выла Зойка,
а наш Самсон бессонный бойко
работал, словно маслобойка,
на спиртоводочных парах.
Но рядом с нищим тем колхозом
сверхисторическим курьёзом
трудились впрок трудом тверёзым
единоличники-скопцы.
Сплошные старческие рожи,
они нуждались не в одёже,
а в перспективной молодёжи,
из коей вырастут надёжи —
за дело правое борцы.
И пропищал скопец верховный:
«Забудь, Самсон, свой мир греховный,
наш мир безгрешный возлюбя.
Я эту штучку враз оттяпну,
и столько времени внезапно
свободным станет у тебя.
Дадим тебе, мой друг болезный,
избу под крышею железной,
коня, коров, курей, крольчих
и тыщу новыми — довольно?
Лишь эту малость я безбольно
стерильным ножичком чик-чик!»
Самсон ума ещё не пропил.
Был у него знакомый опер,
и, как советский человек,
Самсон к нему: «Товарищ орган,
я сектой вражеской издёрган,
разоблачить их надо всех!»
Встал опер, свой наган сжимая:
«Что доказать скопцы желают?
Что плох устройством белый свет?
А может, — мысль пришла тревожно, —
что жить без органов возможно?»
И был суров его ответ:
«У нас, в стране Советской, нет!»
В избе, укрытой тёмным бором,
скопцы, сойдясь на тайный форум,
колоратурно пели хором,
когда для блага всей страны
Самсон — доносчик простодушный —
при чьей-то помощи радушной
сымал торжественно штаны.
И повели Самсона нежно
под хор, поющий безмятежно,
туда, где в ладане густом
стоял нестрашный скромный стульчик,
простым-простой, без всяких штучек,
и без сидения притом
(оставим это на потом).
И появился старикашка,
усохший, будто бы какашка,
Самсону выдав полстакашка,
он прогнусил: «Мужайсь, родной!»,
поставил на пол брус точильный
и ну точить свой нож стерильный
с такой улыбочкой умильной,
как будто детский врач зубной.
Самсон решил, момент почуя:
«Когда шагнет ко мне, вскочу я
и завоплю что было сил!» —
но кто-то, вкрадчивей китайца,
открыв подполье, с криком: «Кайся!»
вдруг отхватил ему и что-то,
и вообще всё отхватил.
И наш Самсон, как полусонный,
рукой нащупал, потрясённый,
там, где когда-то было то,
чем он, как орденом, гордился
и чем так творчески трудился,
сплошное ровное ничто.
И возопил Самсон ужасно,
но было всё теперь напрасно.
На нём лежала безучастно
печать большая — знак судьбы,
и по плечу его похлопал
разоблачивший секту опер:
«Без жертв, товарищ, нет борьбы».
Так справедливость, как Далила,
Самсону нечто удалила.
Балладка вас не утомила?
Чтоб эти строки, как намёк,
здесь никого не оскорбили,
скажите — вас не оскопили?
А может, вам и невдомёк?
В кибитках у колодцев ночевать
случалось и неделями подряд.
Хозяева укладывали спать
ногами к Мекке, — помни шариат!
В далекие кочевья ты проник,
не выучил, а понял их язык,
которому научит навсегда
слегка солоноватая вода.Ты загорел под пламенем лучей,
с судьбой дехкан связал судьбу свою
Ты выводил отряд на басмачей
и потерял товарища в бою.Был враг разбит. Но тихо друг лежал.
и кровь еще сочилась из виска.
Ты сам его обмыл и закопал
и взял с могилы горсточку песка.
И дальше жил, работал, отдыхал…
В колючие ветра и в лютый жар
живую воду запасал в меха,
на дальние колодцы уезжал.
Песок и небо тянутся кругом…
Сухой полынью пахнет хорошо… Ты телеграммой вызван был в обком
и распрощался. И верблюд пошел
Верблюд пошел, вздыхая и пыля.
Цвели узбекистанские поля.
Навстречу из Ташкента шли сады,
Текли арыки, полные воды,
Стояли голубые тополя,
верхушкой доставая до звезды,
и сладко пахла теплая земля.Партсекретарь ладонь держал у глаз,
другой рукой перебирал листы.
Партсекретарь сказал, что есть приказ, —
немедленно в Москву поедешь ты.Ребята проводили на вокзал,
махнули тюбетейками вослед.
Ты многого, спеша, не досказал,
не разобрал: доволен или нет.
И огляделся только лишь в Москве.
Перед вокзалом разбивали сквер.
В киоске выпил теплое ситро.
«Каким трамваем?» — продавца спросил.
И улыбнулся: «Можно на метро!»
И улыбнулся: «Можно на такси!»Направили во Фрунзенский райкам,
нагрузку дали, взяли на учет.
И так ты зажил, временем влеком.
Ему-то что! Оно, гляди, течет.
Оно спешит. И ты, и ты спеши.
Прислушивайся. Песню запевай.
Товарищи, как всюду, хороши.
Работы, как и всюду, — поспевай!
Загара не осталось и следа,
и все в порядке. Только иногда,
когда в Москве проходит первый дождь,
последний снег смывая с мостовой,
и ты с работы запоздно придешь,
негромко поздоровайся с женой.
Ты чувствуешь? Скорее выпей чай,
большую папиросу закури.
А спросит, что с тобой: не отвечай.
А спросит, что с тобой: не говори.
И сделай вид, как будто ты уснул,
зажмурь глаза, а сам лежи без сна… В пустыне зацветает саксаул.
В пустыне начинается весна.
Внезапный ветер сладок и горяч.
Идут дожди. Слышней шакалий плач.
Идут дожди который день подряд,
и оползает глиняный дувал.
Перед райкомом рос кривой гранат.
Он вдруг, бывало, за ночь зацветал.И тихо встань. И подойди к столу,
переступая с пятки на носок.
Там, в баночке, прижавшийся к стеклу,
живет руками собранный песок.
От одиночества и от тоски
он потускнел, он потемнел, притих… А там лежат начесами пески,
и ветер разворачивает их.
Насущный хлеб, насущная вода,
оазисы — цветные города,
где в улицах висит прозрачный зной,
стоят домишки к улице спиной,
они из глины, и они низки.
И посреди сгущающейся тьмы
бесшумные сухие старики
высоко носят белые чалмы.Народ спешит. И ты, и ты спеши!
Скрипит арба, и кашляет верблюд.
На регистане новые бахши
«Последние известия» поют.
Один кончает и в поднос стучит,
глоточек чая пьет из пиалы.
…Безлунна ночь, дороги горячи,
и звезды невысокие белы… Уже светает… За окном — Москва…
Шуршит в ладони горсточка песка.
«Не забывай своих земных дорог.
Ты с нами жил… Тебя мы помним, друг.
Ты нас любил… Ты много нам помог…»Рабочий день восходит на порог,
и репродуктор запевает вдруг.
Как широка она и как стройна,
большая песня наступленья дня!
И в комнату врывается страна,
великими просторами маня,
звеня песками, травами шурша,
зовя вскочить, задумчивость стряхнуть,
сверкающие окна распахнуть,
освобожденным воздухом дыша,
ветрам республик подставляя грудь.
Всех, кого взяла война,
Каждого солдата
Проводила хоть одна
Женщина когда-то…
Не подарок, так белье
Собрала, быть может,
И что дольше без нее,
То она дороже.
И дороже этот час,
Памятный, особый,
Взгляд последний этих глаз,
Что забудь попробуй.
Обойдись в пути большом,
Глупой славы ради,
Без любви, что видел в нем,
В том прощальном взгляде.
Он у каждого из нас
Самый сокровенный
И бесценный наш запас,
Неприкосновенный.
Он про всякий час, друзья,
Бережно хранится.
И с товарищем нельзя
Этим поделиться,
Потому — он мой, он весь —
Мой, святой и скромный,
У тебя он тоже есть,
Ты подумай, вспомни.
Всех, кого взяла война,
Каждого солдата
Проводила хоть одна
Женщина когда-то…
И приходится сказать,
Что из всех тех женщин,
Как всегда, родную мать
Вспоминают меньше.
И не принято родной
Сетовать напрасно, —
В срок иной, в любви иной
Мать сама была женой
С тем же правом властным.
Да, друзья, любовь жены, —
Кто не знал — проверьте, —
На войне сильней войны
И, быть может, смерти.
Ты ей только не перечь,
Той любви, что вправе
Ободрить, предостеречь,
Осудить, прославить.
Вновь достань листок письма,
Перечти сначала,
Пусть в землянке полутьма,
Ну-ка, где она сама
То письмо писала?
При каком на этот раз
Примостилась свете?
То ли спали в этот час,
То ль мешали дети.
То ль болела голова
Тяжко, не впервые,
Оттого, брат, что дрова
Не горят сырые?..
Впряжена в тот воз одна,
Разве не устанет?
Да зачем тебе жена
Жаловаться станет?
Жены думают, любя,
Что иное слово
Все ж скорей найдет тебя
На войне живого.
Нынче жены все добры,
Беззаветны вдосталь,
Даже те, что до поры
Были ведьмы просто.
Смех — не смех, случалось мне
С женами встречаться,
От которых на войне
Только и спасаться.
Чем томиться день за днем
С той женою-крошкой,
Лучше ползать под огнем
Или под бомбежкой.
Лучше, пять пройдя атак,
Ждать шестую в сутки…
Впрочем, это только так,
Только ради шутки.
Нет, друзья, любовь жены —
Сотню раз проверьте, —
На войне сильней войны
И, быть может, смерти.
И одно сказать о ней
Вы б могли вначале:
Что короче, что длинней —
Та любовь, война ли?
Но, бестрепетно в лицо
Глядя всякой правде,
Я замолвил бы словцо
За любовь, представьте.
Как война на жизнь ни шла,
Сколько ни пахала,
Но любовь пережила
Срок ее немалый.
И недаром нету, друг,
Письмеца дороже,
Что из тех далеких рук,
Дорогих усталых рук
В трещинках по коже,
И не зря взываю я
К женам настоящим:
— Жены, милые друзья,
Вы пишите чаще.
Не ленитесь к письмецу
Приписать, что надо.
Генералу ли, бойцу,
Это — как награда.
Нет, товарищ, не забудь
На войне жестокой:
У войны короткий путь,
У любви — далекий.
И ее большому дню
Сроки близки ныне.
А к чему я речь клоню?
Вот к чему, родные.
Всех, кого взяла война,
Каждого солдата
Проводила хоть одна
Женщина когда-то…
Но хотя и жалко мне,
Сам помочь не в силе,
Что остался в стороне
Теркин мой Василий.
Не случилось никого
Проводить в дорогу.
Полюбите вы его,
Девушки, ей-богу!
Любят летчиков у нас,
Конники в почете.
Обратитесь, просим вас,
К матушке-пехоте!
Пусть тот конник на коне,
Летчик в самолете,
И, однако, на войне
Первый ряд — пехоте.
Пусть танкист красив собой
И горяч в работе,
А ведешь машину в бой —
Поклонись пехоте.
Пусть форсист артиллерист
В боевом расчете,
Отстрелялся — не гордись,
Дела суть — в пехоте.
Обойдите всех подряд,
Лучше не найдете:
Обратите нежный взгляд,
Девушки, к пехоте.
Полюбите молодца,
Сердце подарите,
До победного конца
Верно полюбите!
Когда я слышу о дружбе твердой,
О сердце мужественном и скромном,
Я представляю не профиль гордый,
Не парус бедствия в вихре шторма, —
Я просто вижу одно окошко
В узорах пыли или мороза
И рыжеватого щуплого Лешку —
Парнишку-наладчика с «Красной Розы»…
Дом два по Зубовскому проезду
Стоял без лепок и пышных фасадов,
И ради того, что студент Асадов
В нем жил, управдом не белил подъездов.
Ну что же — студент небольшая сошка,
Тут бог жилищный не ошибался.
Но вот для тщедушного рыжего Лешки
Я бы, наверное, постарался!
Под самой крышей, над всеми нами
Жил летчик с нелегкой судьбой своей,
С парализованными ногами,
Влюбленный в небо и голубей.
Они ему были дороже хлеба,
Всего вероятнее, потому,
Что были связными меж ним и небом
И синь высоты приносили ему.
А в доме напротив, окошко в окошко,
Меж теткой и кучей рыбацких снастей
Жил его друг — конопатый Лешка,
Красневший при девушках до ушей.
А те, на «Розе», народ языкатый.
Окружат в столовке его порой:
— Алешка, ты что же еще неженатый? —
Тот вспыхнет сразу алей заката
И брякнет: — Боюсь еще… молодой…
Шутки как шутки, и парень как парень,
Пройди — и не вспомнится никогда.
И все-таки как я ему благодарен
За что-то светлое навсегда!
Каждое утро перед работой
Он к другу бежал на его этаж,
Входил и шутя козырял пилоту:
— Лифт подан. Пожалте дышать на пляж!..
А лифта-то в доме как раз и не было.
Вот в этом и пряталась вся беда.
Лишь «бодрая юность» по лестницам бегала,
Легко, «как по нотам», туда-сюда…
А летчику просто была б хана:
Попробуй в скверик попасть к воротам!
Но лифт объявился. Не бойтесь. Вот он!
Плечи Алешкины и спина!
И бросьте дурацкие благодарности
И вздохи с неловкостью пополам!
Дружба не терпит сентиментальности,
А вы вот, спеша на работу, по крайности,
Лучше б не топали по цветам!
Итак, «лифт» подан! И вот, шагая
Медленно в утренней тишине,
Держась за перила, ступеньки считает:
Одна — вторая, одна — вторая,
Лешка с товарищем на спине…
Сто двадцать ступеней. Пять этажей.
Это любому из нас понятно.
Подобным маршрутом не раз, вероятно,
Вы шли и с гостями и без гостей.
Когда же с кладью любого сорта
Не больше пуда и то лишь раз
Случится подняться нам в дом подчас —
Мы чуть ли не мир посылаем к черту.
А тут — человек, а тут — ежедневно,
И в зной, и в холод: «Пошли, держись!»
Сто двадцать трудных, как бой, ступеней!
Сто двадцать — вверх и сто двадцать — вниз!
Вынесет друга, усадит в сквере,
Шутливо укутает потеплей,
Из клетки вытащит голубей:
— Ну все! Если что, присылай «курьера»!
«Курьер» — это кто-нибудь из ребят.
Чуть что, на фабрике объявляется:
— Алеша, Мохнач прилетел назад!
— Алеша, скорей! Гроза начинается!
А тот все знает и сам. Чутьем.
— Спасибо, курносый, ты просто гений! —
И туча не брызнет еще дождем,
А он во дворе: — Не замерз? Идем! —
И снова: ступени, ступени, ступени…
Пот градом… Перила скользят, как ужи…
На третьем чуть-чуть постоять, отдыхая.
— Алешка, брось ты!
— Сиди, не тужи!.. —
И снова ступени, как рубежи:
Одна — вторая, одна — вторая…
И так не день и не месяц только,
Так годы и годы: не три, не пять,
Трудно даже и сосчитать —
При мне только десять. А после сколько?!
Дружба, как видно, границ не знает,
Все так же упрямо стучат каблуки.
Ступеньки, ступеньки, шаги, шаги…
Одна — вторая, одна — вторая…
Ах, если вдруг сказочная рука
Сложила бы все их разом,
То лестница эта наверняка
Вершиной ушла бы за облака,
Почти не видная глазом.
И там, в космической вышине
(Представьте хоть на немножко),
С трассами спутников наравне
Стоял бы с товарищем на спине
Хороший парень Алешка!
Пускай не дарили ему цветов
И пусть не писали о нем в газете,
Да он и не ждет благодарных слов,
Он просто на помощь прийти готов,
Если плохо тебе на свете.
И если я слышу о дружбе твердой,
О сердце мужественном и скромном,
Я представляю не профиль гордый,
Не парус бедствия в вихре шторма, —
Я просто вижу одно окошко
В узорах пыли или мороза
И рыжеватого, щуплого Лешку,
Простого наладчика с «Красной Розы»…
Потерял боец кисет,
Заискался, — нет и нет.
Говорит боец:
— Досадно.
Столько вдруг свалилось бед:
Потерял семью. Ну, ладно.
Нет, так на тебе — кисет!
Запропастился куда-то,
Хвать-похвать, пропал и след.
Потерял и двор и хату.
Хорошо. И вот — кисет.
Кабы годы молодые,
А не целых сорок лет…
Потерял края родные,
Все на свете и кисет.
Посмотрел с тоской вокруг:
— Без кисета, как без рук.
В неприютном школьном доме
Мужики, не детвора.
Не за партой — на соломе,
Перетертой, как костра.
Спят бойцы, кому досуг.
Бородач горюет вслух:
— Без кисета у махорки
Вкус не тот уже. Слаба!
Вот судьба, товарищ Теркин.—
Теркин:
— Что там за судьба!
Так случиться может с каждым,
Возразил бородачу, —
Не такой со мной однажды
Случай был. И то молчу,
И молчит, сопит сурово.
Кое-где привстал народ.
Из мешка из вещевого
Теркин шапку достает.
Просто шапку меховую,
Той подругу боевую,
Что сидит на голове.
Есть одна. Откуда две?
— Привезли меня на танке, —
Начал Теркин, — сдали с рук.
Только нет моей ушанки,
Непорядок чую вдруг.
И не то чтоб очень зябкий, —
Просто гордость у меня.
Потому, боец без шапки —
Не боец. Как без ремня.
А девчонка перевязку
Нежно делает, с опаской,
И, видать, сама она
В этом деле зелена.
— Шапку, шапку мне, иначе
Не поеду! — Вот дела.
Так кричу, почти что плачу,
Рана трудная была.
А она, девчонка эта,
Словно «баюшки-баю»:
— Шапки вашей, — молвит, — нету,
Я вам шапку дам свою.
Наклонилась и надела.
— Не волнуйтесь, — говорит
И своей ручонкой белой
Обкололась: был небрит.
Сколько в жизни всяких шапок
Я носил уже — не счесть,
Но у этой даже запах
Не такой какой-то есть…
— Ишь ты, выдумал примету.
— Слышал звон издалека.
— А зачем ты шапку эту
Сохраняешь?
— Дорога.
Дорога бойцу, как память.
А еще сказать могу
По секрету, между нами, —
Шапку с целью берегу.
И в один прекрасный вечер
Вдруг случится разговор:
«Разрешите вам при встрече
Головной вручить убор.».;
Сам привстал Василий с места
И под смех бойцов густой,
Как на сцене, с важным жестом
Обратился будто к той,
Что пять слов ему сказала,
Что таких ребят, как он,
За войну перевязала,
Может, целый батальон.
— Ишь, какие знает речи,
Из каких политбесед:
«Разрешите вам при встрече.».;
Вон тут что. А ты — кисет.
— Что ж, понятно, холостому
Много лучше на войне:
Нет тоски такой по дому,
По детишкам, по жене.
— Холостому? Это точно.
Это ты как угадал.
Но поверь, что я нарочно
Не женился. Я, брат, знал!
— Что ты знал! Кому другому
Знать бы лучше наперед,
Что уйдет солдат из дому,
А война домой придет.
Что пройдет она потопом
По лицу земли живой
И заставит рыть окопы
Перед самою Москвой.
Что ты знал!..
— А ты постой-ка,
Не гляди, что с виду мал,
Я не столько,
Не полстолько, —
Четверть столько! —
Только знал.
— Ничего, что я в колхозе,
Не в столице курс прошел.
Жаль, гармонь моя в обозе,
Я бы лекцию прочел.
Разреши одно отметить,
Мой товарищ и сосед:
Сколько лет живем на свете?
Двадцать пять! А ты — кисет.
Бородач под смех и гомон
Роет вновь труху-солому,
Перещупал все вокруг:
— Без кисета, как без рук…
— Без кисета, несомненно,
Ты боец уже не тот.
Раз кисет — предмет военный,
На-ко мой, не подойдет?
Принимай, я — добрый парень.
Мне не жаль. Не пропаду.
Мне еще пять штук подарят
В наступающем году.
Тот берет кисет потертый.
Как дитя, обновке рад…
И тогда Василий Теркин
Словно вспомнил:
— Слушай, брат.
Потерять семью не стыдно —
Не твоя была вина.
Потерять башку — обидно,
Только что ж, на то война.
Потерять кисет с махоркой,
Если некому пошить, —
Я не спорю, — тоже горько,
Тяжело, но можно жить,
Пережить беду-проруху,
В кулаке держать табак,
Но Россию, мать-старуху,
Нам терять нельзя никак.
Наши деды, наши дети,
Наши внуки не велят.
Сколько лет живем на свете?
Тыщу?.. Больше! То-то, брат!
Сколько жить еще на свете, —
Год, иль два, иль тыщи лет, —
Мы с тобой за все в ответе.
То-то, брат! А ты — кисет…
Мне
с лошадями
трудно тягаться.
Животное
(четыре ноги у которого)!
Однако я хитрый,
купил облигации:
будет —
жду —
лотерея Автодорова.
Многие отказываются,
говорят:
«Эти лотереи
оскомину набили».
А я купил
и очень рад,
и размечтался
об автомобиле.
Бывало,
орешь:
и ну! и тпру!
А тут,
как рыба,
сижу смиренно.
В час
50 километров пру,
а за меня
зевак
обкладывает сирена.
Утром —
на фабрику,
вечером —
к знакомым.
Мимо пеших,
конных мимо.
Езжу,
как будто
замнаркома.
Сам себе
и ответственный, и незаменимый.
А летом —
на ручейки и лужки!
И выпятив
груди стальные
рядом,
развеяв по ветру флажки,
мчат
товарищи остальные.
Аж птицы,
запыхавшись,
высунули языки
крохотными
клювами-ротиками.
Любые
расстояния
стали близки́,
а километры
стали коротенькими.
Сутки удвоены!
Скорость — не шутка,
аннулирован
господь Саваоф.
Сразу
в коротких сутках
стало
48 часов!
За́ день
слетаю
в пятнадцать мест.
А машина,
развезши
людей и клади,
стоит в гараже
и ничего не ест,
и даже,
извиняюсь,
ничего не гадит.
Переложим
работу потную
с конской спины
на бензинный бак.
А лошадь
пускай
домашней животною
свободно
гуляет
промежду собак.
Расстелется
жизнь,
как шоссе, перед нами —
гладко,
чисто
и прямо.
Крой
лошадей,
товарищ «НАМИ»!
Крой
лошадей,
«АМО»!
Мелькаю,
в автомобиле катя
мимо
ветра запевшего…
А пока
мостовые
починили хотя б
для удобства
хождения пешего.
I
Был день как день.
Ко мне пришла подруга,
не плача, рассказала, что вчера
единственного схоронила друга,
и мы молчали с нею до утра.
Какие ж я могла найти слова?
Я тоже — ленинградская вдова.
Мы съели хлеб, что был отложен на день,
в один платок закутались вдвоем,
и тихо-тихо стало в Ленинграде,
Один, стуча, трудился метроном.
И стыли ноги, и томилась свечка…
Вокруг ее слепого огонька
образовалось лунное колечко,
похожее на радугу слегка.
Когда немного посветлело небо,
мы вместе вышли за водой и хлебом
и услыхали дальней канонады
рыдающий, тяжелый, мерный гул:
то армия рвала кольцо блокады,
вела огонь по нашему врагу.
II
А город был в дремучий убран иней.
Уездные сугробы, тишина.
Не отыскать в снегах трамвайных линий,
одних полозьев жалоба слышна.
Скрипят, скрипят по Невскому полозья:
на детских сапках, узеньких, смешных,
в кастрюльках воду голубую возят,
дрова и скарб, умерших и больных.
Так с декабря кочуют горожане, —
за много верст, в густой туманной мгле,
в глуши слепых обледеневших зданий
отыскивая угол потеплей.
Вот женщина ведет куда-то мужа:
седая полумаска на лице,
в руках бидончик — это суп на ужин… —
Свистят снаряды, свирепеет стужа.
Товарищи, мы в огненном кольце!
А девушка с лицом заиндевелым,
упрямо стиснув почерневший рот,
завернутое в одеяло тело
на Охтенское кладбище везет.
Везет, качаясь, — к вечеру добраться б…
Глаза бесстрастно смотрят в темноту.
Скинь шапку, гражданин.
Провозят ленинградца.
погибшего на боевом посту.
Скрипят полозья в городе, скрипят…
Как многих нам уже не досчитаться!
Но мы не плачем: правду говорят,
что слезы вымерзли у ленинградцев.
Нет, мы не плачем. Слез для сердца мало.
Нам ненависть заплакать не дает.
Нам ненависть залогом жизни стала:
объединяет, греет и ведет.
О том, чтоб не прощала, не щадила,
чтоб мстила, мстила, мстила, как могу,
ко мне взывает братская могила
на охтенском, на правом берегу.
III
Как мы в ту ночь молчали, как молчали…
Но я должна, мне надо говорить
с тобой, сестра по гневу и печали:
прозрачны мысли, и душа горит.
Уже страданьям нашим не найти
ни меры, ни названья, ни сравненья.
Но мы в конце тернистого пути
и знаем — близок день освобожденья.
Наверно, будет грозный этот день
давно забытой радостью отмечен:
наверное, огонь дадут везде,
во все дома дадут, на целый вечер.
Двойною жизнью мы сейчас живем:
в грязи, во мраке, в голоде, в печали,
мы дышим завтрашним —
свободным, щедрым днем.
Мы этот день уже завоевали.
IV
Враги ломились в город наш свободный,
крошились камни городских ворот.
Но вышел на проспект Международный
вооруженный трудовой народ.
Он шел с бессмертным
возгласом
в груди:
— Умрем, но Красный Питер
не сдадим!
Красногвардейцы, вспомнив о былом,
формировали новые отряды,
в собирал бутылки каждый дом
и собственную строил баррикаду.
И вот за это — долгими ночами
пытал нас враг железом и огнем.
— Ты сдашься, струсишь, — бомбы нам
кричали,
забьешься в землю, упадешь ничком…
Дрожа, запросят плена, как пощады,
не только люди — камни Ленинграда.
Но мы стояли на высоких крышах
с закинутою к небу головой,
не покидали хрупких наших вышек,
лопату сжав немеющей рукой.
…Наступит день, и, радуясь, спеша,
еще печальных не убрав развалин,
мы будем так наш город украшать,
как люди никогда не украшали.
И вот тогда на самом стройном зданье
лицом к восходу солнца самого
поставим мраморное изваянье
простого труженика ПВО.
Пускай стоит, всегда зарей объятый,
так, как стоял, держа неравный бой:
с закинутою к небу головой,
с единственным оружием — лопатой.
V
О древнее орудие земное,
лопата, верная сестра земли,
какой мы путь немыслимый с тобою
от баррикад до кладбища прошли!
Мне и самой порою не понять
всего, что выдержали мы с тобою.
Пройдя сквозь пытки страха и огня,
мы выдержали испытанье боем.
И каждый, защищавший Ленинград,
вложивший руку в пламенные раны.
не просто горожанин, а солдат,
по мужеству подобный ветерану.
Но тот, кто не жил с нами, — не поверит,
что в сотни раз почетней и трудней
в блокаде, в окруженье палачей
не превратиться в оборотня, в зверя…
VI
Я никогда героем не была.
Не жаждала ни славы, ни награды.
Дыша одним дыханьем с Ленинградом,
я не геройствовала, а жила.
И не хвалюсь я тем, что в дни блокады
не изменяла радости земной,
что, как роса, сияла эта радость,
угрюмо озаренная войной.
И если чем-нибудь могу гордиться,
то, как и все друзья мои вокруг,
горжусь, что до сих пор могу трудиться,
не складывая ослабевших рук.
Горжусь, что в эти дни, как никогда,
мы знали вдохновение труда.
В грязи, во мраке, в голоде, в печали,
где смерть, как тень, тащилась по пятам,
такими мы счастливыми бывали,
такой свободой бурною дышали,
что внуки позавидовали б нам.
О да, мы счастье страшное открыли, —
достойно не воспетое пока,
когда последней коркою делились,
последнею щепоткой табака,
когда вели полночные беседы
у бедного и дымного огня,
как будем жить, когда придет победа,
всю нашу жизнь по-новому ценя.
И ты, мой друг, ты даже в годы мира,
как полдень жизни будешь вспоминать
дом на проспекте Красных Командиров,
где тлел огонь и дуло от окна.
Ты выпрямишься вновь, как нынче, молод.
Ликуя, плача, сердце позовет
и эту тьму, и голос мой, и холод,
и баррикаду около ворот.
Да здравствует, да царствует всегда
простая человеческая радость,
основа обороны и труда,
бессмертие и сила Ленинграда.
Да здравствует суровый и спокойный,
глядевший смерти в самое лицо,
удушливое вынесший кольцо
как Человек,
как Труженик,
как Воин.
Сестра моя, товарищ, друг и брат:
ведь это мы, крещенные блокадой.
Нас вместе называют — Ленинград;
и шар земной гордится Ленинградом.
Двойною жизнью мы сейчас живем:
в кольце и стуже, в голоде, в печали
мы дышим завтрашним —
счастливым, щедрым днем.
Мы сами этот день завоевали.
И ночь ли будет, утро или вечер,
но в этот день мы встанем и пойдем
воительнице-армии навстречу
в освобожденном городе своем.
Мы выйдем без цветов,
в помятых касках,
в тяжелых ватниках,
в промерзших полумасках,
как равные — приветствуя войска.
И, крылья мечевидные расправив,
над нами встанет бронзовая слава,
держа венок в обугленных руках.