Чистой и ясной свечи не гаси,
Милого, юного сына спаси.
Ты подержи над свечою ладонь,
Чтобы не гас его тихий огонь.Вот он стоит одинок пред тобой
С двадцатилетней своею судьбой.
Ты оживи его бедную грудь.
Дай ему завтра свободно вздохнуть.
Всего-то — чтоб была свеча,
свеча простая, восковая,
и старомодность вековая
так станет в памяти свежа.И поспешит твое перо
к той грамоте витиеватой,
разумной и замысловатой,
и ляжет на душу добро.Уже ты мыслишь о друзьях
все чаще, способом старинным,
и сталактитом стеаринным
займешься с нежностью в глазах.И Пушкин ласково глядит,
и ночь прошла, и гаснут свечи,
и нежный вкус родимой речи
так чисто губы холодит.
Дружище, поспеши.
Пока округа спит,
сними
нагар с души,
нагар пустых обид.
Страшась никчемных фраз,
на мотылек свечи,
как будто в первый раз,
взгляни
и промолчи…
Придет заря,
шепча.
Но -
что ни говори -
бывает, что свеча
горит
светлей зари.
Исчерпан разговор. Осточертели речи.
Все ясно и наглядно.
Уходят наши дни и задувают свечи,
Как музыканты Гайдна.Брать многого с собой я вовсе не хочу:
Платок, рубашка, бритва.
Хотел бы только взять последнюю свечу
С последнего пюпитра.Когда свой приговор произнесу в ночи
Под завыванье ветра,
Быть может, отрезвлюсь, увидев, как свечи
Истаивает цедра.
Любите при свечах,
танцуйте до гудка,
живите — при сейчас,
любите — при когда? Ребята — при часах,
девчата при серьгах,
живите — при сейчас,
любите — при Всегда, прически — на плечах,
щека у свитерка,
начните — при сейчас,
очнитесь — при всегда.Цари? Ищи-свищи!
Дворцы сминаемы.
А плечи все свежи
и несменяемы.Когда? При царстве чьем?
Не ерунда важна,
а важно, что пришел.
Что ты в глазах влажна.Зеленые в ночах
такси без седока…
Залетные на час,
останьтесь навсегда…
Оплавляются свечи
На старинный паркет,
И стекает на плечи
Серебро с эполет.
Как в агонии бродит
Золотое вино…
Все былое уходит, —
Что придет — все равно.
И, в предсмертном томленье
Озираясь назад,
Убегают олени,
Нарываясь на залп.
Кто-то дуло наводит
На невинную грудь…
Все былое уходит, —
Пусть придет что-нибудь.
Кто-то злой и умелый,
Веселясь, наугад
Мечет острые стрелы
В воспаленный закат.
Слышно в буре мелодий
Повторение нот…
Все былое уходит, —
Пусть придет что придет.
1
Они прощались навсегда,
Хотя о том пока не знали.
Погасла в небе их звезда,
И тихо свечи догорали.
«Я обещаю помнить вас…
Дай бог дожить до новой встречи…»
И каждый день, и каждый час
Звучать в нём будут эти речи.
Она его не дождалась,
С другим печально обвенчалась.
Он думал: «Жизнь не удалась…»
А жизнь лишь только начиналась.
2
Он ставит в церкви две свечи.
Одна — за здравие любимой,
Чтоб луч её мерцал в ночи,
Как свет души его гонимой.
Свечу вторую он зажег
За упокой любви опальной
И может, пламя горьких строк
Зажглось от той свечи печальной?
Две горьких жизни…
Два конца…
И смерть их чувства уравняла,
Когда у женского лица
Свеча поэта догорала.
При свечах тишина —
Наших душ глубина,
В ней два сердца плывут, как одно…
Пора занавесить окно.Пусть в нашем прошлом будут рыться люди странные,
И пусть сочтут они, что стоит всё его приданое, —
Давно назначена цена
И за обоих внесена —
Одна любовь, любовь одна.Холодна, холодна
Голых стен белизна,
Но два сердца стучат, как одно,
И греют, и — настежь окно! Но перестал дарить цветы он просто так, не к случаю,
Любую ж музыку в кафе теперь считает лучшею…
И улыбается она
Случайным людям у окна,
И привыкает засыпать одна.
Разве ты объяснишь мне — откуда
Эти странные образы дум?
Отвлеки мою волю от чуда,
Обреки на бездействие ум.Я боюсь, что наступит мгновенье,
И, не зная дороги к словам,
Мысль, возникшая в муках творенья,
Разорвет мою грудь пополам.Промышляя искусством на свете,
Услаждая слепые умы,
Словно малые глупые дети,
Веселимся над пропастью мы.Но лишь только черед наступает,
Обожженные крылья влача,
Мотылёк у свечи умирает,
Чтобы вечно пылала свеча!
В городишке тихом Таормина
стройно шла процессия с мадонной.
Дым от свеч всходил и таял мирно,
невесомый, словно тайна мига.Впереди шли девочки — все в белом,
и держали свечи крепко-крепко.
Шли они с восторгом оробелым,
полные собой и миром целым.И глядели девочки на свечи,
и в неверном пламени дрожащем
видели загадочные встречи,
слышали заманчивые речи.Девочкам надеяться пристало.
Время обмануться не настало,
но как будто их судьба, за ними
позади шли женщины устало.Позади шли женщины — все в черном,
и держали свечи тоже крепко.
Шли тяжелым шагом удрученным,
полные обманом уличенным.И глядели женщины на свечи
и в неверном пламени дрожащем
видели детей худые плечи,
слышали мужей тупые речи.Шли все вместе, улицы минуя,
матерью мадонну именуя,
и несли мадонну на носилках,
будто бы стоячую больную.И мадонна, видимо, болела
равно и за девочек и женщин,
но мадонна, видимо, велела,
чтобы был такой порядок вечен.Я смотрел, идя с мадонной рядом,
ни светло, ни горестно на свечи,
а каким-то двуединым взглядом,
полным и надеждою, и ядом.Так вот и живу — необрученным
и уже навеки обреченным
где-то между девочками в белом
и седыми женщинами в черном.
Мне каждый вечер зажигают свечи,
И образ твой окуривает дым, -
И не хочу я знать, что время лечит,
Что все проходит вместе с ним.
Я больше не избавлюсь от покоя:
Ведь все, что было на душе на год вперед,
Не ведая, она взяла с собою -
Сначала в порт, а после — в самолет.
Мне каждый вечер зажигают свечи,
И образ твой окуривает дым, -
И не хочу я знать, что время лечит,
Что все проходит вместе с ним.
В душе моей — пустынная пустыня, -
Так что ж стоите над пустой моей душой!
Обрывки песен там и паутина, -
А остальное все она взяла с собой.
Теперь мне вечер зажигает свечи,
И образ твой окуривает дым, -
И не хочу я знать, что время лечит,
Что все проходит вместе с ним.
В душе моей — все цели без дороги, -
Поройтесь в ней — и вы найдете лишь
Две полуфразы, полудиалоги, -
А остальное — Франция, Париж…
И пусть мне вечер зажигает свечи,
И образ твой окуривает дым, -
Но не хочу я знать, что время лечит,
Что все проходит вместе с ним.
«Хозяин! Пантелей Ильич! Гляди-ко…
Волга…
Взбесилась, видит бог. И потонуть недолго.
А не потонем — всё равно
Водой промочит всё зерно».
Приказчик мечется, хлопочет.
А Пантелей Ильич, уставя в небо взор,
Дрожащим голосом бормочет:
«Святители! Разор!
Чины небесные, арханделы и власти!
Спасите от лихой напасти!
Я добрым делом отплачу…
Сведу в лампадах пуд елею…
Под первый праздничек свечу
Вот с эту мачту закачу…
И сотельной не пожалею!»
То слыша, говорит приказчик Пантелею:
«Ты это что ж, Ильич? Про мачту-то… всурьез?
Да где же ты свечу такую раздобудешь?»
«Молчи, дурак, — умнее будешь! —
Хозяин отвечал сквозь слез. —
Дай только вымолить скорей у неба жалость,
Чтоб я с моим добром остался невредим, —
А там насчет свечи мы после… поглядим…
Укоротим, пожалуй, малость!» Читатель, за вопрос нескромный извини:
Скажи, ты помнишь ли те дни,
Когда везде толпы народа
Гудели, как шмели
У меда:
«Свобода!»
«Свобода!»
А дела до конца не довели.
На радостях, забыв о старом,
Обмякли перед вольным даром.
Читатель, ежли ты один из тех шмелей,
Сам на себя пеняй и сам себя жалей, —
А мне тебя не жаль. Польстившись на подарок,
Что заслужил, то получи:
Заместо сотенной свечи —
Копеечный огарок.
О, как ты эффектна при этих свечах!
Смотреть на тебя смешно…
Ты слушаешь песни о странных вещах,
А я пью твое вино.
Я пил слишком быстро. Выпил до дна.
Ты решила, что это обман.
Но пойми- для новой бутылки вина
Нужен новый стакан.
Минуты взрывались, как майский салют.
Я прыгнул в его кольцо.
Разбились часы, и осколки минут
Порезали мне лицо.
Сегодня ты безупречно нежна,
Но в постели спрятан стальной капкан.
Пойми — для новой бутылки вина
Нужен новый стакан.
И я оборвал свой последний аккорд.
Мне нечего делать здесь.
Ты очень похожа на вафельный торт,
Но я не хочу тебя есть.
Сегодня ты чересчур пьяна.
Ну что ж, я тоже бываю пьян.
Когда для новой бутылки вина
Находится новый стакан.
На улице люди смешались в колоду
Помятых таинственных карт.
Но падает снег, и в такую погоду
В игре пропадает азарт.
Наверное, скоро придет весна
В одну из северных стран,
Где для каждой новой бутылки вина
Нужен новый стакан.
Тает желтый воск свечи,
Стынет крепкий чай в стакане,
Где-то там, в седой ночи,
Едут пьяные цыгане.
Полно, слышишь этот смех?
Полно, что ты, в самом деле?!
Самый белый в мире снег
Выпал в день твоей дуэли.
Знаешь, где-то там вдали,
В светлом серпантинном зале
Молча встала Натали
С удивленными глазами.
В этой пляшущей толпе,
В центре праздничного зала,
Будто свечка по тебе,
Эта женщина стояла.
Встала и белым-бела
Разом руки уронила,
Значит, все-таки, была,
Значит, все-таки, любила!
Друг мой, вот вам старый плед!
Друг мой, вот вам чаша с пуншем!
Пушкин, Вам за тридцать лет,
Вы совсем мальчишка, Пушкин!
Тает желтый воск свечи,
Стынет крепкий чай в стакане,
Где-то там, в седой ночи,
Едут пьяные цыгане…
Я люблю эти дни, когда замысел весь уже ясен и тема угадана,
а потом все быстрей и быстрей, подчиняясь ключу, -
как в «Прощальной симфонии» — ближе к финалу — ты помнишь,
у Гайдна —
музыкант, доиграв свою партию, гасит свечу
и уходит — в лесу все просторней теперь — музыканты уходят —
партитура листвы обгорает строка за строкой —
гаснут свечи в оркестре одна за другой — музыканты уходят —
скоро-скоро все свечи в оркестре погаснут одна за другой —
тихо гаснут березы в осеннем лесу, догорают рябины,
и по мере того как с осенних осин облетает листва,
все прозрачней становится лес, обнажая такие глубины,
что становится явной вся тайная суть естества, -
все просторней, все глуше в осеннем лесу — музыканты уходят —
скоро скрипка последняя смолкнет в руке скрипача —
и последняя флейта замрет в тишине — музыканты уходят —
скоро-скоро последняя в нашем оркестре погаснет свеча…
Я люблю эти дни, в их безоблачной, в их бирюзовой оправе,
когда все так понятно в природе, так ясно и тихо кругом,
когда можно легко и спокойно подумать о жизни, о смерти, о
славе
и о многом другом еще можно подумать, о многом другом.
Мне говорят: который год
в твоем дому идет ремонт,
и, говорят, спешит народ
взглянуть на бодрый ход работ.Какая вновь взята Казань
и в честь каких побед и ран
встает мучительный глазам
цветастый азиатский храм?
Неужто столько мастеров
ты утруждаешь лишь затем,
созвав их из чужих сторон,
чтоб тень мою свести со стен? Да не любезничай, чудак!
Ату ее, гони взашей —
из вечной нежности собак,
из краткой памяти вещей! Не надо храма на крови!
Тень кротко прянет за карниз —
а ты ей лакомство скорми,
которым угощают крыс.А если в книжный переплет-
пусть книги кто-нибудь сожжет.
Она опять за свой полет —
а ты опять за свой сачок.Не позабудь про дрожь перил:
дуб изведи, расплавь металл
ам локоть столько говорил,
покуда вверх и вниз летал.А если чья-нибудь душа
вдруг обо мне тайком всплакнет-
пусть в устье снега и дождя
вспорхнет сквозь белый потолок.И главное — чтоб ни одной
свечи, чтоб ли одной свеча:
умеет обернуться мной
свеча, горящая в ночи.Не дай, чтоб пялилась свеча
в твои зрачки своим зрачком.
Вот что еще: убей сверчка!
Мне доводилось быть сверчком.
Все делай так, как говорю,
пока не поздно, говорю,
не то устанешь к декабрю
и обратишь свой дом в зарю.
Что за рога украсили быка!
Я видел что-то чистое, рябое,
как будто не быки, а облака
там шли, обремененные арбою.
Понравились мне красные быки.
Их одурманил запах урожая.
Угрюмо напряженные белки
смотрели добро, мне не угрожая.
О, их рога меня с ума свели!
Они стояли прямо и навесно.
Они сияли, словно две свечи,
и свечи те зажгла моя невеста.
Я шел с арбой. И пахло все сильней
чем-то осенним, праздничным и сытым.
О виноградник юности моей,
опять я янтарем твоим осыпан.
Смотрю сквозь эти добрые рога
и вижу то, что видывал когда-то:
расставленные на лугу стога,
гумно и надвижение заката.
Мне помнится — здесь девочка была,
в тени ореха засыпать любила.
О женщина, ведущая быка,
сестра моя! Давно ли это было?
Прими меня в моих местах родных
и одари теплом и тишиною!
Пусть светлые рога быков твоих,
как месяцы, восходят надо мною.
Без запретов и следов,
Об асфальт сжигая шины,
Из кошмара городов
Рвутся за город машины.И громоздкие, как танки,
«Форды», «линкольны», «селены»,
Элегантные «мустанги»,
«Мерседесы», «ситроэны»Будто знают — игра стоит свеч,
Это будет как кровная месть городам!
Поскорей, только б свечи не сжечь,
Карбюратор, и что у них есть ещё там! И не видно полотна:
Лимузины, лимузины…
Среди них, как два пятна, —
Две красивые машины, Словно связанные тросом
(А где тонко, там и рвётся),
Акселераторам, подсосам
Больше дела не найдётся.Будто знают — игра стоит свеч,
Только б вырваться — выплатят всё по счетам.
Ну, а может, он скажет ей речь
На клаксоне… иль что у них есть ещё там.Это скопище машин
На тебя таит обиду.
Светло-серый лимузин!
Не теряй её из виду! Впереди, гляди, — разъезд!
Больше риска, больше веры!
Опоздаешь!.. Так и есть!
Ты промедлил, светло-серый! Они знали — игра стоит свеч,
А теперь — что ж сигналить, — рекламным щитам?
Ну, а может — гора ему с плеч
Иль с капота — и что у них есть ещё там.Нет — развилка как беда:
Стрелки врозь — и вот не здесь ты!
Неужели никогда
Не съезжаются разъезды? Этот сходится, один —
И, врубив седьмую скорость,
Светло-серый лимузин
Позабыл нажать на тормоз.Что ж, съезжаться — пустые мечты?
Или это есть кровная месть городам?
Покатились колеса, мосты…
И сердца. Или что у них есть ещё там?
Разобрали венки на веники,
На полчасика погрустнели…
Как гордимся мы, современники,
Что он умер в своей постели!
И терзали Шопена лабухи,
И торжественно шло прощанье…
Он не мылил петли в Елабуге
И с ума не сходил в Сучане!
Даже киевские письмэнники
На поминки его поспели.
Как гордимся мы, современники,
Что он умер в своей постели!..
И не то чтобы с чем-то за сорок —
Ровно семьдесят, возраст смертный.
И не просто какой-то пасынок —
Член Литфонда, усопший сметный!
Ах, осыпались лапы елочьи,
Отзвенели его метели…
До чего ж мы гордимся, сволочи,
Что он умер в своей постели!
«Мело, мело по всей земле
Во все пределы.
Свеча горела на столе,
Свеча горела…»
Нет, никакая не свеча —
Горела люстра!
Очки на морде палача
Сверкали шустро!
А зал зевал, а зал скучал —
Мели, Емеля!
Ведь не в тюрьму и не в Сучан,
Не к высшей мере!
И не к терновому венцу
Колесованьем,
А как поленом по лицу —
Голосованьем!
И кто-то, спьяну, вопрошал:
— За что? Кого там?
И кто-то жрал, и кто-то ржал
Над анекдотом…
Мы не забудем этот смех
И эту скуку!
Мы — поимённо! — вспомним всех,
Кто поднял руку!..
«Гул затих. Я вышел на подмостки.
Прислонясь к дверному косяку…»
Вот и смолкли клевета и споры,
Словно взят у вечности отгул…
А над гробом встали мародёры
И несут почётный ка-ра-ул!
Горит свечи огарочек,
Гремит недальний бой.
Налей, дружок, по чарочке,
По нашей фронтовой!
Налей, дружок, по чарочке,
По нашей фронтовой!
Не тратя время попусту,
Поговорим с тобой.
Не тратя время попусту,
По-дружески да попросту
Поговорим с тобой.
Давно мы дома не были…
Цветет родная ель,
Как будто в сказке-небыли,
За тридевять земель.
Как будто в сказке-небыли,
За тридевять земель.
На ней иголки новые,
Медовые на ней.
На ней иголки новые,
А шишки все еловые,
Медовые на ней.
Где елки осыпаются,
Где елочки стоят,
Который год красавицы
Гуляют без ребят.
Который год красавицы
Гуляют без ребят.
Без нас девчатам кажется,
Что звезды не горят.
Без нас девчатам кажется,
Что месяц сажей мажется,
А звезды не горят.
Зачем им зорьки ранние,
Коль парни на войне,
В Германии, в Германии,
В проклятой стороне.
В Германии, в Германии,
В проклятой стороне.
Лети, мечта солдатская,
Да помни обо мне.
Лети, мечта солдатская,
К дивчине самой ласковой,
Что помнит обо мне.
Горит свечи огарочек,
Гремит недальний бой.
Налей, дружок, по чарочке,
По нашей фронтовой!
Смеясь и щуря сморщенные веки,
седой старик немыслимо давно
нам подавал хрустящие чуреки
и молодое мутное вино.
Мы пили все из одного стакана
в пронзительно холодном погребке,
и влага, пенясь через край, стекала
и на землю струилась по руке.
Мы шли домой, когда уже стемнело
и свежей мглою потянуло с гор.
И встал до неба полукругом белым
морскою солью пахнущий простор.
От звезд текли серебряные нити,
и на изгибе медленной волны
дрожал блестящим столбиком Юпитер,
как отраженье крохотной луны.
А мы купались… И вода светилась…
И вспыхивало пламя под ногой…
А ночь была как музыка, как милость
торжественной, сияющей, нагой.
Зачем я нынче вспомнила про это?
Здесь только вспышки гаснущей свечи,
и темный дом, трясущийся от ветра,
и вьюшек стук в нетопленной печи.
Проклятый стук, назойливый, как Морзе!
Тире и точки… точки и тире…
Окно во льду, и ночь к стеклу примерзла,
и сердце тоже в ледяной коре.
Еще темней. Свеча почти погасла.
И над огарком синеватый чад.
А воткнут он в бутылку из-под масла
с наклейкой рваной — «Розовый мускат».
Как трудно мне поверить, что когда-то
сюда вино звенящее текло,
что знало зной и пенные раскаты
замасленное, мутное стекло!
Наверно, так, взглянув теперь в глаза мне,
хотел бы ты и все-таки не смог
увидеть снова девочку на камне
в лучах и пене с головы до ног.
Но я все та же, та же, что бывало…
Пройдет война, и кончится зима.
И если бы я этого не знала,
давно бы ночь свела меня с ума.
Андрею Смирнову
Уже рассвет темнеет с трёх сторон,
а всё руке недостаёт отваги,
чтобы пробиться к белизне бумаги
сквозь воздух, затвердевший над столом.
Как непреклонно честный разум мой
стыдится своего несовершенства,
не допускает руку до блаженства
затеять ямб в беспечности былой!
Меж тем, когда полна значенья тьма,
ожог во лбу от выдумки неточной,
мощь кофеина и азарт полночный
легко принять за остроту ума.
Но, видно, впрямь велик и невредим
рассудок мой в безумье этих бдений,
раз возбужденье, жаркое, как гений,
он всё ж не счёл достоинством своим.
Ужель грешно своей беды не знать!
Соблазн так сладок, так невинна малость —
нарушить этой ночи безымянность
и всё, что в ней, по имени назвать.
Пока руке бездействовать велю,
любой предмет глядит с кокетством женским,
красуется, следит за каждым жестом,
нацеленным ему воздать хвалу.
Уверенный, что мной уже любим,
бубнит и клянчит голосок предмета,
его душа желает быть воспета,
и непременно голосом моим.
Как я хочу благодарить свечу,
любимый свет её предать огласке
и предоставить неусыпной ласке
эпитетов! Но я опять молчу.
Какая боль — под пыткой немоты
всё ж не признаться ни единым словом
в красе всего, на что зрачком суровым
любовь моя глядит из темноты!
Чего стыжусь? Зачем я не вольна
в пустом дому, средь снежного разлива,
писать не хорошо, но справедливо —
про дом, про снег, про синеву окна?
Не дай мне Бог бесстыдства пред листом
бумаги, беззащитной предо мною,
пред ясной и бесхитростной свечою,
перед моим, плывущим в сон, лицом.
Между Лубянкой и Политехническим
стоял мой дом родной –
"Советский спорт".
Мой первый стих был горько
поучительным,
а всё же мой –
ни у кого не спёрт!
Я в том стихе разоблачал Америку,
в которой не бывал я и во сне,
и гонорар я получал по метрикам,
и женщин всех тогда хотелось мне!
И бабушка встопорщилась на внука вся,
поняв, что навсегда потерян внук,
и в краску типографскую я внюхивался,
боясь газету выпустить из рук.
Я сладко повторял "Евг. Евтушенко",
как будто жемчуг выловил в лапше,
хотя я был такой Несовершенко,
из школы Исключенко,
и вообще.
И внутренние штирлицы дубовые,
надеясь по старинке на "авось",
меня
там, на Лубянке, привербовывали,
стращали,
подкупали…
Сорвалось.
Тянул другой магнит –
Политехнический,
неподкупаем и непокорим,
не в полицейский воздух –
в поэтический.
Мое дыханье тоже стало им.
Там отбивался Маяковский ранено
от мелкого богемного шпанья,
и королём поэтов Северянина
там выбрали…
Не дождались меня.
Здесь "Бабий Яр" услышала Россия,
и прямо у сексотов за спиной
случились в зале
схватки родовые
С Галиной Волчек,
и со всей страной.
И, словно воплощённая опасность,
чаруя этих и пугая тех,
Москву трясла, как погремушку, гласность
в тебе, как в колыбели,
Политех!
Булат нам пел про Лёньку-Короля.
Кавказской чёрной тучей шевелюра
мятежными кудрями шевелила,
над струнами опальными паря.
И среди тысяч свеч,
в страданьях сведущих,
в ожогах слёз тяжёлых, восковых,
стоял я со свечой за моих дедушек
у стен Лубянки,
где пытали их,
А если и не создан я для вечного,
есть счастье –
на российском сквозняке
быть временным,
как тоненькая свечечка,
но у самой истории в руке.
Между Лубянкой и Политехническим
теперь стоит валун из Соловков.
А кем он был открыт?
Полумифическим
подростком из "сов. спортовских" портков.
Железный Феликс в пыль подвалов
тычется.
Я этому немножечко помог.
Между Лубянкой и Политехническим
вся жизнь моя…
Так положил мне Бог.
Какой был бал! Накал движенья, звука, нервов!
Сердца стучали на три счёта вместо двух.
К тому же дамы приглашали кавалеров
На белый вальс традиционный — и захватывало дух.Ты сам, хотя танцуешь с горем пополам,
Давно решился пригласить её одну,
Но вечно надо отлучаться по делам,
Спешить на помощь, собираться на войну.И вот, всё ближе, всё реальней становясь,
Она, к которой подойти намеревался,
Идёт сама, чтоб пригласить тебя на вальс, —
И кровь в виски твои стучится в ритме вальса.Ты внешне спокоен
средь шумного бала,
Но тень за тобою
тебя выдавала —
Металась, ломалась
она в зыбком свете свечей.
И бережно держа,
и бешено кружа,
Ты мог бы провести её по лезвию ножа…
Не стой же ты руки сложа
сам не свой и — ничей! Был белый вальс — конец сомненьям маловеров
И завершенье юных снов, забав, утех.
Сегодня дамы приглашали кавалеров
Не потому, не потому, что мало храбрости у тех.Возведены на время бала в званье дам,
И кружит головы нам вальс, как в старину.
Но вечно надо отлучаться по делам,
Спешить на помощь, собираться на войну.Белее снега, белый вальс, кружись, кружись,
Чтоб снегопад подольше не прервался!
Она пришла, чтоб пригласить тебя на жизнь,
И ты был бел — бледнее стен, белее вальса.Ты внешне спокоен
средь шумного бала,
Но тень за тобою
тебя выдавала —
Металась, дрожала,
ломалась она в зыбком свете свечей.
И бережно держа,
и бешено кружа,
Ты мог бы провести её по лезвию ножа…
Не стой же ты руки сложа
сам не свой и — ничей! Где б ни был бал — в лицее, в Доме офицеров,
В дворцовой зале, в школе — как тебе везло!
В России дамы приглашали кавалеров
Во все века на белый вальс, и было всё белым-бело.Потупя взоры, не смотря по сторонам,
Через отчаянье, молчанье, тишину
Спешили женщины прийти на помощь нам.
Их бальный зал — величиной во всю страну.Куда б ни бросило тебя, где б ни исчез,
Припомни вальс: как был ты бел — и улыбнёшься.
Век будут ждать тебя — и с моря, и с небес —
И пригласят на белый вальс, когда вернёшься.Ты внешне спокоен
средь шумного бала,
Но тень за тобою
тебя выдавала —
Металась, дрожала,
ломалась она в зыбком свете свечей.
И бережно держа,
и бешено кружа,
Ты мог бы провести её по лезвию ножа…
Не стой же ты руки сложа
сам не свой и — ничей!
И — ничей!
Лампа керосиновая,
Свечка стеариновая,
Коромысло с ведром
И чернильница с пером.
Лампа плакала в углу,
За дровами на полу:
— Я голодная, я холодная!
Высыхает мой фитиль.
На стекле густая пыль.
Почему — я не пойму —
Не нужна я никому?
А бывало, зажигали
Ранним вечером меня.
В окна бабочки влетали
И кружились у огня.
Я глядела сонным взглядом
Сквозь туманный абажур,
И шумел со мною рядом
Старый медный балагур.
Познакомилась в столовой
Я сегодня с лампой новой.
Говорили, будто в ней
Пятьдесят горит свечей.
Ну и лампа! На смех курам!
Пузырёк под абажуром.
В середине пузырька —
Три-четыре волоска.
Говорю я: — Вы откуда,
Непонятная посуда?
Любопытно посмотреть,
Как вы будете гореть.
Пузырёк у вас запаян,
Как зажжёт его хозяин?
А невежа мне в ответ
Говорит: — Вам дела нет!
Я, конечно, загудела:
— Почему же нет мне дела?
В этом доме десять лет
Я давала людям свет
И ни разу не коптела.
Почему же нет мне дела?
Да при этом, — говорю, —
Я без хитрости горю.
По старинке, по привычке,
Зажигаюсь я от спички,
Вот как свечка или печь.
Ну, а вас нельзя зажечь.
Вы, гражданка, самозванка!
Вы не лампочка, а склянка!
А она мне говорит:
— Глупая вы баба!
Фитилёк у вас горит
Чрезвычайно слабо.
Между тем как от меня
Льётся свет чудесный,
Потому что я родня
Молнии небесной!
Я — электрическая
Экономическая
Лампа!
Мне не надо керосина.
Мне со станции машина
Шлёт по проволоке ток.
Не простой я пузырёк!
Если вы соедините
Выключателем две нити,
Зажигается мой свет.
Вам понятно или нет?
Стеариновая свечка
Робко вставила словечко:
— Вы сказали, будто в ней
Пятьдесят горит свечей?
Обманули вас бесстыдно:
Ни одной свечи не видно!
Перо в пустой чернильнице,
Скрипя, заговорило:
— В чернильнице-кормилице
Кончаются чернила.
Я, старое и ржавое,
Живу теперь в отставке.
В моих чернилах плавают
Рогатые козявки.
У нашего хозяина
Теперь другие перья.
Стучат они отчаянно,
Палят, как артиллерия.
Запятые, точки, строчки —
Бьют кривые молоточки.
Вдруг разъедется машина —
Едет вправо половина…
Что такое? Почему? Ничего я не пойму!
Коромысло с ведром
Загремело на весь дом:
— Никто по воду не ходит.
Коромысла не берёт.
Стали жить по новой моде —
Завели водопровод.
Разленились нынче бабы.
Али плечи стали слабы?
Речка спятила с ума —
По домам пошла сама!
А бывало, с перезвоном
К берегам её зелёным
Шли девицы за водой
По улице мостовой.
Подходили к речке близко,
Речке кланялися низко:
— Здравствуй, речка, наша мать,
Дай водицы нам набрать!
А теперь двухлетний внучек
Повернёт одной рукой
Ручку крана, точно ключик,
И вода бежит рекой!
Так сказало коромысло
И на гвоздике повисло.
Мне жалко что я не зверь,
бегающий по синей дорожке,
говорящий себе поверь,
а другому себе подожди немножко,
мы выйдем с собой погулять в лес
для рассмотрения ничтожных листьев.
Мне жалко что я не звезда,
бегающая по небосводу,
в поисках точного гнезда
она находит себя и пустую земную воду,
никто не слыхал чтобы звезда издавала скрип,
ее назначение ободрять собственным молчанием рыб.
Еще есть у меня претензия,
что я не ковер, не гортензия.
Мне жалко что я не крыша,
распадающаяся постепенно,
которую дождь размачивает,
у которой смерть не мгновенна.
Мне не нравится что я смертен,
мне жалко что я неточен.
Многим многим лучше, поверьте,
частица дня единица ночи.
Мне жалко что я не орел,
перелетающий вершины и вершины,
которому на ум взбрел
человек, наблюдающий аршины.
Мы сядем с тобою ветер
на этот камушек смерти.
Мне жалко что я не чаша,
мне не нравится что я не жалость.
Мне жалко что я не роща,
которая листьями вооружалась.
Мне трудно что я с минутами,
меня они страшно запутали.
Мне невероятно обидно
что меня по-настоящему видно.
Еще есть у меня претензия,
что я не ковер, не гортензия.
Мне страшно что я двигаюсь
не так как жуки жуки,
как бабочки и коляски
и как жуки пауки.
Мне страшно что я двигаюсь
непохоже на червяка,
червяк прорывает в земле норы,
заводя с землей разговоры.
Земля где твои дела,
говорит ей холодный червяк,
а земля распоряжаясь покойниками,
может быть в ответ молчит,
она знает что все не так
Мне трудно что я с минутами,
они меня страшно запутали.
Мне страшно что я не трава трава,
мне страшно что я не свеча.
Мне страшно что я не свеча трава,
на это я отвечал,
и мигом качаются дерева.
Мне страшно что я при взгляде
на две одинаковые вещи
не замечаю что они различны,
что каждая живет однажды.
Мне страшно что я при взгляде
на две одинаковые вещи
не вижу что они усердно
стараются быть похожими.
Я вижу искаженный мир,
я слышу шепот заглушенных лир,
и тут за кончик буквы взяв,
я поднимаю слово шкаф,
теперь я ставлю шкаф на место,
он вещества крутое тесто
Мне не нравится что я смертен,
мне жалко что я не точен,
многим многим лучше, поверьте,
частица дня единица ночи
Еще есть у меня претензия,
что я не ковер, не гортензия.
Мы выйдем с собой погулять в лес
для рассмотрения ничтожных листьев,
мне жалко что на этих листьях
я не увижу незаметных слов,
называющихся случай, называющихся
бессмертие, называющихся вид основ
Мне жалко что я не орел,
перелетающий вершины и вершины,
которому на ум взбрел
человек, наблюдающий аршины.
Мне страшно что всё приходит в ветхость,
и я по сравнению с этим не редкость.
Мы сядем с тобою ветер
на этот камушек смерти.
Кругом как свеча возрастает трава,
и мигом качаются дерева.
Мне жалко что я семя,
мне страшно что я не тучность.
Червяк ползет за всеми,
он несет однозвучность.
Мне страшно что я неизвестность,
мне жалко что я не огонь.
Как горят костры у Шексны — реки
Как стоят шатры бойкой ярмарки
Дуга цыганская
ничего не жаль
Отдаю свою расписную шаль
А цены ей нет — четвертной билет
Жалко четвертак — ну давай пятак
Пожалел пятак — забирай за так
расписную шаль
Все, как есть, на ней гладко вышито
гладко вышито мелким крестиком
Как сидит Егор в светлом тереме
В светлом тереме с занавесками
С яркой люстрою электрической
На скамеечке, крытой серебром,
шитой войлоком
рядом с печкою белой, каменной
важно жмурится
ловит жар рукой.
На печи его рвань-фуфаечка
Приспособилась
Да приладилась дрань-ушаночка
Да пристроились вонь-портяночки
в светлом тереме
с занавесками да с достоинством
ждет гостей Егор.
А гостей к нему — ровным счетом двор.
Ровным счетом — двор да три улицы.
— С превеликим Вас Вашим праздничком
И желаем Вам самочувствия,
Дорогой Егор Ермолаевич,
Гладко вышитый мелким крестиком
улыбается государственно
выпивает он да закусывает
а с одной руки ест соленый гриб
а с другой руки — маринованный
а вишневый крем только слизывает,
только слизывает сажу горькую
сажу липкую
мажет калачи
биты кирпичи.
прозвенит стекло на сквозном ветру
да прокиснет звон в вязкой копоти
да подернется молодым ледком
проплывет луна в черном маслице
в зимних сумерках
в волчьих праздниках
темной гибелью
сгинет всякое.
там, где без суда все наказаны
там, где все одним жиром мазаны
там, где все одним миром травлены.
да какой там мир — сплошь окраина
где густую грязь запасают впрок
набивают в рот
где дымится вязь беспокойных строк
как святой помет
где японский бог с нашей матерью
повенчалися общей папертью
образа кнутом перекрещены
— Эх, Егорка ты, сын затрещины!
Эх, Егор, дитя подзатыльника,
Вошь из-под ногтя — в собутыльники.
В кройке кумача с паутиною
Догорай, свеча!
Догорай, свеча — хвост с полтиною!
Обколотится сыпь-испарина,
и опять Егор чистым барином
в светлом тереме,
шитый крестиком,
все беседует с космонавтами,
а целуется — с Терешковою,
с популярными да с актрисами —
все с амбарными злыми крысами.
— То не просто рвань, не фуфаечка,
то душа моя несуразная
понапрасну вся прокопченная
нараспашку вся заключенная…
— То не просто дрань, не ушаночка,
то судьба моя лопоухая
вон — дырявая, болью трачена,
по чужим горбам разбатрачена…
— То не просто вонь — вонь кромешная
то грехи мои, драки-пьяночки…
Говорил Егор, брал портяночки.
Тут и вышел хор да с цыганкою,
Знаменитый хор Дома Радио
и Центрального телевидения,
под гуманным встал управлением.
— Вы сыграйте мне песню звонкую!
Разверните марш минометчиков!
Погадай ты мне, тварь певучая,
Очи черные, очи жгучие,
погадай ты мне по пустой руке,
по пустой руке да по ссадинам,
по мозолям да по живым рубцам…
— Дорогой Егор Ермолаевич,
Зимогор ты наш Охламонович,
износил ты душу
до полных дыр,
так возьмешь за то дорогой мундир
генеральский чин, ватой стеганый,
с честной звездочкой да с медалями…
Изодрал судьбу, сгрыз завязочки,
так возьмешь за то дорогой картуз
с модным козырем лакированным,
с мехом нутрянным да с кокардою…
А за то, что грех стер портяночки,
завернешь свои пятки босые
в расписную шаль с моего плеча
всю расшитую мелким крестиком…
Поглядел Егор на свое рванье
И надел обмундирование…
Заплясали вдруг тени легкие,
заскрипели вдруг петли ржавые,
Отворив замки Громом-посохом,
в белом саване
Снежна Бабушка…
— Ты, Егорушка, дурень ласковый,
собери-ка ты мне ледяным ковшом
капли звонкие да холодные…
— Ты подуй, Егор, в печку темную,
пусть летит зола,
пепел кружится,
в ледяном ковше, в сладкой лужице,
замешай живой рукой кашицу
да накорми меня — Снежну Бабушку…
Оборвал Егор каплю-ягоду,
Через силу дул в печь угарную.
Дунул в первый раз — и исчез мундир,
Генеральский чин, ватой стеганый.
И летит зола серой мошкою
да на пол-топтун
да на стол-шатун,
на горячий лоб да на сосновый гроб.
Дунул во второй — и исчез картуз
С модным козырем лакированным…
Эх, Егор, Егор! Не велик ты грош,
не впервой ломать.
Что ж, в чем родила мать,
В том и помирать?
Дунул в третий раз — как умел, как мог,
и воскрес один яркий уголек,
и прожег насквозь расписную шаль,
всю расшитую мелким крестиком.
И пропало все. Не горят костры,
не стоят шатры у Шексны-реки
Нету ярмарки.
Только черный дым тлеет ватою.
Только мы сидим виноватые.
И Егорка здесь — он как раз в тот миг
Папиросочку и прикуривал,
Опалил всю бровь спичкой серною.
Он, собака, пьет год без месяца,
Утром мается, к ночи бесится,
Да не впервой ему — оклемается,
Перемается, перебесится,
Перебесится и повесится…
Распустила ночь черны волосы.
Голосит беда бабьим голосом.
Голосит беда бестолковая.
В небесах — звезда участковая.
Мы сидим, не спим.
Пьем шампанское.
Пьем мы за любовь
за гражданскую.
Зачем? — да так, как входят в глушь осин,
для тишины и праздности гулянья, —
не ведая корысти и желанья,
вошла я в антикварный магазин.
Недобро глянул старый антиквар.
Когда б он не устал за два столетья
лелеять нежной ветхости соцветья,
он вовсе б мне дверей не открывал.
Он опасался грубого вреда
для слабых чаш и хрусталя больного.
Живая подлость возраста иного
была ему враждебна и чужда.
Избрав меня меж прочими людьми,
он кротко приготовился к подвоху,
и ненависть, мешающая вздоху,
возникла в нем с мгновенностью любви.
Меж тем искала выгоды толпа,
и чужеземец, мудростью холодной,
вникал в значенье люстры старомодной
и в руки брал бессвязный хор стекла.
Недосчитавшись голоска одной,
в былых балах утраченной подвески,
на грех ее обидевшись по-детски,
он заскучал и захотел домой.
Печальную пылинку серебра
влекла старуха из глубин юдоли,
и тяжела была ее ладони
вся невесомость быта и добра.
Какая грусть — средь сумрачных теплиц
разглядывать осеннее предсмертье
чужих вещей, воспитанных при свете
огней угасших и минувших лиц.
И вот тогда, в открывшейся тиши,
раздался оклик запаха и цвета:
ко мне взывал и ожидал ответа
невнятный жест неведомой души.
Знакомой боли маленький горнист
трубил, словно в канун стихосложенья, —
так требует предмет изображенья,
и ты бежишь, как верный пес на свист.
Я знаю эти голоса ничьи.
О плач всего, что хочет быть воспето!
Навзрыд звучит немая просьба эта,
как крик: — Спасите! — грянувший в ночи.
Отчаявшись, до крайности дойдя,
немое горло просьбу излучало.
Я ринулась на зов, и для начала
сказала я: — Не плачь, мое дитя.
— Что вам угодно? — молвил антиквар. —
Здесь все мертво и не способно к плачу. —
Он, все еще надеясь на удачу,
плечом меня теснил и оттирал.
Сведенные враждой, плечом к плечу
стояли мы. Я отвечала сухо:
— Мне, ставшею открытой раной слуха,
угодно слышать все, что я хочу.
— Ступайте прочь! — он гневно повторял.
Но вдруг, средь слабоумия сомнений,
в уме моем сверкнул случайно гений
и выпалил: — Подайте тот футляр!
— Тот ларь? — Футляр. — Фонарь? — Футляр! — Фуляр?
-Помилуйте, футляр из черной кожи. —
Он бледен стал и закричал: — О боже!
Все, что хотите, но не тот футляр.
Я вас прошу, я заклинаю вас!
Вы молоды, вы пахнете бензином!
Ступайте к современным магазинам,
где так велик ассортимент пластмасс.
— Как это мило с вашей стороны, —
сказала я, — я не люблю пластмассы.
Он мне польстил: — Вы правы и прекрасны.
Вы любите непрочность старины.
Я сам служу ее календарю.
Вот медальон, и в нем портрет ребенка.
Минувший век. Изящная работа.
И все это я вам теперь дарю.
…Печальный ангел с личиком больным.
Надземный взор. Прилежный лоб и локон.
Гроза в июне. Воспаленье в легком.
И тьма небес, закрывшихся за ним…
— Мне горестей своих не занимать,
а вы хотите мне вручить причину
оплакивать всю жизнь его кончину
и в горе обезумевшую мать?
— Тогда сервиз на двадцать шесть персон! —
воскликнул он, надеждой озаренный. —
В нем сто предметов ценности огромной.
Берите даром — и вопрос решен.
— Какая щедрость и какой сюрприз!
Но двадцать пять моих гостей возможных
всегда в гостях, в бегах неосторожных.
Со мной одной соскучится сервиз.
Как сто предметов я могу развлечь?
Помилуй бог, мне не по силам это.
Нет, я ценю единственность предмета,
вы знаете, о чем веду я речь.
— Как я устал! — промолвил антиквар. —
Мне двести лет. Моя душа истлела.
Берите все! Мне все осточертело!
Пусть все мое теперь уходит к вам.
И он открыл футляр. И на крыльцо
из мглы сеней, на долю из темницы
явился свет, и опалил ресницы,
и это было женское лицо.
Не по чертам его — по черноте, —
сжегшей ум, по духоте пространства
я вычислила, сколь оно прекрасно,
еще до зренья, в первой слепоте.
Губ полусмехом, полумраком глаз
лицо ее внушало мысль простую:
утратить разум, кануть в тьму пустую,
просить руки, проситься на Кавказ.
Там — соблазнить ленивого стрелка
сверкающей открытостью затылка,
раз навсегда — и все. Стрельба затихла,
и в небе то ли бог, то ль облака.
— Я молод был сто тридцать лет назад. —
проговорился антиквар печальный. —
Сквозь зелень лиц, по желтизне песчаной
я каждый день ходил в тот дом и сад.
О, я любил ее не первый год,
целуя воздух и каменья сада,
когда проездом — в ад или из ада —
вдруг объявился тот незваный гость.
Вы Ганнибала помните? Мастак
он был в делах, достиг чинов немалых,
но я о том, что правнук Ганнибалов
случайно оказался в тех местах.
Туземным мраком горячо дыша,
он прыгнул в дверь. Вое вмиг переместилось.
Прислуга, как в грозу, перекрестилась.
И обмерла тогда моя душа.
Чужой сквозняк ударил по стеклу.
Шкаф отвечал разбитою посудой.
Повеяло паленым и простудой.
Свеча погасла. Гость присел к столу.
Когда же вновь затеяли огонь,
склонившись к ней, перемешавшись разом,
он всем опасным африканским рабством
потупился, как укрощенный конь.
Я ей шепнул: — Позвольте, он урод.
Хоть ростом скромен, и на том спасибо.
— Вы думаете? — так она спросила. —
Мне кажется, совсем наоборот.
Три дня гостил, весь кротость, доброта,
любой совет считал себе приказом.
А уезжая, вольно пыхнул глазом
и засмеялся красным пеклом рта.
С тех пор явился горестный намек
в лице ее, в его простом порядке.
Над непосильным подвигом разгадки
трудился лоб, а разгадать не мог.
Когда из сна, из глубины тепла
всплывала в ней незрячая улыбка,
она пугалась, будто бы ошибка
лицом ее допущена была.
Но нет, я не уехал на Кавказ,
Я сватался. Она мне отказала.
Не изменив намерений нимало,
я сватался второй и третий раз.
В столетье том, в тридцать седьмом году,
по-моему, зимою, да, зимою,
она скончалась, не послав за мной,
без видимой причины и в бреду.
Бессмертным став от горя и любви,
я ведаю этим ничтожным храмом,
толкую с хамом и торгую хламом,
затерянный меж богом и людьми.
Но я утешен мнением молвы,
что все-таки убит он на дуэли.
— Он не убит, а вы мне надоели, —
сказала я, — хоть не виновны вы.
Простите мне желание руки
владеть и взять. Поделим то и это.
Мне — суть предмета, вам — краса портрета:
в награду, в месть, в угоду, вопреки.
Старик спросил: — Я вас не вверг в печаль
признаньем в этих бедах небывалых?
— Нет, вспомнился мне правнук Ганнибалов, —
сказала я, — мне лишь его и жаль.
А если вдруг, вкусивший всех наук,
читатель мой заметит справедливо:
— Все это ложь, изложенная длинно. —
Отвечу я: — Конечно, ложь, мой друг.
Весьма бы усложнился трезвый быт,
когда б так поступали антиквары,
и жили вещи, как живые твари,
а тот, другой, был бы и впрямь убит.
Но нет, портрет живет в моем дому!
И звон стекла! И лепет туфель бальных!
И мрак свечей! И правнук Ганнибалов
к сему причастен — судя по всему.