…Не потому ли сплавила печаль я
с подспудной жаждой счастья и любви
и песнь моя над кладбищем звучала
призывом к жизни,
клятвой на крови? Не потому ли горечь, как усталость,
доныне на губах моих осталась…
Но кто солдат посмеет обвинить
за то, что искалечены они?..
Свои обиды каждый человек -
Проходит время — и забывает,
А моя печаль — как вечный снег, -
Не тает, не тает.
Не тает она и летом
В полуденный зной, -
И знаю я: печаль-тоску мне эту
Век носить с собой.
Поэтам следует печаль,
А жизни следует разлука.
Меня погладит по плечам
Строка твоя рукою друга.И одиночество войдет
Приемлемым, небезутешным,
Оно как бы полком потешным
Со мной по городу пройдет.Не говорить по вечерам
О чем-то непервостепенном —
Товарищами хвастать нам
От суеты уединенным.Никто из нас не Карамзин —
А был ли он, а было ль это —
Пруды и девушки вблизи
И благосклонные поэты.
Не утаю от Тебя печали,
так же как радости не утаю.
Сердце свое раскрываю вначале,
как достоверную повесть Твою.Не в монументах и не в обелисках,
не в застекленно-бетонных дворцах —
Ты возникаешь невидимо, близко,
в древних и жадных наших сердцах.Ты возникаешь естественней вздоха,
крови моей клокотанье и тишь,
и я Тобой становлюсь, Эпоха,
и Ты через сердце мое говоришь.И я не таю от Тебя печали
и самого тайного не таю:
сердце свое раскрываю вначале,
как исповедную повесть Твою…
Бывало все: и счастье, и печали,
и разговоры длинные вдвоем.
Но мы о самом главном промолчали,
а может, и не думали о нем.
Нас разделило смутных дней теченье —
сперва ручей, потом, глядишь, река…
Но долго оставалось ощущенье:
не навсегда, ненадолго, пока…
Давно исчез, уплыл далекий берег,
и нет тебя, и свет в душе погас,
и только я одна еще не верю,
что жизнь навечно разлучила нас.
Во многом знании — немалая печаль,
Так говорил творец Экклезиаста.
Я вовсе не мудрец, но почему так часто
Мне жаль весь мир и человека жаль? Природа хочет жить, и потому она
Миллионы зерен скармливает птицам,
Но из миллиона птиц к светилам и зарницам
Едва ли вырывается одна.Вселенная шумит и просит красоты,
Кричат моря, обрызганные пеной,
Но на холмах земли, на кладбищах вселенной
Лишь избранные светятся цветы.Я разве только я? Я — только краткий миг
Чужих существований. Боже правый,
Зачем ты создал мир, и милый и кровавый,
И дал мне ум, чтоб я его постиг!
Перевод Наума Гребнева
Я звезды засвечу тебе в угоду,
Уйму холодный ветер и пургу,
Очаг нагрею к твоему приходу,
От холода тебя оберегу.
Мы сядем, мы придвинемся друг к другу,
Остерегаясь всяких громких слов,
Ярмо твоих печалей и недугов
Себе на шею я надеть готов.
Я тихо встану над твоей постелью,
Чтоб не мешать тебе, прикрою свет,
Твоею стану песней колыбельной,
Заклятьем ото всех невзгод и бед.
И ты поверишь: на земле метельной
Ни зла людского, ни печали нет.
Солнце дрожит в воде,
Вечер уходит вдаль.
Вот уж который день
Я прихожу сюда —
Слышать, как ты поёшь,
Видеть, как ты плывёшь.
Парус крылом взмахнёт,
Сердце на миг замрёт. Но вот пришла зима,
Речка белым-бела,
Свёрнуты паруса,
Хмурятся небеса.
Снег и печаль кругом
Кружатся в ноябре,
И не махнёт крылом
Парусник на заре. Вот и любовь прошла,
Речка белым-бела,
Свёрнуты паруса,
Хмурятся небеса.
Снег и печаль кругом
Кружатся в ноябре,
И не махнёт крылом
Парусник на заре.
Благодарю тебя
За песенность города,
И откровенного, и тайного.
Благодарю тебя,
Что всем было холодно,
А ты оттаяла, оттаяла.
За шёпот и за крик,
За вечность и за миг,
За отогревшую звезду,
За смех и за печаль,
За тихое прощай,
За всё тебя благодарю.
Благодарю за то,
что ты по судьбе прошла,
За то, что для другого сбудешься.
Благодарю тебя
за то, что со мной была,
Ещё за то, что не забудешься.
За шёпот и за крик,
За вечность и за миг,
За отгоревшую звезду,
За смех и за печаль,
За тихое прощай,
За всё тебя благодарю.
Много счастья и много печалей на свете,
а рассветы прекрасны,
а ночи глухи…
Незаконной любви
незаконные дети,
во грехе родились они —
эти стихи.
Так уж вышло, а я ни о чем не жалею,
трачу, трачу без удержу душу свою…
Мне они всех рожденных когда-то милее,
оттого что я в каждом тебя узнаю.
Я предвижу заране их трудную участь,
дождь и холод у запертых глухо дверей,
я заране их долгой бездомностью мучусь,
я люблю их — кровиночки жизни моей.
Все равно не жалею.
Мне некогда каяться.
Догорай, мое сердце, боли, холодей, —
пусть их больше от нашего счастья останется,
перебьются!
Земля не без добрых людей!
Есть тайная печаль в весне первоначальной,
Когда последний снег нам несказанно жаль,
Когда в пустых лесах негромко и случайно
Из дальнего окна доносится рояль.
И ветер там вершит круженье занавески,
Там от движенья нот чуть звякает хрусталь.
Там девочка моя, еще ничья невеста,
Играет, чтоб весну сопровождал рояль.
Ребята! Нам пора, пока мы не сменили
Веселую печаль на черную печаль,
Пока своим богам нигде не изменили, —
В программах наших судьб передают рояль.
И будет счастье нам, пока легко и смело
Та девочка творит над миром пастораль,
Пока по всей земле, во все ее пределы
Из дальнего окна доносится рояль.
В. Амлинскому
Среди печали и утех
Наверно, что-то я не видел.
Прошу прощения у тех,
Кого нечаянно обидел.
Когда бы это ни случилось —
Вчера лишь… Иль давным-давно
Ушла обида иль забылась, —
Прошу прощенья все равно…
Прошу прощенья у любви —
Наедине, не при народе,
Что уходил в стихи свои,
Как в одиночество уходят.
И у наставников своих
Прошу прощенья запоздало,
Что вспоминал не часто их,
Затосковал, когда не стало.
А вот у ненависти я
Просить прощения не стану.
За то, что молодость моя
Ей доброту предпочитала.
Не удивляйтесь, что сейчас,
Когда судьба мне время дарит,
Прошу прощения у вас.
Но знаю я — последний час
Обычно не предупреждает…
Сначала было Слово печали и тоски,
Рождалась в муках творчества планета, -
Рвались от суши в никуда огромные куски
И островами становились где-то.
И, странствуя по свету без фрахта и без флага
Сквозь миллионолетья, эпохи и века,
Менял свой облик остров, отшельник и бродяга,
Но сохранял природу и дух материка.
Сначала было Слово, но кончились слова,
Уже матросы Землю населяли, -
И ринулись они по сходням вверх на острова,
Для красоты назвав их кораблями.
Но цепко держит берег — надежней мертвой хватки, -
И острова вернутся назад наверняка,
На них царят морские — особые порядки,
На них хранят законы и честь материка.
Простит ли нас наука за эту параллель,
За вольность в толковании теорий, -
И если уж сначала было слово на Земле,
То это, безусловно, — слово "море"!
Как комната была велика!
Она была, как земля, широка
и глубока, как река.
Я тогда не знал потолка
выше ее потолка.
И все-таки быстро жизнь потекла,
пошвыряла меня, потолкла.
Я смеялся, купался и греб…
О детских печалей и радостей смесь:
каждое здание — как небоскреб,
каждая обида — как смерть!
Я играл, и любимой игрой
был мир — огромный, завидный:
мир меж Мтацминдой и Курой,
мир меж Курой и Мтацминдой…
Я помню: у девушки на плечах
загар лежал влажно и ровне,
и взгляд ее, выражавший печаль,
звал меня властно и робко.
Я помню: в реке большая вода,
маленькие следы у реки…
Как были годы длинны тогда,
как они сейчас коротки!
Огни, горите ярче,
Пылайте, щеки, жарче,
И музыка, торжественней звучи!
Одни другим на смену
На желтую арену
Веселые выходят циркачи.Под куполом цирка никто не скучает,
И все мы похожи
Слегка на детей.
Под куполом цирка уходят печали,
И все мы моложе,
И все веселей! Как кукла размалеван,
Смеется рыжий клоун,
И вместе с ним хохочут все кругом,
И рвутся взрывы смеха,
Как радостное эхо,
Под круглым и высоким потолком.Сегодня праздник цирка,
И лошадь, точно циркуль,
По кругу, низко кланяясь, бежит.
Несется над барьером
То вальсом, то карьером,
И праздничный султан ее дрожит.Огни, горите ярче,
Пылайте, щеки, жарче,
И музыка, торжественней звучи!
Одни другим на смену
На желтую арену
Веселые выходят циркачи.Под куполом цирка никто не скучает,
И все мы похожи
Слегка на детей.
Под куполом цирка уходят печали,
И все мы моложе,
И все веселей!
Вот паруса живая тень
зрачок прозревший осеняет,
и звон стоит, и зимний день
крахмалом праздничным сияет.Проснуться, выйти на порог
и наблюдать, как в дни былые,
тот белый свет, где бел платок
и маляра белы белила, где мальчик ходит у стены
и, рисовальщик неученый,
средь известковой белизны
выводит свой рисунок черный.И сумма нежная штрихов
живет и головой качает,
смеется из-за пустяков
и девочку обозначает.Так, в сердце мальчика проспав,
она вступает в пробужденье,
стоит, на цыпочки привстав,
вся жизненность и вся движенье.Еще дитя, еще намек,
еще в походке ошибаясь,
приходит в мир, как в свой чертог,
погоде странной улыбаясь.О Буратино, ты влюблен!
От невлюбленных нас отличен!
Нескладностью своей смешон
и бледностью своей трагичен.Ужель в младенчестве твоем,
догадкой осенен мгновенной,
ты слышишь в ясном небе гром
любви и верности неверной? Дано предчувствовать плечам,
как тяжела ты, тяжесть злая,
и предстоящая печаль
печальна, как печаль былая…
Так уж, видно, пришлось,
Так наметилось,
Что одна ты двоим
В жизни встретилась; Что и мне и ему
Примечталася,
Но пока никому
Не досталася… Где бы ни была ты,
Он проведает, —
За тобой, словно тень,
Всюду следует.Для тебя для одной
Он старается,
Для тебя на «Казбек»
Разоряется; Для тебя надо мной
Он подшучивает,
Для тебя под гармонь
Выкаблучивает, —Чтоб его одного
Ты приветила,
А меня б и совсем
Не заметила… Ну, а я не такой
Убедительный,
Не такой, как мой друг,
Обходительный.Молча я подойду,
Сяду с краюшка…—
Золотая моя,
Золотаюшка! Где такая росла,
Где ты выросла,
Что твоя красота
Краше вымысла? Ты и радость моя,
И печаль моя,
И надежда моя,
И отчаянье… Если даже не мне
Ты достанешься,
И уйдешь от меня —
Не оглянешься, —Я в себе затаю
Всю беду мою,
Но тебя упрекать
Не подумаю.Пусть падет на меня
Неизбежное:
И тоска и печаль
Безутешная; Сущей правды словА
И напраслина, —
Только б знать мне, что ты
В жизни счастлива!
Ах, как все относительно в мире этом!
Вот студент огорченно глядит в окно,
На душе у студента темным-темно:
«Запорол» на экзаменах два предмета…
Ну, а кто-то сказал бы ему сейчас:
— Эх, чудила, вот мне бы твои печали?
Я «хвосты» ликвидировал сотни раз,
Вот столкнись ты с предательством милых глаз —
Ты б от двоек сегодня вздыхал едва ли!
Только третий какой-нибудь человек
Улыбнулся бы: — Молодость… Люди, люди!..
Мне бы ваши печали! Любовь навек…
Все проходит на свете. Растает снег,
И весна на душе еще снова будет!
Ну, а если все радости за спиной,
Если возраст подует тоскливой стужей
И сидишь ты беспомощный и седой —
Ничего-то уже не бывает хуже!
А в палате больной, посмотрев вокруг,
Усмехнулся бы горестно: — Ну сказали!
Возраст, возраст… Простите, мой милый друг.
Мне бы все ваши тяготы и печали!
Вот стоять, опираясь на костыли,
Иль валяться годами (уж вы поверьте),
От веселья и радостей всех вдали,
Это хуже, наверное, даже смерти!
Только те, кого в мире уж больше нет,
Если б дали им слово сейчас, сказали:
— От каких вы там стонете ваших бед?
Вы же дышите, видите белый свет,
Нам бы все ваши горести и печали!
Есть один только вечный пустой предел…
Вы ж привыкли и попросту позабыли,
Что, какой ни достался бы вам удел,
Если каждый ценил бы все то, что имел,
Как бы вы превосходно на свете жили!
Не сразу все устроилось,
Москва не сразу строилась,
Москва слезам не верила,
А верила любви.
Снегами запорошена,
Листвою заворожена,
Найдет тепло прохожему,
А деревцу — земли.
Александра, Александра,
Этот город — наш с тобою,
Стали мы его судьбою —
Ты вглядись в его лицо.
Чтобы ни было в начале,
Утолит он все печали.
Вот и стало обручальным
Нам Садовое Кольцо.
Москву рябины красили,
Дубы стояли князями,
Но не они, а ясени
Без спросу наросли.
Москва не зря надеется,
Что вся в листву оденется,
Москва найдет для деревца
Хоть краешек земли.
Александра, Александра,
Что там вьется перед нами?
Это ясень семенами
Кружит вальс над мостовой.
Ясень с видом деревенским
Приобщился к вальсам венским.
Он пробьется, Александра,
Он надышится Москвой.
Москва тревог не прятала,
Москва видала всякое,
Но беды все и горести
Склонялись перед ней.
Любовь Москвы не быстрая,
Но верная и чистая,
Поскольку материнская
Любовь других сильней.
Александра, Александра,
Этот город — наш с тобою,
Стали мы его судьбою —
Ты вглядись в его лицо.
Чтобы ни было в начале,
Утолит он все печали.
Вот и стало обручальным
Нам Садовое Кольцо.
Враги сожгли родную хату,
Сгубили всю его семью.
Куда ж теперь идти солдату,
Кому нести печаль свою?
Пошел солдат в глубоком горе
На перекресток двух дорог,
Нашел солдат в широком поле
Травой заросший бугорок.
Стоит солдат — и словно комья
Застряли в горле у него.
Сказал солдат: «Встречай, Прасковья,
Героя — мужа своего.
Готовь для гостя угощенье,
Накрой в избе широкий стол, -
Свой день, свой праздник возвращенья
К тебе я праздновать пришел…»
Никто солдату не ответил,
Никто его не повстречал,
И только теплый летний ветер
Траву могильную качал.
Вздохнул солдат, ремень поправил,
Раскрыл мешок походный свой,
Бутылку горькую поставил
На серый камень гробовой.
«Не осуждай меня, Прасковья,
Что я пришел к тебе такой:
Хотел я выпить за здоровье,
А должен пить за упокой.
Сойдутся вновь друзья, подружки,
Но не сойтись вовеки нам…»
И пил солдат из медной кружки
Вино с печалью пополам.
Он пил — солдат, слуга народа,
И с болью в сердце говорил:
«Я шел к тебе четыре года,
Я три державы покорил…»
Хмелел солдат, слеза катилась,
Слеза несбывшихся надежд,
И на груди его светилась
Медаль за город Будапешт.
Всего и надо, что вглядеться, — боже мой,
Всего и дела, что внимательно вглядеться, —
И не уйдешь, и никуда уже не деться
От этих глаз, от их внезапной глубины.
Всего и надо, что вчитаться, — боже мой,
Всего и дела, что помедлить над строкою —
Не пролистнуть нетерпеливою рукою,
А задержаться, прочитать и перечесть.
Мне жаль не узнанной до времени строки.
И все ж строка — она со временем прочтется,
И перечтется много раз и ей зачтется,
И все, что было с ней, останется при ней.
Но вот глаза — они уходят навсегда,
Как некий мир, который так и не открыли,
Как некий Рим, который так и не отрыли,
И не отрыть уже, и в этом вся беда.
Но мне и вас немного жаль, мне жаль и вас,
За то, что суетно так жили, так спешили,
Что и не знаете, чего себя лишили,
И не узнаете, и в этом вся печаль.
А впрочем, я вам не судья. Я жил как все.
Вначале слово безраздельно мной владело.
А дело было после, после было дело,
И в этом дело все, и в этом вся печаль.
Мне тем и горек мой сегодняшний удел —
Покуда мнил себя судьей, в пророки метил,
Каких сокровищ под ногами не заметил,
Каких созвездий в небесах не разглядел!
Подобно огненному зверю,
Глядишь на землю ты мою,
Но я ни в чём тебе не верю
И славословий не пою.Звезда зловещая! Во мраке
Печальных лет моей страны
Ты в небесах чертила знаки
Страданья, крови и войны.Когда над крышами селений
Ты открывала сонный глаз,
Какая боль предположений
Всегда охватывала нас! И был он в руку — сон зловещий:
Война с ружьём наперевес
В селеньях жгла дома и вещи
И угоняла семьи в лес.Был бой и гром, и дождь и слякоть,
Печаль скитаний и разлук,
И уставало сердце плакать
От нестерпимых этих мук.И над безжизненной пустыней
Подняв ресницы в поздний час,
Кровавый Марс из бездны синей
Смотрел внимательно на нас.И тень сознательности злобной
Кривила смутные черты,
Как будто дух звероподобный
Смотрел на землю с высоты.Тот дух, что выстроил каналы
Для неизвестных нам судов
И стекловидные вокзалы
Средь марсианских городов.Дух, полный разума и воли,
Лишённый сердца и души,
Кто о чужой не страждет боли,
Кому все средства хороши.Но знаю я, что есть на свете
Планета малая одна,
Где из столетия в столетье
Живут иные племена.И там есть муки и печали,
И там есть пища для страстей,
Но люди там не утеряли
Души единственной своей.Там золотые волны света
Плывут сквозь сумрак бытия,
И эта милая планета —
Земля воскресшая моя.
Тихо плакали флейты, рыдали валторны,
Дирижеру, что Смертью зовется; покорны.
И хотелось вдове, чтоб они замолчали —
Тот, кого провожали, не сдался б печали.
(Он войну начинал в сорок первом, комбатом,
Он комдивом закончил ее в сорок пятом.)
Он бы крикнул, коль мог:
— Выше голову, черти!
Музыканты, не надо подыгрывать смерти!
Для чего мне рапсодии мрачные ваши?
Вы играйте, солдаты, походные марши!
Тихо плакали флейты, рыдали валторны,
Подошла очень бледная женщина в черном.
Всё дрожали, дрожали припухшие губы,
Всё рыдали, рыдали военные трубы.
И вдова на нее долгим взглядом взглянула:
Да, конечно же, эти высокие скулы!
Ах, комдив! Как хранил он поблекшее фото
Тонкошеей девчонки, связистки из роты.
Освещал ее отблеск недавнего боя
Или, может быть, свет, что зовется любовью.
Погасить этот свет не сумела усталость…
Фотография! Только она и осталась.
Та, что дни отступленья делила с комбатом,
От комдива в победном ушла сорок пятом,
Потому что сказало ей умное сердце:
Никуда он не сможет от прошлого деться —
О жене затоскует, о маленьком сыне…
С той поры не видала комдива доныне,
И встречала восходы, провожала закаты
Все одна да одна — в том война виновата…
Долго снились комдиву припухшие губы,
Снилась шейка, натертая воротом грубым,
И улыбка, и скулы высокие эти!..
Ах, комдив! Нет без горечи счастья на свете!.
А жена никогда ни о чем не спросила,
Потому что таилась в ней умная сила,
Потому что была добротою богата,
Потому что во всем лишь война виновата…
Чутко замерли флейты, застыли валторны,
И молчали, потупясь, две женщины в черном.
Только громко и больно два сердца стучали
В исступленной печали, во вдовьей печали…
Прочел:
«Почила в бозе…»
Прочел
и сел
в задумчивой позе.
Неприятностей этих
потрясающее количество.
Сердце
тоской ободрано.
А тут
еще
почила императрица,
государыня
Мария Феодоровна.
Париж
печалью
ранен…
Идут князья и дворяне
в храм
на «рю
Дарю».
Старухи…
наружность жалка…
Из бывших
фрейлин
мегеры
встают,
волоча шелка…
За ними
в мешках-пиджаках
из гроба
встают камергеры.
Где
ваши
ленты андреевские?
На помочи
лент отрезки
пошли,
штаны волоча…
Скрываясь
от лапм
от резких,
в одном лишь
лы́синном блеске,
в двенадцать
часов
ПО НОЧАМ
из гроба,
тише, чем мыши,
мундиры
пропив и прожив,
из гроба
выходят «бывшие»
сенаторы
и пажи.
Наморщенные,
как сычи,
встают
казаки-усачи,
а свыше
блики
упали
на лики
их
вышибальи.
Ссыпая
песок и пыль,
из общей
могилы братской
выходят
чины и столпы
России
императорской…
Смотрю
на скопище это.
Явились…
сомнений нет,
они
с того света…
или
я
на тот свет.
На кладбищах
не пляшут лихо.
Но не буду
печаль корчить.
Королевы
и королихи,
становитесь в очередь.
Перевод Л. Дымовой
1
Понять я не мог, а теперь понимаю —
И мне ни к чему никакой перевод, —
О чем, улетая, осенняя стая
Так горестно плачет,
Так грустно поет.
Мне раньше казалось: печаль беспричинна
У листьев, лежащих в пыли у дорог.
О ветке родной их печаль и кручина —
Теперь понимаю,
А раньше не мог.
Не знал я, не ведал, но понял с годами,
Уже с побелевшей совсем головой,
О чем от скалы оторвавшийся камень
Так стонет и плачет
Как будто живой.
Когда далеко от родимого края
Судьба иль дорога тебя увела,
И радость печальна — теперь понимаю, —
И песня горька,
И любовь не светла,
о Родина…
2
Под гром твоих колоколов
Твое я славлю имя.
И нет на свете слаще слов,
И звука нет любимей.
А если смолкнет песнь моя
В ночи иль на рассвете —
Так это значит, умер я
И нет меня на свете.
Я, как орел, парю весной
Над весями твоими.
И эти крылья за спиной —
Твое святое имя.
Но если вдруг сломает их
Недобрый темный ветер —
Ты не ищи меня в живых
Тогда на белом свете.
Я твой кинжал. Я был в бою
Мятежный, непокорный.
Я постою за честь твою,
Коль день настанет черный.
А если в строй бойцов твоих
Я в скорбный час не встану —
Так значит, нет меня в живых,
Исчез я, сгинул, канул.
Я по чужой земле иду,
Чужие слышу речи
И все нетерпеливей жду
Минуту нашей встречи.
А будет взгляд очей твоих
Не радостен, не светел —
Так значит, мне не быть в живых
Уже на белом свете.
3
О чем эта песня вагонных колес,
И птиц щебетанье,
И шелест берез?
О родине, только о родине.
О чем, уплывая,
Грустят облака?
О чем кораблей уходящих тоска?
О родине, только о родине.
В дни горьких печалей и тяжких невзгод
Кто выручит нас?
Кто поможет? Спасет?
Родина. Только лишь родина.
В минуты удачи,
В часы торжества
О чем наши мысли и наши слова?
О родине, только о родине.
Кто связан и счастьем с тобой, и бедой
Тому и во тьме
Ты сияешь звездой,
О Родина!..
Шут был вор: он воровал минуты —
Грустные минуты тут и там.
Грим, парик, другие атрибуты
Этот шут дарил другим шутам.
В светлом цирке между номерами,
Незаметно, тихо, налегке
Появлялся клоун между нами
Иногда в дурацком колпаке.
Зритель наш шутами избалован —
Жаждет смеха он, тряхнув мошной,
И кричит: «Да разве это клоун?!
Если клоун — должен быть смешной!»
Вот и мы… Пока мы вслух ворчали:
«Вышел на арену — так смеши!» —
Он у нас тем временем печали
Вынимал тихонько из души.
Мы опять в сомненье — век двадцатый:
Цирк у нас, конечно, мировой,
Клоун, правда, слишком мрачноватый —
Невеселый клоун, не живой.
Ну, а он, как будто в воду канув,
Вдруг при свете, нагло, в две руки
Крал тоску из внутренних карманов
Наших душ, одетых в пиджаки.
Мы потом смеялись обалдело,
Хлопали, ладони раздробя.
Он смешного ничего не делал —
Горе наше брал он на себя.
Только — балагуря, тараторя —
Всё грустнее становился мим,
Потому что груз чужого горя
По привычке он считал своим.
Тяжелы печали, ощутимы —
Шут сгибался в световом кольце,
Делались всё горше пантомимы,
И — морщины глубже на лице.
Но тревоги наши и невзгоды
Он горстями выгребал из нас,
Будто многим обезболил роды,
А себе — защиты не припас.
Мы теперь без боли хохотали,
Весело по нашим временам:
«Ах, как нас прекрасно обокрали —
Взяли то, что так мешало нам!»
Время! И, разбив себе колени,
Уходил он, думая своё.
Рыжий воцарился на арене,
Да и за пределами её.
Злое наше вынес добрый гений
За кулисы — вот нам и смешно.
Вдруг — весь рой украденных мгновений
В нём сосредоточился в одно.
В сотнях тысяч ламп погасли свечи.
Барабана дробь — и тишина…
Слишком много он взвалил на плечи
Нашего — и сломана спина.
Зрители — и люди между ними —
Думали: вот пьяница упал…
Шут в своей последней пантомиме
Заигрался — и переиграл.
Он застыл — не где-то, не за морем —
Возле нас, как бы прилёг, устав, —
Первый клоун захлебнулся горем,
Просто сил своих не рассчитав.
Я шагал вперёд неукротимо,
Но успев склониться перед ним.
Этот трюк уже не пантомима:
Смерть была — царица пантомим!
Этот вор, с коленей срезав путы,
По ночам не угонял коней.
Умер шут. Он воровал минуты —
Грустные минуты у людей.
Многие из нас бахвальства ради
Не давались: проживём и так!
Шут тогда подкрадывался сзади
Тихо и бесшумно — на руках…
Сгинул, канул он — как ветер сдунул!
Или это шутка чудака?..
Только я колпак ему — придумал,
Этот клоун был без колпака.
Начальник района прощается с нами.
Немного сутулый, немного усталый,
Идет, как бывало, большими шагами
Над кромкою шлюза, над трассой канала.
Подрубленный тяжкой глубокой болезнью,
Он знает, что больше работать не сможет.
Забыть о бетоне, забыть о железе
Строителю в жизни ничто не поможет.
Немного сутулый, немного усталый,
Он так же вот шел Беломорским каналом.
Он так же фуражку снимал с головы
И лоб вытирал на канале Москвы.
И все становилось понятнее сразу,
Едва промелькнет его выцветший китель.
А папки его рапортов и приказов —
История наших великих строительств.
И вновь вспоминает начальник суровый
Всю жизнь кочевую, что с ветром промчалась.
Дорогу, которую — дай ему снова —
Он снова ее повторил бы сначала.И только одно его душу тревожит,
И только одно возвратить он не может:
Опять вспоминаются милые руки
В заботливой спешке, в прощальной печали.
Не слишком ли часто они провожали,
Не слишком ли длинными были разлуки?
А если и вместе — ночей не считая,
С рассвета в делах и порой до рассвета,
Он виделся с ней лишь за чашкою чая,
Склонясь над тарелкой, уткнувшись в газету.
В заботах о людях, о Доне и Волге,
Над Ольгиной он и не думал судьбою.
А сколько ночей прождала она долгих,
А как расцветала под лаской скупою…
Казалось ему — это личное дело,
Оно не влезало в расчеты и планы,
А Ольга Андревна пока поседела.
И, может быть, слишком и, может быть, рано.
Он понял все это на койке больничной,
Когда она, слезы и жалобы пряча,
Ладонь ему клала движеньем привычным
На лоб дорогой, нестерпимо горячий.
А дети — их трое росло-подрастало.
Любил он их сильно, а видел их мало.Начальник района прощается с нами,
Впервые за жизнь не закончив работы:
Еще не шумят берега тополями,
Не собраны к шлюзу стальные ворота.
А рядом с начальником в эту минуту
Прораб «восемнадцать» идет по каналу.
Давно ли птенец со скамьи института —
Он прожил немного, а сделал немало.
Сегодня, волнуясь, по трассе идет он,
Глядит на дорогу воды и бетона.
Мечты и надежды, мосты и ворота
Ему доверяет начальник района.
Выходит он в путь беспокойный и дальний.
Что скажет ему на прощанье начальник?
О том, как расставить теперь инженеров?
Как сделать, чтоб паводок — вечный обманщик —
Пришел не врагом, а помощником верным?
Об этом не раз уже сказано раньше.
И так необычно для этой минуты
Начальник спросил: — Вы женаты как будто? —
И слышит вчерашний прораб удивленно,
Растерянно глядя на выцветший китель,
Как старый суровый начальник района
Ему говорит: — А любовь берегите.Над кромкою шлюза стоят они двое.
Отсюда сейчас разойдутся дороги.
И старший, как прежде кивнув головою,
Уйдет навсегда, похудевший и строгий.
Сдвигает сочувственно молодость брови,
Слова утешенья уже наготове.
Но сильные слов утешенья боятся.
Чтоб только не дать с языка им сорваться,
Начальник его оборвал на полслове,
Горячую руку ему подает,
А сам говорит, сколько рыбы наловит
И как он Толстого всего перечтет.
В тенистом саду под кустами сирени
Он будет и рад не спешить никуда,
Припомнить промчавшиеся года,
Внучонка-вьюна посадить на колени…
Починят, подправят врачи на покое,
И, может быть, снова здоровье вернется.
Пускай небольшое, пускай не такое,
Но дело строителю всюду найдется.Немного сутулый, немного усталый,
Идет он к поселку большими шагами.
Ему благодарна земля под ногами
За то. что он строил моря и каналы.
Идет он счастливый, как все полководцы,
Чей путь завершился победой большою.
Идет он к поселку навстречу покою,
А сердце в степи, позади остается.
Ему б ни чинов, ни отличий… Признаться,
Он слишком привык к этим кранам плечистым, —
Ему бы остаться, хоть на год остаться
Прорабом, десятником, машинистом…
А дышится тяжко, а дышится худо.
Последняя ночь. Он уедет отсюда.
Но здесь он останется прочным бетоном,
Бегущей водой, нержавеющей сталью.
Людьми, что он вырастил — целым районом,
Великой любовью и светлой печалью.
I
Был день как день.
Ко мне пришла подруга,
не плача, рассказала, что вчера
единственного схоронила друга,
и мы молчали с нею до утра.
Какие ж я могла найти слова?
Я тоже — ленинградская вдова.
Мы съели хлеб, что был отложен на день,
в один платок закутались вдвоем,
и тихо-тихо стало в Ленинграде,
Один, стуча, трудился метроном.
И стыли ноги, и томилась свечка…
Вокруг ее слепого огонька
образовалось лунное колечко,
похожее на радугу слегка.
Когда немного посветлело небо,
мы вместе вышли за водой и хлебом
и услыхали дальней канонады
рыдающий, тяжелый, мерный гул:
то армия рвала кольцо блокады,
вела огонь по нашему врагу.
II
А город был в дремучий убран иней.
Уездные сугробы, тишина.
Не отыскать в снегах трамвайных линий,
одних полозьев жалоба слышна.
Скрипят, скрипят по Невскому полозья:
на детских сапках, узеньких, смешных,
в кастрюльках воду голубую возят,
дрова и скарб, умерших и больных.
Так с декабря кочуют горожане, —
за много верст, в густой туманной мгле,
в глуши слепых обледеневших зданий
отыскивая угол потеплей.
Вот женщина ведет куда-то мужа:
седая полумаска на лице,
в руках бидончик — это суп на ужин… —
Свистят снаряды, свирепеет стужа.
Товарищи, мы в огненном кольце!
А девушка с лицом заиндевелым,
упрямо стиснув почерневший рот,
завернутое в одеяло тело
на Охтенское кладбище везет.
Везет, качаясь, — к вечеру добраться б…
Глаза бесстрастно смотрят в темноту.
Скинь шапку, гражданин.
Провозят ленинградца.
погибшего на боевом посту.
Скрипят полозья в городе, скрипят…
Как многих нам уже не досчитаться!
Но мы не плачем: правду говорят,
что слезы вымерзли у ленинградцев.
Нет, мы не плачем. Слез для сердца мало.
Нам ненависть заплакать не дает.
Нам ненависть залогом жизни стала:
объединяет, греет и ведет.
О том, чтоб не прощала, не щадила,
чтоб мстила, мстила, мстила, как могу,
ко мне взывает братская могила
на охтенском, на правом берегу.
III
Как мы в ту ночь молчали, как молчали…
Но я должна, мне надо говорить
с тобой, сестра по гневу и печали:
прозрачны мысли, и душа горит.
Уже страданьям нашим не найти
ни меры, ни названья, ни сравненья.
Но мы в конце тернистого пути
и знаем — близок день освобожденья.
Наверно, будет грозный этот день
давно забытой радостью отмечен:
наверное, огонь дадут везде,
во все дома дадут, на целый вечер.
Двойною жизнью мы сейчас живем:
в грязи, во мраке, в голоде, в печали,
мы дышим завтрашним —
свободным, щедрым днем.
Мы этот день уже завоевали.
IV
Враги ломились в город наш свободный,
крошились камни городских ворот.
Но вышел на проспект Международный
вооруженный трудовой народ.
Он шел с бессмертным
возгласом
в груди:
— Умрем, но Красный Питер
не сдадим!
Красногвардейцы, вспомнив о былом,
формировали новые отряды,
в собирал бутылки каждый дом
и собственную строил баррикаду.
И вот за это — долгими ночами
пытал нас враг железом и огнем.
— Ты сдашься, струсишь, — бомбы нам
кричали,
забьешься в землю, упадешь ничком…
Дрожа, запросят плена, как пощады,
не только люди — камни Ленинграда.
Но мы стояли на высоких крышах
с закинутою к небу головой,
не покидали хрупких наших вышек,
лопату сжав немеющей рукой.
…Наступит день, и, радуясь, спеша,
еще печальных не убрав развалин,
мы будем так наш город украшать,
как люди никогда не украшали.
И вот тогда на самом стройном зданье
лицом к восходу солнца самого
поставим мраморное изваянье
простого труженика ПВО.
Пускай стоит, всегда зарей объятый,
так, как стоял, держа неравный бой:
с закинутою к небу головой,
с единственным оружием — лопатой.
V
О древнее орудие земное,
лопата, верная сестра земли,
какой мы путь немыслимый с тобою
от баррикад до кладбища прошли!
Мне и самой порою не понять
всего, что выдержали мы с тобою.
Пройдя сквозь пытки страха и огня,
мы выдержали испытанье боем.
И каждый, защищавший Ленинград,
вложивший руку в пламенные раны.
не просто горожанин, а солдат,
по мужеству подобный ветерану.
Но тот, кто не жил с нами, — не поверит,
что в сотни раз почетней и трудней
в блокаде, в окруженье палачей
не превратиться в оборотня, в зверя…
VI
Я никогда героем не была.
Не жаждала ни славы, ни награды.
Дыша одним дыханьем с Ленинградом,
я не геройствовала, а жила.
И не хвалюсь я тем, что в дни блокады
не изменяла радости земной,
что, как роса, сияла эта радость,
угрюмо озаренная войной.
И если чем-нибудь могу гордиться,
то, как и все друзья мои вокруг,
горжусь, что до сих пор могу трудиться,
не складывая ослабевших рук.
Горжусь, что в эти дни, как никогда,
мы знали вдохновение труда.
В грязи, во мраке, в голоде, в печали,
где смерть, как тень, тащилась по пятам,
такими мы счастливыми бывали,
такой свободой бурною дышали,
что внуки позавидовали б нам.
О да, мы счастье страшное открыли, —
достойно не воспетое пока,
когда последней коркою делились,
последнею щепоткой табака,
когда вели полночные беседы
у бедного и дымного огня,
как будем жить, когда придет победа,
всю нашу жизнь по-новому ценя.
И ты, мой друг, ты даже в годы мира,
как полдень жизни будешь вспоминать
дом на проспекте Красных Командиров,
где тлел огонь и дуло от окна.
Ты выпрямишься вновь, как нынче, молод.
Ликуя, плача, сердце позовет
и эту тьму, и голос мой, и холод,
и баррикаду около ворот.
Да здравствует, да царствует всегда
простая человеческая радость,
основа обороны и труда,
бессмертие и сила Ленинграда.
Да здравствует суровый и спокойный,
глядевший смерти в самое лицо,
удушливое вынесший кольцо
как Человек,
как Труженик,
как Воин.
Сестра моя, товарищ, друг и брат:
ведь это мы, крещенные блокадой.
Нас вместе называют — Ленинград;
и шар земной гордится Ленинградом.
Двойною жизнью мы сейчас живем:
в кольце и стуже, в голоде, в печали
мы дышим завтрашним —
счастливым, щедрым днем.
Мы сами этот день завоевали.
И ночь ли будет, утро или вечер,
но в этот день мы встанем и пойдем
воительнице-армии навстречу
в освобожденном городе своем.
Мы выйдем без цветов,
в помятых касках,
в тяжелых ватниках,
в промерзших полумасках,
как равные — приветствуя войска.
И, крылья мечевидные расправив,
над нами встанет бронзовая слава,
держа венок в обугленных руках.
1Та песня с детских лет, друзья,
Была знакома мне:
«Трансвааль, Трансвааль — страна моя,
Ты вся горишь в огне».Трансвааль, Трансвааль — страна моя!..
Каким она путем
Пришла в смоленские края,
Вошла в крестьянский дом? И что за дело было мне,
За тыщи верст вдали,
До той страны, что вся в огне,
До той чужой земли? Я даже знал тогда едва ль —
В свой двенадцать лет, —
Где эта самая Трансвааль
И есть она иль нет.И всё ж она меня нашла
В Смоленщине родной,
По тихим улицам села
Ходила вслед за мной.И понял я ее печаль,
Увидел тот пожар.
Я повторял:
— Трансвааль, Трансвааль! -
И голос мой дрожал.И я не мог уже — о нет! —
Забыть про ту страну,
Где младший сын — в тринадцать лет —
Просился на войну.И мне впервые, может быть,
Открылося тогда —
Как надо край родной любить,
Когда придет беда; Как надо родину беречь
И помнить день за днем,
Чтоб враг не мог ее поджечь
Погибельным огнем…2«Трансвааль, Трансвааль — страна моя!..»
Я с этой песней рос.
Ее навек запомнил я
И, словно клятву, нес.Я вместе с нею путь держал,
Покинув дом родной,
Когда четырнадцать держав
Пошли на нас войной; Когда пожары по ночам
Пылали здесь и там
И били пушки англичан
По нашим городам; Когда сражались сыновья
С отцами наравне…
«Трансвааль, Трансвааль — страна моя,
Ты вся горишь в огне…»3Я пел свой гнев, свою печаль
Словами песни той,
Я повторял:
— Трансвааль, Трансвааль! -
Но думал о другой, —О той, с которой навсегда
Судьбу свою связал.
О той, где в детские года
Я палочки срезал; О той, о русской, о родной,
Где понял в первый раз:
Ни бог, ни царь и не герой
Свободы нам не даст; О той, что сотни лет жила
С лучиною в светце,
О той, которая была
Вся в огненном кольце.Я выполнял ее наказ,
И думал я о ней…
Настал, настал суровый час
Для родины моей; Настал, настал суровый час
Для родины моей, —
Молитесь, женщины, за нас —
За ваших сыновей…4Мы шли свободу отстоять,
Избавить свет от тьмы.
А долго ль будем воевать —
Не спрашивали мы.Один был путь у нас — вперед!
И шли мы тем путем.
А сколько нас назад придет —
Не думали о том.И на земле и на воде
Врага громили мы.
И знамя красное нигде
Не уронили мы.И враг в заморские края
Бежал за тыщи верст.
И поднялась страна моя
Во весь могучий рост.Зимой в снегу, весной в цвету
И в дымах заводских —
Она бессменно на посту,
На страже прав людских.Когда фашистская чума
В поход кровавый шла,
Весь мир от рабского ярма
Страна моя спасла.Она не кланялась врагам,
Не дрогнула в боях.
И пал Берлин к ее ногам,
Поверженный во прах.Стоит страна большевиков,
Великая страна,
Со всех пяти материков
Звезда ее видна.Дороги к счастью — с ней одной
Открыты до конца,
И к ней — к стране моей родной —
Устремлены сердца.Ее не сжечь, не задушить,
Не смять, не растоптать, —
Она живет и будет жить
И будет побеждать! 5«…Трансвааль, Трансвааль!..» —
Я много знал
Других прекрасных слов,
Но эту песню вспоминал,
Как первую любовь; Как свет, как отблеск той зари,
Что в юности взошла,
Как голос матери-земли,
Что крылья мне дала.Трансвааль, Трансвааль! — моя страна,
В лесу костер ночной…
Опять мне вспомнилась она,
Опять владеет мной.Я вижу синий небосвод,
Я слышу бой в горах:
Поднялся греческий народ
С оружием в руках.Идет из плена выручать
Судьбу своей земли,
Идет свободу защищать,
Как мы когда-то шли.Идут на битву сыновья
С отцами наравне…
«Трансвааль, Трансвааль — страна моя,
Ты вся горишь в огне…»Пускай у них не те слова
И пусть не тот напев,
Но та же правда в них жива,
Но в сердце — тот же гнев.И тот же враг, что сжег Трансвааль, —
Извечный враг людской, —
Направил в них огонь и сталь
Безжалостной рукой.Весь мир, всю землю он готов
Поджечь, поработить,
Чтоб кровь мужей и слезы вдов
В доходы превратить; Чтоб даже воздух, даже свет
Принадлежал ему…
Но вся земля ответит:
— Нет!
Вовек не быть тому! И за одним встает другой
Разгневанный народ, —
На грозный бой, на смертный бой
И стар и млад идет, И остров Ява, и Китай,
И Греции сыны
Идут за свой родимый край,
За честь своей страны; За тех, что в лютой кабале,
В неволе тяжкой мрут,
За справедливость на земле
И за свободный труд.Ни вражья спесь, ни злая месть
Отважным не страшна.
Народы знают:
правда есть!
И видят — где она.Дороги к счастью —
с ней одной
Открыты до конца,
И к ней —
к стране моей родной
Устремлены сердца, Ее не сжечь, не задушить,
Не смять, не растоптать.
Она живет и будет жить
И будет побеждать!
Столько жили в обороне,
Что уже с передовой
Сами шли, бывало, кони,
Как в селе, на водопой.
И на весь тот лес обжитый,
И на весь передний край
У землянок домовитый
Раздавался песий лай.
И прижившийся на диво,
Петушок — была пора —
По утрам будил комдива,
Как хозяина двора.
И во славу зимних буден
В бане — пару не жалей —
Секлись вениками люди
Вязки собственной своей,
На войне, как на привале,
Отдыхали про запас,
Жили, Теркина читали
На досуге.
Вдруг — приказ…
Вдруг — приказ, конец стоянке.
И уж где-то далеки
Опустевшие землянки,
Сиротливые дымки.
И уже обыкновенно
То, что минул целый год,
Точно день. Вот так, наверно,
И война, и все пройдет…
И солдат мой поседелый,
Коль останется живой,
Вспомнит: то-то было дело,
Как сражались под Москвой…
И с печалью горделивой
Он начнет в кругу внучат
Свой рассказ неторопливый,
Если слушать захотят…
Трудно знать. Со стариками
Не всегда мы так добры.
Там посмотрим.
А покамест
Далеко до той поры.
________
Бой в разгаре. Дымкой синей
Серый снег заволокло.
И в цепи идет Василий,
Под огнем идет в село…
И до отчего порога,
До родимого села
Через то село дорога —
Не иначе — пролегла.
Что поделаешь — иному
И еще кружнее путь.
И идет иной до дому
То ли степью незнакомой,
То ль горами где-нибудь…
Низко смерть над шапкой свищет,
Хоть кого согнет в дугу.
Цепь идет, как будто ищет
Что-то в поле на снегу.
И бойцам, что помоложе,
Что впервые так идут,
В этот час всего дороже
Знать одно, что Теркин тут.
Хорошо — хотя ознобцем
Пронимает под огнем —
Не последним самым хлопцем
Показать себя при нем.
Толку нет, что в миг тоскливый,
Как снаряд берет разбег,
Теркин так же ждет разрыва,
Камнем кинувшись на снег;
Что над страхом меньше власти
У того в бою подчас,
Кто судьбу свою и счастье
Испытал уже не раз;
Что, быть может, эта сила
Уцелевшим из огня
Человека выносила
До сегодняшнего дня, —
До вот этой борозденки,
Где лежит, вобрав живот,
Он, обшитый кожей тонкой
Человек. Лежит и ждет…
Где-то там, за полем бранным,
Думу думает свою
Тот, по чьим часам карманным
Все часы идут в бою.
И за всей вокруг пальбою,
За разрывами в дыму
Он следит, владыка боя,
И решает, что к чему.
Где-то там, в песчаной круче,
В блиндаже сухом, сыпучем,
Глядя в карту, генерал
Те часы свои достал;
Хлопнул крышкой, точно дверкой,
Поднял шапку, вытер пот…
И дождался, слышит Теркин:
— Взвод! За Родину! Вперед!..
И хотя слова он эти —
Клич у смерти на краю —
Сотни раз читал в газете
И не раз слыхал в бою, —
В душу вновь они вступали
С одинаковою той
Властью правды и печали,
Сладкой горечи святой;
С тою силой неизменной,
Что людей в огонь ведет,
Что за все ответ священный
На себя уже берет.
— Взвод! За Родину! Вперед!..
Лейтенант щеголеватый,
Конник, спешенный в боях,
По-мальчишечьи усатый,
Весельчак, плясун, казак,
Первым встал, стреляя с ходу,
Побежал вперед со взводом,
Обходя село с задов.
И пролег уже далеко
След его в снегу глубоком —
Дальше всех в цепи следов.
Вот уже у крайней хаты
Поднял он ладонь к усам:
— Молодцы! Вперед, ребята! —
Крикнул так молодцевато,
Словно был Чапаев сам.
Только вдруг вперед подался,
Оступился на бегу,
Четкий след его прервался
На снегу…
И нырнул он в снег, как в воду,
Как мальчонка с лодки в вир.
И пошло в цепи по взводу:
— Ранен! Ранен командир!..
Подбежали. И тогда-то,
С тем и будет не забыт,
Он привстал:
— Вперед, ребята!
Я не ранен. Я — убит…
Край села, сады, задворки —
В двух шагах, в руках вот-вот…
И увидел, понял Теркин,
Что вести его черед.
— Взвод! За Родину! Вперед!..
И доверчиво по знаку,
За товарищем спеша,
С места бросились в атаку
Сорок душ — одна душа…
Если есть в бою удача,
То в исходе все подряд
С похвалой, весьма горячей,
Друг о друге говорят.
— Танки действовали славно.
— Шли саперы молодцом.
— Артиллерия подавно
Не ударит в грязь лицом.
— А пехота!
— Как по нотам,
Шла пехота. Ну да что там!
Авиация — и та…
Словом, просто — красота.
И бывает так, не скроем,
Что успех глаза слепит:
Столько сыщется героев,
Что — глядишь — один забыт.
Но для точности примерной,
Для порядка генерал,
Кто в село ворвался первым,
Знать на месте пожелал.
Доложили, как обычно:
Мол, такой-то взял село,
Но не смог явиться лично,
Так как ранен тяжело.
И тогда из всех фамилий,
Всех сегодняшних имен —
Теркин — вырвалось — Василий!
Это был, конечно, он.
Вечная слава героям, павшим в боях
за свободу и независимость нашей Родины!
I
В дни наступленья армий ленинградских,
в январские свирепые морозы,
ко мне явилась девушка чужая
и попросила написать стихи…
Она пришла ко мне в тот самый вечер,
когда как раз два года исполнялось
со дня жестокой гибели твоей.
Она не знала этого, конечно.
Стараясь быть спокойной, строгой, взрослой,
она просила написать о брате,
три дня назад убитом в Дудергофе.
Он пал, Воронью гору атакуя,
ту высоту проклятую, откуда
два года вел фашист корректировку
всего артиллерийского огня.
Стараясь быть суровой, как большие,
она портрет из сумочки достала:
— Вот мальчик наш,
мой младший брат Володя…—
И я безмолвно ахнула: с портрета
глядели на меня твои глаза.
Не те, уже обугленные смертью,
не те, безумья полные и муки,
но те, которыми глядел мне в сердце
в дни юности, тринадцать лет назад.
Она не знала этого, конечно.
Она просила только: — Напишите
не для того, чтобы его прославить,
но чтоб над ним могли чужие плакать
со мной и мамой — точно о родном…
Она, чужая девочка, не знала,
какое сердцу предложила бремя, —
ведь до сих пор еще за это время
я реквием тебе — тебе! — не написала…
II
Ты в двери мои постучала,
доверчивая и прямая.
Во имя народной печали
твой тяжкий заказ принимаю.
Позволь же правдиво и прямо,
своим неукрашенным словом
поведать сегодня о самом
обычном, простом и суровом…
III
Когда прижимались солдаты, как тени,
к земле и уже не могли оторваться, —
всегда находился в такое мгновенье
один безымянный, Сумевший Подняться.
Правдива грядущая гордая повесть:
она подтвердит, не прикрасив нимало, —
один поднимался, но был он — как совесть.
И всех за такими с земли поднимало.
Не все имена поколенье запомнит.
Но в тот исступленный, клокочущий полдень
безусый мальчишка, гвардеец и школьник,
поднялся — и цепи штурмующих поднял.
Он знал, что такое Воронья гора.
Он встал и шепнул, а не крикнул: — Пора!
Он полз и бежал, распрямлялся и гнулся,
он звал, и хрипел, и карабкался в гору,
он первым взлетел на нее, обернулся
и ахнул, увидев открывшийся город!
И, может быть, самый счастливый на свете,
всей жизнью в тот миг торжествуя победу, —
он смерти мгновенной своей не заметил,
ни страха, ни боли ее не изведав.
Он падал лицом к Ленинграду. Он падал,
а город стремительно мчался навстречу…
…Впервые за долгие годы снаряды
на улицы к нам не ложились в тот вечер.
И звезды мерцали, как в детстве, отрадно
над городом темным, уставшим от бедствий…
— Как тихо сегодня у нас в Ленинграде, —
сказала сестра и уснула, как в детстве.
«Как тихо», — подумала мать и вздохнула.
Так вольно давно никому не вздыхалось.
Но сердце, привыкшее к смертному гулу,
забытой земной тишины испугалось.
IV
…Как одинок убитый человек
на поле боя, стихшем и морозном.
Кто б ни пришел к нему, кто ни придет, —
ему теперь все будет поздно, поздно.
Еще мгновенье, может быть, назад
он ждал родных, в такое чудо веря…
Теперь лежит — всеобщий сын и брат,
пока что не опознанный солдат,
пока одной лишь Родины потеря.
Еще не плачут близкие в дому,
еще, приказу вечером внимая,
никто не слышит и не понимает,
что ведь уже о нем, уже к нему
обращены от имени Державы
прощальные слова любви и вечной славы.
Судьба щадит перед ударом нас,
мудрей, наверно, не смогли бы люди…
А он — он отдан Родине сейчас,
она одна сегодня с ним пробудет.
Единственная мать, сестра, вдова,
единственные заявив права, —
всю ночь пробудет у сыновних ног
земля распластанная, тьма ночная,
одна за всех горюя, плача, зная,
что сын — непоправимо одинок.
V
Мертвый, мертвый… Он лежит и слышит
все, что недоступно нам, живым:
слышит — ветер облако колышет,
высоко идущее над ним.
Слышит все, что движется без шума,
что молчит и дремлет на земле;
и глубокая застыла дума
на его разглаженном челе.
Этой думы больше не нарушить…
О, не плачь над ним — не беспокой
тихо торжествующую душу,
услыхавшую земной покой.
VI
Знаю: утешеньем и отрадой
этим строчкам быть не суждено.
Павшим с честью — ничего не надо,
утешать утративших — грешно.
По своей, такой же, скорби — знаю,
что, неукротимую, ее
сильные сердца не обменяют
на забвенье и небытие.
Пусть она, чистейшая, святая,
душу нечерствеющей хранит.
Пусть, любовь и мужество питая,
навсегда с народом породнит.
Незабвенной спаянное кровью,
лишь оно — народное родство —
обещает в будущем любому
обновление и торжество.
…Девочка, в январские морозы
прибегавшая ко мне домой, —
вот — прими печаль мою и слезы,
реквием несовершенный мой.
Все горчайшее в своей утрате,
все, душе светившее во мгле,
я вложила в плач о нашем брате,
брате всех живущих на земле…
…Неоплаканный и невоспетый,
самый дорогой из дорогих,
знаю, ты простишь меня за это,
ты, отдавший душу за других.
[Эта поэма написана по просьбе ленинградской девушки
Нины Нониной о брате ее, двадцатилетнем гвардейце
Владимире Нонине, павшем смертью храбрых в январе
1944 года под Ленинградом, в боях по ликвидации блокады.]