У хитрого бога
лазеек —
много.
Нахально
и прямо
гнусавит из храма.
С иконы
глядится
Христос сладколицый.
В присказках,
в пословицах
господь славословится,
имя
богово
на губе
у убогова.
Галдят
и доныне
родители наши
о божьем
сыне,
о божьей
мамаше.
Про этого самого
хитрого бога
поются
поэтами
разные песни.
Окутает песня
дурманом, растрогав,
зовя
от жизни
лететь поднебесней.
Хоть вешай
замок
на церковные туши,
хоть все
иконы
из хаты выставь.
Вранье
про бога
в уши
и в души
пролезет
от сладкогласых баптистов.
Баптисту
замок
повесь на уста,
а бог
обернется
похабством хлыста.
А к тем,
кого
не поймать на бабца,
господь
проберется
в пищаньи скопца.
Чего мы ждем?
Или
выждать хочется,
пока
и церковь
не орабочится?!
Религиозная
гудит ерундистика,
десятки тысяч
детей
перепортив.
Не справимся
с богом
газетным листиком —
несметную
силу
выставим против.
Райской бредней,
загробным чаяньем
ловят
в молитвы
душевных уродцев,
Бога
нельзя
обходить молчанием —
с богом пронырливым
надо
бороться!
В цехах текстильной фабрики им.
Халтурина (Ленинград) сектанты
разбрасывают прокламации с
призывом вступить в религиозные
секты. Сектанты сулят всем вступившим
в их секты различного рода интересные
развлечения: знакомство с «хорошим»
обществом, вечера с танцами
(фокстротом и чарльстоном) и др.
Из письма рабкора.
От смеха
на заводе —
стон.
Читают
листья прокламаций.
К себе
сектанты
на чарльстон
зовут
рабочего
ломаться.
Работница,
манто накинь
на туалеты
из батиста!
Чуть-чуть не в общество княгинь
ты
попадаешь
у баптистов.
Фокстротом
сердце веселя,
ходи себе
лисой и пумой,
плети
ногами
вензеля,
и только…
головой не думай.
Не нужны
уговоры многие.
Айда,
бегом
на бал, рабочие!
И отдавите
в танцах ноги
и языки
и прочее.
Открыть нетрудно
баптистский ларчик —
американский
в ларце
долларчик.
Люди
умирают
раз в жизнь.
А здоровые —
и того менее.
Что ж попу —
помирай-ложись?
Для доходов
попы
придумали говения.
Едва
до года дорос —
человек
поступает
к попу на допрос.
Поймите вы,
бедная паства, —
от говений
польза
лишь для богатея мошнастого.
Кулак
с утра до́ ночи
обирает
бедняка
до последней онучи.
Думает мироед:
«Совести нет —
выгод
много.
Семь краж — один ответ
перед богом.
Поп
освободит
от тяжести греховной,
и буду
снова
безгрешней овна.
А чтоб церковь не обиделась —
и попу
и ей
уделю
процент
от моих прибыле́й».
Под пасху
кулак
кончает грабежи,
вымоет лапы
и к попу бежит.
Накроет
поп
концом епитрахили:
«Грехи, мол,
отцу духовному вылей!»
Сделает разбойник
умильный вид:
«Грабил, мол,
и крал больно я».
А поп покрестит
и заголосит:
«Отпускаются рабу божьему прегрешения
вольные и невольные».
Поп
целковый
получит после голосений
да еще
корзину со снедью
в сени.
Доволен поп —
поделился с вором;
на баб заглядываясь,
идет притвором.
А вор причастился,
окрестил башку,
очистился,
улыбаясь и на солнце
и на пташку,
идет торжественно,
шажок к шажку,
и
снова
дерет с бедняка рубашку.
А бедный
с грехами
не пойдет к попу:
попы
у богатеев на откупу.
Бедный
одним помыслом грешен:
как бы
в пузе богатейском
пробить бреши.
Бывало,
с этим
к попу сунься —
он тебе пропишет
всепрощающего Иисуса.
Отпустит
бедному грех,
да к богатому —
с ног со всех.
А вольнолюбивой пташке —
сидеть в каталажке.
Теперь
бедный
в положении таком:
не на исповедь беги,
а в исполком.
В исполкоме
грабительскому нраву
найдут управу.
Найдется управа
на Титычей лихих.
Радуется пу́сть Тит —
отпустит
Титычу грехи,
а Титыча…
за решетку впустят.
Все знают:
в страшный год,
когда
народ (и скот оголодавший) дох,
и ВЦИК
и Совнарком
скликали города,
помочь старались из последних крох.
Когда жевали дети глины ком,
когда навоз и куст пошли на пищу люду,
крестьяне знают —
каждый исполком
давал крестьянам хлеб,
полям давал семссуду.
Когда ж совсем невмоготу пришлось Поволжью —
советским ВЦИКом был декрет по храмам дан:
— Чтоб возвратили золото чинуши божьи,
на храм помещиками собранное с крестьян. —
И ныне:
Волга ест,
в полях пасется скот.
Так власть,
в гербе которой «серп и молот»,
боролась за крестьянство в самый тяжкий год
и победила голод.
Когда мы побеждали голодное лихо, что делал патриарх Тихон?
«Мы не можем дозволить изъятие из храмов».
(Патриарх Тихон)
Тихон патриарх,
прикрывши пузо рясой,
звонил в колокола по сытым городам,
ростовщиком над золотыми трясся:
«Пускай, мол, мрут,
а злата —
не отдам!»
Чесала языком их патриаршья милость,
и под его христолюбивый звон
на Волге дох народ,
и кровь рекою ли́лась —
из помутившихся
на паперть и амвон.
Осиротевшие в голодных битвах ярых!
Родных погибших вспоминая лица,
знайте:
Тихон
патриарх
благословлял
убийцу.
За это
власть Советов,
вами избранные люди, —
господина Тихона судят.
(Картина)
Мария была курчава.
Толстые губы припухли.
Она дитя качала,
Помешивая угли.
Потрескавшейся, смуглой
Рукой в ночное время
Помешивала угли.
Так было в Вифлееме.
Шли пастухи от стада,
Между собой говорили:
— Зайти, узнать бы надо,
Что там в доме Марии?
Вошли. В дыре для дыма
Одна звезда горела.
Мария была нелюдима.
Сидела, ребенка грела.
И старший воскликнул: — Мальчик!
И благословил ее сына.
И, помолившись, младший
Дал ей хлеба и сыра.
И поднял третий старец
Родившееся чадо.
И пел, что новый агнец
Явился среди стада.
Да минет его голод,
Не минет его достаток.
Пусть век его будет долог,
А час скончания краток.
И желтыми угольками
Глядели на них бараны,
Как двигали кадыками
И бороды задирали.
И, сотворив заклинанье,
Сказали: — Откроем вены
Баранам, свершим закланье,
Да будут благословенны!
Сказала хрипло: — Баранов
Зовут Шошуа и Мадох.
И богу я не отдам их,
А также ягнят и маток.
— Как знаешь, — они отвечали,
Гляди, не накликай печали!..—
Шли, головами качали
И пожимали плечами.
Еврей-священник — видели такое?
Нет, не раввин, а православный поп,
Алабинский викарий, под Москвою,
Одна из видных на селе особ.
Под бархатной скуфейкой, в чёрной рясе
Еврея можно видеть каждый день:
Апостольски он шествует по грязи
Всех четырёх окрестных деревень.
Работы много, и встаёт он рано,
Едва споют в колхозе петухи.
Венчает, крестит он, и прихожанам
Со вздохом отпускает их грехи.
Слегка картавя, служит он обедню,
Кадило держит бледною рукой.
Усопших провожая в путь последний,
На кладбище поёт за упокой…
Он кончил институт в пятидесятом —
Диплом отгрохал выше всех похвал.
Тогда нашлась работа всем ребятам —
А он один пороги обивал.
Он был еврей — мишень для шутки грубой,
Ходившей в те неважные года,
Считался инвалидом пятой группы,
Писал в графе «Национальность»: «Да».
Столетний дед — находка для музея,
Пергаментный и ветхий, как талмуд,
Сказал: «Смотри на этого еврея,
Никак его на службу не возьмут.
Еврей, скажите мне, где синагога?
Свинину жрущий и насквозь трефной,
Не знающий ни языка, ни Бога…
Да при царе ты был бы первый гой».
«А что? Креститься мог бы я, к примеру,
И полноправным бы родился вновь.
Так царь меня преследовал — за веру,
А вы — биологически, за кровь».
Итак, с десятым вежливым отказом
Из министерских выскочив дверей,
Всевышней благости исполнен, сразу
В святой Загорск направился еврей.
Крещённый без бюрократизма, быстро,
Он встал омытым от мирских обид,
Евреем он остался для министра,
Но русским счёл его митрополит.
Студенту, закалённому зубриле,
Премудрость семинарская — пустяк.
Святым отцам на радость, без усилий
Он по два курса в год глотал шутя.
Опять диплом, опять распределенье…
Но зря еврея оторопь берёт:
На этот раз без всяких ущемлений
Он самый лучший получил приход.
В большой церковной кружке денег много.
Рэб батюшка, блаженствуй и жирей.
Что, чёрт возьми, опять не слава Богу?
Нет, по-людски не может жить еврей!
Ну пил бы водку, жрал курей и уток,
Построил дачу и купил бы ЗИЛ, —
Так нет: святой районный, кроме шуток
Он пастырем себя вообразил.
И вот стоит он, тощ и бескорыстен,
И громом льётся из худой груди
На прихожан поток забытых истин,
Таких, как «не убий», «не укради».
Мы пальцами показывать не будем,
Но многие ли помнят в наши дни:
Кто проповедь прочесть желает людям,
Тот жрать не должен слаще, чем они.
Еврей мораль читает на амвоне,
Из душ заблудших выметая сор…
Падение преступности в районе —
Себе в заслугу ставит прокурор.
Я человек — вот мой дворянский титул.
Я, может быть, легенда, может, быль.
Меня когда-то называли Тилем,
и до сих пор я тот же самый Тиль.
У церкви я всегда бродил в опальных
и доверяться богу не привык.
Средь верующих, то есть ненормальных,
я был нормальный, то есть еретик.
Я не хотел кому-то петь в угоду
и получать подачки от казны.
Я был нормальный — я любил свободу
и ненавидел плахи и костры.
И я шептал своей любимой — Неле
под крики жаворонка на заре:
«Как может бог спокойным быть на небе,
Пока убийцы ходят по земле?»
И я искал убийц… Я стал за бога.
Я с детства был смиренней голубиц,
но у меня теперь была забота —
казнить своими песнями убийц.
Мои дела частенько были плохи,
а вы торжествовали, подлецы,
но с шутовского колпака эпохи
слетали к чёрту, словно бубенцы.
Со мной пришлось немало повозиться,
но не попал я на сковороду,
а вельзевулы бывших инквизиций
на личном сале жарятся в аду.
Я был сражён, повешен и расстрелян,
на дыбу вздёрнут, сварен в кипятке,
но оставался тем же менестрелем,
шагающим по свету налегке.
Меня хватали вновь, искореняли.
Убийцы дело знали назубок,
как в подземельях при Эскуриале,
в концлагерях, придуманных дай бог!
Гудели печи смерти, не стихая.
Мой пепел ворошила кочерга.
Но, дымом восходя из труб Дахау,
живым я опускался на луга.
Смеясь над смертью — старой проституткой,
я на траве плясал, как дождь грибной,
с волынкою, кизиловою дудкой,
с гармошкою трёхрядной и губной.
Качаясь тяжко, чёрные от гари,
по мне звонили все колокола,
не зная, что, убитый в Бабьем Яре,
я выбрался сквозь мёртвые тела.
И, словно мои преданные гёзы,
напоминая мне о палачах,
за мною шли каштаны и берёзы,
и птицы пели на моих плечах.
Мне кое с кем хотелось расквитаться.
Не мог лежать я в пепле и золе.
Грешно в земле убитым оставаться,
пока убийцы ходят по земле!
Мне не до звёзд, не до весенней сини,
когда стучат мне чьи-то костыли,
что снова в силе те, кто доносили,
допрашивали, мучили и жгли.
Да, палачи, конечно, постарели,
но всё-таки я знаю, старый гёз, —
нет истеченья срокам преступлений,
как нет оплаты крови или слёз.
По всем асфальтам в поиске бессонном
я костылями гневно грохочу
и, всматриваясь в лица, по вагонам
на четырёх подшипниках качу.
И я ищу, ищу, не отдыхая,
ищу я и при свете, и во мгле…
Трубите, трубы грозные Дахау,
пока убийцы ходят по Земле!
И Вы из пепла мёртвого восстаньте,
укрытые расползшимся тряпьём,
задушенные женщины и старцы,
идём искать душителей, идём!
Восстаньте же, замученные дети,
среди людей ищите нелюдей,
и мантии судейские наденьте
от имени всех будущих детей!
Пускай в аду давно уже набито,
там явно не хватает «ряда лиц»,
и песней поднимаю я убитых,
и песней их зову искать убийц!
От имени Земли и всех галактик,
от имени всех вдов и матерей
я обвиняю! Кто я? Я голландец.
Я русский. Я француз. Поляк. Еврей.
Я человек — вот мой дворянский титул.
Я, может быть, легенда, может, быль.
Меня когда-то называли Тилем,
и до сих пор — я тот же самый Тиль.
И посреди двадцатого столетья
я слышу — кто-то стонет и кричит.
Чем больше я живу на белом свете,
тем больше пепла в сердце мне стучит!