Много, много птичек
Запекли в пирог:
Семьдесят синичек,
Сорок семь сорок.
Трудно непоседам
В тесте усидеть —
Птицы за обедом
Громко стали петь.
Побежали люди
В золотой чертог,
Королю на блюде
Понесли пирог.
Где король? На троне
Пишет манифест.
Королева в спальне
Хлеб с вареньем ест.
Фрейлина стирает
Ленту для волос.
У нее сорока
Отщипнула нос.
А потом синица
Принесла ей нос,
И к тому же месту
Сразу он прирос.
Ох, да помогите, помогите, помогите
все долги мне заплатить:
Кому надо что отдать
И кому надо что простить!
Послушай…<Все>
вот такие пироги.
Только непричастные да честные остались
да одни мои враги.>Ох, да пропадайте, пропадайте, пропадайте,
сгиньте пропадом совсем!
. . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . .Все мои товарищи пропали, разбежались —
вот такие пироги.
Только непричастные да честные остались
да одни мои враги.Ох, как полетели, да как окна запотели, —
даже хмель с меня слетел,
Да я раз десять пропотел
Да похмеляться не хотел,
Ребята!<Все>
вот такие пироги.
Только непричастные да честные остались
да одни мои враги.>
Осенний холодок.
Пирог с грибами.
Калитки шорох и простывший чай.
И снова побелевшими губами
короткое, как вздох:
«Прощай, прощай».
«Прощай, прощай…»
Да я и так прощаю
всё, что простить возможно,
обещаю
и то простить, чего нельзя простить.
Великодушным мне нельзя не быть.
Прощаю всех, что не были убиты
тогда, перед лицом грехов своих.
«Прощай, прощай…»
Прощаю все обиды,
обеды
у обидчиков моих.
«Прощай…»
Прощаю, чтоб не вышло боком
Сосуд добра до дна не исчерпать.
Я чувствую себя последним богом,
единственным, умеющим прощать.
«Прощай, прощай…»
Старания упрямы
(пусть мне лишь не простится одному),
но горести моей прекрасной мамы
прощаю я неведомо кому.
«Прощай, прощай…».
Прощаю, не смущаю
угрозами,
надёжно их таю.
С улыбкою, размашисто прощаю,
как пироги,
прощенья раздаю.
Прощаю побелевшими губами,
покуда не повторится опять
осенний горький чай
пирог с грибами
и поздний час —
прощаться и прощать.
Приехали! Приехали!
Родители приехали!
С конфетами, с орехами
Родители приехали.
Девочки и мальчики
Прыгают от радости:
В каждом чемоданчике
Яблоки и сладости.
Вот для дочки
Танечки
В узелочке
Прянички.
А вот это пироги,
Для себя их береги.
Вот для сына
Петеньки
Леденцы
В пакетике.
Это Пете моему,
Это больше никому!
И с пакетами в руках
Уплетают в уголках
Друг от друга
По секрету
Кто пирог,
А кто конфету.
Ходит Витя
Мимо всех:
«Хоть бы мне
Один орех!
Не дождался
Я отца,
Остался я
Без леденца».
Вдруг ребята
Встали с мест:
— Мы едим,
А он не ест?
Товарищи
Родители!
Хотите,
Не хотите ли,
Но кладите
Всё на стол
И делите
Всё на сто!
Что мы сели
По углам?
Всё поделим
Пополам…
Разделите
Всё на всех:
Вам орех,
Нам орех…
Всё у всех,
Ребята, есть?
Начинайте
Есть!
Россия — всё:
и коммуна,
и волки,
и давка столиц,
и пустырьная ширь,
стоводная удаль безудержной Волги,
обдорская темь
и сиянье Кашир.
Лед за пристанью за ближней,
оковала Волга рот,
это красный,
это Нижний,
это зимний Новгород.
По первой реке в российском сторечьи
скользим…
цепенеем…
зацапаны ветром…
А за волжским доисторичьем
кресты да тресты,
да разные «центро».
Сумятица торга кипит и клокочет,
клочки разговоров
и дымные клочья,
а к ночи
не бросится говор,
не скрипнут полозья,
столетняя зелень зигзагов Кремля,
да под луной,
разметавшей волосья,
замерзающая земля.
Огромная площадь;
прорезав вкривь ее,
неслышную поступь дикарских лап
сквозь северную Скифию
я направляю
в местный ВАПП.
За версты,
за сотни,
за тыщи,
за массу
за это время заедешь, мчась,
а мы
ползли и ползли к Арзамасу
со скоростью верст четырнадцать в час.
Напротив
сели два мужичины:
красные бороды,
серые рожи.
Презрительно буркнул торговый мужчина:
— Сережи! —
Один из Сережей
полез в карман,
достал пироги,
запахнул одежду
и всю дорогу жевал корма,
ленивые фразы цедя промежду.
— Конешно…
и к Петрову́…
и в Покров…
за то и за это пожалте про́цент…
а толку нет…
не дорога, а кровь…
с телегой тони, как ведро в колодце…
На што мой конь — крепыш,
аж и он
сломал по яме ногу…
Раз ты
правительство,
ты и должон
чинить на всех дорогах мосты. —
Тогда
на него
второй из Сереж
прищурил глаз, в морщины оправленный.
— Налог-то ругашь,
а пирог-то жрешь… —
И первый Сережа ответил:
— Правильно!
Получше двадцатого,
что толковать,
не голодаем,
едим пироги.
Мука, дай бог…
хороша такова…
Но што насчет лошажьей ноги…
взыскали процент,
а мост не проложать… —
Баючит езда дребезжаньем звонким.
Сквозь дрему
все время
про мост и про лошадь
до станции с названьем «Зимёнки».
На каждом доме
советский вензель
зовет,
сияет,
режет глаза.
А под вензелями
в старенькой Пензе
старушьим шепотом дышит базар.
Перед нэпачкой баба седа
отторговывает копеек тридцать.
— Купите платочек!
У нас
завсегда
заказывала
сама царица… —
Морозным днем отмелькала Самара,
за ней
начались азиаты.
Верблюдина
сено
провозит, замаран,
в упряжку лошажью взятый.
Университет —
горделивость Казани,
и стены его
и доныне
хранят
любовнейшее воспоминание
о великом своем гражданине.
Далёко
за годы
мысль катя,
за лекции университета,
он думал про битвы
и красный Октябрь,
идя по лестнице этой.
Смотрю в затихший и замерший зал:
здесь
каждые десять на́ сто
его повадкой щурят глаза
и так же, как он,
скуласты.
И смерти
коснуться его
не посметь,
стоит
у грядущего в смете!
Внимают
юноши
строфам про смерть,
а сердцем слышат:
бессмертье.
Вчерашний день
убог и низмен,
старья
премного осталось,
но сердце класса
горит в коммунизме,
и класса грудь
не разбить о старость.
1
Стояла у речки, под горкой, хатёнка,
В ней кошка жила и четыре котёнка.
Был первый котёнок совсем ещё крошкой.
Кошка его называла Ермошкой.
Сёмкою звался котёнок другой,
Маленький хвостик держал он дугой.
У третьего братца, котёнка Петрушки,
Лихо торчали пушистые ушки.
Кусался и дрался, как глупый щенок,
Фомка — четвёртый кошачий сынок.
2
Однажды сготовила кошка обед:
Зажарила восемь куриных котлет,
Спекла для ребяток слоёный пирог,
Купила им сливочный, сладкий сырок.
Чистою скатертью столик накрыла,
Взглянула, вздохнула и проговорила:
— А может быть, мало будет для деток
Сырка, пирога и куриных котлеток?
Пойду я на рынок, на рынке достану
Для милых котяток густую сметану.
Берёт она с полки пузатый горшочек,
Кладёт его в плотный плетёный мешочек.
В карман опускает большой кошелёк,
Но дверь забывает закрыть на замок.
3
Стоит возле речки пустая хатёнка,
В леску заигрались четыре котёнка.
Вдруг из высоких кустов барбариса
Вылезла тихо противная крыса.
Воздух понюхав, махнула хвостом
И осторожно взглянула на дом.
В доме ни скрипа, ни звука, ни вздоха.
«Это неплохо!» — решает пройдоха.
Свистнула крыса, визгливо-пронзительно –
Два раза коротко, три — продолжительно.
Даже в лесу, за болотной трясиной,
Крысы услышали посвист крысиный.
Ожили мигом лесные тропинки,
Всюду мелькают крысиные спинки.
Листья сухие чуть слышно шуршат,
Крысы торопятся, крысы спешат.
4
Кошка сметану купила и вот
Быстро домой по тропинке идёт.
К дому приводит лесная дорожка,
Что же увидела бедная кошка?
Дюжину крыс, бандитов хвостатых,
Дюжину крыс и обеда остаток.
Подходит к концу воровская пирушка.
Крикнула кошка: — На помощь, Петрушка!
Сёмка, на помощь! На помощь, Ермошка!
Фомка, на помощь! — крикнула кошка.
5
И вдруг из-за леса выходит отряд,
Выходит отряд не котят, а ребят.
Первый с винтовкой, с танком другой,
С длинною шашкой третий герой.
Четвёртый горохом стреляет из пушки
По крысам, сидящим в кошачьей избушке.
В атаку бросается храбрый отряд.
Враги отступают, пищат и дрожат.
Свистнули крысы визгливо, пронзительно –
Три раза коротко, два — продолжительно.
И побежала крысиная стая,
В поле хвостами следы заметая.
Кошка не знает, какую награду
Дать за спасенье лихому отряду.
Не ожидая кошачьих наград,
С гордою песней уходит отряд.
6
Всласть наигрались в песочке сыночки
И прибегают домой из лесочка.
Четверо славных весёлых котят
Проголодались, обедать хотят.
Сделала мама им новый обед:
Снова зажарила восемь котлет,
Сделала новый слоёный пирог,
Сладкий, как сахар, дала им сырок.
Плотный, плетёный раскрыла мешочек,
Достала с густою сметаной горшочек.
7
Ясные звёзды в небе зажглись,
Дети поели и спать улеглись.
Где-то в кустах соловьи засвистели,
Кошке не спится, лежит на постели.
Думает кошка: «Звала я котят,
А почему-то явился отряд!
Ах, почему, почему, почему?
Этого я никогда не пойму!»
8
Мы отгадаем загадку легко,
Кошке отгадку шепнём на ушко:
Звали, наверное, этих ребят
Так же, как ваших пушистых котят:
Сёмка и Фомка, Петрушка, Ермошка.
Вы недогадливы, милая кошка!
ПоэмаЕсть родственницы дальние —
почти
для нас несуществующие, что ли,
но вдруг нагрянут,
словно призрак боли,
которым мы безбольность предпочли.
Я как-то был на званом выпивоне,
а поточней сказать —
на выбивоне
болезнетворных мыслей из голов
под нежное внушенье:
«Будь здоров!»
В гостях был некий лондонский продюсер,
по мнению общественному, —
Дуся,
который шпилек в душу не вонзал,
а родственно и чавкал и «врезал».
И вдруг — звонок…
Едва очки просунув,
в дверях застряло — нечто —
всё из сумок
в руках, и на горбу, и на груди —
под родственное:
«Что ж стоишь, входи!»
У гостьи —
у очкастенькой старушки
с плеча свисали на бечёвке сушки,
наверно,
не вошедшие никак
ни в сумку,
ни в брезентовый рюкзак.
Исторгли сумки,
рухнув,
мёрзлый звон.
«Мне б до утра,
а сумки — на балкон».
Ворча:
«Ох, наша сумчатая Русь…» —
хозяйка с неохотой дверь прикрыла.
«Знакомьтесь,
моя тётя —
Марь Кириллна.
Или, как я привыкла, —
тёть Марусь».
Хозяйке было чуть не по себе.
Она шепнула,
локоть мой сжимая:
«Да не родная тётка,
а седьмая,
как говорят,
вода на киселе».
Шёл разговор в глобальных облаках
о феллинизмах
и о копполизмах,
а тёть Марусь вошла
тиха, как призрак,
в своих крестьянских вежливых носках.
С косичками серебряным узлом
присела чинно,
не касаясь рюмки,
и сумками оттянутые руки
украдкой растирала под столом.
Глядела с любопытством,
а не вчуже,
и вовсе не старушечье —
девчушье
синело из-под треснувших очков
с лукавым простодушьем васильков.
Её в старуху
сумки превратили —
колдуньи на клеёнке,
дерматине,
как будто в современной сказке злой,
но — сумки с плеч,
и старость всю — долой.
Продюсера за лацканы беря,
мосфильмовец уже гудел могуче:
«Что ваш Феллини
или Бертолуччи?
Отчаянье сплошное…
Где борьба?»
Заёрзал переводчик,
засопел:
«Отчаянье — ну как оно на инглиш?»
А гостья вдруг подвинулась поближе
и подсказала шёпотом:
«Despair!..»
Компания была потрясена
при этом неожиданном открытье,
как будто вся Советская страна
заговорила разом на санскрите.
«Ну и вода пошла на киселе…» —
подумал я,
а гостья пояснила:
«Английский я преподаю в Орле.
Переводила Юджина О’Нила…»
«Вот вы из сердца,
так сказать,
Руси, —
мосфильмовец взрычал, —
вам, для примера,
какая польза с этого «диспера»?»
Хозяйка прервала:
«Ты закуси…»
Но, соблюдая сдержанную честь,
сказала гостья,
брови сдвинув строже:
«Ну что же,
я отчаивалась тоже.
А вот учу…
Надеюсь, польза есть…»
«Вы что-то к нам так редко,
тёть Марусь…» —
хозяйка исправляться стала лихо,
а гостья усмехнулась:
«Я — трусиха…
Приду,
а на звонок нажать боюсь».
У гостя что-то на пол пролилось,
но переводчик был благоразумен,
и нежно объяснил он:
«This old woman
from famous city of risak’s orlov’s» *.
«Вас, очевидно, память подвела… —
вздохнула гостья сдержанно и здраво. —
Названье это —
от конюшен графа
Орлова…
не от города Орла…»
Хозяйка гостю подала пирог свой,
сияя:
«This is russian pirojok!» ** —
и взгляд несостоявшейся Перовской
из-под бровей старушки всех прожёг,
как будто бы на высший свет московский
взглянул народовольческий кружок.
И разночинцы в молодых бородках
и с васильками на косоворотках
сурово встали за её спиной
безмолвно вопрошающей виной.
Старушка стала девочкой-подростком,
как будто изнутри её вот-вот,
страницы сжав,
закапанные воском,
Некрасова курсисточка прочтёт.
О, господи,
а в очереди сумрачной
сумел бы я узнать среди ругни
в старушке этой,
неповинно сумчатой,
учительницу —
мать всея Руси?
Пусть примут все архангелы в святые,
трубя над нами в судных облаках,
тебя,
интеллигенция России,
с трагическими сумками в руках.
Мне каждая авоська руки жжёт.
Провинций нет.
Рассыпан бог по лицам.
Есть личности,
подобные столицам.
Провинция —
всё то, что жрёт и лжёт.
И будто бы в крыле моём дробинка,
ты жжёшь меня, российская глубинка,
и, впившись в мои перья глубоко,
не дашь взлететь
преступно высоко…
…Я выбежал на улицу.
Я был
растерян перед бьющим в душу снегом,
как будто перед воющим набегом
каких-то непонятных белых сил.
Пурга рвала пространство всё на лоскуты
и усмехалось небо свысока,
и никакого не было орловского,
чтобы на нём уехать,
рысака.
Как погляжу
старушке той в глаза
я —
разночинец атомного века?
Вместит
какая в мире дискотека
всех призраков России голоса?
И я шептал в смертельном одичании:
«Отчаялся и я —
всё занесло,
но, может, лучше честное отчаянье,
чем лженадежды —
трусов ремесло?
Я сбит с копыт,
и всё в глазах качается,
и друга нет,
и не найти отца.
Имею право наконец отчаяться,
имею право
не надеяться?»
Но что-то васильковое синело,
когда я шёл
и сквозь пургу хрипел
забытым дальним родственником неба:
«Despair. —
И снег выплевывал:
Despair…»
Я с неба,
непроглядного такого
не слышал слова божьего мужского,
а женское живое слово божье:
«Ну что же,
я отчаивалась тоже…»
И вдруг пронзило раз и навсегда:
отчаянье —
не главная беда.
Есть вещи поотчаяньей отчаянья —
душа,
что неспособна на оттаянье,
и значит, не душа,
а просто склад
всех лженадежд,
в которых только яд.
Все милые улыбочки надеты
на лженадежды,
прячущие суть.
Отчаянье —
застенчивость надежды,
когда она боится обмануть
надеющихся,
что когда-нибудь… Так вот какие были пироги
испечены
старушкой той непростенькой,
когда она забытой дальней родственницей
внезапно появилась из пурги.
Как страшно,
если, призрачно устроясь,
привыкли мы считать навеселе
забытой дальней родственницей —
совесть,
и честь —
седьмой водой на киселе.
Как страшно, если ночью засугробленной,
от нас непоправимо далека,
забытой дальней родственницей Родина
дотронуться боится до звонка…
_______________
* «Из знаменитого города орловских рысаков» (англ.).
** «Это русский пирожок» (англ.).