Глядится в воду сумрак бора.
Торжественно встаёт луна.
И слышу я сквозь шум мотора:
«Смотри, какая тишина!»
…В этом мире, где осень, где розовы детские лица,
где слова суеты одинокой душе тяжелы, кто-то есть…
Он следит, чтоб летели тишайшие листья,
и вершит во вселенной высокий обряд тишины.
Меж сосен метель присмирела,
Но, пьяная и без вина,
Там словно Офелия, пела
Всю ночь нам сама тишина.
А тот, кто мне только казался,
Был с той обручен тишиной,
Простившись, он щедро остался,
Он насмерть остался со мной.
В траве — тишина,
Тишина
В траве — тишина,
в камыше — тишина,
в лесу — тишина.
Так тихо,
что стыдно глаза распахнуть
и на землю ступить.
Так тихо, что страшно.
Так тихо, что ноет спина.
Так тихо, что слово любое сказать —
все равно что убить.
Визжащий, орущий, разболтанный мир
заболел тишиной.
Лежит он —
спеленут крест-накрест
ее покрывалом тугим.
Так тихо, как будто все птицы
покинули землю,
одна за одной.
Как будто все люди оставили землю
один за другим.
Как будто земля превратилась
в беззвучный музей тишины.
Так тихо, что музыку надо, как чье-то лицо,
вспоминать,
Так тихо, что даже тишайшие мысли
далёко слышны.
Так тихо, что хочется заново
жизнь начинать.
Так тихо…
Тишины хочу, тишины…
Нервы, что ли, обожжены?
Тишины… чтобы тень от сосны,
щекоча нас, перемещалась,
холодящая словно шалость,
вдоль спины, до мизинца ступни,
тишины…
звуки будто отключены.
Чем назвать твои брови с отливом?
Понимание — молчаливо.
Тишины.
Звук запаздывает за светом.
Слишком часто мы рты разеваем.
Настоящее — неназываемо.
Надо жить ощущением, цветом.
Кожа тоже ведь человек,
с впечатленьями, голосами.
Для нее музыкально касанье,
как для слуха — поет соловей.
Как живется вам там, болтуны,
чай, опять кулуарный авралец?
горлопаны не наорались?
тишины…
Мы в другое погружены.
В ход природ неисповедимый,
И по едкому запаху дыма
Мы поймем, что идут чабаны.
Значит, вечер. Вскипают приварок.
Они курят, как тени тихи.
И из псов, как из зажигалок,
Светят тихие языки.
1За два дня до конца високосного года
Наступает на свете такая погода
И такая вокруг тишина,
За два дня до конца високосного года
Участь каждого решена.2Это мне говорили. Я видел
Серп луны. Синеву. Тишину.
Прорицатели — не в обиде, —
Я хочу полететь на Луну.На чем во сне я не летал?
На «Блерио», «Фармане»,
И даже девочек катал
Я на катамаране.И улыбаюсь я во сне,
Ору во сне, как рота,
И надо просыпаться мне,
А неохота.
О друг, я не думала, что тишина
Страшнее всего, что оставит война.Так тихо, так тихо, что мысль о войне
Как вопль, как рыдание в тишине.Здесь люди, рыча, извиваясь, ползли,
Здесь пенилась кровь на вершок от земли…
Здесь тихо, так тихо, что мнится — вовек
Сюда не придет ни один человек,
Ни пахарь, ни плотник и ни садовод —
никто, никогда, никогда не придет.Так тихо, так немо — не смерть и не жизнь.
О, это суровее всех укоризн.
Не смерть и не жизнь — немота, немота —
Отчаяние, стиснувшее уста.Безмирно живущему мертвые мстят:
Все знают, все помнят, а сами молчат.
В той Венгрии, куда мое везенье
Меня так осторожно привело,
Чтоб я забыл на время угрызенья
И мною совершаемое зло, В том Сиглигете возле Балатона,
В том парке, огороженном стеной,
Где горлинки воркуют монотонно, —
Мое смятенье спорит с тишиной.Мне кажется, что вы — оживший образ
Той тишины, что вы ее родня.
Не потому ли каждая подробность,
Любое слово мучают меня.И даже, может быть, разноязычье
Не угнетает в этой тишине,
Ведь не людская речь, а пенье птичье
Нужней сегодня было вам и мне.
При свечах тишина —
Наших душ глубина,
В ней два сердца плывут, как одно…
Пора занавесить окно.Пусть в нашем прошлом будут рыться люди странные,
И пусть сочтут они, что стоит всё его приданое, —
Давно назначена цена
И за обоих внесена —
Одна любовь, любовь одна.Холодна, холодна
Голых стен белизна,
Но два сердца стучат, как одно,
И греют, и — настежь окно! Но перестал дарить цветы он просто так, не к случаю,
Любую ж музыку в кафе теперь считает лучшею…
И улыбается она
Случайным людям у окна,
И привыкает засыпать одна.
Брест в сорок первом.
Ночь в разгаре лета.
На сцене — самодеятельный хор.
Потом: «Джульетта, о моя Джульетта!» —
Вздымает руки молодой майор.Да, репетиции сегодня затянулись,
Но не беда: ведь завтра выходной.
Спешат домой вдоль сладко спящих улиц
Майор Ромео с девочкой-женой.Она и впрямь похожа на Джульетту
И, как Джульетта, страстно влюблена… Брест в сорок первом.
Ночь в разгаре лета.
И тишина, такая тишина! Летят последние минуты мира!
Проходит час, потом пройдет другой,
И мрачная трагедия Шекспира
Покажется забавною игрой…
Задохнулись канонады,
В мире тишина,
На большой земле однажды
Кончилась война.
Будем жить, встречать рассветы,
Верить и любить.
Только не забыть бы это,
Не забыть бы это,
Лишь бы не забыть!
Как всходило солнце в гари
И кружилась мгла,
А в реке меж берегами
Кровь-вода текла.
Были черными березы,
Долгими года.
Были выплаканы слезы,
Выплаканы слезы,
Жаль, не навсегда.
Задохнулись канонады,
В мире тишина,
На большой земле однажды
Кончилась война.
Будем жить, встречать рассветы,
Верить и любить.
Только не забыть бы это,
Не забыть бы это,
Лишь бы не забыть!
Жизнь моя не катилась
Величавой рекою —
Ей всегда не хватало
Тишины и покою.
Где найдешь тишину ты
В доле воина трудной?..
Нет, бывали минуты,
Нет, бывали секунды:
За минуту до боя
Очень тихо в траншее,
За секунду до боя
Очень жизнь хорошеет.
Как прекрасна травинка,
Что на бруствере, рядом!
Как прекрасна!.. Но тишь
Разрывает снарядом.Нас с тобой пощадили
И снаряды и мины.
И любовь с нами в ногу
Шла дорогою длинной.
А теперь и подавно
Никуда ей не деться,
А теперь наконец-то
Успокоится сердце.
Мне спокойно с тобою,
Так спокойно с тобою,
Как бывало в траншее
За минуту до боя.
Сомкните плотнее веки
И не открывайте век,
Прислушайтесь и ответьте:
Который сегодня век?
В сошедшей с ума Вселенной,
Как в кухне среди корыт,
Нам душно от дикселендов,
Парламентов и коррид.
Мы все не желаем верить,
Что в мире истреблена
Угодная сердцу ересь
По имени «тишина».
Нас тянет в глухие скверы —
Подальше от площадей,
Очищенных от скверны,
Машин и очередей.
Быть может, вот этот гравий,
Скамеечка и жасмин –
Последняя из гарантий
Хоть как-то улучшить мир.
Неужто же наши боги
Не властны и вольны
Потребовать от эпохи
Мгновения тишины,
Коротенького, как выстрел,
Пронзительного, как крик…
И сколько б забытых истин
Открылось бы в этот миг,
И сколько бы дам прекрасных
Не переродилось в дур,
И сколько бы пуль напрасных
Не вылетело из дул,
И сколько б «наполеонов»
Замешкалось крикнуть «Пли!»,
И сколько бы опаленных
Не рухнуло в ковыли,
И сколько бы наглых пешек
Не выбилось из хвоста,
И сколько бы наших певчих
Сумело дожить до ста!
Консилиумы напрасны…
Дискуссии не нужны…
Всего и делов-то, братцы, —
Мгновение тишины…
Тишина за Рогожской заставою.
Спят деревья у сонной реки.
Лишь составы идут за составами,
Да кого-то скликают гудки.
Почему я все ночи здесь полностью
У твоих пропадаю дверей?
Ты сама догадайся по голосу
Семиструнной гитары моей!
Тот, кто любит, в пути не заблудится.
Так и я — никуда не пойду,
Всё равно переулки и улицы
К дому милой меня приведут.
Подскажи-подскажи, утро раннее,
Где с подругой мы счастье найдём?
Может быть вот на этой окраине
Или в доме, котором живём?
Не страшны нам ничуть расстояния!
Но, куда ни привёл бы нас путь,
Ты про первое наше свидание
И про первый рассвет не забудь.
Как люблю твои светлые волосы,
Как любуюсь улыбкой твоей,
Ты сама догадайся по голосу
Семиструнной гитары моей.
За заставами ленинградскими
Вновь бушует соловьиная весна,
Где не спали мы в дни солдатские,
Тишина кругом, как прежде, тишина.
Над Россиею
Небо синее,
Небо синее над Невой,
В целом мире нет,
Нет красивее
Ленинграда моего.
Нам всё помнится: в ночи зимние
Над Россией, над родимою страной,
Весь израненный, в снежном инее
Гордо высился печальный город мой.
Славы города, где сражались мы,
Никому ты, как винтовки, не отдашь.
Вместе с солнышком пробуждается
Наша песня, наша слава, город наш!
Над Россиею
Небо синее,
Небо синее над Невой,
В целом мире нет,
Нет красивее
Ленинграда моего.
Еду я дорогой длинной…
Незнакомые места.
За плечами сумрак дымный
замыкает ворота.
Ельник сгорбленный, сивый
спит в сугробах по грудь.
Я возницу не спросила —
далеко ль держим путь?
Ни о чем пытать не стала, —
все равно, все равно,
пограничную заставу
миновали давно.
Позади пора неверья,
горя, суеты людской.
Спят деревни, деревья
в тишине колдовской.
В беспредельном хвойном море
беглеца угляди…
Было горе — нету горя, —
позади! Позади!
Русь лесная ликом древним
светит мне там и тут,
в тишину по снежным гребням
сани валко плывут.
Будто в зыбке я качаюсь,
засыпаю без снов…
Возвращаюсь, возвращаюсь
под родимый кров.
Не вели, старшина, чтоб была тишина.
Старшине не все подчиняется.
Эту грустную песню придумала война…
Через час штыковой начинается.
Земля моя, жизнь моя, свет мой в окне…
На горе врагу улыбнусь я в огне.
Я буду улыбаться, черт меня возьми,
в самом пекле рукопашной возни.
Пусть хоть жизнь свою укорачивая,
я пойду напрямик
в пулеметное поколачиванье,
в предсмертный крик.
А если, на шаг всего опередив,
достанет меня пуля какая-нибудь,
сложите мои кулаки на груди
и улыбку мою положите на грудь.
Чтоб видели враги мои и знали бы впредь,
как счастлив я за землю мою умереть!
…А пока в атаку не сигналила медь,
не мешай, старшина, эту песню допеть.
Пусть хоть что судьбой напророчится:
хоть славная смерть,
хоть геройская смерть -
умирать все равно, брат, не хочется.
Внутри меня осенняя пора.
Внутри меня прозрачно прохладно,
и мне печально и, но не безотрадно,
и полон я смиренья и добра.
А если я бушую иногда.
то это я бушую, облетая,
и мысль приходит, грустная, простая,
что бушевать — не главная нужда.
А главная нужда — чтоб удалось
себя и мир борьбы и потрясений
увидеть в обнаженности осенней,
когда и ты и мир видны насквозь.
Прозренья — это дети тишины.
Не страшно, если шумно не бушуем.
Спокойно сбросить все, что было шумом,
во имя новых листьев мы должны.
Случилось что-то, видимо, со мной,
и лишь на тишину я полагаюсь,
где листья, друг на друга налагаясь,
неслышимо становятся землей.
И видишь все, как с некой высоты,
когда сумеешь к сроку листья сбросить,
когда бесстрастно внутренняя осень
кладет на лоб воздушные персты.
Лес расписан скупой позолотой,
весела и бесстрашна душа,
увлеченная странной заботой,
существующая не спеша.Синева меж березами брезжит,
и тропинка бежит далеко…
Набирай хоть ведро сыроежек!
Не хочу, это слишком легко.Лучше пусть ошибусь я с отвычки,
прошлогодний завидя листок.
Лучше пусть я приму за лисички
золотого цветка лепесток.Не боюсь я такой незадачи.
Он все ближе, решительный час.
Никакие уловки не спрячут
От моих безошибочных глазтех чудесных, заветных, желанных,
тех единственных, лучших, моих…
В немудреных и милых обманах
превращений чудесных лесныхя хмелею от счастья, как будто
над мучительно-трудной строкой…
И тогда наступает минута,
тишиной оглушает такой, будто нет ни обид, ни сомнений,
все загадки земли решены…
И тогда, преклонивши колени
на пороге лесной тишины, ощутив, как щемяще и ново,
как доверчиво хочется жить,
белый гриб, как последнее слово,
задыхаясь от счастья, отрыть.
1
Мы шли на перевал. С рассвета
менялись года времена:
в долинах утром было лето,
в горах — прозрачная весна.
Альпийской нежностью дышали
зеленоватые луга,
а в полдень мы на перевале
настигли зимние снега,
а вечером, когда спуститься
пришлось к рионским берегам, —
как шамаханская царица,
навстречу осень вышла к нам.
Предел и время разрушая,
порядок спутав без труда, —
о, если б жизнь моя — такая,
как этот день, была всегда!
2
На Мамисонском перевале
остановились мы на час.
Снега бессмертные сияли,
короной окружая нас.
Не наш, высокий, запредельный
простор, казалось, говорил:
«А я живу без вас, отдельно,
тысячелетьями, как жил».
И диким этим безучастьем
была душа поражена.
И как зенит земного счастья
в душе возникла тишина.
Такая тишина, такое
сошло спокойствие ее,
что думал — ничего не стоит
перешагнуть в небытие.
Что было вечно? Что мгновенно?
Не знаю, и не всё ль равно,
когда с красою неизменной
ты вдруг становишься одно.
Когда такая тишина,
когда собой душа полна,
когда она бесстрашно верит
в один-единственный ответ —
что время бытию не мера,
что смерти не было и нет.
Полюбил я тишину читален.
Прихожу, сажусь себе за книгу
И тихонько изучаю Таллин,
Чтоб затем по очереди Ригу.
Абажур зеленый предо мною,
Мягкие протравленные тени.
Девушка самою тишиною
Подошла и принялась за чтенье.
У Каррьеры есть такие лица:
Всё в них как-то призрачно и тонко,
Таллин же — эстонская столица…
Кстати: может быть, она эстонка?
Может, Юкка, белобрысый лыжник,
Пишет ей и называет милой?
Отрываюсь от видений книжных,
А в груди легонько затомило…
Каждый шорох, каждая страница,
Штрих ее зеленой авторучки
Шелестами в грудь мою струится,
Тормошит нахмуренные тучки.
Наконец не выдержал! Бледнея,
Наклоняюсь (но не очень близко)
И сипяще говорю над нею:
«Извините: это вы — английский?»
Пусть сипят голосовые нити,
Да и фраза не совсем толкова,
Про себя я думаю: «Скажите —
Вы могли бы полюбить такого?»
«Да», — она шепнула мне на это.
Именно шепнула! — вы заметьте…
До чего же хороша планета,
Если девушки живут на свете!
Не знаю, когда прилетел соловей,
Не знаю, где был он зимой,
Но полночь наполнил он песней своей,
Когда воротился домой.
Весь мир соловьиною песней прошит.
То слышится где-то свирель,
То что-то рокочет, журчит и стучит
И вновь рассыпается в трель.
Так четок и чист этот голос ночной,
И всё же при нем тишина
Для нас остается немой тишиной,
Хоть множества звуков полна.
Еще не раскрылся березовый лист
И дует сырой ветерок,
Но в холоде ночи ликующий свист
Мы слышим в назначенный срок.
Ты издали дробь соловья улови —
И долго не сможешь уснуть.
Как будто счастливой тревогой любви
Опять переполнена грудь.
Тебе вспоминается северный сад,
Где ночью продрог ты не раз,
Тебе вспоминается пристальный взгляд
Любимых и любящих глаз.
Находят и в теплых краях соловьи
Над лавром и розой приют.
Но в тысячу раз мне милее свои,
Что в холоде вешнем поют.
Не знаю, когда прилетел соловей,
Не знаю, где был он зимой,
Но полночь наполнил он песней своей,
Когда воротился домой.
Вновь иней на деревьях стынет
По синеве, по тишине
Звонят колокола Хатыни…
И этот звон болит во мне.
Перед симфонией печали
Молчу и плачу в этот миг.
Как дети в пламени кричали!
И до сих пор не смолк их крик.
Над белой тишиной Хатыни
Колокола — как голоса
Тех,
Что ушли в огне и дыме
За небеса.
«Я — Анна, Анна, Анна!» — издалека…
«О где ты, мама, мама?» — издалека…
Старик с ребёнком через страх
Идёт навстречу.
Босой.
На бронзовых ногах.
Увековечен.
Один с ребёнком на руках.
Но жив старик.
Среди невзгод,
Как потерявшийся прохожий.
Который год, который год
Из дня того уйти не может.
Их согнали в сарай,
Обложили соломой и подожгли.
149 человек, из них 76 детей,
Легло в этой жуткой могиле.
Он слышит: по голосам —
Из автомата.
По детским крикам и слезам —
Из автомата.
По тишине и по огню —
Из автомата…
Старик всё плачет.
Не потому, что старый.
А потому, что никого не осталось.
Село оплакивать родное
Идёт в сожжённое село.
По вьюгам, ливням и по зною
Несёт он память тяжело.
Ему сюда всю жизнь ходить.
И до последних дней
149 душ хранить
В душе своей.
Теперь Хатынь — вся из гранита —
Печально трубы подняла…
Скрипят деревья, как калитка, —
Когда ещё здесь жизнь была.
Вновь иней на деревьях стынет.
По синеве, по тишине
Звонят колокола Хатыни.
И этот звон болит во мне…
Общаюсь с тишиной я,
Боюсь глаза поднять,
Про самое смешное
Стараюсь вспоминать.
Врачи чуть-чуть поахали:
"Как? Залпом? Восемьсот?.."
От смеха ли, от страха ли
Всего меня трясет.
Теперь я — капля в море,
Я — кадр в немом кино,
И двери — на запоре,
А все-таки смешно.
Воспоминанья кружатся
Как комариный рой,
А мне смешно до ужаса:
Мой ужас — геморрой.
Виденья все теснее,
Страшат величиной:
То с нею я — то с нею, -
Смешно, иначе — ной!
Не сплю — здоровье бычее,
Витаю там и тут,
Смеюсь до неприличия
И жду — сейчас войдут…
Халат закончил опись
И взвился — бел, крылат.
"Да что же вы смеетесь?" -
Спросил меня халат.
Но ухмыляюсь грязно я
И — с маху на кровать.
Природа смеха — разная, -
Мою вам не понять.
Жизнь — алфавит: я где-то
Уже в "це-че-ша-ще", -
Уйду я в это лето
В малиновом плаще.
Но придержусь рукою я
Чуть-чуть за букву "я" -
<Еще> побеспокою я! -
Сжимаю руку я.
Со мной смеются складки
В малиновом плаще.
С покойных взятки гладки, -
Смеялся я — вообще.
Смешно мне в голом виде лить
На голого ушат,
А если вы обиделись -
То я не виноват.
Палата — не помеха,
Похмелье — ерунда, -
И было мне до смеха -
Везде, на все, всегда!
Часы тихонько тикали -
Сюсюкали: сю-сю…
Вы — втихаря хихикали,
А я — давно вовсю!
1В деревянном городе
с крышами зелеными,
Где зимой и летом
улицы глухи,
Девушки читают
не романы — «романы»
И хранят в альбомах
нежные стихи.Украшают волосы
молодыми ветками
И, на восемнадцатом году,
Скромными записками,
томными секретками
Назначают встречи
В городском саду.И, до слов таинственных охочие,
О кудрях мечтая золотых,
После каждой фразы
ставят многоточия
И совсем не ставят
запятых.И в ответ на письма,
на тоску сердечную
И навстречу сумеркам
и тишине
Звякнет мандолиной
сторона Заречная,
Затанцуют звуки
по густой струне.Небеса над линией —
чистые и синие,
В озере за мельницей —
теплая вода.
И стоят над озером,
и бредут по линии,
Где проходят скорые
поезда.Поезда напомнят
светлыми вагонами,
Яркими квадратами
бемского стекла,
Что за километрами
да за перегонами
Есть совсем другие
люди и дела.Там плывут над городом
фонари янтарные,
И похож на музыку рассвет.
И грустят на линии
девушки кустарные,
Девушки заштатные
в восемнадцать лет.2За рекой, за озером,
в переулке Водочном,
Где на окнах ставни,
где сердиты псы,
Коротали зиму
бывший околоточный,
Бывший протодьякон,
бывшие купцы.Собирались вечером
эти люди странные,
Вспоминали
прожитые века,
Обсуждали новости
иностранные
И играли
в русского дурака.Старый протодьякон
открывал движение,
Запускал он карты
в бесконечный рейс.
И садились люди,
и вели сражение,
Соблюдая
пиковый интерес.И купца разделав
целиком и начисто,
Дурость возведя
на высоту,
Слободской продукции
пробовали качество,
Осушая рюмки
на лету.Расходились в полночь…
Тишина на озере,
Тишина на улицах
и морозный хруст.
Высыпали звезды,
словно черви-козыри,
И сияет месяц,
как бубновый туз.
Ты веришь, ты ищешь любви большой,
Сверкающей, как родник,
Любви настоящей, любви такой,
Как в строчках любимых книг.
Когда повисает вокруг тишина
И в комнате полутемно,
Ты часто любишь сидеть одна,
Молчать и смотреть в окно.
Молчать и видеть, как в синей дали
За звездами, за морями
Плывут навстречу тебе корабли
Под алыми парусами…
То рыцарь Айвенго, врагов рубя,
Мчится под топот конский,
А то приглашает на вальс тебя
Печальный Андрей Болконский.
Вот шпагой клянется д’Артаньян,
Влюбленный в тебя навеки,
А вот преподносит тебе тюльпан
Пылкий Ромео Монтекки.
Проносится множество глаз и лиц,
Улыбки, одежды, краски…
Вот видишь: красивый и добрый принц
Выходит к тебе из сказки.
Сейчас он с улыбкой наденет тебе
Волшебный браслет на запястье.
И с этой минуты в его судьбе
Ты станешь судьбой и счастьем!
Когда повисает вокруг тишина
И в комнате полутемно,
Ты часто любишь сидеть одна,
Молчать и смотреть в окно…
Слышны далекие голоса,
Плывут корабли во мгле…
А все-таки алые паруса
Бывают и на земле!
И может быть, возле судьбы твоей
Где-нибудь рядом, здесь,
Есть гордый, хотя неприметный Грей
И принц настоящий есть!
И хоть он не с книжных сойдет страниц,
Взгляни! Обернись вокруг:
Пусть скромный, но очень хороший друг,
Самый простой, но надежный друг,
Может, и есть тот принц?!
Рябины пламенные грозди,
и ветра голубого вой,
и небо в золотой коросте
над неприкрытой головой.
И ничего —
ни зла, ни грусти.
Я в мире темном и пустом,
лишь хрустнут под ногою грузди,
чуть-чуть прикрытые листом.
Здесь всё рассудку незнакомо,
здесь делай всё — хоть не дыши,
здесь ни завета,
ни закона,
ни заповеди,
ни души.
Сюда как бы всего к истоку,
здесь пухлым елкам нет числа.
Как много их…
Но тут же сбоку
еще одна произросла,
еще младенец двухнедельный,
он по колено в землю врыт,
уже с иголочки,
нательной
зеленой шубкою покрыт.
Так и течет, шумя плечами,
пошатываясь,
ну, живи,
расти, не думая ночами
о гибели и о любви,
что где-то смерть,
кого-то гонят,
что слезы льются в тишине
и кто-то на воде не тонет
и не сгорает на огне.
Живи —
и не горюй,
не сетуй,
а я подумаю в пути:
быть может, легче жизни этой
мне, дорогая, не найти.
А я пророс огнем и злобой,
посыпан пеплом и золой, —
широколобый,
низколобый,
набитый песней и хулой.
Ходил на праздник я престольный,
гармонь надев через плечо,
с такою песней непристойной,
что богу было горячо.
Меня ни разу не встречали
заботой друга и жены —
так без тоски и без печали
уйду из этой тишины.
Уйду из этой жизни прошлой,
веселой злобы не тая, —
и в землю втоптана подошвой —
как елка — молодость моя.
1
Села кошка на окошко,
Замурлыкала во сне.
Что тебе приснилось, кошка?
Расскажи скорее мне!
И сказала кошка: — Тише,
Тише, тише говори.
Мне во сне приснились мыши — не одна, а целых три.
2
Тяжела, сыта, здорова,
Спит корова на лугу.
Вот увижу я корову,
К ней с вопросом подбегу:
Что тебе во сне приснилось?
— Эй, корова, отвечай!
А она мне: — Сделай милость,
Отойди и не мешай.
Не тревожь ты нас, коров:
Мы, коровы, спим без снов.
3
Звѐзды в небе заблестели,
Тишина стоит везде.
И на мху, как на постели,
Спит малиновка в гнезде.
Я к малиновке склонился,
Тихо с ней заговорил:
— Сон какой тебе приснился? –
Я малиновку спросил.
— Мне леса большие снились,
Снились реки и поля,
Тучи синие носились
И шумели тополя.
О лесах, полях и звѐздах
Распевала песни я.
И проснулись птицы в гнѐздах
И заслушались меня.
4
Ночь настала. Свет потух.
На дворе уснул петух.
На насест уселся он,
Спит петух и видит сон.
Ночь глубокая тиха.
Разбужу я петуха.
— Что увидел ты во сне?
Отвечай скорее мне!
И сказал петух: — Мне снятся
Сорок тысяч петухов.
И готов я с ними драться
И побить я их готов!
5
Спят корова, кошка, птица,
Спит петух. И на кровать
Стала Люща спать ложиться,
Стала глазки закрывать.
Сон какой приснится Люше?
Может быть — зелѐный сад,
Где на каждой ветке груши
Или яблоки висят?
Ветер травы не колышет,
Тишина кругом стоит.
Тише, люди. Тише. Тише.
Не шумите — Люша спит.
Грохочет тринадцатый день войны.
Ни ночью, ни днем передышки нету.
Вздымаются взрывы, слепят ракеты,
И нет ни секунды для тишины.
Как бьются ребята — представить страшно!
Кидаясь в двадцатый, тридцатый бой
За каждую хату, тропинку, пашню,
За каждый бугор, что до боли свой…
И нету ни фронта уже, ни тыла,
Стволов раскаленных не остудить!
Окопы — могилы… и вновь могилы…
Измучились вдрызг, на исходе силы,
И все-таки мужества не сломить.
О битвах мы пели не раз заранее,
Звучали слова и в самом Кремле
О том, что коль завтра война нагрянет,
То вся наша мощь монолитом встанет
И грозно пойдет по чужой земле.
А как же действительно все случится?
Об это — никто и нигде. Молчок!
Но хлопцы в том могут ли усомнится?
Они могут только бесстрашно биться,
Сражаясь за каждый родной клочок!
А вера звенит и в душе, и в теле,
Что главные силы уже идут!
И завтра, ну может, через неделю
Всю сволочь фашистскую разметут.
Грохочет тринадцатый день война
И, лязгая, рвется все дальше, дальше…
И тем она больше всего страшна,
Что прет не чужой землей, а нашей.
Не счесть ни смертей, ни числа атак,
Усталость пудами сковала ноги…
И, кажется, сделай еще хоть шаг,
И замертво свалишься у дороги…
Комвзвода пилоткою вытер лоб:
— Дели сухари! Не дрейфить, люди!
Неделя, не больше еще пройдет,
И главная сила сюда прибудет.
На лес, будто сажа, свалилась мгла…
Ну где же победа и час расплаты?!
У каждого кустика и ствола
Уснули измученные солдаты…
Эх, знать бы бесстрашным бойцам страны,
Смертельно усталым солдатам взвода,
Что ждать ни подмоги, ни тишины
Не нужно. И что до конца войны
Не дни, а четыре огромных года.
Пробило десять. В доме тишина.
Она сидит и напряженно ждет.
Ей не до книг сейчас и не до сна,
Вдруг позвонит любимый, вдруг придет?!
Пусть вечер люстру звездную включил,
Не так уж поздно, день еще не прожит.
Не может быть, чтоб он не позвонил!
Чтобы не вспомнил — быть того не может!
«Конечно же, он рвался, и не раз,
Но масса дел: то это, то другое…
Зато он здесь и сердцем и душою».
К чему она хитрит перед собою
И для чего так лжет себе сейчас?
Ведь жизнь ее уже немало дней
Течет отнюдь не речкой Серебрянкой:
Ее любимый постоянно с ней —
Как хан Гирей с безвольной полонянкой.
Случалось, он под рюмку умилялся
Ее душой: «Так преданна всегда!»
Но что в душе той — радость иль беда?
Об этом он не ведал никогда,
Да и узнать ни разу не пытался.
Хвастлив иль груб он, трезв или хмелен,
В ответ — ни возражения, ни вздоха.
Прав только он и только он умен,
Она же лишь «чудачка» и «дуреха».
И ей ли уж не знать о том, что он
Ни в чем и никогда с ней не считался,
Сто раз ее бросал и возвращался,
Сто раз ей лгал и был всегда прощён.
В часы невзгод твердили ей друзья:
— Да с ним пора давным-давно расстаться.
Будь гордою. Довольно унижаться!
Сама пойми: ведь дальше так нельзя!
Она кивала, плакала порой.
И вдруг смотрела жалобно на всех:
— Но я люблю… Ужасно… Как на грех!..
И он уж все же не такой плохой!
Тут было бесполезно препираться,
И шла она в свой добровольный плен,
Чтоб вновь служить, чтоб снова унижаться
И ничего не требовать взамен.
Пробило полночь. В доме тишина…
Она сидит и неотступно ждет.
Ей не до книг сейчас и не до сна:
Вдруг позвонит? А вдруг еще придет?
Любовь приносит радость на порог.
С ней легче верить, и мечтать, и жить.
Но уж не дай, как говорится, бог
Вот так любить!
С утра покинув приозерный луг,
Летели гуси дикие на юг.
А позади за ниткою гусиной
Спешил на юг косяк перепелиный.
Все позади: простуженный ночлег,
И ржавый лист, и первый мокрый снег…
А там, на юге, пальмы и ракушки
И в теплом Ниле теплые лягушки.
Вперед! Вперед! Дорога далека,
Все крепче холод, гуще облака,
Меняется погода, ветер злей,
И что ни взмах, то крылья тяжелей.
Смеркается… Все резче ветер в грудь,
Слабеют силы, нет, не дотянуть!
И тут протяжно крикнул головной:
— Под нами море! Следуйте за мной!
Скорее вниз! Скорей, внизу вода!
А это значит — отдых и еда! —
Но следом вдруг пошли перепела.
— А вы куда? Вода для вас — беда!
Да, видно, на миру и смерть красна.
Жить можно разно. Смерть — всегда одна!..
Нет больше сил… И шли перепела
Туда, где волны, где покой и мгла.
К рассвету все замолкло… тишина…
Медлительная, важная луна,
Опутав звезды сетью золотой,
Загадочно повисла над водой.
А в это время из далеких вод
Домой, к Одессе, к гавани своей,
Бесшумно шел красавец турбоход,
Блестя глазами бортовых огней.
Вдруг вахтенный, стоявший с рулевым,
Взглянул за борт и замер, недвижим.
Потом присвистнул: — Шут меня дери!
Вот чудеса! Ты только посмотри!
В лучах зари, забыв привычный страх,
Качались гуси молча на волнах.
У каждого в усталой тишине
По спящей перепелке на спине…
Сводило горло… Так хотелось есть!..
А рыб вокруг — вовек не перечесть!
Но ни один за рыбой не нырнул
И друга в глубину не окунул.
Вставал над морем искрометный круг,
Летели гуси дикие на юг.
А позади за ниткою гусиной
Спешил на юг косяк перепелиный.
Летели гуси в огненный рассвет,
А с корабля смотрели им вослед, —
Как на смотру — ладонь у козырька, —
Два вахтенных — бывалых моряка!
Вот это да, вот это да!
Сквозь мрак и вечность-решето,
Из зала Страшного суда
Явилось то — не знаю что.
Играйте туш!
Быть может, он —
Умерший муж
Несчастных жен,
Больных детей
Больной отец,
Благих вестей
Шальной гонец.
Вот это да, вот это да!
Спустился к нам — не знаем кто, —
Как снег на голову суда,
Упал тайком, инкогнито!
Но кто же он?
Хитрец и лгун?
Или — шпион,
Или колдун?
Каких дворцов
Он господин,
Каких отцов
Заблудший сын?
Вот это да, вот это да!
И я спросил, как он рискнул, —
Из ниоткуда в никуда
Перешагнул, перешагнул?
Он мне: «Внемли!»
И я внимал,
Что он с Земли
Вчера сбежал,
Решил: «Нырну
Я в гладь и тишь!»
Но в тишину
Без денег — шиш!
Мол, прошмыгну
Как мышь, как вошь,
Но в тишину
Не прошмыгнешь!
Вот это да, вот это да!
Он повидал печальный край, -
В аду — бардак и лабуда, —
И он опять — в наш грешный рай.
Итак, оттуда
Он удрал,
Его Иуда
Обыграл —
И в «тридцать три»,
И в «сто одно».
Смотри, смотри!
Он видел дно,
Он видел ад,
Но сделал он
Свой шаг назад —
И воскрешен!
Вот это да, вот это да!
Прошу любить, играйте марш!
Мак-Кинли — маг, суперзвезда,
Мессия наш, мессия наш!
Владыка тьмы
Его отверг,
Но примем мы —
Он человек!
Душ не губил
Сей славный муж,
Самоубий-
ство — просто чушь,
Хоть это де-
шево и враз —
Не проведешь
Его и нас!
Вот это да, вот это да!
Вскричал петух, и пробил час.
Мак-Кинли — бог, суперзвезда, -
Он — среди нас, он — среди нас!
Он рассудил,
Что Вечность — хлам,
И запылил
На свалку к нам.
Он даже спьяну
Не дурил,
Марихуану
Не курил,
И мы хотим
Отдать концы,
Мы бегством мстим,
Мы — беглецы!
Вот это да! Вот это да!
Илье Эренбургу1Забыли о свете
вечерних окон,
задули теплый рыжий очаг,
как крысы, уходят
глубоко-глубоко
в недра земли и там молчат.
А над землею
голодный скрежет
железных крыл,
железных зубов
и визг пилы: не смолкая, режет
доски железные для гробов.
Но всё слышнее,
как плачут дети,
ширится ночь, растут пустыри,
и только вдали на востоке светит
узенькая полоска зари.
И силуэтом на той полоске
круглая, выгнутая земля,
хата, и тоненькая березка,
и меченосные стены Кремля.2Я не видала высоких крыш,
черных от черных дождей.
Но знаю
по смертной тоске своей,
как ты умирал, Париж.Железный лязг и немая тишь,
и день похож на тюрьму.
Я знаю, как ты сдавался, Париж,
по бессилию моему.Тоску не избудешь,
не заговоришь,
но всё верней и верней
я знаю по ненависти своей,
как ты восстанешь, Париж! 3Быть может, близко сроки эти:
не рев сирен, не посвист бомб,
а тишину услышат дети
в бомбоубежище глухом.
И ночью, тихо, вереницей
из-под развалин выходя,
они сперва подставят лица
под струи щедрого дождя.
И, точно в первый день творенья,
горячим будет дождь ночной,
и восклубятся испаренья
над взрытою корой земной.
И будет ветер, ветер, ветер,
как дух, носиться над водой…
…Все перебиты. Только дети
спаслись под выжженной землей.
Они совсем не помнят года,
не знают — кто они и где.
Они, как птицы, ждут восхода
и, греясь, плещутся в воде.
А ночь тиха, тепло и сыро,
поток несет гряду костей…
Вот так настанет детство мира
и царство мудрое детей.4Будет страшный миг
будет тишина.
Шепот, а не крик:
«Кончилась война…»Темно-красных рек
ропот в тишине.
И ряды калек
в розовой волне…5Его найдут
в долине плодородной,
где бурных трав
прекрасно естество,
и удивятся силе благородной
и многослойной ржавчине его.
Его осмотрят
с трепетным вниманьем,
поищут след — и не найдут
следа,
потом по смутным песням
и преданьям
определят:
он создан для труда.
И вот отмоют
ржавчины узоры,
бессмертной крови сгустки
на броне,
прицепят плуги,
заведут моторы
и двинут по цветущей целине.
И древний танк,
забыв о нашей ночи,
победным ревом
сотрясая твердь,
потащит плуги,
точно скот рабочий,
по тем полям, где нес
огонь и смерть.6Мечи острим и готовим латы
затем, чтоб миру предстала Ты
необоримой, разящей,
крылатой,
в сиянье Возмездия и Мечты.
К тебе взывают сестры и жены,
толпа обезумевших матерей,
и дети,
бродя в городах сожженных,
взывают к тебе:
«Скорей, скорей!»
Они обугленные ручонки
тянут к тебе во тьме, в ночи…
Во имя
счастливейшего ребенка
латы готовим, острим мечи.
Всё шире ползут
кровавые пятна,
в железном прахе земля,
в пыли…
Так будь же готова
на подвиг ратный —
освобожденье всея земли!
Третий год у Натальи тяжелые сны,
Третий год ей земля горяча —
С той поры как солдатской дорогой войны
Муж ушел, сапогами стуча.
На четвертом году прибывает пакет.
Почерк в нем незнаком и суров:
«Он отправлен в саратовский лазарет,
Ваш супруг, Алексей Ковалев».
Председатель дает подорожную ей.
То надеждой, то горем полна,
На другую солдатку оставив детей,
Едет в город Саратов она.
А Саратов велик. От дверей до дверей
Как найти в нем родные следы?
Много раненых братьев, отцов и мужей
На покое у волжской воды.
Наконец ее доктор ведет в тишине
По тропинкам больничных ковров.
И, притихшая, слышит она, как во сне:
— Здесь лежит Алексей Ковалев.—
Нерастраченной нежности женской полна,
И калеку Наталья ждала,
Но того, что увидела, даже она
Ни понять, ни узнать не могла.
Он хозяином был ее дум и тревог,
Запевалой, лихим кузнецом.
Он ли — этот бедняга без рук и без ног,
С перекошенным, серым лицом?
И, не в силах сдержаться, от горя пьяна,
Повалившись в кровать головой,
В голос вдруг закричала, завыла она:
— Где ты, Леша, соколик ты мой?! —
Лишь в глазах у него два горячих луча.
Что он скажет — безрукий, немой!
И сурово Наталья глядит на врача:
— Собирайте, он едет домой.
Не узнать тебе друга былого, жена, —
Пусть как память живет он в дому.
— Вот спаситель ваш, — детям сказала она, —
Все втроем поклонитесь ему!
Причитали соседки над женской судьбой,
Горевал ее горем колхоз.
Но, как прежде, вставала Наталья с зарей,
И никто не видал ее слез…
Чисто в горнице. Дышат в печи пироги.
Только вдруг, словно годы назад,
Под окном раздаются мужские шаги,
Сапоги по ступенькам стучат.
И Наталья глядит со скамейки без слов,
Как, склонившись в дверях головой,
Входит в горницу муж — Алексей Ковалев —
С перевязанной правой рукой.
— Не ждала? — говорит, улыбаясь, жене.
И, взглянув по-хозяйски кругом,
Замечает чужие глаза в тишине
И другого на месте своем.
А жена перед ним ни мертва ни жива…
Но, как был он, в дорожной пыли,
Все поняв и не в силах придумать слова,
Поклонился жене до земли.
За великую душу подруге не мстят
И не мучают верной жены.
А с войны воротился не просто солдат,
Не с простой воротился войны.
Если будешь на Волге — припомни рассказ,
Невзначай загляни в этот дом,
Где напротив хозяйки в обеденный час
Два солдата сидят за столом.
1 Я не люблю за мной идущих следом
по площадям
и улицам. Мой путь —
мне кажется тогда —
стремится к бедам:
Скорей дойти до дома
как-нибудь.
Они в затылок дышат горячо…
Сейчас положат руку
на плечо!
Я оглянусь: чужими
притворятся,
прохожими…
Но нас не обмануть: к беде —
к БЕДЕ —
стремглав
идет мой путь.
О, только бы: скорей. Домой.
Укрыться.
Дойти и запереться
и вернуться.
Во что угодно сразу
погрузиться:
в вино!
в заботы!
в бесполезный труд…
Но вот уж много дней,
как даже дома
меня не покидает страх
знакомый,
что по Следам
Идущие —
придут. 2 Не будет дома
или будет дом
и легче будет
иль еще печальней —
об этом годе расскажу потом,
о том, как стало
ничего не жаль мне.
Не жаль стареть.
Не жаль тебя терять.
Зачем мне красота, любовь
и дом уютный, -
затем, чтобы молчать?
Не-ет, не молчать, а лгать.
Лгать и дрожать ежеминутно.
Лгать и дрожать:
а вдруг — не так солгу?
И сразу — унизительная кара.
Нет. Больше не хочу и не могу.
Сама погибну.
Подло — ждать удара!
Не женское занятье: пить вино,
по кабакам шататься в одиночку.
Но я — пила.
Мне стало все равно:
продлится ли позорная отсрочка.
Мне только слез твоих
последних жаль,
в то воскресенье,
в темный день погони,
когда разлуки каторжная даль
открылась мне —
ясней, чем на ладони…
Как плакал ты!
Последний в мире свет
мне хлынул в душу —
слез твоих сиянье!
Молитвы нет такой
и песни нет,
чтобы воспеть во мне
твое рыданье.
Но… Даже их мне не дают воспеть…
В проклятой немоте изнемогаю…
И странно знать,
что вот придет другая,
чтобы тебе с лица их утереть…
Живу — тишком.
Живу — едва дыша.
Припоминая, вижу — повсеместно
следы свои оставила душа:
то болью, то доверием, то песней…
Их время и сомненье не сотрет,
не облегчить их никаким побегом,
их тут же обнаружит
и придет
и уведет меня —
Идущий Следом… Осень 1949 3 Я не люблю звонков по телефону,
когда за ними разговора нет.
‘Кто говорит? Я слушаю! ’
В ответ
молчание и гул, подобный стону.
Кто позвонил и испугался вдруг,
кто замолчал за комнатной стеною?
‘Далекий мой,
желанный,
верный друг,
не ты ли смолк? Нет, говори со мною!
Одною скорбью мы разлучены,
одной безмолвной скованы печалью,
и все-таки средь этой тишины
поговорим… Нельзя, чтоб мы молчали! ’ А может быть, звонил мой давний враг?
Хотел узнать, я дома иль не дома?
И вот, услышав голос мой знакомый,
спокоен стал и отошел на шаг.
Нет, я скрываться не хочу, не тщусь.
Я всем открыта, точно домочадцам…
Но так привыкла с домом я прощаться,
что, уходя, забуду — не прощусь.
Разлука никакая не страшна:
я знаю — я со всеми, не одна…
Но, господи, как одиноко вдруг,
когда такой настигнут тишиною…
Кто б ни был ты,
мой враг или мой друг, -
я слушаю! Заговори со мною! 1949