Советские стихи про просьбу

Найдено стихов - 8

Демьян Бедный

По просьбе обер-прокурора

По просьбе обер-прокурора,
Дабы накинуть удила
На беглеца Илиодора,
Шпиков испытанная свора
Командирована была.
Шпики ворчали: «Ну, дела!
Почесть, привыкли не к тому мы!
Гранить панель, торчать у Думы,
Травить эсдека иль жида —
Наш долг святой, — а тут беда:
Паломник, мол, и всё такое.
Паломник в холе и покое
В палатах вон каких сидит!
А не «найти» его — влетит,
«Найти» — влетит, пожалуй, вдвое!»

Михаил Исаковский

Просьба солдата

Светит солнца луч
Догорающий…
Говорит солдат
Умирающий:
«Напиши, мой друг,
Ты моей жене:
Не горюет пусть
О моей судьбе.
А ещё поклон
Напиши ей мой
Напиши, чтоб меня
Не ждала домой…
Если жить вдовой
Ей не нравится,
С тем, кто по сердцу,
Пусть венчается.
А ещё тебе
Я хочу сказать:
Моему отцу
Не забудь послать…
Дескать, жив, здоров
Твой сынок родной,
Только ты его
Не зови домой…»
Зашло солнышко,
Запылал закат…
Вместе с солнышком
Кончил жизнь солдат.

Василий Лебедев-кумач

Жаркая просьба

Солнце, одумайся, милое! Что ты!
Кочегары твои, видно, спятили.
Смотри, от твоей сверхурочной работы
Расплавились все обыватели.
В тресте, на фабрике, — всюду одурь!
Ты только взгляни, порадуйся:
Любой деляга хуже, чем лодырь,
Балдеет от каждого градуса…
Зря вот ты, солнце, газет не читаешь,
Прочти и прими во внимание:
Ты нам без толку жару пускаешь,
А у нас срываешь задание.
Пойми, такая жара — преступление,
Дай хоть часок холодненький.
Смотри: заразились знойной ленью
Лучшие профработники!
Перо едва дотащилось до точки,
Не хочешь — а саботируешь.
Солнце смеется и сушит строчки…
Разве его сагитируешь?

Владимир Высоцкий

Две просьбы

I.Чту Фауста ли, Дориана Грея ли,
Но чтобы душу дьяволу — ни-ни!
Зачем цыганки мне гадать затеяли?
День смерти уточнили мне они…
Ты эту дату, — боже сохрани —
Не отмечай в своём календаре или
В последний миг возьми и измени,
Чтоб я не ждал, чтоб вороны не реяли
И чтобы агнцы жалобно не блеяли,
Чтоб люди не хихикали в тени.
От них от всех, о боже, охрани,
Скорее, ибо душу мне они
Сомненьями и страхами засеяли! II.Мне снятся крысы, хоботы и черти. Я
Гоню их прочь, стеная и браня,
Но вместо них я вижу виночерпия,
Он шепчет: «Выход есть — к исходу дня
Вина! И прекратится толкотня,
Виденья схлынут, сердце и предсердия
Отпустят, и расплавится броня!»
Я — снова — я, и вы теперь мне верьте, я
Немного попрошу взамен бессмертия, —
Широкий тракт, холст, друга, да коня,
Прошу покорно, голову склоня:
Побойтесь Бога, если не меня,
Не плачьте вслед, во имя Милосердия!

Евгений Евтушенко

Лишнее чудо

Все, ей-богу же, было бы проще
и, наверно, добрей и мудрей,
если б я не сорвался на просьбе —
необдуманной просьбе моей.И во мгле, настороженной чутко,
из опавших одежд родилось
это белое лишнее чудо
в грешном облаке темных волос.А когда я на улицу вышел,
то случилось, чего я не ждал,
только снег над собою услышал,
только снег под собой увидал.Было в городе строго и лыжно.
Под сугробами спряталась грязь,
и летели сквозь снег неподвижно
опушенные краны, кренясь.Ну зачем, почему и откуда,
от какой неразумной любви
это новое лишнее чудо
вдруг свалилось на плечи мои? Лучше б, жизнь, ты меня ударяла —
из меня наломала бы дров,
чем бессмысленно так одаряла, —
тяжелее от этих даров.Ты добра, и к тебе не придраться,
но в своей сердобольности зла.
Если б ты не была так прекрасна,
ты бы страшной такой не была.И тот бог, что кричит из-под спуда
где-то там, у меня в глубине,
тоже, может быть, лишнее чудо?
Без него бы спокойнее мне? Так по белым пустым тротуарам,
и казнясь и кого-то казня,
брел и брел я, раздавленный даром
красоты, подкосившей меня…

Владимир Маяковский

Сердечная просьба

«Ку-ль-т-у-р-р-рная р-р-р-еволюция!»
И пустились!
      Каждый вечер
блещут мысли,
       фразы льются,
пухнут диспуты
        и речи.
Потрясая истин кладом
(и не глядя
      на бумажку),
выступал
     вчера
        с докладом
сам
  товарищ Лукомашко.
Начал
   с комплиментов ярых:
распластав
      язык
         пластом,
пел
  о наших юбилярах,
о Шекспире,
      о Толстом.
Он трубил
     в тонах победных,
напрягая
     тихий
        рот,
что курить
      ужасно вредно,
а читать —
      наоборот.
Все, что надо,
       увязал он,
превосходен
       говор гладкий…
Но…
  мелькали,
       вон из зала,
несознательные пятки.
Чтоб рассеять
       эту мрачность,
лектор
    с грацией слоновьей
перешел
    легко и смачно —
на Малашкина
       с луною.
Заливался голосист.
Мысли
    шли,
       как книги в ранец.
Кто же я теперь —
         марксист
или
  вегетарианец?!
Час,
   как частникова такса,
час
  разросся, как года…
На стене
    росла
       у Маркса
под Толстого
      борода.
Если ты —
     не дуб,
         не ясень,
то тебе
    и вывод ясен:
— Рыбу
    ножиком
         не есть,
чай
  в гостях
      не пейте с блюдца… —
Это вот оно и есть
куль-т-у-р-р-ная р-р-революция. —
И пока
    гремело эхо
и ладоши
     били в лад,
Лукомашко
      рысью ехал
на шестнадцатый доклад.
С диспута,
     вздыхая бурно,
я вернулся
      к поздней ночи…
Революция культурная,
а докладчики…
        не очень.
Трибуна
    у нас
       не клирос.
Уважаемые
      товарищи няни,
комсомолец
      изрядно вырос
и просит
    взрослых знаний.

Эдуард Асадов

Родине

Как жаль мне. что гордые наши слова
«Держава», «Родина» и «Отчизна»
Порою затерты, звенят едва
В простом словаре повседневной жизни.

Я этой болтливостью не грешил.
Шагая по жизни путем солдата,
Я просто с рожденья тебя любил
Застенчиво, тихо и очень свято.

Какой ты была для меня всегда?
Наверное, в разное время разной.
Да, именно разною, как когда,
Но вечно моей и всегда прекрасной!

В каких-нибудь пять босоногих лет
Мир — это улочка, мяч футбольный,
Сабля, да синий змей треугольный,
Да голубь, вспарывающий рассвет.

И если б тогда у меня примерно
Спросили: какой представляю я
Родину? Я бы сказал, наверно:
— Она такая, как мама моя!

А после я видел тебя иною,
В свисте метельных уральских дней,
Тоненькой, строгой, с большой косою —
Первой учительницей моей.

Жизнь открывалась почти как —
в сказке, Где с каждой минутой иная ширь,
Когда я шел за твоей указкой
Все выше и дальше в громадный мир!

Случись, рассержу я тебя порою —
Ты, пожурив, улыбнешься вдруг
И скажешь, мой чуб потрепав рукою:
— Ну ладно. Давай выправляйся, друг!

А помнишь встречу в краю таежном,
Когда, заблудившись, почти без сил,
Я сел на старый сухой валежник
И обреченно глаза прикрыл?

Сочувственно кедры вокруг шумели,
Стрекозы судачили с мошкарой:
— Отстал от ребячьей грибной артели…
Жалко… Совсем еще молодой!

И тут, будто с суриковской картины,
Светясь от собственной красоты,
Шагнула ты, чуть отведя кусты,
С корзинкою, алою от малины.

Взглянула и все уже поняла:
— Ты городской?.. Ну дак что ж, бывает…
У нас и свои-то, глядишь, плутают,
Пойдем-ка! -И руку мне подала.

И, сев на разъезде в гремящий поезд,
Хмельной от хлеба и молока,
Я долго видел издалека
Тебя, стоящей в заре по пояс…

Кто ты, пришедшая мне помочь?
Мне и теперь разобраться сложно:
Была ты и впрямь лесникова дочь
Или «хозяйка» лесов таежных?

А впрочем, в каком бы я ни был краю
И как бы ни ждал и сейчас, и прежде,
Я всюду, я сразу тебя узнаю —
Голос твой, руки, улыбку твою,
В какой ни явилась бы ты одежде!

Помню тебя и совсем иной.
В дымное время, в лихие грозы,
Когда завыли над головой
Чужие черные бомбовозы!

О, как же был горестен и суров
Твой образ, высоким гневом объятый,
Когда ты смотрела на нас с плакатов
С винтовкой и флагом в дыму боев!

И, встав против самого злого зла,
Я шел, ощущая двойную силу:
Отвагу, которую ты дала,
И веру, которую ты вселила.

А помнишь, как встретились мы с тобой,
Солдатской матерью, чуть усталой,
Холодным вечером подо Мгой,
Где в поле солому ты скирдовала.

Смуглая, в желтой сухой пыли,
Ты, распрямившись, на миг застыла,
Затем поклонилась до самой земли
И тихо наш поезд перекрестила…

О, сколько же, сколько ты мне потом
Встречалась в селах и городищах —
Вдовой, угощавшей ржаным ломтем,
Крестьянкой, застывшей над пепелищем…

Я голос твой слышал средь всех тревог,
В затишье и в самом разгаре боя.
И что бы я вынес? И что бы смог?
Когда бы не ты за моей спиною!

А в час, когда, вскинут столбом огня,
Упал я на грани весны и лета,
Ты сразу пришла. Ты нашла меня.
Даже в бреду я почуял это…

И тут, у гибели на краю,
Ты тихо шинелью меня укрыла
И на колени к себе положила
Голову раненую мою.

Давно это было или вчера?
Как звали тебя: Антонида? Алла?
Имени нету. Оно пропало.
Помню лишь — плакала медсестра.
Сидела, плакала и бинтовала…

Но слезы не слабость. Когда гроза
Летит над землей в орудийном гуле.
Отчизна, любая твоя слеза
Врагу отольется штыком и пулей!

Но вот свершилось! Пропели горны!
И вновь сверкнула голубизна,
И улыбнулась ты в мир просторный,
А возле ног твоих птицей черной
Лежала замершая война!

Так и стояла ты: в гуле маршей,
В цветах после бед и дорог крутых,
Под взглядом всех наций рукоплескавших —
Мать двадцати миллионов павших
В объятьях двухсот миллионов живых!

Мчатся года, как стремнина быстрая…
Родина? Трепетный гром соловья!
Росистая, солнечная, смолистая,
От вьюг и берез белоснежно чистая,
Счастье мое и любовь моя!

Ступив мальчуганом на твой порог,
Я верил, искал, наступал, сражался.
Прости, если сделал не все, что мог,
Прости, если в чем-нибудь ошибался!

Возможно, что, вечно душой горя
И никогда не живя бесстрастно,
Кого-то когда-то обидел зря,
А где-то кого-то простил напрасно.

Но пред тобой никогда, нигде, -
И это, поверь, не пустая фраза!
— Ни в споре, ни в радости, ни в беде
Не погрешил, не схитрил ни разу!

Пусть редко стихи о тебе пишу
И не трублю о тебе в газете
Я каждым дыханьем тебе служу
И каждой строкою тебе служу,
Иначе зачем бы и жил на свете!

И если ты спросишь меня сердечно,
Взглянув на прожитые года:
— Был ты несчастлив? — отвечу: — Да!
— Знал ли ты счастье? — скажу: — Конечно!

А коли спросишь меня сурово:
— Ответь мне: а беды, что ты сносил,
Ради меня пережил бы снова?
— Да! — я скажу тебе. — Пережил!

— Да! — я отвечу. — Ведь если взять
Ради тебя даже злей напасти,
Без тени рисовки могу сказать:
Это одно уже будет счастьем!

Когда же ты скажешь мне в третий раз:
— Ответь без всякого колебанья:
Какую просьбу или желанье
Хотел бы ты высказать в смертный час? —

И я отвечу: — В грядущей мгле
Скажи поколеньям иного века:
Пусть никогда человек в человека
Ни разу не выстрелит на земле!

Прошу: словно в пору мальчишьих лет,
Коснись меня доброй своей рукою.
Нет, нет, я не плачу… Ну что ты, нет…
Просто я счастлив, что я с тобою…

Еще передай, разговор итожа,
Тем, кто потом в эту жизнь придут,
Пусть так они тебя берегут,
Как я. Даже лучше, чем я, быть может.

Пускай, по-своему жизнь кроя,
Верят тебе они непреложно.
И вот последняя просьба моя?
Пускай они любят тебя, как я,
А больше любить уже невозможно!

Белла Ахмадулина

Приключение в антикварном магазине

Зачем? — да так, как входят в глушь осин,
для тишины и праздности гулянья, —
не ведая корысти и желанья,
вошла я в антикварный магазин.

Недобро глянул старый антиквар.
Когда б он не устал за два столетья
лелеять нежной ветхости соцветья,
он вовсе б мне дверей не открывал.

Он опасался грубого вреда
для слабых чаш и хрусталя больного.
Живая подлость возраста иного
была ему враждебна и чужда.

Избрав меня меж прочими людьми,
он кротко приготовился к подвоху,
и ненависть, мешающая вздоху,
возникла в нем с мгновенностью любви.

Меж тем искала выгоды толпа,
и чужеземец, мудростью холодной,
вникал в значенье люстры старомодной
и в руки брал бессвязный хор стекла.

Недосчитавшись голоска одной,
в былых балах утраченной подвески,
на грех ее обидевшись по-детски,
он заскучал и захотел домой.

Печальную пылинку серебра
влекла старуха из глубин юдоли,
и тяжела была ее ладони
вся невесомость быта и добра.

Какая грусть — средь сумрачных теплиц
разглядывать осеннее предсмертье
чужих вещей, воспитанных при свете
огней угасших и минувших лиц.

И вот тогда, в открывшейся тиши,
раздался оклик запаха и цвета:
ко мне взывал и ожидал ответа
невнятный жест неведомой души.

Знакомой боли маленький горнист
трубил, словно в канун стихосложенья, —
так требует предмет изображенья,
и ты бежишь, как верный пес на свист.

Я знаю эти голоса ничьи.
О плач всего, что хочет быть воспето!
Навзрыд звучит немая просьба эта,
как крик: — Спасите! — грянувший в ночи.

Отчаявшись, до крайности дойдя,
немое горло просьбу излучало.
Я ринулась на зов, и для начала
сказала я: — Не плачь, мое дитя.

— Что вам угодно? — молвил антиквар. —
Здесь все мертво и не способно к плачу. —
Он, все еще надеясь на удачу,
плечом меня теснил и оттирал.

Сведенные враждой, плечом к плечу
стояли мы. Я отвечала сухо:
— Мне, ставшею открытой раной слуха,
угодно слышать все, что я хочу.

— Ступайте прочь! — он гневно повторял.
Но вдруг, средь слабоумия сомнений,
в уме моем сверкнул случайно гений
и выпалил: — Подайте тот футляр!

— Тот ларь? — Футляр. — Фонарь? — Футляр! — Фуляр?
-Помилуйте, футляр из черной кожи. —
Он бледен стал и закричал: — О боже!
Все, что хотите, но не тот футляр.

Я вас прошу, я заклинаю вас!
Вы молоды, вы пахнете бензином!
Ступайте к современным магазинам,
где так велик ассортимент пластмасс.

— Как это мило с вашей стороны, —
сказала я, — я не люблю пластмассы.
Он мне польстил: — Вы правы и прекрасны.
Вы любите непрочность старины.

Я сам служу ее календарю.
Вот медальон, и в нем портрет ребенка.
Минувший век. Изящная работа.
И все это я вам теперь дарю.

…Печальный ангел с личиком больным.
Надземный взор. Прилежный лоб и локон.
Гроза в июне. Воспаленье в легком.
И тьма небес, закрывшихся за ним…

— Мне горестей своих не занимать,
а вы хотите мне вручить причину
оплакивать всю жизнь его кончину
и в горе обезумевшую мать?

— Тогда сервиз на двадцать шесть персон! —
воскликнул он, надеждой озаренный. —
В нем сто предметов ценности огромной.
Берите даром — и вопрос решен.

— Какая щедрость и какой сюрприз!
Но двадцать пять моих гостей возможных
всегда в гостях, в бегах неосторожных.
Со мной одной соскучится сервиз.

Как сто предметов я могу развлечь?
Помилуй бог, мне не по силам это.
Нет, я ценю единственность предмета,
вы знаете, о чем веду я речь.

— Как я устал! — промолвил антиквар. —
Мне двести лет. Моя душа истлела.
Берите все! Мне все осточертело!
Пусть все мое теперь уходит к вам.

И он открыл футляр. И на крыльцо
из мглы сеней, на долю из темницы
явился свет, и опалил ресницы,
и это было женское лицо.

Не по чертам его — по черноте, —
сжегшей ум, по духоте пространства
я вычислила, сколь оно прекрасно,
еще до зренья, в первой слепоте.

Губ полусмехом, полумраком глаз
лицо ее внушало мысль простую:
утратить разум, кануть в тьму пустую,
просить руки, проситься на Кавказ.

Там — соблазнить ленивого стрелка
сверкающей открытостью затылка,
раз навсегда — и все. Стрельба затихла,
и в небе то ли бог, то ль облака.

— Я молод был сто тридцать лет назад. —
проговорился антиквар печальный. —
Сквозь зелень лиц, по желтизне песчаной
я каждый день ходил в тот дом и сад.

О, я любил ее не первый год,
целуя воздух и каменья сада,
когда проездом — в ад или из ада —
вдруг объявился тот незваный гость.

Вы Ганнибала помните? Мастак
он был в делах, достиг чинов немалых,
но я о том, что правнук Ганнибалов
случайно оказался в тех местах.

Туземным мраком горячо дыша,
он прыгнул в дверь. Вое вмиг переместилось.
Прислуга, как в грозу, перекрестилась.
И обмерла тогда моя душа.

Чужой сквозняк ударил по стеклу.
Шкаф отвечал разбитою посудой.
Повеяло паленым и простудой.
Свеча погасла. Гость присел к столу.

Когда же вновь затеяли огонь,
склонившись к ней, перемешавшись разом,
он всем опасным африканским рабством
потупился, как укрощенный конь.

Я ей шепнул: — Позвольте, он урод.
Хоть ростом скромен, и на том спасибо.
— Вы думаете? — так она спросила. —
Мне кажется, совсем наоборот.

Три дня гостил, весь кротость, доброта,
любой совет считал себе приказом.
А уезжая, вольно пыхнул глазом
и засмеялся красным пеклом рта.

С тех пор явился горестный намек
в лице ее, в его простом порядке.
Над непосильным подвигом разгадки
трудился лоб, а разгадать не мог.

Когда из сна, из глубины тепла
всплывала в ней незрячая улыбка,
она пугалась, будто бы ошибка
лицом ее допущена была.

Но нет, я не уехал на Кавказ,
Я сватался. Она мне отказала.
Не изменив намерений нимало,
я сватался второй и третий раз.

В столетье том, в тридцать седьмом году,
по-моему, зимою, да, зимою,
она скончалась, не послав за мной,
без видимой причины и в бреду.

Бессмертным став от горя и любви,
я ведаю этим ничтожным храмом,
толкую с хамом и торгую хламом,
затерянный меж богом и людьми.

Но я утешен мнением молвы,
что все-таки убит он на дуэли.
— Он не убит, а вы мне надоели, —
сказала я, — хоть не виновны вы.

Простите мне желание руки
владеть и взять. Поделим то и это.
Мне — суть предмета, вам — краса портрета:
в награду, в месть, в угоду, вопреки.

Старик спросил: — Я вас не вверг в печаль
признаньем в этих бедах небывалых?
— Нет, вспомнился мне правнук Ганнибалов, —
сказала я, — мне лишь его и жаль.

А если вдруг, вкусивший всех наук,
читатель мой заметит справедливо:
— Все это ложь, изложенная длинно. —
Отвечу я: — Конечно, ложь, мой друг.

Весьма бы усложнился трезвый быт,
когда б так поступали антиквары,
и жили вещи, как живые твари,
а тот, другой, был бы и впрямь убит.

Но нет, портрет живет в моем дому!
И звон стекла! И лепет туфель бальных!
И мрак свечей! И правнук Ганнибалов
к сему причастен — судя по всему.