На полотне у Аллы Беляковой,
где темный сад немного бестолковый,
где из окна, дразня и завораживая,
выплескивается пятно оранжевое,
где все имеет первозданный вид
и ветви как зеленая оправа,
где кто-то бодрствует, а кто-то спит
в том домике, изображенном справа, -
там я бываю запросто в гостях,
и надобности нет о новостях
выспрашивать дотошно и лукаво.
По лесенке скрипучей в сад схожу
и выгляжу, быть может, даже хмурым;
потом сажусь и за столом сижу
под лампою с зеленым абажуром.
Я на виду, я чем-то удручен,
а может, восхищен, но тем не мене
никто, никто не ведает,
о чем
я размышляю в данное мгновенье,
совсем один в той странной тишине,
которою вселенная объята…
И что-то есть, наверное, во мне
от старого глехо* и от Сократа.
* Крестьянин (груз.)
Глаз к сиянью такому ещё не привык…
Зной густой, золотой и тягучий, как мёд…
А за домом, в саду,
пробегает арык,
как живой человек,
говорит и поёт.
Он струится, как будто в ущелье зажат,
меж забором и каменной пёстрой стеной.
Распахнется калитка…
Лучи задрожат…
Засмуглеет рука…
Брызнет звон жестяной.
С мягким бульканьем вглубь окунется кувшин,
И опять тишина.
Он один ни на миг
не стихает, сбегая с далеких вершин,
торопливый арык,
говорливый арык…
В нем вода холодна и молочно-бела,
и, как лента из шелка, упруга в горсти…
С первой встречи я сердце ему отдала.
Пели птицы в саду:
«Не спеши, погости».
Счастье ходит со мной по дороге любой…
А покой…
А покоя не будет нигде.
В час, когда занимался рассвет голубой,
я пришла попрощаться к ханларской воде.
Старомодные тайны субботы
соблюдают свой нежный сюжет.
В этот сад, что исполнен свободы
н томленья полночных существ, ты не выйдешь — с таинственным мужем,
ты в столовой сидишь допоздна.
Продлевают ваш медленный ужин
две свечи, два бокала вина.И в окне золотого горенья
все дыханье, все жесты твои
внятны сердцу и скрыты от зренья,
как алгетских садов соловьи.Когда бы я, не ведая стыда,
просил прохожих оказать мне милость
иль гения нелепая звезда
во лбу моем причудливо светилась, —вовек не оглянулась бы толпа,
снедаемая суетой слепою.
Но я хотел поцеловать тебя
и потому был окружен толпою.Пойдем же на вокзал! Там благодать,
там не до нас, там торопливы речи.
Лишь там тебя смогу я целовать —
в честь нашей то ль разлуки, то ли встречи.
Известно все: любовь не шутка,
Любовь — весенний стук сердец,
А жить, как ты, одним рассудком,
Нелепо, глупо наконец!
Иначе для чего мечты?
Зачем тропинки под луною?
К чему лоточницы весною
Влюбленным продают цветы?!
Когда бы не было любви,
То и в садах бродить не надо.
Пожалуй, даже соловьи
Ушли бы с горя на эстраду.
Зачем прогулки, тишина.
Ведь не горит огонь во взгляде?
А бесполезная луна
Ржавела б на небесном складе.
Представь: никто не смог влюбиться.
И люди стали крепче спать,
Плотнее кушать, реже бриться,
Стихи забросили читать…
Но нет, недаром есть луна
И звучный перебор гитары,
Не зря приходит к нам весна
И по садам гуляют пары.
Бросай сомнения свои!
Люби и верь. Чего же проще?
Не зря ночные соловьи
До хрипоты поют по рощам!
Щенка кормили молоком.
Чтоб он здоровым рос.
Вставали ночью и тайком
К нему бежали босиком —
Ему пощупать нос.
Учили мальчики щенка,
Возились с ним в саду,
И он, расстроенный слегка,
Шагал на поводу.
Он на чужих ворчать привык,
Совсем как взрослый пес,
И вдруг приехал грузовик
И всех ребят увез.
Он ждал: когда начнут игру?
Когда зажгут костер?
Привык он к яркому костру,
К тому, что рано поутру
Труба зовет на сбор.
И лаял он до хрипоты
На темные кусты.
Он был один в саду пустом,
Он на террасе лег.
Он целый час лежал пластом,
Он не хотел махать хвостом,
Он даже есть не мог.
Ребята вспомнили о нем —
Вернулись с полпути.
Они войти хотели в дом,
Но он не дал войти.
Он им навстречу, на крыльцо,
Он всех подряд лизал в лицо.
Его ласкали малыши,
И лаял он от всей души.
Степь, растрескавшаяся от жара,
не успевшая расцвести…
Снова станция Баладжары,
перепутанные пути.
Бродят степью седые козы,
в небе медленных туч гурты…
Запыхавшиеся паровозы
под струю подставляют рты.
Между шпалами лужи нефти
с отраженьями облаков…
Нам опять разминуться негде
с горьким ветром солончаков.
Лязг железа, одышка пара,
гор лысеющие горбы…
Снова станция Баладжары
на дороге моей судьбы.
Жизнь чужая, чужие лица…
Я на станции не сойду.
Улыбается проводница:
— Поглядите, мой дом в саду! -
В двух шагах низкорослый домик,
в стеклах красный, как медь, закат,
пропыленный насквозь тутовник…
(А она говорила — сад.)
Но унылое это место,
где ни кустика нет вокруг,
я глазами чужого детства
в этот миг увидала вдруг,
взглядом девушки полюбившей,
сердцем женщины пожилой…
И тутовник над плоской крышей
ожил, как от воды живой.
Город мой над рекою Десною, —
Разве ж я позабуду его?. —
В этом городе древнем весною
Потерял я себя самого.Тёплым вечером, в час предзакатный,
В городском многолюдном саду
Потерял я себя безвозвратно
И никак до сих пор не найду.Вас лишь только об этой печали,
Вам одной рассказал я тогда.
— Что ж, ищите, — вы мне отвечали, —
Коль случилась такая беда.И хотя, покоряясь рассудку,
С вами в ряд продолжал я идти,
Но снести вашу горькую шутку
Невозможно мне было почти… Через месяц я с вами простился
В том же самом саду, у берёз…
Далеко я от вас очутился,
Далеко — за три тысячи вёрст.Здесь теперь, на уральских заводах,
Всё ищу я себя, чудака…
Я ищу уже целых три года,
Но — увы! — безнадежно пока; В третий раз я пишу вам отсюда,
Болью сердца пишу своего…
Я в любое поверил бы чудо,
Лишь бы вы совершили его!
Знакомый, ненавистный визг…
Как он в ночи тягуч и режущ!
И значит — снова надо вниз,
в неведенье бомбоубежищ.
И снова поиски ключа,
и дверь с задвижкою тугою,
и снова тельце у плеча,
обмякшее и дорогое.
Как назло, лестница крута, -
скользят по сбитым плитам ноги;
и вот навстречу, на пороге —
бормочущая темнота.
Здесь времени потерян счет,
пространство здесь неощутимо,
как будто жизнь, не глядя, мимо
своей дорогою течет.
Горячий мрак, и бормотанье
вполголоса. И только раз
до корня вздрагивает зданье,
и кто-то шепотом: «Не в нас».
И вдруг неясно голубой
квадрат в углу, на месте двери:
«Тревога кончилась. Отбой!»
Мы голосу не сразу верим.
Но лестница выводит в сад,
а сад омыт зеленым светом,
и пахнет резедой и летом,
как до войны, как год назад.
Идут на дно аэростаты,
покачиваясь в синеве.
И шумно ссорятся ребята,
ища осколки по примятой,
белесой утренней траве.
Зачем рассказывать о том
Солдату на войне,
Какой был сад, какой был дом
В родимой стороне?
Зачем? Иные говорят,
Что нынче, за войной,
Он позабыл давно, солдат,
Семью и дом родной;
Он ко всему давно привык,
Войною научен,
Он и тому, что он в живых,
Не верит нипочем.
Не знает он, иной боец,
Второй и третий год:
Женатый он или вдовец,
И писем зря не ждет…
Так о солдате говорят.
И сам порой он врет:
Мол, для чего смотреть назад,
Когда идешь вперед?
Зачем рассказывать о том,
Зачем бередить нас,
Какой был сад, какой был дом.
Зачем?
Затем как раз,
Что человеку на войне,
Как будто назло ей,
Тот дом и сад вдвойне, втройне
Дороже и милей.
И чем бездомней на земле
Солдата тяжкий быт,
Тем крепче память о семье
И доме он хранит.
Забудь отца, забудь он мать,
Жену свою, детей,
Ему тогда и воевать
И умирать трудней.
Живем, не по миру идем,
Есть что хранить, любить.
Есть, где-то есть иль был наш дом,
А нет — так должен быть!
Автор Галактион Табидзе
Перевод Беллы Ахмадулиной
Опять смеркается, и надо,
пока не смерклось и светло,
следить за увяданьем сада
сквозь запотевшее окно.
Давно ли, приминая гравий,
я здесь бродил, и на виду,
словно букет меж чистых граней,
стояло дерево в цвету.
Как иноземная царевна,
казало странные черты,
и пахли горько и целебно
им оброненные цветы.
Его плодов румяный сахар
я собирал между ветвей.
Оно смеялось — добрый знахарь
той детской радости моей.
И все затем, чтоб днем печальным
смотреть немея, не дыша,
как в легком выдохе прощальном
возносится его душа.
И — все охвачено верченьем,
круженьем, и в глазах темно.
Как будто в небе предвечернем,
в саду моем красным-красно.
Сиротства огненный оттенок
ложится на лицо и грудь,
обозначается на стенах
в кирпич окрашенная грусть.
Я сам, как дерево седое,
внутри оранжевой каймы
над пламенем и над водою
стою в предчувствии зимы.
Опять сентябрь, как тьму времен назад,
и к вечеру мужает юный холод.
Я в таинствах подозреваю сад:
все кажется — там кто-то есть и ходит.
Мне не страшней, а только веселей,
что призраком населена округа.
Я в доброте моих осенних дней
ничьи шаги приму за поступь друга.
Мне некого спросить: а не пора ль
списать в тетрадь — с последнею росою
траву и воздух, в зримую спираль
закрученный неистовой осою.
И вот еще: вниманье чьих очей,
воспринятое некогда луною,
проделало обратный путь лучей
и на земле увиделось со мною?
Любой, чье зренье вобрала луна,
свободен с обожаньем иль укором
иных людей, иные времена
оглядывать своим посмертным взором.
Не потому ль в сиянье и красе
так мучат нас ее пустые камни?
О, знаю я, кто пристальней, чем все,
ее посеребрил двумя зрачками!
Так я сижу, подслушиваю сад,
для вечности в окне оставив щелку.
И Пушкина неотвратимый взгляд
ночь напролет мне припекает щеку.
Круглы у радости глаза и велики — у страха,
и пять морщинок на челе от празднеств и обид…
Но вышел тихий дирижер, но заиграли Баха,
и все затихло, улеглось и обрело свой вид.
Все встало на свои места, едва сыграли Баха…
Когда бы не было надежд — на черта белый свет?
К чему вино, кино, пшено, квитанции Госстраха
и вам — ботинки первый сорт, которым сносу нет?
«Не все ль равно: какой земли касаются подошвы?
Не все ль равно: какой улов из волн несет рыбак?
Не все ль равно: вернешься цел или в бою падешь ты,
и руку кто подаст в беде — товарищ или враг?..»
О, чтобы было все не так, чтоб все иначе было,
наверно, именно затем, наверно, потому
играет будничный оркестр привычно и вполсилы,
а мы так трудно и легко все тянемся к нему.
Ах, музыкант, мой музыкант! Играешь, да не знаешь,
что нет печальных, и больных, и виноватых нет,
когда в прокуренных руках так просто ты сжимаешь,
ах, музыкант, мой музыкант, черешневый кларнет!
Ты яблоки привез на самолете
из Самарканда лютою зимой,
холодными, иззябшими в полете
мы принесли их вечером домой.Нет, не домой. Наш дом был так далеко,
что я в него не верила сама.
А здесь цвела на стеклах синих окон
косматая сибирская зима.Как на друзей забытых, я глядела
на яблоки, склоняясь над столом,
и трогала упругое их тело,
пронизанное светом и теплом.И целовала шелковую кожу,
и свежий запах медленно пила.
Их желтизна, казалось мне, похожа
на солнечные зайчики была.В ту ночь мне снилось: я живу у моря.
Над морем зной. На свете нет войны.
И сад шумит. И шуму сада вторит
ленивое шуршание волны.Я видела осеннюю прогулку,
сырой асфальт и листья без числа.
Я шла родным московским переулком
и яблоки такие же несла.Потом с рассветом ворвались заботы.
В углах синел и колыхался чад…
Топили печь… И в коридоре кто-то
сказал: «По Реомюру — пятьдесят».Но как порою надо нам немного:
среди разлук, тревоги и невзгод
мне легче сделал трудную дорогу
осколок солнца, заключенный в плод.
Промчатся над вами
Года за годами,
И станете вы старичками.
Теперь белобрысые вы,
Молодые,
А будете лысые вы
И седые.
И даже у маленькой Татки
Когда-нибудь будут внучатки,
И Татка наденет большие очки
И будет вязать своим внукам перчатки,
И даже двухлетнему Пете
Будет когда-нибудь семьдесят лет,
И все дети, всё дети на свете
Будут называть его: дед.
И до пояса будет тогда
Седая его борода.
Так вот, когда станете вы старичками
С такими большими очками,
И чтоб размять свои старые кости,
Пойдете куда-нибудь в гости, –
(Ну, скажем, возьмете внучонка Николку
И поведете на елку),
Или тогда же, — в две тысячи двадцать
четвертом году; –
На лавочку сядете в Летнем саду.
Или не в Летнем саду, а в каком-нибудь
маленьком скверике
В Новой Зеландии или в Америке,
— Всюду, куда б ни заехали вы, всюду,
везде, одинаково,
Жители Праги, Гааги, Парижа, Чикаго
и Кракова –
На вас молчаливо укажут
И тихо, почтительно скажут:
«Он был в Ленинграде… во время
осады…
В те годы… вы знаете… в годы
… блокады»
И снимут пред вами шляпы.
Перевод Наума Гребнева
С целым миром спорить я готов,
Я готов поклясться головою
В том, что есть глаза у всех цветов,
И они глядят на нас с тобою.
Помню как-то я в былые дни
Рвал цветы для милой на поляне,
И глядели на меня они,
Как бы говоря: «Она обманет».
Я напрасно ждал, и звал я зря,
Бросил я цветы, они лежали,
Как бы глядя вдаль и говоря:
«Не виновны мы в твоей печали».
В час раздумий наших и тревог,
В горький час беды и неудачи
Видел я, цветы, как люди плачут,
И росу роняют на песок.
Мы уходим, и в прощальный час
Провожая из родного края,
Разные цветы глядят на нас,
Нам вослед головками кивая.
Осенью, когда сады грустны,
Листья на ветвях желты и гладки,
Вспоминая дни своей весны,
Глядя вдаль цветы грустят на грядке.
Кто не верит, всех зову я в сад,
Видите, моргая еле-еле,
На людей доверчиво глядят
Все цветы, как дети в колыбели.
В душу нам глядят цветы земли,
Добрым взглядом всех кто с нами рядом.
Или же потусторонним взглядом
Всех друзей, что навсегда ушли.
Мы выходим из ворот.
Видим: на прогулку
Дружным шагом сад идет
Вдоль по переулку.
Да, да, да, шагает сад!
Перешел дорогу,
И запел он песню в лад,
Выступая в ногу.
Разве может сад идти,
Распевая по пути?
Не такой, как все сады,
Этот сад ходячий.
Он ложится у воды
На песок горячий.
Быстро сбросил у реки
Тапочки и майки,
Лепит булки, пирожки,
Куличи и сайки.
Полежал на солнце сад
И забрался в воду.
До чего воде он рад
В жаркую погоду!
Брызжет пеной водопад,
Вверх летят фонтаны,
Чуть сбежит раздетый сад
С отмели песчаной.
Вот он вышел из воды,
Ежится, как ежик.
На песке видны следы —
Шесть десятков ножек.
Славно выкупался сад,
Отдохнул немного
И отправился назад
Прежнею дорогой.
Сад заходит в новый дом,
Где в большой столовой
Тридцать кружек с молоком
Для него готовы.
Поиграл он пять минут
В куклы и в лошадки,
А потом его кладут
В белые кроватки.
Разве сад ложится спать
После завтрака в кровать?
Если сад гулял с утра, —
Саду отдых нужен.
А когда придет пора,
Будет он разбужен.
Приберет свою кровать,
Простыни, подушки
И опять пойдет играть
В игры и в игрушки.
Есть у сада паровоз,
Шесть автомобилей,
Черный пес — блестящий нос,
Белый кот Василий,
Восемь куколок в одной
Кукле деревянной
И Петрушка заводной,
Рыжий и румяный.
Этот сад — не зоосад,
Но в саду есть полка
Для тигрят и медвежат,
Кролика и волка.—
Каждый вечер тридцать мам
В новый дом приходят,
Каждый вечер по домам
Сад они разводят.
Этот сад ходячий нам
Называть не надо,
Потому что ты и сам
Из такого сада!
К этому месту будет подвезено в пятилетку
1 000 000 вагонов строительных материалов.
Здесь будет гигант металлургии, угольный
гигант и город в сотни тысяч людей.
Из разговора.
По небу
тучи бегают,
дождями
сумрак сжат,
под старою
телегою
рабочие лежат.
И слышит
шепот гордый
вода
и под
и над:
«Через четыре
года
здесь
будет
город-сад!»
Темно свинцовоночие,
и дождик
толст, как жгут,
сидят
в грязи
рабочие,
сидят,
лучину жгут.
Сливеют
губы
с холода,
но губы
шепчут в лад:
«Через четыре
года
здесь
будет
город-сад!»
Свела
промозглость
корчею —
неважный
мокр
уют,
сидят
впотьмах
рабочие,
подмокший
хлеб
жуют.
Но шепот
громче голода —
он кроет
капель
спад:
«Через четыре
года
здесь
будет
город-сад!»
Здесь
взрывы закудахтают
в разгон
медвежьих банд,
и взроет
недра
шахтою
стоугольный
«Гигант».
Здесь
встанут
стройки
стенами.
Гудками,
пар,
сипи.
Мы
в сотню солнц
мартенами
воспламеним
Сибирь.
Здесь дом
дадут
хороший нам
и ситный
без пайка,
аж за Байкал
отброшенная
попятится тайга».
Рос
шепоток рабочего
над темью
тучных стад,
а дальше
неразборчиво,
лишь слышно —
«город-сад».
Я знаю —
город
будет,
я знаю —
саду
цвесть,
когда
такие люди
в стране
в советской
есть!
Как у нашего Мирона
На носу сидит ворона.
А на дереве ерши
Строят гнёзда из лапши.
Сел баран на пароход
И поехал в огород.
В огороде-то на грядке
Вырастают шоколадки.
Как у наших у ворот
Чудо-дерево растет.
Чудо, чудо, чудо, чудо
Расчудесное!
Не листочки на нем,
Не цветочки на нем,
А чулки да башмаки,
Словно яблоки!
Мама по саду пойдет,
Мама с дерева сорвет
Туфельки, сапожки.
Новые калошки.
Папа по саду пойдет,
Папа с дерева сорвет
Маше — гамаши,
Зинке — ботинки,
Нинке — чулки,
А для Мурочки такие
Крохотные голубые
Вязаные башмачки
И с помпончиками!
Вот какое дерево,
Чудесное дерево!
Эй вы, ребятки,
Голые пятки,
Рваные сапожки,
Драные калошки.
Кому нужны сапоги,
К чудо-дереву беги!
Лапти созрели,
Валенки поспели,
Что же вы зеваете,
Их не обрываете?
Рвите их, убогие!
Рвите, босоногие!
Не придется вам опять
По морозу щеголять
Дырками-заплатками,
Голенькими пятками!
Сквозь перезревающее лето
паутинки искрами летят.
Жарко.
Облака над сельсоветом
белые и круглые стоят.
Осени спокойное начало.
Август месяц,
красный лист во рву.
Коротко и твердо простучало
яблоко, упавшее в траву.
Зерна высыхающих растений.
Голоса доносятся, дрожа.
И спокойные густые тени
целый день под яблоней лежат.Мы корзины выстроим рядами.
Яблоки блестящи и теплы.
Над селом,
над теплыми садами
яблочно-румяный день проплыл.
Прошуршат корзины по дороге.Сильная у девушки рука,
стройные устойчивые ноги,
яблочная краска на щеках.
Пыльный тракт,
просохшие низины,
двое хлопцев едут на возу.
Яркие, душистые корзины
на колхозный рынок довезут.
Красный ободок на папиросе…
Пес бежит по выбитым следам… И большая солнечная осень
широко идет на города.Это город —
улица и лица.
Небосклон зеленоват и чист.
На багряный клен
присела птица,
на плечо прохожему ложится
медленный,
широкий,
тихий лист.
Листья пахнут спелыми плодами,
на базарах — спелые плоды.
Осень машет рыжими крылами,
залетая птицею в сады,
в города неугасимой славы.Крепкого осеннего литья
в звонкие стареющие травы
яблоки созревшие летят.
В томленьи одиноком
В тени — не на виду —
Под неусыпным оком
Цвела она в саду.
Мамa — всегда с друзьями,
Папa от них сбежал,
Зато Каштан ветвями
От взглядов укрывал.
Высоко ль или низко
Каштан над головой, —
Но Роза-гимназистка
Увидела — его.
Нарцисс — цветок воспетый,
Отец его — магнат,
И многих Роз до этой
Вдыхал он аромат.
Он вовсе был не хамом,
Изысканных манер.
Мамa его — гранд-дама,
Папa — миллионер.
Он в детстве был опрыскан —
Не запах, а дурман, —
И Роза-гимназистка
Вступила с ним в роман.
И вот, исчадье ада,
Нарцисс тот, ловелас,
«Иди ко мне из сада!» —
Сказал ей как-то раз.
Когда еще так пелось?!
И Роза, в чем была,
Сказала: «Ах!», зарделась —
И вещи собрала.
И всеми лепестками
Вмиг завладел нахал.
Мама была с друзьями,
Каштан уже опал.
Искала Роза счастья
И не видала, как
Сох от любви и страсти
Почти что зрелый Мак.
Но думала едва ли,
Как душен пошлый цвет, —
Все лепестки опали —
И Розы больше нет.
И в черном чреве Мака
Был траурный покой.
Каштан ужасно плакал,
Когда расцвел весной.
По улице Перовской иду я с папироской,
Пальто надел внакидку, несу домой халву;
Стоит погода — прелесть, стоит погода — роскошь,
И свой весенний город я вижу наяву.
Тесна моя рубаха, и расстегнул я ворот,
И знаю, безусловно, что жизнь не тяжела —
Тебя я позабуду, но не забуду город,
Огромный и зелёный, в котором ты жила.
Испытанная память, она моя по праву, —
Я долго буду помнить речные катера,
Сады, Елагин остров и Невскую заставу,
И белыми ночами прогулки до утра.
Мне жить ещё полвека, — ведь песня не допета,
Я многое увижу, но помню с давних пор
Профессоров любимых и университета
Холодный и весёлый, уютный коридор.
Проснулся город, гулок, летят трамваи с треском…
И мне, — не лгу, поверьте, — как родственник, знаком
И каждый переулок, и каждый дом на Невском,
Московский, Володарский и Выборгский райком.
А девушки… Законы для парня молодого
Написаны любовью, особенно весной, —
Гулять в саду Нардома, знакомиться — готово…
Ношу их телефоны я в книжке записной.
Мы, может, постареем и будем стариками,
На смену нам — другие, и мир другой звенит,
Но будем помнить город, в котором каждый камень,
Любой кусок железа навеки знаменит.
Зима на юге. Далеко зашло
ее вниманье к моему побегу.
Мне — поделом. Но югу-то за что?
Он слишком юн, чтоб предаваться снегу.
Боюсь смотреть, как мучатся в саду
растений полумертвые подранки.
Гнев севера меня имел в виду,
я изменила долгу северянки.
Что оставалось выдумать уму?
Сил не было иметь температуру,
которая бездомью моему
не даст погибнуть спьяну или сдуру.
Неосторожный беженец зимы,
под натиском ее несправедливым,
я отступала в теплый тыл земли,
пока земля не кончилась обрывом.
Прыжок мой, понукаемый бедой,
повис над морем — если море это:
волна, недавно бывшая водой,
имеет вид железного предмета.
Над розами творится суд в тиши,
мороз кончины им сулят прогнозы.
Не твой ли ямб, любовь моей души,
шалит, в морозы окуная розы?
Простите мне теплицы красоты!
Я удалюсь и все это улажу.
Зачем влекла я в чуждые сады
судьбы своей громоздкую поклажу?
Мой ад — при мне, я за собой тяну
суму своей печали неказистой,
так альпинист, взмывая в тишину,
с припасом суеты берет транзистор.
И впрямь-так обнаглеть и занестись,.
чтоб дисциплину климата нарушить!
Вернулась я, и обжигает кисть
обледеневшей варежки наручник.
Зима, меня на место водворив,
лишила юг опалы снегопада.
Сладчайшего цветения прилив
был возвращен воскресшим розам сада.
Январь со мной любезен, как весна.
Краса мурашек серебрит мне спину.
И, в сущности, я польщена весьма
влюбленностью зимы в мою ангину.
Вежливый доктор в старинном пенсне и с бородкой,
вежливый доктор с улыбкой застенчиво-кроткой,
как мне ни странно и как ни печально, увы —
старый мой доктор, я старше сегодня, чем вы.
Годы проходят, и, как говорится, — сик транзит
глория мунди, — и все-таки это нас дразнит.
Годы куда-то уносятся, чайки летят.
Ружья на стенах висят, да стрелять не хотят.
Грустная желтая лампа в окне мезонина.
Чай на веранде, вечерних теней мешанина.
Белые бабочки вьются над желтым огнем.
Дом заколочен, и все позабыли о нем.
Дом заколочен, и нас в этом доме забыли.
Мы еще будем когда-то, но мы уже были.
Письма на полке пылятся — забыли прочесть.
Мы уже были когда-то, но мы еще есть.
Пахнет грозою, в погоде видна перемена.
Это ружье еще выстрелит — о, непременно!
Съедутся гости, покинутый дом оживет.
Маятник медный качнется, струна запоет…
Дышит в саду запустелом ночная прохлада.
Мы старомодны, как запах вишневого сада.
Нет ни гостей, ни хозяев, покинутый дом.
Мы уже были, но мы еще будем потом.
Старые ружья на выцветших старых обоях.
Двое идут по аллее — мне жаль их обоих.
Тихий, спросонья, гудок парохода в порту.
Зелень крыжовника, вкус кисловатый во рту.
Я когда-то умру — мы когда-то всегда умираем.
Как бы так угадать, чтоб не сам — чтобы в спину ножом:
Убиенных щадят, отпевают и балуют раем…
Не скажу про живых, а покойников мы бережём.
В грязь ударю лицом, завалюсь покрасивее набок —
И ударит душа на ворованных клячах в галоп!
В дивных райских садах наберу бледно-розовых яблок…
Жаль, сады сторожат и стреляют без промаха в лоб.
Прискакали. Гляжу — пред очами не райское что-то:
Неродящий пустырь и сплошное ничто — беспредел.
И среди ничего возвышались литые ворота,
И огромный этап у ворот на ворота глядел.
Как ржанёт коренной! Я смирил его ласковым словом,
Да репьи из мочал еле выдрал, и гриву заплёл.
Седовласый старик что-то долго возился с засовом —
И кряхтел и ворчал, и не смог отворить — и ушёл.
И огромный этап не издал ни единого стона,
Лишь на корточки вдруг с онемевших колен пересел.
Здесь малина, братва, — оглушило малиновым звоном!
Всё вернулось на круг, и распятый над кругом висел.
И апостол-старик — он над стражей кричал-комиссарил —
Он позвал кой-кого, и затеяли вновь отворять…
Кто-то палкой с винтом, поднатужась, об рельсу ударил —
И как ринулись все в распрекрасную ту благодать!
Я узнал старика по слезам на щеках его дряблых:
Это Пётр-старик — он апостол, а я остолоп.
Вот и кущи-сады, в коих прорва мороженых яблок…
Но сады сторожат и стреляют без промаха в лоб.
Всем нам блага подай, да и много ли требовал я благ?!
Мне — чтоб были друзья, да жена — чтобы пала на гроб,
Ну, а я уж для них наворую бессемечных яблок…
Жаль, сады сторожат и стреляют без промаха в лоб.
В онемевших руках свечи плавились, как в канделябрах,
А тем временем я снова поднял лошадок в галоп.
Я набрал, я натряс этих самых бессемечных яблок —
И за это меня застрелили без промаха в лоб.
И погнал я коней прочь от мест этих гиблых и зяблых,
Кони — головы вверх, но и я закусил удила.
Вдоль обрыва с кнутом по-над пропастью пазуху яблок
Я тебе привезу — ты меня и из рая ждала!
1
Среди друзей зеленых насаждений
я самый первый,
самый верный друг.
Листвы, детей и городов рожденья
смыкаются в непобедимый круг.
Привозят сад, снимают с полутонки,
несут в руках дубы и тополя;
насквозь прозрачный, отрочески тонкий,
стоит он, угловато шевелясь.
Стоит, привязан к палкам невысоким,
еще без тени тополь каждый, дуб,
и стройный дом, составленный из окон,
возносится в приземистом саду.
Тебе, сырой и нежный как рассада,
родившийся в закладочные дни,
тебе,
ровеснику мужающего сада,
его расцвет,
и зелень,
и зенит…
2
Так родился ребенок. Няня
его берет умелыми руками,
пошлепывая, держит вверх ногами,
потом в сияющей купает ванне.
И шелковистый, свернутый что кокон,
с лиловым номером на кожице спины,
он важно спит.
А ветка возле окон
царапается, полная весны.
И город весь за окнами толпится —
Нева, заливы, корабельный дым.
Он хвастает, заранее гордится
невиданным работником своим.
И ветка бьется в заспанную залу…
Ты слышишь,
спящий
шелковистый сын?
Дымят, шумят приветственные залпы
восторженных черемух и рябин.
Тебя приветствует рожок автомобиля,
и на знаменах колосистый герб,
и маленькая радуга,
над пылью
трясущаяся в водяной дуге…
3
Свободная от мысли, от привычек,
в простой корзине, пахнущей теплом,
ворочается,
радуется,
кличет
трехдневная беспомощная плоть.
Еще и воздух груб
для этих пальцев
и до улыбки первой —
как до звезд,
но родничок стучит под одеяльцем
и мозг упрямо двигается в рост…
Ты будешь петь, расти и торопиться,
в очаг вприпрыжку бегать поутру.
Ты прочитаешь первую страницу,
когда у нас построят Ангару!
Я замечаю, как мчится время.
Маленький парень в лошадки играет,
потом надевает шинель, и на шлеме
красная звездочка вырастает.
Мать удивится: «Какой ты высокий!»
Мы до вокзала его провожаем.
Он погибает на Дальнем Востоке.
Мы его именем клуб называем.Я замечаю, как движется время.Выйдем на улицу.
Небо синее… Воспламеняя горючую темень,
падают бомбы на Абиссинию.
Только смятение.
Только шарит
негнущийся ветер прожекторов… Маленький житель земного шара,
я пробегаю мимо домов.
Деревья стоят, как озябшие птицы,
мокрые перья на землю роняя.
Небо!
Я знаю твои границы.
Их самолеты мои охраняют.Рядом со мною идущие люди,
может, мы слишком уж сентиментальны? Все мы боимся, что сняться забудем
на фотографии моментальной,
что не останутся наши лица,
запечатлеется группа иная… Дерево сада — осенняя птица —
мокрые перья на землю роняет.Я замечаю, как время проходит.Я еще столько недоглядела.
В мире, на белом свете, в природе
столько волнений и столько дела.Нам не удастся прожить на свете
маленькой и неприметной судьбою.
Нам выходить в перекрестный ветер
грузных орудий дальнего боя.Я ничего еще не успела.
Мне еще многое сделать надо.
Только успеть бы! Яблоком спелым осень нависла над каждым садом.Ночь высекает и сушит слезы.
Низко пригнулось тревожное небо.
Дальние вспышки… Близкие грозы…
Земля моя, правда моя, потребуй!
Разговорились люди нынче.
От разговоров этих чад.
Вслух и кричат, но вслух и хнычат,
и даже вслух порой молчат.Мне надоели эти темы.
Я бледен. Под глазами тени.
От этих споров я в поту.
Я лучше в парк гулять пойду.Уже готов я лезть на стену.
Боюсь явлений мозговых.
Пусть лучше пригласит на сцену
меня румяный массовик.Я разгадаю все шарады
и, награжден двумя шарами,
со сцены радостно сойду
и выпущу шары в саду.Потом я ролики надену
и песню забурчу на тему,
что хорошо поет Монтан,
и возлюбуюсь на фонтан.И, возжелавши легкой качки,
лелея благостную лень,
возьму я чешские «шпикачки»
и кружку с пеной набекрень.Но вот сидят два человека
и спорят о проблемах века.Один из них кричит о вреде
открытой критики у нас,
что, мол, враги кругом, что время
неподходящее сейчас.Другой — что это все убого,
что ложь рождает только ложь
и что, какая б ни была эпоха,
неправдой к правде не придешь.Я закурю опять, я встану,
вновь удеру гулять к фонтану,
наткнусь на разговор, другой…
Нет, — в парк я больше ни ногой! Всё мыслит: доктор медицины,
что в лодке сетует жене,
и женщина на мотоцикле,
летя отвесно, но стене.На поплавках уютно-шатких,
и аллеях, где лопочет сад,
и на раскрашенных лошадках —
везде мыслители сидят.Прогулки, вы порой фатальны!
Задумчивые люди пьют,
задумчиво шумят фонтаны,
задумчиво по морде бьют.Задумчивы девчонок челки,
и ночь, задумавшись всерьез,
перебирает, словно четки,
вагоны чертовых колес…
Явиться утром в чистый север сада,
в глубокий день зимы и снегопада,
когда душа свободна и проста,
снегов успокоителен избыток
и пресной льдинки маленький напиток
так развлекает и смешит уста.
Все нужное тебе — в тебе самом, —
подумать, и увидеть, что Симон
идет один к заснеженной ограде.
О, нет, зимой мой ум не так умен,
чтобы поверить и спросить: — Симон,
как это может быть при снегопаде?
И разве ты не вовсе одинаков
с твоей землею, где, навек заплакав
от нежности, все плачет тень моя,
где над Курой, в объятой богом Мцхете,
в садах зимы берут фиалки дети,
их называя именем «Иа»?
И, коль ты здесь, кому теперь видна
пустая площадь в три больших окна
и цирка детский круг кому заметен?
О, дома твоего беспечный храм,
прилив вина и лепета к губам
и пение, что следует за этим!
Меж тем все просто: рядом то и это,
и в наше время от зимы до лета
полгода жизни, лета два часа.
И приникаю я лицом к Симону
все тем же летом, того же зимою,
когда цветам и снегу нет числа.
Пускай же все само собой идет:
сам прилетел по небу самолет,
сам самовар нам чай нальет в стаканы. —
Не будем звать, но сам придет сосед
для добрых восклицаний и бесед,
и голос сам заговорит стихами.
Я говорю себе: твой гость с тобою,
любуйся его милой худобою,
возьми себе, не отпускай домой.
Но уж звонит во мне звонок испуга:
опять нам долго не видать друг друга
в честь разницы меж летом и зимой.
Простились, ничего не говоря.
Я предалась заботам января,
вздохнув во сне легко и сокровенно.
И снова я тоскую поутру.
И в сад иду, и веточку беру,
и на снегу пишу я: Сакартвело.
На Арбате, в магазине,
За окном устроен сад.
Там летает голубь синий,
Снегири в саду свистят.
Я одну такую птицу
За стеклом видал в окне,
Я видал такую птицу,
Что теперь не спится мне.
Ярко-розовая грудка,
Два блестящие крыла…
Я не мог ни на минутку
Оторваться от стекла.
Из-за этой самой птицы
Я ревел четыре дня.
Думал, мама согласится —
Будет птица у меня.
Но у мамы есть привычка
Отвечать всегда не то:
Говорю я ей про птичку,
А она мне про пальто.
Что в карманах по дыре,
Что дерусь я во дворе,
Что поэтому я должен
Позабыть о снегире.
Я ходил за мамой следом,
Поджидал ее в дверях,
Я нарочно за обедом
Говорил о снегирях.
Было сухо, но галоши
Я послушно надевал,
До того я был хорошим —
Сам себя не узнавал.
Я почти не спорил с дедом,
Не вертелся за обедом,
Я «спасибо» говорил,
Всех за все благодарил.
Трудно было жить на свете,
И, по правде говоря,
Я терпел мученья эти
Только ради снегиря.
До чего же я старался!
Я с девчонками не дрался.
Как увижу я девчонку,
Погрожу ей кулаком
И скорей иду в сторонку,
Будто я с ней незнаком.
Мама очень удивилась:
— Что с тобой, скажи на милость?
Может, ты у нас больной —
Ты не дрался в выходной!
И ответил я с тоской:
— Я теперь всегда такой.
Добивался я упрямо,
Повозился я не зря.
— Чудеса, — сказала мама
И купила снегиря.
Я принес его домой.
Наконец теперь он мой!
Я кричал на всю квартиру:
— У меня снегирь живой!
Я им буду любоваться,
Будет петь он на заре…
Может, снова можно драться
Завтра утром во дворе?
Сибирь не любит насаждений —
Не зря в народе говорят.
Порой пятна листвяной тени
На сто дворов не встретит взяглд.И суть не в том, что злы морозы, —
Не о вишнёвых речь садах, —
Но хоть бы ствол мелькнул берёзы
Иль куст рябины на задах.Домов обвветренная серость,
Задворков голых скучный вид, —
Вся неприятная оседлость —
Она о многом говорит.О том, как деды в диком крае
За трудным пашенным добром
Ходили в бой, отодвигая
Тайгу огнём и топором; Тайгу, что их теснила темью
И свой вела из года в год
На тех завидных, жирных землях
Извечный севооборот.Какая к лесу будет жалость,
зачем он был — тот самый куст:
За ним тайга вблизи держалась,
И мрак, и глушь, и зверь, и гнус… Нет, даже спрашивать неловко
Насчет посадочных забот
В таких местах, где раскорчевка
И нынче в поле — жаркий пот; Где ради каждой новой сотки
Земли из-под вчерашних пней
Гремят бульдозеры, лебёдки,
Взрывчатка ухает на ней… Все так. Но тем ещё дороже
Душе моей, когда порой
И здесь увидишь вдоль дороги
Березок юных ровный строй; Цепочку елей малолетних,
Подростков тополей чреду, —
Они для глаза тем приметней,
Что вся тайга ещё в виду; Вся эта просека Сибири
Вдоль знаменитого шоссе, —
Вовек без надобности были
Ей даже думы о красе.И светлой верю я примете,
Не в дальних далях вижу срок,
Когда и этот край на свете
Мы обратим до пяди впрок, —С не меньшей, может быть, любовью,
Чем та, что знают на земле
Сады и рощи Подмосковья
Иль Крым, ухоженный в тепле.
Люди спят, и птицы спят —
Тишина полная.
Осветила темный сад
Молния! Молния!
Сильный ветер на кусты
Налетел волнами,
И опять из темноты
Молнии! Молнии!
Ветер, ветер-ураган
Бьет деревья по ногам,
И стволы трещат,
И трепещет сад.
Дождь, дождь льет,
В барабаны бьет.
Гром гремит, грохочет гром.
Молния! Молния!
— Нет, не кончится добром, —
Бабушка промолвила.
Молния, молния
Опалила клен.
Ураганом сломанный,
Наклонился он.
Надломились ветки,
Опустились вниз.
Птичий дом — скворечник,
Наклонясь, повис.
Птичий дом над бездной.
Если в нем птенец, —
Падай, друг любезный,
И всему конец!
Вовка следом за соседом
Ходит, ходит без конца:
— Надо выручить птенца!
Вы на дерево залезьте,
Я бы влез на вашем месте.
—Вовка лазил на березки,
Но тяжелый клен — громоздкий!
Вот попробуй обхвати —
Трудно парню лет пяти!
Вовка просит тетю Шуру:
— Ты же любишь физкультуру,
Физкультурницам полезно
Залезать на дерево.—
Тетя Шура не полезла,
Вовке не поверила.
А мальчишки на рыбалке…
Вовка вверх бросает палки,
Хочет он птенца вспугнуть:
— Улетай куда-нибудь! — Ты его не агитируй, —
Улыбается сосед, —
Он давно сменил квартиру,
Никого в скворечне нет.
Вовка следом за соседом
Ходит, ходит по пятам:
— Нет, птенец, наверно, там!
Вы на дерево залезьте,
Я бы влез на вашем месте,
Если б я был ростом с вас,
Я птенца давно бы спас.
До того довел соседа,
Тот вздремнул после обеда
И такой увидел сон:
На пригорке — черный клен,
А под ним четыре Вовки,
Как четыре близнеца.
Всё твердят без остановки:
«Надо выручить птенца,
Надо выручить птенца!»
Тут сосед вскочил с постели,
В сад спускается с крыльца,
Говорит: — А в самом деле,
Надо выручить птенца.
—Вот бежит и тетя Шура
С озабоченным лицом:
— Мне полезна физкультура —
Я полезу за птенцом.
И мальчишки-рыболовы
Возвращаются как раз.
Паренек белоголовый
Говорит: — Я верхолаз!
Стали спорить: как влезать,
Как веревку привязать.
Вдруг птенец, такой потешный,
Вылетает из скворечни,
Кувыркаясь на лету,
Набирает высоту.
Грома он не испугался,
Но, услышав громкий спор,
Он с силенками собрался
И умчался на простор.
На пороге двадцатой весны
Снятся людям хорошие сны.
Снятся грозы, и летний день,
И застенчивая сирень.
Снятся фильм и ночная звезда,
И целинные поезда,
Пальма снится, и горный грот,
Снится легкий, как пух, зачет.
Снится все: и свиданья час,
И смешинки любимых глаз,
Снятся матчи и гул ракет,
Даже дети, которых нет.
На пороге двадцатой весны
Мне не снились такие сны.
В эту пору в тугих бинтах
Я валялся в госпиталях.
Снов не видел тогда ни я,
Ни гвардейцы — мои друзья.
Потому, что под тяжкий гром
Спали люди чугунным сном.
Но хотя мы там не могли
Видеть этих хороших снов,
Мы их все для вас сберегли,
Пронеся сквозь огни боев.
Донесли в вещевых мешках
Вместе с кладью простой своей.
Вот вам вздох и сирень в цветах —
Вам по двадцать и вам нужней!
Далеко позади война.
Нынче мир над страной и весна…
В переулках садов аромат,
Спят ребята, девчата спят.
Спят под звездами всей страны,
Им хорошие снятся сны.
Спите! Добрый привет вам шлю,
Я вас очень сейчас люблю!
За отсутствие пошлых драм,
За мечты и любовь к стихам,
За дела, что для вас легки
Там, где ежатся старики.
Да за то, что я вижу в вас,
Будто в зеркале давних дней,
Крылья, битвы, горячность фраз
Комсомольской души моей!
Кружит ветер вдоль всей страны
Паутинками ваши сны.
Как дневальный в полночный час,
Я незримо пройду средь вас.
Друг ваш добрый и старший брат,
Я поглажу чубы ребят,
И у девушек в головах
Я поставлю сады в цветах.
С неба сыплется звездопад…
Спят девчата, ребята спят…
На пороге двадцатой весны
Пусть красивые снятся сны!
Спите! Добрый привет вам шлю.
Я вас очень сейчас люблю!
Пишет тебе
капитан-лейтенант.
Пойми,
что письмо для него
не внезапно…
Как там у вас
дождинки звенят
по тихим скамейкам
Летнего сада?..
Мне надоели
щенячьи слова.
Глухие: «А вдруг».
Слепые: «А если».
Хватит!..
Наверное,
ты права
даже в своём
откровенном отъезде…
Жила.
Замирала, остановясь.
И снова по комнате нервно бродила.
И всё повторяла:
«Пустынно у вас…»,
«У вас неприютно…»,
«У вас
противно…»
Сто раз примеряла
платья свои.
И дотерпела
только до мая…
Конечно,
север –
не для семьи.
Я понимаю.
Я всё понимаю…
Здесь ночь,
у которой не сыщешь
дна.
Скалы,
как сумрачные легенды…
Так и случилось,
что стала
«жена»
очень далёкой
строчкой
анкеты…
Мне передали
«письмо от жены».
Пишешь:
«Служи.
Не мучайся дурью…»
И — фраза о том, что
«мы оба
должны
вместе
о будущем нашем подумать»…
Вместе!..
Наверно,
решится само.
Перегорит.
Пройдёт через сито…
Я перечитываю письмо,
где:
«Перевод получила.
Спасибо…»
Издалека приползший листок.
Просто слова.
Деловито
и пошло…
Впрочем, спасибо.
Не знаю,
за что.
Может,
за то, что работает
почта…
Глупо всё заново
начинать,
но каждая строчка
взрывается
болью!..
Сидит за столом
капитан-лейтенант
и разговаривает
с тобою:
— Мне некогда,
попросту говоря!
Слышишь?
Зачем ты понять
не хочешь?!
Некогда!
Некогда!
Некогда!
Зря и через «некогда!»
ты приходишь!
Пришла?
Помоги мне обиду снести.
Тебя
считать
прошлогодней
мелью.
И всё!..
…А больше
писем не жди.
Это –
последнее.
Если сумею…
Сумею.
К этому я готов.
Считай, что кончилось всё
нормально…
Есть жёны,
которые –
для городов.
Я понимаю.
Я всё
понимаю…
У нас
ревуны
в тумане кричат,
и полночь
наваливается оголтело…
Но, кроме погон,
на моих
плечах
служба моя.
Профессия.
Дело.
Его –
по горло!
(Даже взаймы
выдать могу,
если примешь
присягу.)
Живи…
Привет
от нашей зимы
слишком знакомому
Летнему
саду.
Весна, весна на улице,
Весенние деньки!
Как птицы, заливаются
Трамвайные звонки.
Шумная, веселая,
Весенняя Москва.
Еще не запыленная,
Зеленая листва.
Галдят грачи на дереве,
Гремят грузовики.
Весна, весна на улице,
Весенние деньки!
Тут прохожим не пройти:
Тут веревка на пути.
Хором девочки считают
Десять раз по десяти.
Это с нашего двора
Чемпионы, мастера
Носят прыгалки в кармане,
Скачут с самого утра.
Во дворе и на бульваре,
В переулке и в саду,
И на каждом тротуаре
У прохожих на виду,
И с разбега,
И на месте,
И двумя ногами
Вместе.
Вышла Лидочка вперед.
Лида прыгалку берет.
Скачут девочки вокруг
Весело и ловко,
А у Лидочки из рук
Вырвалась веревка.
— Лида, Лида, ты мала!
Зря ты прыгалку взяла! —
Лида прыгать не умеет,
Не доскачет до угла!
Рано утром в коридоре
Вдруг раздался топот ног.
Встал сосед Иван Петрович,
Ничего понять не мог.
Он ужасно возмутился,
И сказал сердито он:
— Почему всю ночь в передней
Кто-то топает, как слон?
Встала бабушка с кровати —
Все равно вставать пора.
Это Лида в коридоре
Прыгать учится с утра.
Лида скачет по квартире
И сама считает вслух.
Но пока ей удается
Досчитать всего до двух.
Лида просит бабушку:
— Немножко поверти!
Я уже допрыгала
Почти до десяти.
— Ну, — сказала бабушка, —
Не хватит ли пока?
Внизу, наверно, сыплется
Известка с потолка.
Весна, весна на улице,
Весенние деньки!
Галдят грачи на дереве,
Гремят грузовики.
Шумная, веселая,
Весенняя Москва.
Еще не запыленная,
Зеленая листва.
Вышла Лидочка вперед,
Лида прыгалку берет.
— Лида, Лида! Вот так Лида!
Раздаются голоса. —
Посмотрите, это Лида
Скачет целых полчаса!
— Я и прямо,
Я и боком,
С поворотом,
И с прискоком,
И с разбега,
И на месте,
И двумя ногами
Вместе…
Доскакала до угла.
— Я б не так еще могла!
Весна, весна на улице,
Весенние деньки!
С книжками, с тетрадками
Идут ученики.
Полны веселья шумного
Бульвары и сады,
И сколько хочешь радуйся,
Скачи на все лады.
Как мило все было, как странно.
Луна восходила, и Анна
печалилась и говорила:
— Как странно все это, как мило.
В деревьях вблизи ипподрома —
случайная сень ресторана.
Веселье людей. И природа:
луна, и деревья, и Анна.
Вот мы — соучастники сборищ.
Вот Анна — сообщник природы,
всего, с чем вовеки не споришь,
лишь смотришь — мгновенья и годы.
У трав, у луны, у тумана
и малого нет недостатка.
И я понимаю, что Анна —
явленье того же порядка.
Но, если вблизи ипподрома,
но, если в саду ресторана,
и Анна, хотя и продрогла,
смеется так мило и странно,
я стану резвей и развязней
и вымолвлю тост неизбежный:
— Ах, Анна, я прелести вашей
такой почитатель прилежный.
Позвольте спросить вас: а разве
ваш стих — не такая ж загадка,
как встреча Куры и Арагвы
близ Мцхета во время заката?
Как эти прекрасные реки
слились для иного значенья,
так вашей единственной речи
нерасторжимы теченья.
В ней чудно слова уцелели,
сколь есть их у Грузии милой,
и раньше — до Свети-Цховели,
и дальше — за нашей могилой.
Но, Анна, вот сад ресторана,
веселье вблизи ипподрома,
и слышно, как ржет неустанно
коней неусыпная дрема.
Вы, Анна, — ребенок и витязь,
вы — маленький стебель бесстрашный,
но, Анна, клянитесь, клянитесь,
что прежде вы не были в хашной!
И Анна клялась и смеялась,
смеялась и клятву давала:
— Зарей, затевающей алость,
клянусь, что еще не бывала!
О жизнь, я люблю твою сущность:
луну, и деревья, и Анну,
и Анны смятенье и ужас,
когда подступали к духану.
Слагала душа потаенно
свой шелест, в награду за это
присутствие Галактиона
равнялось избытку рассвета,
не то, чтобы видимо зренью,
но очевидно для сердца,
и слышалось: — Есмь я и рею
вот здесь, у открытого среза
скалы и домов, что нависли
над бездной Куры близ Метехи.
Люблю ваши детские мысли
и ваши простые утехи.
И я помышляла: покуда
соседом той тени не стану,
дай, жизнь, отслужить твое чудо,
ту ночь, и то утро, и Анну…