Советские стихи про смерть - cтраница 2

Найдено стихов - 130

Юрий Визбор

Мадагаскар

Чутко горы спят,
Южный Крест залез на небо,
Спустились вниз в долину облака.
Осторожней, друг, —
Ведь никто из нас здесь не был,
В таинственной стране Мадагаскар.

Может стать, что смерть
Ты найдёшь за океаном,
Но всё же ты от смерти не беги.
Осторожней, друг, —
Даль подёрнулась туманом,
Сними с плеча свой верный карабин.

Ночью труден путь,
На востоке воздух серый,
Но вскоре солнце встанет из-за скал.
Осторожней, друг, —
Тяжелы и метки стрелы
У жителей страны Мадагаскар.

Южный Крест погас
В золотом рассветном небе,
Поднялись из долины облака.
Осторожней, друг, —
Ведь никто из нас здесь не был,
В таинственной стране Мадагаскар.

Ольга Берггольц

Покуда небо сумрачное меркнет

Покуда небо сумрачное меркнет,
мой дальний друг, прислушайся, поверь.
Клянусь тебе, клянусь, что мы бессмертны,
мы, смертью попирающие смерть.
Мы защищаем город наш любимый,
все испытанья поровну деля.
Клянусь тебе, что мы неистребимы,
за нами — наша русская земля.
Она могучая, она у нас большая.
Припомни-ка простор ее сплошной.
Клянусь тебе, мы подвиг совершаем
во имя всей земли своей родной.
Мы, ленинградцы, ныне держим знамя,
мы — Родины передовой отряд.
Весь шар земной сейчас следит за нами,
пароль и отзыв мира: «Ленинград».
Клянусь тебе, у нас не будет трусов.
Мы закричим бегущему вослед:
— Ты предал нас фашистам. Ты не русский.—
И не оставим труса на земле.
Клянусь тебе, мы страшно будем биться,
клянусь тебе — мы скоро победим,
и даже смерть отступит, устрашится
и рухнет наземь остовом своим.

Евгений Евтушенко

Есть пустота от смерти чувств…

Есть пустота от смерти чувств
и от потери горизонта,
когда глядишь на горе сонно
и сонно радостям ты чужд.
Но есть иная пустота.
Нет ничего ее священней.
В ней столько звуков и свечений.
В ней глубина и высота.

Мне хорошо, что я в Крыму
живу, себя от дел отринув,
в несуетящемся кругу,
кругу приливов и отливов.

Мне хорошо, что я ловлю
на сизый дым похожий вереск,
и хорошо, что ты не веришь,
как сильно я тебя люблю.

Иду я в горы далеко,
один в горах срываю груши,
но мне от этого не грустно, —
вернее, грустно, но легко.

Срываю розовый кизил
с такой мальчишескостью жадной!
Вот он по горлу заскользил —
продолговатый и прохладный.

Лежу в каком-то шалаше,
а на душе так пусто-пусто,
и только внутреннего пульса
биенье слышится в душе.

О, как над всею суетой
блаженна сладость напоенья
спокойной светлой пустотой —
предшественницей наполненья!

Владимир Высоцкий

Песня о вещем Олеге

Как ныне сбирается вещий Олег
Щита прибивать на ворота,
Как вдруг подбегает к нему человек
И ну шепелявить чего-то.«Эх, князь, — говорит ни с того ни с сего, —
Ведь примешь ты смерть от коня своего!»Ну только собрался идти он на вы —
Отмщать неразумным хазарам,
Как вдруг прибежали седые волхвы,
К тому же разя перегаром.И говорят ни с того ни с сего,
Что примет он смерть от коня своего.«Да кто ж вы такие, откуда взялись?! —
Дружина взялась за нагайки. —
Напился, старик, так иди похмелись,
И неча рассказывать байкиИ говорить ни с того ни с сего,
Что примет он смерть от коня своего!»Ну, в общем, они не сносили голов —
Шутить не могите с князьями!
И долго дружина топтала волхвов
Своими гнедыми конями: Ишь, говорят ни с того ни с сего,
Что примет он смерть от коня своего! А вещий Олег свою линию гнул,
Да так, что никто и не пикнул.
Он только однажды волхвов помянул,
И то саркастически хмыкнул: Ну надо ж болтать ни с того ни с сего,
Что примет он смерть от коня своего!«А вот он, мой конь, — на века опочил,
Один только череп остался!..»
Олег преспокойно стопу возложил —
И тут же на месте скончался: Злая гадюка кусила его —
И принял он смерть от коня своего.…Каждый волхвов покарать норовит,
А нет бы — послушаться, правда?
Олег бы послушал — ещё один щит
Прибил бы к вратам Цареграда.Волхвы-то сказали с того и с сего,
Что примет он смерть от коня своего!

Юлия Друнина

Убивали молодость мою

Убивали молодость мою
Из винтовки снайперской,
В бою,
При бомбежке
И при артобстреле…
Возвратилась с фронта я домой
Раненой, но сильной и прямой —
Пусть душа
Едва держалась в теле.И опять летели пули вслед:
Страшен быт
Послевоенных лет —
Мне передохнуть
Хотя бы малость!..
Не убили
Молодость мою,
Удержалась где-то на краю,
Снова не согнулась,
Не сломалась.А потом —
Беды безмерной гнет:
Смерть твоя…
А смерть любого гнет.
Только я себя не потеряла.
Сердце не состарилось
Ничуть,
Так же сильно
Ударяет в грудь,
Ну, а душу я
В тиски зажала.И теперь веду
Последний бой
С годами,
С обидами,
С судьбой —
Не желаю
Ничему сдаваться!
Почему?
Наверно, потому,
Что и ныне
Сердцу моему
Восемнадцать,
Только восемнадцать!

Евгений Евтушенко

Молитва

Униженьями и страхом
Заставляют быть нас прахом,
Гасят в душах божий свет.
Если гордость мы забудем,
Мы лишь серой пылью будем
Под колесами карет.Можно бросить в клетку тело,
Чтоб оно не улетело
Высоко за облака,
А душа сквозь клетку к богу
Все равно найдет дорогу,
Как пушиночка, легка.Жизнь и смерть — две главных вещи.
Кто там зря на смерть клевещет?
Часто жизни смерть нежней.
Научи меня, Всевышний,
Если смерть войдет неслышно,
Улыбнуться тихо ей.Помоги, господь,
Все перебороть,
Звезд не прячь в окошке,
Подари, господь,
Хлебушка ломоть —
Голубям на крошки.Тело зябнет и болеет,
На кострах горит и тлеет,
Истлевает среди тьмы.
А душа все не сдается.
После смерти остается
Что-то большее, чем мы.Остаемся мы по крохам:
Кто-то книгой, кто-то вздохом,
Кто-то песней, кто — дитем,
Но и в этих крошках даже,
Где-то, будущего дальше,
Умирая, мы живем.Что, душа, ты скажешь богу,
С чем придешь к его порогу?
В рай пошлет он или в ад?
Все мы в чем-то виноваты,
Но боится тот расплаты,
Кто всех меньше виноват.Помоги, господь,
Все перебороть,
Звезд не прячь в окошке,
Подари, господь,
Хлебушка ломоть —
Голубям на крошки.

Николай Заболоцкий

Смерть врача

В захолустном районе,
Где кончается мир,
На степном перегоне
Умирал бригадир.
То ли сердце устало,
То ли солнцем нажгло,
Только силы не стало
Возвратиться в село.
И смутились крестьяне:
Каждый подлинно знал,
Что и врач без сознанья
В это время лежал.
Надо ж было случиться,
Что на горе-беду
Он, забыв про больницу,
Сам томился в бреду.
И, однако ж, в селенье
Полетел верховой.
И ресницы в томленье
Поднял доктор больной.
И под каплями пота,
Через сумрак и бред,
В нем разумное что-то
Задрожало в ответ.
И к машине несмело
Он пошел, темнолиц,
И в безгласное тело
Ввел спасительный шприц
И в степи, на закате,
Окруженный толпой,
Рухнул в белом халате
Этот старый герой.
Человеческой силе
Не положен предел:
Он, и стоя в могиле,
Сделал то, что хотел.

Константин Симонов

Родина

Касаясь трех великих океанов,
Она лежит, раскинув города,
Покрыта сеткою меридианов,
Непобедима, широка, горда.

Но в час, когда последняя граната
Уже занесена в твоей руке
И в краткий миг припомнить разом надо
Все, что у нас осталось вдалеке,

Ты вспоминаешь не страну большую,
Какую ты изъездил и узнал,
Ты вспоминаешь родину — такую,
Какой ее ты в детстве увидал.

Клочок земли, припавший к трем березам,
Далекую дорогу за леском,
Речонку со скрипучим перевозом,
Песчаный берег с низким ивняком.

Вот где нам посчастливилось родиться,
Где на всю жизнь, до смерти, мы нашли
Ту горсть земли, которая годится,
Чтоб видеть в ней приметы всей земли.

Да, можно выжить в зной, в грозу, в морозы,
Да, можно голодать и холодать,
Идти на смерть… Но эти три березы
При жизни никому нельзя отдать.

Ольга Берггольц

Родине

1

Все, что пошлешь: нежданную беду,
свирепый искус, пламенное счастье, -
все вынесу и через все пройду.
Но не лишай доверья и участья.

Как будто вновь забьют тогда окно
щитом железным, сумрачным и ржавым…
Вдруг в этом отчуждении неправом
наступит смерть — вдруг станет все равно.

2

Не искушай доверья моего.
Я сквозь темницу пронесла его.

Сквозь жалкое предательство друзей.
Сквозь смерть моих возлюбленных детей.

Ни помыслом, ни делом не солгу.
Не искушай — я больше не могу…

3

Изранила и душу опалила,
лишила сна, почти свела с ума…
Не отнимай хоть песенную силу, -
не отнимай, — раскаешься сама!

Не отнимай, чтоб горестный и славный
твой путь воспеть. Чтоб хоть в немой строке
мне говорить с тобой, как равной с равной, -
на вольном и жестоком языке!

Белла Ахмадулина

На смерть поэта

В горле моем заглушенного горя мгновенье-
вот преткновенье для вздоха, и где дуновенье
воздуха? — вымер он весь иль повеять ленится?
Тяжко, неможется, душно дубам Леонидзе.
Гогла, твой дом опален твоим жаром последним.
Грозный ожог угрожает деревьям соседним.
Гогла, платан, что привык быть тобою воспетым,
проклятый пеклом, горит и становится пеплом.
Если и сосен к себе не зовешь пред разлукой, —
как же ты занят твоей огнедышащей мукой!
Доблестный Мцыри, скиталец нездешней пустыни,
где же та пустынь, в которой отшельник ты ныне?
Слово одно исцелит твое бедное горло,
ты ли не знаешь об этом, о Гогла, о Гогла!
Смертная мука пребудет блаженством всего лишь,
если гортань ты о ней говорить приневолишь.
Лютую смерть, бездыханную участь предмета
вытерпеть легче, чем слышать безмолвье поэта.
Грузии речь, ликованье, страданье, награда,
не покидай Леонидзе так рано, не надо,
лишь без тебя он не вынес бы жизни на свете,
лишь без тебя для него бесполезно бессмертье.

Булат Окуджава

Не вели, старшина, чтоб была тишина…

Не вели, старшина, чтоб была тишина.
Старшине не все подчиняется.
Эту грустную песню придумала война…
Через час штыковой начинается.

Земля моя, жизнь моя, свет мой в окне…
На горе врагу улыбнусь я в огне.
Я буду улыбаться, черт меня возьми,
в самом пекле рукопашной возни.

Пусть хоть жизнь свою укорачивая,
я пойду напрямик
в пулеметное поколачиванье,
в предсмертный крик.
А если, на шаг всего опередив,
достанет меня пуля какая-нибудь,
сложите мои кулаки на груди
и улыбку мою положите на грудь.
Чтоб видели враги мои и знали бы впредь,
как счастлив я за землю мою умереть!

…А пока в атаку не сигналила медь,
не мешай, старшина, эту песню допеть.
Пусть хоть что судьбой напророчится:
хоть славная смерть,
хоть геройская смерть -
умирать все равно, брат, не хочется.

Ольга Берггольц

Измена

Не наяву, но во сне, во сне
я увидала тебя: ты жив.
Ты вынес все и пришел ко мне,
пересек последние рубежи. Ты был землею уже, золой,
славой и казнью моею был.
Но, смерти назло
и жизни назло,
ты встал из тысяч
своих могил. Ты шел сквозь битвы, Майданек, ад,
сквозь печи, пьяные от огня,
сквозь смерть свою ты шел в Ленинград,
дошел, потому что любил меня. Ты дом нашел мой, а я живу
не в нашем доме теперь, в другом,
и новый муж у меня — наяву…
О, как ты не догадался о нем?! Хозяином переступил порог,
гордым и радостным встал, любя.
А я бормочу: «Да воскреснет бог»,
а я закрещиваю тебя
крестом неверующих, крестом
отчаянья, где не видать ни зги,
которым закрещен был каждый дом
в ту зиму, в ту зиму, как ты погиб… О друг, — прости мне невольный стон:
давно не знаю, где явь, где сон…

Наум Коржавин

Смерть Пушкина

Сначала не в одной груди
Желанья мстить еще бурлили,
Но прозревали: навредит!
И, образумившись, не мстили.
Летели кони, будто вихрь,
В копытном цокоте: «надейся!..»
То о красавицах своих
Мечтали пьяные гвардейцы…
Все — как обычно… Но в тиши
Прадедовского кабинета
Ломаются карандаши
У сумасшедшего корнета.
Он очумел. Он морщит лоб,
Шепча слова… А трактом Псковским
Уносят кони черный гроб
Навеки спрятать в Святогорском.
Пусть неусыпный бабкин глаз
Следит за офицером пылким,
Стихи загонят на Кавказ —
И это будет мягкой ссылкой.
А прочих жизнь манит, зовет.
Балы, шампанское, пирушки…
И наплевать, что не живет, -
Как жил вчера — на Мойке Пушкин.
И будто не был он убит.
Скакали пьяные гвардейцы,
И в частом цокоте копыт
Им также слышалось: «надейся!..»
И лишь в далеких рудниках
При этой вести, бросив дело,
Рванулись руки…
И слегка
Кандальным звоном зазвенело.

Арсений Тарковский

Русь моя, Россия, дом, земля и матерь

Русь моя, Россия, дом, земля и матерь!
Ты для новобрачного — свадебная скатерть,

Для младенца — колыбель, для юного — хмель,
Для скитальца — посох, пристань и постель,

Для пахаря — поле, для рыбаря — море,
Для друга — надежда, для недруга — горе,

Для кормщика — парус, для воина — меч,
Для книжника — книга, для пророка — речь,

Для молотобойца — молот и сила,
Для живых — отцовский кров, для мертвых — могила.

Для сердца сыновьего — негасимый свет.
Нет тебя прекрасней и желанней нет.

Разве даром уголь твоего глагола
Рдяным жаром вспыхнул под пятой монгола?

Разве горький Игорь, смертью смерть поправ,
Твой не красил кровью бебряный рукав?

Разве киноварный плащ с плеча Рублева
На ветру широком не полощет снова?

Как — душе дыханье, руке — рукоять.
Хоть бы в пропасть кинуться — тебя отстоять.

Константин Симонов

Смерть друга

Памяти Евгения Петрова

Неправда, друг не умирает,
Лишь рядом быть перестает.
Он кров с тобой не разделяет,
Из фляги из твоей не пьет.

В землянке, занесен метелью,
Застольной не поет с тобой
И рядом, под одной шинелью,
Не спит у печки жестяной.

Но все, что между вами было,
Все, что за вами следом шло,
С его останками в могилу
Улечься вместе не смогло.

Упрямство, гнев его, терпенье —
Ты все себе в наследство взял,
Двойного слуха ты и зренья
Пожизненным владельцем стал.

Любовь мы завещаем женам,
Воспоминанья — сыновьям,
Но по земле, войной сожженной,
Идти завещано друзьям.

Никто еще не знает средства
От неожиданных смертей.
Все тяжелее груз наследства,
Все уже круг твоих друзей.

Взвали тот груз себе на плечи,
Не оставляя ничего,
Огню, штыку, врагу навстречу
Неси его, неси его!

Когда же ты нести не сможешь,
То знай, что, голову сложив,
Его всего лишь переложишь
На плечи тех, кто будет жив.

И кто-то, кто тебя не видел,
Из третьих рук твой груз возьмет,
За мертвых мстя и ненавидя,
Его к победе донесет.

Александр Галич

Памяти Пастернака


Разобрали венки на веники,
На полчасика погрустнели…
Как гордимся мы, современники,
Что он умер в своей постели!

И терзали Шопена лабухи,
И торжественно шло прощанье…
Он не мылил петли в Елабуге
И с ума не сходил в Сучане!

Даже киевские письмэнники
На поминки его поспели.
Как гордимся мы, современники,
Что он умер в своей постели!..

И не то чтобы с чем-то за сорок —
Ровно семьдесят, возраст смертный.
И не просто какой-то пасынок —
Член Литфонда, усопший сметный!

Ах, осыпались лапы елочьи,
Отзвенели его метели…
До чего ж мы гордимся, сволочи,
Что он умер в своей постели!

«Мело, мело по всей земле
Во все пределы.
Свеча горела на столе,
Свеча горела…»​

Нет, никакая не свеча —
Горела люстра!
Очки на морде палача
Сверкали шустро!

А зал зевал, а зал скучал —
Мели, Емеля!
Ведь не в тюрьму и не в Сучан,
Не к высшей мере!

И не к терновому венцу
Колесованьем,
А как поленом по лицу —
Голосованьем!

И кто-то, спьяну, вопрошал:
— За что? Кого там?
И кто-то жрал, и кто-то ржал
Над анекдотом…

Мы не забудем этот смех
И эту скуку!
Мы — поимённо! — вспомним всех,
Кто поднял руку!..

«Гул затих. Я вышел на подмостки.
Прислонясь к дверному косяку…»​

Вот и смолкли клевета и споры,
Словно взят у вечности отгул…
А над гробом встали мародёры
И несут почётный ка-ра-ул!

Андрей Вознесенский

Монолог Мерлин Монро

Я Мерлин, Мерлин. Я героиня
самоубийства и героина.
Кому горят мои георгины?
С кем телефоны заговорили?
Кто в костюмерной скрипит лосиной?

Невыносимо,

невыносимо, что не влюбиться,
невыносимо без рощ осиновых,
невыносимо самоубийство,
но жить гораздо невыносимей!

Продажи. Рожи. Шеф ржет, как мерин
(Я помню Мерлин.
Ее глядели автомобили.
На стометровом киноэкране
в библейском небе, меж звезд обильных,
над степью с крохотными рекламами
дышала Мерлин, ее любили…

Изнемогают, хотят машины.
Невыносимо), невыносимо
лицом в сиденьях, пропахших псиной!
Невыносимо, когда насильно,
а добровольно — невыносимей!

Невыносимо прожить, не думая,
невыносимее — углубиться.
Где наша вера? Нас будто сдунули,
существованье — самоубийство,

самоубийство — бороться с дрянью,
самоубийство — мириться с ними,
невыносимо, когда бездарен,
когда талантлив — невыносимей,

мы убиваем себя карьерой,
деньгами, девками загорелыми,
ведь нам, актерам, жить не с потомками,
а режиссеры — одни подонки,

мы наших милых в объятьях душим,
но отпечатываются подушки
на юных лицах, как след от шины,
невыносимо,

ах, мамы, мамы, зачем рождают?
Ведь знала мама — меня раздавят,
о, кинозвездное оледененье,
нам невозможно уединенье,
в метро,
в троллейбусе,
в магазине
«Приветик, вот вы!» — глядят разини,

невыносимо, когда раздеты
во всех афишах, во всех газетах,
забыв, что сердце есть посередке,
в тебя завертывают селедки,

лицо измято, глаза разорваны
(как страшно вспомнить во «Франс-Обзёрвере»
свой снимок с мордой самоуверенной
на обороте у мертвой Мерлин!).

Орет продюсер, пирог уписывая:
«Вы просто дуся, ваш лоб — как бисерный!»
А вам известно, чем пахнет бисер?!
Самоубийством!

Самоубийцы — мотоциклисты,
самоубийцы спешат упиться,
от вспышек блицев бледны министры —
самоубийцы, самоубийцы,
идет всемирная Хиросима,
невыносимо,

невыносимо все ждать, чтоб грянуло, а главное —
необъяснимо невыносимо,
ну, просто руки разят бензином!

невыносимо горят на синем
твои прощальные апельсины…

Я баба слабая. Я разве слажу?
Уж лучше — сразу!

Андрей Вознесенский

Реквием оптимистический 1970-го года

За упокой Высоцкого Владимира
коленопреклоненная Москва,
разгладивши битловки, заводила
его потусторонние слова.

Владимир умер в 2 часа.
И бездыханно
стояли серые глаза,
как два стакана.

А над губой росли усы
пустой утехой,
резинкой врезались трусы,
разит аптекой.

Спи, шансонье Всея Руси,
отпетый…
Ушел твой ангел в небеси
обедать.

Володька,
если горлом кровь,
Володька,
когда от умных докторов
воротит,
а баба, русый журавель,
в отлете,
кричит за тридевять земель:
«Володя!»

Ты шел закатною Москвой,
как богомаз мастеровой,
чуть выпив,
шел популярней, чем Пеле,
с беспечной челкой на челе,
носил гитару на плече,
как пару нимбов.
(Один для матери — большой,
золотенький,
под ним для мальчика — меньшой…)
Володя!..

За этот голос с хрипотцой,
дрожь сводит,
отравленная хлеб-соль
мелодий,
купил в валютке шарф цветной,
да не походишь.
Отныне вечный выходной.
Спи, русской песни крепостной —
свободен.

О златоустом блатаре
рыдай, Россия!
Какое время на дворе —
таков мессия.

А в Склифосовке филиал
Евангелья.
И Воскрешающий сказал:
«Закрыть едальники!»

Твоею песенкой ревя
под маскою,
врачи произвели реа-
нимацию.

Ввернули серые твои,
как в новоселье.
Сказали: ‘Топай. Чти ГАИ.
Пой веселее».

Вернулась снова жизнь в тебя.
И ты, отудобев,
нам говоришь: «Вы все — туда.
А я — оттуда!..»

Гремите, оркестры.
Козыри — крести.
Высоцкий воскресе.
Воистину воскресе!

Булат Окуджава

Умереть тоже надо уметь

Умереть — тоже надо уметь,
на свидание к небесам
паруса выбирая тугие.
Хорошо, если сам,
хуже, если помогут другие.

Смерть приходит тиха,
бестелесна
и себе на уме.
Грустных слов чепуха
неуместна,
как холодное платье — к зиме.

И о чем толковать?
Вечный спор
ни Христос не решил, ни Иуда…
Если там благодать,
что ж никто до сих пор
не вернулся с известьем оттуда?

Умереть — тоже надо уметь,
как прожить от признанья до сплетни,
и успеть предпоследний мазок положить,
сколотить табурет предпоследний,
чтобы к самому сроку,
как в пол — предпоследнюю чашу,
предпоследние слезы со щек…
А последнее — Богу,
последнее — это не наше,
последнее — это не в счет.

Умереть — тоже надо уметь,
как бы жизнь ни ломала
упрямо и часто…
Отпущенье грехов заиметь —
ах как этого мало
для вечного счастья!

Сбитый с ног наповал,
отпущением что он добудет?
Если б Бог отпущенье давал…
А дают-то ведь люди!

Что — грехи?
Остаются стихи,
продолжают бесчинства по свету,
не прося снисхожденья…
Да когда бы и вправду грехи,
а грехов-то ведь нету,
есть просто
движенье.

Вероника Тушнова

Мать

Года прошли,
а помню, как теперь,
фанерой заколоченную дверь,
написанную мелом цифру «шесть»,
светильника замасленную жесть,
колышет пламя снежная струя,
солдат в бреду…
И возле койки — я.
И рядом смерть.

Мне трудно вспоминать,
но не могу не вспоминать о нем…
В Москве, на Бронной, у солдата — мать.
Я знаю их шестиэтажный дом,
московский дом…
На кухне примуса,
похожий на ущелье коридор,
горластый репродуктор,
вечный спор
на лестнице… ребячьи голоса…
Вбегал он, раскрасневшийся, в снегу,
пальто расстегивая на бегу,
бросал на стол с размаху связку книг —
вернувшийся из школы ученик.
Вот он лежит: не мальчик, а солдат,
какие тени темные у скул,
как будто умер он, а не уснул,
московский школьник… раненый солдат.
Он жить не будет.
Так сказал хирург.
Но нам нельзя не верить в чудеса,
и я отогреваю пальцы рук…
Минута… десять… двадцать… полчаса…
Снимаю одеяло, — как легка
исколотая шприцами рука.
За эту ночь уже который раз
я жизнь держу на острие иглы.
Колючий иней выбелил углы,
часы внизу отбили пятый час…
О как мне ненавистен с той поры
холодноватый запах камфары!
Со впалых щек сбегает синева,
он говорит невнятные слова,
срывает марлю в спекшейся крови…
Вот так. Еще. Не уступай! Живи!
…Он умер к утру, твой хороший сын,
твоя надежда и твоя любовь…
Зазолотилась под лучом косым
суровая мальчишеская бровь,
и я таким увидела его,
каким он был на Киевском, когда
в последний раз,
печальна и горда,
ты обняла ребенка своего.
. . . . . . . . . . . . . . . .
В осеннем сквере палевый песок
и ржавый лист на тишине воды…
Все те же Патриаршие пруды,
шестиэтажный дом наискосок,
и снова дети роются в песке…
И, может быть, мы рядом на скамью
с тобой садимся.
Я не узнаю
ни добрых глаз, ни жилки на виске.
Да и тебе, конечно, невдомек,
что это я заплакала над ним,
над одиноким мальчиком твоим,
когда он уходил.
Что одинок
тогда он не был…
Что твоя тоска
мне больше,
чем кому-нибудь, близка…

Владимир Высоцкий

Прерванный полёт

Кто-то высмотрел плод, что неспел, неспел,
Потрусили за ствол — он упал, упал…
Вот вам песня о том, кто не спел, не спел
И, что голос имел, не узнал, не узнал.

Может, были с судьбой нелады, нелады
И со случаем плохи дела, дела —
А тугая струна на лады, на лады
С незаметным изъяном легла.

Он начал робко — с ноты «до»,
Но не допел её, не до…

Не дозвучал его аккорд, аккорд
И никого не вдохновил.
Собака лаяла, а кот
Мышей ловил…

Смешно, не правда ли, смешно! Смешно!
А он шутил — недошутил,
Недораспробовал вино
И даже недопригубил.

Он пока лишь затеивал спор, спор,
Неуверенно и не спеша, не спеша.
Словно капельки пота из пор, из пор,
Из-под кожи сочилась душа, душа.

Только начал дуэль на ковре, на ковре,
Еле-еле, едва приступил,
Лишь чуть-чуть осмотрелся в игре,
И судья ещё счёт не открыл.

Он знать хотел всё от и до,
Но не добрался он, не до…

Ни до догадки, ни до дна, до дна,
Не докопался до глубин
И ту, которая ОДНА,
Недолюбил, недолюбил, недолюбил, недолюбил!

Смешно, не правда ли, смешно, смешно…
А он шутил — недошутил?
Осталось недорешено
Всё то, что он недорешил.

Ни единою буквой не лгу, не лгу,
Он был чистого слога слуга, слуга.
Он писал ей стихи на снегу, на снегу —
К сожалению, тают снега, снега.

Но тогда ещё был снегопад, снегопад
И свобода писать на снегу —
И большие снежинки, и град
Он губами хватал на бегу.

Но к ней в серебряном ландо
Он не добрался и не до…

Не добежал бегун-беглец, беглец,
Не долетел, не доскакал,
А звёздный знак его Телец
Холодный Млечный Путь лакал.

Смешно, не правда ли, смешно, смешно,
Когда секунд недостаёт, —
Недостающее звено
И недолёт, и недолёт, и недолёт, и недолёт?!

Смешно, не правда ли? Ну вот!
И вам смешно, и даже мне.
Конь на скаку и птица влёт —
По чьей вине, по чьей вине, по чьей вине?

Владимир Маяковский

От поминок и панихид у одних попов довольный вид

Известно,
     в конце существования человечьего —
радоваться
      нечего.
По дому покойника
          идет ревоголосье.
Слезами каплют.
         Рвут волосья.
А попу
    и от смерти
          радость велия —
и доходы,
     и веселия.
Чтоб люди
      доход давали, умирая,
сочинили сказку
        об аде
           и о рае.
Чуть помрешь —
        наводняется дом чернорясниками.
За синенькими приходят
            да за красненькими.
Разглаживая бородищу свою,
допытываются —
         много ли дадут.
«За сотнягу
      прямехонько определим в раю,
а за рупь
     папаше
         жариться в аду».
Расчет верный:
        из таких-то денег
не отдадут
      папашу
          на съедение геенне!

Затем,
   чтоб поместить
           в райском вертограде,
начинают высчитывать
            (по покойнику глядя). —
Во-первых,
      куме заработать надо —
за рупь
    поплачет
         для христианского обряда.
Затем
   за отпевание
         ставь на́ кон —
должен
    подработать
          отец диакон.
Затем,
    если сироты богатого виду,
начинают наяривать
          за панихидой панихиду.
Пока
   не перестанут
          гроши носить,
и поп
   не перестает
          панихиды гнусить.
Затем,
    чтоб в рай
         прошли с миром,
за красненькую
        за гробом идет конвоиром,
как будто
     у покойничка
            понятия нет,
как
  самому
      пройти на тот свет.

Кабы бог был —
        к богу
покойник бы
      и без попа нашел дорогу.
Ан нет —
    у попа
       выправляй билет.
И, наконец,
      оставшиеся грошей лишки
идут
   на приготовление
            поминальной кутьишки.
А чтоб
   не обрывалась
           доходов лента,
попы
   установили
         настоящую ренту.
И на третий день,
        и на десятый,
              и на сороковой —
опять
   устраивать
         панихидный вой.

А вспомнят через год
           (смерть — не пустяк),
опять поживится
         и год спустя.
Сойдет отец в гроб —
и без отца,
     и без доходов,
            и без еды дети,
только поп —
и с тем,
    и с другим,
          и с третьим.
Крестьянин,
      чтоб покончить с обдираловкой с этой,
советую
тратить
    достаток
         до последнего гроша
на то,
   чтоб жизнь была хороша.
А попам,
    объедающим
           и новорожденного
                    и труп,
посоветуй,
     чтоб работой зарабатывали руб.

Владимир Маяковский

Стихи о красотах архитектуры

В Париже, в Венсене, рухнул
дом, придавивший 30 рабочих.
Министры соболезновали.
200 коммунистов и демонстрантов
арестовано.

Из газет




Красивые шпили
        домов-рапир
видишь,
    в авто несясь.
Прекрасны
      в Париже
           пале ампир,
прекрасны
     пале ренесанс.
Здесь чтут
     красоту,
         бульвары метя,
искусству
     почет здоро́в —
сияют
   векам
      на дворцовых медях
фамилии архитекторов.
Собакой
    на Сене
        чернеют дворцы
на желтизне
      на осенней,
а этих самых
       дворцов
           творцы
сейчас
   синеют в Венсене.
Здесь не плачут
        и не говорят,
надвинута
     кепка
        на бровь.
На глине
    в очередь к богу
            в ряд
тридцать
     рабочих гробов.
Громок
    парижских событий содом,
но это —
    из нестоящих:
хозяевам
     наспех
         строили дом,
и дом
   обвалился на строящих.
По балкам
     будто
        растерли томат.
Каменные
     встали над я́миною —
каменное небо,
        каменные дома
и горе,
   огромное и каменное.
Закат кончается.
        Час поздноват.
Вечер
   скрыл искалеченности.
Трудно
    любимых
         опознавать
в человечьем
       рагу из конечностей.
Дети,
   чего испугались крови?!
Отмойте
    папе
       от крови щеку!
Строить
    легочь
        небесных кровель
папе —
    небесному кровельщику.
О папе скорбь
       глупа и пуста,
он —
  ангел французский,
           а впрочем,
ему
  и на небе
       прикажут стать
божьим чернорабочим.
Сестра,
    чего
      склонилась, дрожа, —
обвисли
    руки-плети?!
Смотри,
    как прекрасен
           главный ажан
в паре
   солнц-эполетин.
Уймись, жена,
       угомонись,
слезы
   утри
      у щек на коре…
Смотри,
    пришел
        премьер-министр
мусье Пуанкаре.
Богатые,
    важные с ним господа,
на портфелях
       корон отпечатки.
Мусье министр
       поможет,
            подаст…
пухлую ручку в перчатке.
Ажаны,
    косясь,
        оплывают гроба
по краю
    горя мокрого.
Их дело одно —
       «пасэ, а табак»,
то есть —
    «бей до́ крови».
Слышите:
     крики
        и песни клочки
домчались
     на спинах ветро́в…
Это ажаны
     в нос и в очки
наших
   бьют у метро.
Пусть
   глупые
       хвалят
          свой насест —
претит
   похвальба отеческая.
Я славлю тебя,
       «репюблик франсэз»,
свободная
     и демократическая.
Свободно, братья,
        свободно, отцы,
ждите
   здесь
      вознесения,
чтоб новым Людовикам
            пале и дворцы
легли
   собакой на Сене.
Чтоб город
     верхами
         до бога дорос,
чтоб видеть,
      в авто несясь,
как чудны
     пале
       Луи Каторз,
ампир
   и ренесанс.
Во внутренности
        не вмешиваюсь, гостя́,
лишь думаю,
      куря папироску:
мусье Париж,
       на скольких костях
твоя
  покоится роскошь?

Владимир Маяковский

В 12 часов по ночам

Прочел:
    «Почила в бозе…»
Прочел
    и сел
       в задумчивой позе.
Неприятностей этих
         потрясающее количество.
Сердце
    тоской ободрано.
А тут
  еще
    почила императрица,
государыня
      Мария Феодоровна.
Париж
   печалью
       ранен…
Идут князья и дворяне
в храм
   на «рю
Дарю».
Старухи…
     наружность жалка…
Из бывших
     фрейлин
         мегеры
встают,
    волоча шелка…
За ними
    в мешках-пиджаках
из гроба
    встают камергеры.
Где
  ваши
     ленты андреевские?
На помочи
     лент отрезки
пошли,
    штаны волоча…
Скрываясь
     от лапм
         от резких,
в одном лишь
       лы́синном блеске,
в двенадцать
      часов
         ПО НОЧАМ
из гроба,
    тише, чем мыши,
мундиры
    пропив и прожив,
из гроба
    выходят «бывшие»
сенаторы
     и пажи.
Наморщенные,
       как сычи,
встают
    казаки-усачи,
а свыше
    блики
       упали
на лики
    их
      вышибальи.
Ссыпая
    песок и пыль,
из общей
     могилы братской
выходят
    чины и столпы
России
    императорской…
Смотрю
    на скопище это.
Явились…
     сомнений нет,
они
  с того света…
или
  я
   на тот свет.
На кладбищах
       не пляшут лихо.
Но не буду
     печаль корчить.
Королевы
     и королихи,
становитесь в очередь.

Давид Самойлов

Реанимация

Я слышал так: когда в бессильном теле
Порвутся стропы и отпустят дух,
Он будет плавать около постели
И воплотится в зрение и слух.

(А врач бессильно разведет руками.
И даже слова не проговорит.
И глянет близорукими очками
Туда, в окно, где желтый свет горит.)

И нашу плоть увидит наше зренье,
И чуткий слух услышит голоса.
Но все, что есть в больничном отделенье,
Нас будет мучить только полчаса.

Страшней всего свое существованье
Увидеть в освещенье неземном.
И это будет первое познанье,
Где времени не молкнет метроном.

Но вдруг начнет гудеть легко и ровно,
Уже не в нас, а где-то по себе,
И нашу душу засосет, подобно
Аэродинамической трубе.

И там, вдали, у гробового входа,
Какой-то вещий свет на нас лия,
Забрезжит вдруг всезнанье, и свобода,
И вечность, и полет небытия.

Но молодой реаниматор Саня
Решит бороться с бездной и судьбой
И примется, над мертвецом шаманя,
Приманивать обратно дух живой.

Из капельниц он в нас вольет мирское,
Введет нам в жилы животворный яд.
Зачем из сфер всезнанья и покоя
Мы все же возвращаемся назад?

Какой-то ужас есть в познанье света,
В существованье без мирских забот.
Какой-то страх в познании завета.
И этот ужас к жизни призовет.

…Но если не захочет возвратиться
Душа, усилье медиков — ничто.
Она куда-то улетит, как птица,
На дальнее, на новое гнездо.

И молодой реаниматор Саня
Устало скажет: «Не произошло!»
И глянет в окна, где под небесами
Заря горит свободно и светло.

Давид Самойлов

Прощание

Убившему себя рукой
Своею собственной, тоской
Своею собственной — покой
И мир навеки!
Однажды он ушел от нас,
Тогда и свет его погас.
Но навсегда на этот раз
Сомкнулись веки.

Не веря в праведность судьи,
Он предпочел без похвальбы
Жестокость собственной судьбы,
Свою усталость.
Он думал, что свое унес,
Ведь не остался даже пес.
Но здесь не дым от папирос —
Душа осталась.

Не зря веревочка вилась
В его руках, не зря плелась.
Ведь знала, что придет ей час
В петлю завиться.
Незнамо где — в жаре, в песке,
В святой земле, в глухой тоске,
Она повисла на крюке
Самоубийцы.

А память вьет иной шнурок,
Шнурок, который как зарок —
Вернуться в мир или в мирок
Тот, бесшабашный, —
К опалихинским галдежам,
Чтобы он снова в дом вбежал,
Внося с собой мороз и жар,
И дым табачный.

Своей нечесаной башкой
В шапчонке чисто бунтовской
Он вламывался со строкой
Заместо клича —
В застолье и с налета — в спор,
И доводам наперекор
Напропалую пер, в прибор
Окурки тыча.

Он мчался, голову сломя,
Врезаясь в рифмы и в слова,
И словно молния со лба
Его слетала.
Он был порывом к мятежу,
Но все-таки, как я сужу,
Наверно не про ту дежу
Была опара.

Он создан был не восставать,
Он был назначен воздавать,
Он был назначен целовать
Плечо пророка.
Меньшой при снятии с креста,
Он должен был разжать уста,
Чтоб явной стала простота
Сего урока.

Сам знал он, перед чем в долгу!
Но в толчее и на торгу
Бессмертием назвал молву.
(Однако, в скобках!)
И тут уж надо вспомнить, как
В его мозгу клубился мрак
И как он взял судьбу в кулак
И бросил, скомкав.

Убившему себя рукой
Своею собственной, тоской
Своею собственной — покой
И мир навеки.
За все, чем был он — исполать.
А остальному отпылать
Помог застенчивый палач —
Очкарь в аптеке.

За подвиг чести нет наград.
А уж небесный вертоград
Сужден лишь тем, чья плоть, сквозь ад
Пройдя, окрепла.
Но кто б ему наколдовал
Баланду и лесоповал,
Чтобы он голову совал
В родное пекло.

И все-таки страшней теперь
Жалеть невольника потерь!
Ведь за его плечами тень
Страшней неволи
Стояла. И лечить недуг
Брались окно, и нож, и крюк,
И, ощетинившись вокруг,
Глаза кололи.

Он в шахматы сыграл. С людьми
В последний раз сыграл в ладьи.
Партнера выпроводил. И
Без колебанья,
Без индульгенций — канул вниз,
Где все веревочки сплелись
И затянулись в узел близ
Его дыханья…

В стране, где каждый на счету,
Познав судьбы своей тщету,
Он из столпов ушел в щепу.
Но без обмана.
Оттуда не тянул руки,
Чтобы спасать нас, вопреки
Евангелию от Лухи
И Иоанна.

Когда преодолен рубеж,
Без преувеличенья, без
Превозношенья до небес
Хочу проститься.
Ведь я не о своей туге,
Не о талантах и т. п. —
Я плачу просто о тебе,
Самоубийца.

Евгений Евтушенко

Когда убили Лорку

Когда убили Лорку, —
а ведь его убили! —
жандарм дразнил молодку,
красуясь на кобыле.

Когда убили Лорку, —
а ведь его убили! —
сограждане ни ложку,
ни миску не забыли.

Поубиваясь малость,
Кармен в наряде модном
с живыми обнималась —
ведь спать не ляжешь с мертвым.

Знакомая гадалка
слонялась по халупам.
Ей Лорку было жалко,
но не гадают трупам.

Жизнь оставалась жизнью —
и запивохи рожа,
и свиньи в желтой жиже,
и за корсажем роза.

Остались юность, старость,
и нищие, и лорды.
На свете все осталось —
лишь не осталось Лорки.

И только в пыльной лавке
стояли, словно роты,
не веря смерти Лорки
игрушки-донкихоты.

Пусть царят невежды
и лживые гадалки,
а ты живи надеждой,
игрушечный гидальго!

Средь сувенирной швали
они, вздымая горько
смешные крошки-шпаги,
кричали: «Где ты, Лорка?

Тебя ни вяз, ни ива
не скинули со счетов.
Ведь ты бессмертен, —
ибо из нас, из донкихотов!»

И пели травы ломко,
и журавли трубили,
что не убили Лорку,
когда его убили.

Василий Лебедев-кумач

Два друга

Дрались по-геройски, по-русски
Два друга в пехоте морской:
Один паренек был калужский,
Другой паренек — костромской.

Они точно братья сроднились,
Делили и хлеб и табак,
И рядом их ленточки вились
В огне непрерывных атак.

В штыки ударяли два друга, —
И смерть отступала сама!
— А ну-ка, дай жизни, Калуга?
— Ходи веселей, Кострома!

Но вот под осколком снаряда
Упал паренек костромской…
— Со мною возиться не надо…-
Он другу промолвил с тоской.

— Я знаю, что больше не встану, —
В глазах беспросветная тьма…
— О смерти задумал ты рано!
Ходи веселей, Кострома!

И бережно поднял он друга,
Но сам застонал и упал.
— А ну-ка… дай жизни, Калуга!
Товарищ чуть слышно сказал.

Теряя сознанье от боли,
Себя подбодряли дружки,
И тихо по снежному полю
К своим доползли моряки.

Умолкла свинцовая вьюга,
Пропала смертельная тьма…
— А ну-ка, дай жизни, Калуга!
— Ходи веселей, Кострома!

Белла Ахмадулина

Брат мой, для пенья пришли, не для распрей

Брат мой, для пенья пришли, не для распрей,
для преклоненья колен пред землею,
для восклицанья:
— Прекрасная, здравствуй,
жизнь моя, ты обожаема мною! Кто там в Мухрани насытил марани
алою влагой?
Кем солонце ведомо,
чтоб в осиянных долинах Арагви
зрела и близилась алавердоба? Кто-то другой и умрет, не заметив,
смертью займется, как будничным делом…
О, что мне делать с величием этим
гор, обращающих карликов в дэвов? Господи, слишком велик виноградник!
Проще в постылой чужбине скитаться,
чем этой родины невероятной
видеть красу
и от слез удержаться.Где еще Грузия — Грузии кроме?
Край мой, ты прелесть
и крайняя крайность! Что понукает движение крови
в жилах, как ты, моя жизнь, моя радость? Если рожден я — рожден не на время,
а навсегда, обожатель и раб твой.
Смерть я снесу, и бессмертия бремя
не утомит меня… Жизнь моя, здравствуй!

Евгений Евтушенко

Песня Сольвейг

Лежу, зажмурившись,
в пустынном номере,
и боль горчайшая,
и боль сладчайшая.
Меня, наверное,
внизу там поняли.
Ну не иначе же!
Ну не случайно же!
Оттуда, снизу,
дыханьем сосен
из окон маленького ресторана
восходит,
вздрагивая,
песня Сольвейг,
восходит призрачно,
восходит странно.
Она из снега,
она из солнца.
Не прекращайте —
прошу я очень!
Всю ночь играйте мне
песню Сольвейг.
Все мои ночи! Все мои ночи! Она из снега,
она из солнца…
Пусть неумело и пусть несмело
всю жизнь играют мне песню Сольвейг —
ведь даже лучше, что неумело.
Когда умру я
— а ведь умру я,
а ведь умру я —
уж так придётся, —
с такой застенчивостью себя даруя,
пусть и под землю она пробьётся.
Она из снега, она из солнца…
Пусть заглушая все взрывы,
бури,
всю смерть играют мне песню Сольвейг,
но это смертью
уже не будет…

Эдуард Асадов

Моя любовь

Ну каким ты владеешь секретом?
Чем взяла меня и когда?
Но с тобой я всегда, всегда,
Днем и ночью, зимой и летом!

Площадями ль иду большими
Иль за шумным сижу столом,
Стоит мне шепнуть твое имя —
И уже мы с тобой вдвоем.

Когда радуюсь или грущу я
И когда обиды терплю,
И в веселье
тебя люблю я,
И в несчастье тебя люблю.
Даже если крепчайше сплю,
Все равно я тебя люблю!

Говорят, что дней круговерть
Настоящих чувств не тревожит.
Говорят, будто только смерть
Навсегда погасить их может.

Я не знаю последнего дня,
Но без громких скажу речей:
Смерть, конечно, сильней меня,
Но любви моей не сильней.

И когда этот час пробьет
И окончу я путь земной,
Знай: любовь моя не уйдет,
А останется тут, с тобой.

Подойдет без жалоб и слез
И незримо для глаз чужих,
Словно добрый и верный пес,
На колени положит нос
И свернется у ног твоих…

Ольга Берггольц

От сердца к сердцу

От сердца к сердцу. Только этот путь
я выбрала тебе. Он прям и страшен.
Стремителен. С него не повернуть.
Он виден всем и славой не украшен.

Я говорю за всех, кто здесь погиб.
В моих стихах глухие их шаги,
их вечное и жаркое дыханье.
Я говорю за всех, кто здесь живет,
кто проходил огонь, и смерть, и лед,
я говорю, как плоть твоя, народ,
по праву разделенного страданья…
И вот я становлюся многоликой,
и многодушной, и многоязыкой.
Но мне же суждено самой собой
остаться в разных обликах и душах,
и в чьем-то горе, в радости чужой
свой тайный стон и тайный шепот слушать
и знать, что ничего не утаишь…
Все слышат всё, до скрытого рыданья…
И друг придет с ненужным состраданьем,
и посмеются недруги мои.

Пусть будет так. Я не могу иначе.
Не ты ли учишь, Родина, опять:
не брать, не ждать и не просить подачек
за счастие творить и отдавать.

…И вновь я вижу все твои приметы,
бессмертный твой, кровавый, горький зной,
сорок второй, неистовое лето
и все живое, вставшее стеной
на бой со смертью…

Валентин Берестов

Лермонтовский юбилей

Я три пальмы твоих, честолюбьем болея,
Всё твердил и на школьном дворе и в саду.
Я мечтал, что на конкурсе всех одолею,
И прочту их в Москве на твоём юбилее,
И поеду в «Артек» в сорок первом году.Юбилей приближался как праздник народный,
И меня обучал педагог превосходный,
Театрал, почитаемый в нашей семье,
Что по-разному скажется слово «холодный»,
Если дело о пепле идёт, иль ручье.В те года, не берусь говорить о причинах,
Почему-то у нас годовщины смертей
Отмечали щедрей. И во время поминок
Всё звучало живее, чем на именинах.
Праздник твой был столетием смерти твоей.Красовались в гусарских мундирах портреты,
И всё чаще тебя поминали газеты.
Шёл тираж к юбилею написанных книг.
Но, предчувствуя что-то, писали поэты
Про тебя, а вглядись — про себя же самих.И гусаром глядел ты, а не юбиляром
На подростком, читавших с почтеньем и жаром
Строки тех же «Трёх пальм» или «Бородина».
И как некогда жизнь твоя резким ударом
Был оборван твой праздник. Настала война.

Эдуард Асадов

Лебеди

Гордые шеи изогнуты круто.
В гипсе, фарфоре молчат они хмуро.
Смотрят с открыток, глядят с абажуров,
Став украшеньем дурного уюта.

Если хозяйку-кокетку порой
«Лебедью» гость за столом назовет,
Птицы незримо качнут головой:
Что, мол, он знает и что он поймет?!

Солнце садилось меж бронзовых скал,
Лебедь на жесткой траве умирал.
Дробь браконьера иль когти орла?
Смерть это смерть — оплошал, и нашла!

Дрогнул, прилег и застыл недвижим.
Алая бусинка с клюва сползла…
Долго кружила подруга над ним
И наконец поняла!

Сердца однолюбов связаны туго.
Вместе навек судьба и полет.
И даже смерть, убивая друга,
Их дружбы не разорвет.

В лучах багровеет скальный гранит,
Лебедь на жесткой траве лежит,
А по спирали в зенит упруго
Кругами уходит его подруга.

Чуть слышно донесся гортанный крик,
Белый комок над бездной повис
Затем он дрогнул, а через миг
Метнулся отвесно на скалы вниз.

Тонкие шеи изогнуты круто.
В гипсе, фарфоре молчат они хмуро.
Смотрят с открыток, глядят с абажуров,
Став украшеньем дурного уюта.

Но сквозь фокстроты, сквозь шторы из ситца
Слышу я крыльев стремительный свист,
Вижу красивую гордую птицу,
Камнем на землю летящую вниз.

Борис Слуцкий

Старухи без стариков

Вл. Сякину

Старух было много, стариков было мало:
то, что гнуло старух, стариков ломало.
Старики умирали, хватаясь за сердце,
а старухи, рванув гардеробные дверцы,
доставали костюм выходной, суконный,
покупали гроб дорогой, дубовый
и глядели в последний, как лежит законный,
прижимая лацкан рукой пудовой.
Постепенно образовались квартиры,
а потом из них слепились кварталы,
где одни старухи молитвы твердили,
боялись воров, о смерти болтали.
Они болтали о смерти, словно
она с ними чай пила ежедневно,
такая же тощая, как Анна Петровна,
такая же грустная, как Марья Андревна.
Вставали рано, словно матросы,
и долго, темные, словно индусы,
чесали гребнем редкие косы,
катали в пальцах старые бусы.
Ложились рано, словно солдаты,
а спать не спали долго-долго,
катая в мыслях какие-то даты,
какие-то вехи любви и долга.
И вся их длинная,
вся горевая,
вся их радостная,
вся трудовая —
вставала в звонах ночного трамвая,
на миг
бессонницы не прерывая.