Прозрачных пальцев нервное сплетенье,
Крутой излом бровей, усталость век,
И голос — тихий, как сердцебиенье, —
Такой ты мне запомнилась навек.Была красивой — не была счастливой,
Бесстрашная — застенчивой была…
Политехнический. Оваций взрывы.
Студенчества растрепанные гривы.
Поэты на эстраде, у стола.Ну, Вероника, сядь с ведущим рядом,
Не грех покрасоваться на виду!
Но ты с досадой морщишься: «Не надо!
Я лучше сзади, во втором ряду».Вот так всегда: ты не рвалась стать «первой»,
Дешевой славы не искала, нет,
Поскольку каждой жилкой, каждым нервом
Была ты божьей милостью поэт.БЫЛА! Трагичней не придумать слова,
В нем безнадежность и тоска слились.
Была. Сидела рядышком… И снова
Я всматриваюсь в темноту кулис.Быть может, ты всего лишь запоздала
И вот сейчас, на цыпочках, войдешь,
Чтоб, зашептавшись и привстав, из зала
Тебе заулыбалась молодежь… С самой собой играть бесцельно в прятки,
С детсада я не верю в чудеса:
Да, ты ушла. Со смерти взятки гладки.
Звучат других поэтов голоса.Иные голосистей. Правда это.
Но только утверждаю я одно:
И самому горластому поэту
Твой голос заглушить не суждено,
Твой голос — тихий, как сердцебиенье.
В нем чувствуется школа поколенья,
Науку скромности прошедших на войне —
Тех, кто свою «карьеру» начинали
В сырой землянке — не в концертном зале,
И не в огне реклам — в другом огне…
И снова протестует все во мне:
Ты горстка пепла? К черту эту мысль!
БЫЛА? Такого не приемлю слова!
И вновь я в ожидании, и снова
Мой взгляд прикован к темноте кулис…
Аминь.Убил я поэму. Убил, не родивши. К Харонам!
Хороним.
Хороним поэмы. Вход всем посторонним.
Хороним.На черной Вселенной любовниками отравленными
лежат две поэмы, как белый бинокль театральный.
Две жизни прижались судьбой половинной —
две самых поэмы моих соловьиных! Вы, люди, вы, звери, пруды, где они зарождались в Останкине, —
встаньте!
Вы, липы ночные, как лапы в ветвях хиромантии, —
встаньте,
дороги, убитые горем, довольно валяться в асфальте,
как волосы дыбом над городом,
вы встаньте.Раскройтесь, гробы, как складные ножи гиганта,
вы встаньте — Сервантес, Борис Леонидович,
Браманте,
вы б их полюбили, теперь они тоже останки,
встаньте.И Вы, Член Президиума Верховного Совета товарищ Гамзатов,
встаньте,
погибло искусство, незаменимо это, и это не менее важно, чем речь на торжественной дате,
встаньте.
Их гибель — судилище. Мы — арестанты.
Встаньте.О, как ты хотела, чтоб сын твой шел чисто и прямо,
встань, мама.Вы встаньте в Сибири, в Москве, в городишках,
мы столько убили в себе, не родивши,
встаньте,
Ландау, погибший в косом лаборанте,
встаньте,
Коперник, погибший в Ландау галантном,
встаньте,
вы, девка в джаз-банде, вы помните школьные банты?
встаньте, геройские мальчики вышли в герои, но в анти,
встаньте,
(я не о кастратах — о самоубийцах,
кто саморастратил святые крупицы),
встаньте.Погибили поэмы. Друзья мои в радостной панике —
«Вечная память!»
Министр, вы мечтали, чтоб юнгой в Атлантике плавать,
Вечная память,
громовый Ливанов, ну, где ваш несыгранный Гамлет?
вечная память,
где принц ваш, бабуся? А девственность можно хоть в рамку обрамить,
вечная память,
зеленые замыслы, встаньте как пламень,
вечная память,
мечта и надежда, ты вышла на паперть?
вечная память!.. Аминь.Минута молчанья. Минута — как годы.
Себя промолчали — все ждали погоды.
Сегодня не скажешь, а завтра уже
не поправить.
Вечная память.И памяти нашей, ушедшей как мамонт,
вечная память.Аминь.Тому же, кто вынес огонь сквозь потраву, —
Вечная слава!
Вечная слава!
Зарыты в нашу память на века
И даты, и события, и лица,
А память — как колодец глубока.
Попробуй заглянуть — наверняка
Лицо — и то — неясно отразится.
Разглядеть, что истинно, что ложно
Может только беспристрастный суд:
Осторожно с прошлым, осторожно -
Не разбейте глиняный сосуд!
Иногда как-то вдруг вспоминается
Из войны пара фраз -
Например, что сапер ошибается
Только раз.
Одни его лениво ворошат,
Другие неохотно вспоминают,
А третьи — даже помнить не хотят, -
И прошлое лежит, как старый клад,
Который никогда не раскопают.
И поток годов унес с границы
Стрелки — указатели пути, -
Очень просто в прошлом заблудиться -
И назад дороги не найти.
Иногда как-то вдруг вспоминается
Из войны пара фраз -
Например, что сапер ошибается
Только раз.
С налета не вини — повремени:
Есть у людей на все свои причины -
Не скрыть, а позабыть хотят они, -
Ведь в толще лет еще лежат в тени
Забытые заржавленные мины.
В минном поле прошлого копаться -
Лучше без ошибок, — потому
Что на минном поле ошибаться
Просто абсолютно ни к чему.
Иногда как-то вдруг вспоминается
Из войны пара фраз -
Например, что сапер ошибается
Только раз.
Один толчок — и стрелки побегут, -
А нервы у людей не из каната, -
И будет взрыв, и перетрется жгут…
Но, может, мину вовремя найдут
И извлекут до взрыва детонатор!
Спит земля спокойно под цветами,
Но когда находят мины в ней -
Их берут умелыми руками
И взрывают дальше от людей.
Иногда как-то вдруг вспоминается
Из войны пара фраз -
Например, что сапер ошибается
Только раз.
Разобрали венки на веники,
На полчасика погрустнели…
Как гордимся мы, современники,
Что он умер в своей постели!
И терзали Шопена лабухи,
И торжественно шло прощанье…
Он не мылил петли в Елабуге
И с ума не сходил в Сучане!
Даже киевские письмэнники
На поминки его поспели.
Как гордимся мы, современники,
Что он умер в своей постели!..
И не то чтобы с чем-то за сорок —
Ровно семьдесят, возраст смертный.
И не просто какой-то пасынок —
Член Литфонда, усопший сметный!
Ах, осыпались лапы елочьи,
Отзвенели его метели…
До чего ж мы гордимся, сволочи,
Что он умер в своей постели!
«Мело, мело по всей земле
Во все пределы.
Свеча горела на столе,
Свеча горела…»
Нет, никакая не свеча —
Горела люстра!
Очки на морде палача
Сверкали шустро!
А зал зевал, а зал скучал —
Мели, Емеля!
Ведь не в тюрьму и не в Сучан,
Не к высшей мере!
И не к терновому венцу
Колесованьем,
А как поленом по лицу —
Голосованьем!
И кто-то, спьяну, вопрошал:
— За что? Кого там?
И кто-то жрал, и кто-то ржал
Над анекдотом…
Мы не забудем этот смех
И эту скуку!
Мы — поимённо! — вспомним всех,
Кто поднял руку!..
«Гул затих. Я вышел на подмостки.
Прислонясь к дверному косяку…»
Вот и смолкли клевета и споры,
Словно взят у вечности отгул…
А над гробом встали мародёры
И несут почётный ка-ра-ул!
Белый конь
Под Орлом пролетел,
Предназначенный к въезду в Москву,
Подминая траву…
Время мчится быстрее,
Чем лошадь, — и вот –
Конь издох,
А хозяин в Париже живет. Белый конь издыхал,
Мечтая о сене,
Тучный всадник пешком
Отмахал сквозь поля…
Что толкнуло хозяина
К Эйфелю, к Сене,
К фавориту Бальзака,
К любимцу Золя? Для того ли шумело
Солдатское детство,
Чтоб по луврским залам
Пройти знатоком?..
Что поделаешь, унтер,
Если некуда деться,
Если крах, если франк
Не звенит пятаком! Где ж твоя, генерал,
Боевая походка?
Разве бренди на вкус –
Это русская водка?
Эполеты погасли,
Проходят часы,
И осенним ландшафтом
Свисают усы.Ты снимаешь мундир свой,
Ты так утомлен,
Ты заснул вдалеке
От Российской земли…
Я хочу, чтоб буденновцы
Вторглись в твой сон,
Как в просторы Кубани
С размаху вошли! Я не лгу,
Я своими глазами видал,
Как седой генерал
На жеребчике трясся…
Любо-дорого видеть,
Как мчит генерал
От ростовской Садовой
И до Монпарнаса! Чтобы в этом дыму
Разобраться помочь,
Встань, о память моя,
И Ростов озари!
Грохочи надо мною,
Ростовская ночь,
Каждый выстрел двадцатого
Вновь повтори! Пролетай, моя память,
Сквозь дни боевые,
Отягченная грузом
Свинца и стихов,
Чтоб легенды стояли,
Как часовые,
Не сменяясь вовеки
У входа в Ростов, Чтобы к нашей истории
Только дотронуться —
А уж песнь о Ростове
Гудит по полкам!
Запевай, запевала!
Летите, буденновцы,
По земле,
По полям,
По годам, по векам!
Годы бегут по траве и по снегу,
Словно по вечному расписанию.
И только одно не подвластно их бегу:
Наши воспоминания.
И в детство, и в юность, и в зной, и в замять,
По первому знаку, из мрака темени,
Ко всем нашим датам домчит нас память,
Быстрей, чем любая машина времени.
Что хочешь — пожалуйста, воскрешай!
И сразу же дни, что давно незримы,
Как станции, словно промчатся мимо,
Ну где только вздумаешь — вылезай!
И есть ли на свете иное средство
Вернуть вдруг веснушчатый твой рассвет,
Чтоб взять и шагнуть тебе снова в детство,
В каких-нибудь шесть или восемь лет?!
И друг, кого, может, и нет на свете,
Восторженным смехом звеня своим,
Кивком на речушку: а ну бежим!
И мчитесь вы к счастью. Вы снова дети!
А вот полуночный упругий свет,
Что жжет тебя, радуясь и ликуя,
Молодость… Первые поцелуи…
Бери же, как россыпь их золотую,
Щедрее, чем память, богатства нет!
А жизнь-это песни и дни печали.
И так уж устроены, видно, мы,
Что радости нами освещены,
Чтоб мы их случайно не пролетали.
А грустные даты и неприятности
Мы мраком закрыли, как маскировкой.
Чтоб меньше было бы вероятностей
Ненужную сделать вдруг остановку.
Но станции счастья (к чему скрывать)
Значительно реже плохих и серых,
Вот почему мы их свыше меры
Стараемся празднично озарять.
Шагая и в зное, и в снежной мгле,
Встречали мы всякие испытания,
И, если б не наши воспоминания,
Как бедно бы жили мы на земле!
Но ты вдруг спросила: — А как же я? —
И в голосе нотки холодной меди:
— Какие же мне ты отвел края?
И где я: на станции или разъезде?
Не надо, не хмурь огорченно бровь
И не смотри потемневшим взглядом.
Ведь ты же не станция. Ты — Любовь.
А значит, все время со мною рядом!
1
Ну вот и всё. В последний раз
Ночую в материнском доме.
Просторно сделалось у нас,
Вся комната как на ладони.
Сегодня вывезли буфет
И стулья роздали соседям,
Скорей бы наступил рассвет:
Заедет брат, и мы уедем.
Пожалуй, в возрасте любом
Есть ощущение сиротства.
К двери я прислоняюсь лбом,
На ней внизу — отметки роста.
Вот надпись: «Жене десять лет», -
Отцовской сделана рукою.
А вот чернил разлитых след…
Здесь все родимое такое.
За треснувшим стеклом — бульвар,
Где мне знакомы все деревья,
И весь земной огромный шар —
Мое суровое кочевье.
Стою, и сил душевных нет
В последний раз захлопнуть двери,
Семейный выцветший портрет
Снять со стены, беде поверив.
Остался человек один,
Был мал, был молод, поседел он.
Покайся, непослушный сын,
Ты мать счастливою не сделал.
Что ж, выключай свой первый свет,
Теперь ты взрослый, это точно.
Печальных не ищи примет
В чужой квартире полуночной.
В последний раз сегодня я
Ночую здесь по праву сына.
И комната, как боль моя,
Светла, просторна и пустынна.
2
Где б ни был я, где б ни бывал,
Все думаю, бродя по свету,
Что Гоголевский есть бульвар
И комната, где мамы нету.
Путей окольных не люблю,
Но, чтобы эту боль развеять,
Куда б ни шел, все норовлю
Пройти у дома двадцать девять.
Смотрю в глухой проем ворот
И жду, когда случится чудо:
Вот, сгорбясь от моих забот,
Она покажется оттуда.
Мы с мамой не были нежны,
Вдвоем — строги и одиноки,
Но мне сегодня так нужны
Ее укоры и упреки.
А жизнь идет — отлет, прилет,
И ясный день, и непогода…
Мне так ее недостает,
Как альпинисту кислорода.
Топчусь я у чужих дверей
И мучаю друзей словами:
Лелейте ваших матерей,
Пока они на свете, с вами.
Генерал-лейтенанту
Ивану Семеновичу Стрельбицкому
Ветер, надув упругие губы,
Гудит на заре в зеленые трубы.
Он знает, что в городе и в селе
Хорошие люди живут на земле.
Идут по планете хорошие люди.
И может быть, тем уж они хороши,
Что в труд свой, как в песню, им хочется всюду
Вложить хоть частицу своей души.
На свете есть счастье — люби, открывай.
Но слышишь порой: «Разрешите заметить,
Ведь хочется в жизни хорошего встретить,
А где он хороший! Поди угадай!»
Как узнавать их? Рецептов не знаю.
Но вспомните сами: капель, гололед…
Кружили вокруг фонарей хоровод
Снежинки. А вы торопились к трамваю.
И вдруг, поскользнувшись у поворота,
Вы больно упали, задев водосток.
Спешили прохожие мимо… Но кто-то
Бросился к вам и подняться помог.
Быстро вам что-то сказал, утешая,
К свету подвел и пальто отряхнул,
Подал вам сумку, довел до трамвая
И на прощанье рукою махнул.
Случай пустячный, конечно, и позже
В памяти вашей растаял, как снег,
Обычный прохожий… А что, если, может,
Вот это хороший и был человек?!
А помните — было однажды собранье.
То, где работника одного
Суровый докладчик подверг растерзанью,
Тысячу бед свалив на него.
И плохо б пришлось горемыке тому,
Не выступи вдруг сослуживец один —
Ни другом, ни сватом он не был ему,
Просто обычнейший гражданин.
Но встал и сказал он: — Неладно, друзья!
Пусть многие в чем-то сейчас правы,
Но не рубить же ему головы.
Ведь он не чужой нам. И так нельзя!
Его поддержали с разных сторон.
Людей будто новый ветер коснулся,
И вот уже был человек спасен,
Подвергнут критике, но спасен
И даже робко вдруг улыбнулся.
Такой «рядовой» эпизод подчас
В памяти тает, как вешний снег.
По разве тогда не прошел возле вас
Тот самый — хорошей души человек?!
А помните… впрочем, не лишку ли будет?!
И сами вы если услышите вдруг:
Мол, где они, эти хорошие люди?
Ответьте уверенно: Здесь они, друг!
За ними не надо по свету бродить,
Их можно увидеть, их можно открыть
В чужих или в тех, что знакомы нам с детства,
Когда вдруг попристальней к ним приглядеться,
Когда вдруг самим повнимательней быть.
Живут на планете хорошие люди.
Красивые в скромности строгой своей.
Привет вам сердечный, хорошие люди!
Большого вам счастья, хорошие люди!
Я верю: в грядущем Земля наша будет
Планетою только хороших людей.
Ах, этот день двенадцатый апреля,
Как он пронёсся по людским сердцам.
Казалось, мир невольно стал добрее,
Своей победой потрясённый сам.
Какой гремел он музыкой вселенской,
Тот праздник, в пёстром пламени знамён,
Когда безвестный сын земли смоленской
Землёй-планетой был усыновлён.
Жилец Земли, геройский этот малый
В космической посудине своей
По круговой, вовеки небывалой,
В пучинах неба вымахнул над ней…
В тот день она как будто меньше стала,
Но стала людям, может быть, родней.
Ах, этот день, невольно или вольно
Рождавший мысль, что за чертой такой –
На маленькой Земле — зачем же войны,
Зачем же всё, что терпит род людской?
Ты знал ли сам, из той глухой Вселенной
Земных своих достигнув берегов,
Какую весть, какой залог бесценный
Доставил нам из будущих веков?
Почуял ли в том праздничном угаре,
Что, сын земли, ты у неё в гостях,
Что ты тот самый, но другой Гагарин,
Чьё имя у потомков на устах?
Нет, не родня российской громкой знати,
При княжеской фамилии своей,
Родился он в простой крестьянской хате
И, может, не слыхал про тех князей.
Фамилия — ни в честь она, ни в почесть,
И при любой — обычная судьба:
Подрос в семье, отбегал хлеботочец,
А там и время на свои хлеба.
А там и самому ходить в кормильцах,
И не гадали ни отец, и мать,
Что те князья у них в однофамильцах
За честь почтут хотя бы состоять;
Что сын родной, безгласных зон разведчик,
Там, на переднем космоса краю,
Всемирной славой, первенством навечным
Сам озаглавит молодость свою.
И неизменен жребий величавый,
На нём горит печать грядущих дней,
Что может смерть с такой поделать славой? –
Такая даже неподсудна ей.
Она не блекнет за последней гранью,
Та слава, что на жизненном пути
Не меньшее, чем подвиг, испытанье, –
Дай бог ещё его перенести.
Всё так, всё так. Но где во мгле забвенной
Вдруг канул ты, нам не подав вестей,
Не тот, венчанный славою нетленной,
А просто человек среди людей;
Тот свойский парень, озорной и милый,
Лихой и дельный, с сердцем нескупым,
Кого ещё до всякой славы было
За что любить, — недаром был любим.
Ни полуслова, ни рукопожатья,
Ни глаз его с бедовым огоньком
Под сдвинутым чуть набок козырьком…
Ах этот день с апрельской благодатью!
Цветёт ветла в кустах над речкой Гжатью,
Где он мальчонкой лазал босиком.
IАхматова двувременной была.
О ней и плакать как-то не пристало.
Не верилось, когда она жила,
не верилось, когда ее не стало.Она ушла, как будто бы напев
уходит в глубь темнеющего сада.
Она ушла, как будто бы навек
вернулась в Петербург из Ленинграда.Она связала эти времена
в туманно-теневое средоточье,
и если Пушкин — солнце, то она
в поэзии пребудет белой ночью.Над смертью и бессмертьем, вне всего,
она лежала, как бы между прочим,
не в настоящем, а поверх него,
лежала между будущим и прошлым.И прошлое у гроба тихо шло
не вереницей дам богоугодных.
Седые челки гордо и светло
мерцали из-под шляпок старомодных.Да, изменило время их черты,
красавиц той, когдатошней России,
но их глаза — лампады доброты —
ни крутоверть, ни мгла не загасили.Шло будущее, слабое в плечах.
Шли мальчики. Они себя сжигали
пожаром гимназическим в очах
и в кулаках тетрадочки сжимали.И девочки в портфельчиках своих
несли, наверно, дневники и списки.
Все те же — из Блаженных и святых —
наивные российские курсистки.И ты, распад всемирный, не убий
ту связь времен, — она еще поможет.
Ведь просто быть не может двух России,
как быть и двух Ахматовых не может.IIНу, а в другом гробу, невдалеке,
как будто рядом с библией частушка,
лежала в белом простеньком платке
ахматовского возраста старушка.Лежала, как готовилась к венцу,
устав стирать, мести, скрести и штопать,
крестьянка по рукам и по лицу,
а в общем, домработница, должно быть.Быть мертвой — это райское житье.
За ней так добро люди приглядели,
и словно перед праздником дите,
и вымыли и чисто приодели.Цветами ее, правда, не почли,
но был зато по мерке гроб подогнан,
и дали туфли, новые почти,
с квиточками ремонта на подошвах.Была она прощающе ясна
и на груди благоговейно сжала
сухие руки, будто бы она
невидимую свечку в них держала.Они умели в жизни все уметь
(писали, правда, только закорюки),
тяжелые и темные, как медь,
ни разу не целованные руки, И думал я: а может быть, а вдруг,
но все же существуют две России:
Россия духа и Россия рук —
две разные страны, совсем чужие?! Никто о той старушке не скорбел.
Никто ее в бессмертные не прочил.
И был над нею отстраненно бел
Ахматовой патрицианский профиль.Ахматова превыше всех осанн
покоилась презрительно и сухо,
осознавая свой духовный сан
над самозванством и плебейством духа.Аристократка? Вся оттуда, где
под рысаками билась мостовая!
Но руки на цветах, как на воде,
покачивались, что-то выдавая.Они творили, как могли, добро,
но силы временами было мало,
и, легкое для Пушкина, перо
с усмешкой пальцы женские ломало.Забыли пальцы холодок Аи,
и поцелуи в Ницце, Петербурге,
и, на груди сведенные, они
крестьянскою усталостью набухли.Царица без короны и жезла,
среди даров почтительности тусклых,
была она прощающе ясна,
как та старушка в тех дареных туфлях.Ну, а старушка в том, другом гробу
лежала, не увидевшая Ниццы,
с ахматовским величием на лбу,
и между ними не было границы.
Я научность марксистскую пестовал,
Даже точками в строчке не брезговал.
Запятым по пятам, а не дуриком,
Изучам «Капитал» с «Анти-Дюрингом».
Не стесняясь мужским своим признаком,
Наряжался на праздники «Призраком»,
И повсюду, где устно, где письменно,
Утверждал я, что все это истинно.
От сих до сих, от сих до сих, от сих до сих,
И пусть я псих, а кто не псих? А вы не псих?
Но недавно случилась история —
Я купил радиолу «Эстония»,
И в свободный часок на полчасика
Я прилег позабавиться классикой.
Ну, гремела та самая опера,
Где Кармен свово бросила опера,
А когда откричал Эскамилио,
Вдруг своё я услышал фамилиё.
Ну, черт-то что, ну, черт-те что, ну, черт-те что!
Кому смешно, мне не смешно. А вам смешно?
Гражданин, мол, такой-то и далее —
Померла у вас тетка в Фингалии,
И по делу той тети Калерии
Ожидают вас в Инюрколлегии.
Ох, и вскинулся я прямо на дыбы:
Ох, не надо бы вслух, ох, не надо бы!
Больно тема какая-то склизкая,
Не марксистская, ох, не марксистская!
Ну прямо срам, ну прямо срам, ну, стыд и срам!
А я ведь сам почти что зам! А вы на зам?
Ну, промаялся ночь как в холере я,
Подвела меня падла Калерия!
Ну, жена тоже плачет, печалится —
Культ — не культ, а чего не случается?!
Ну, бельишко в портфель, щетка, мыльница, —
Если сразу возьмут, чтоб не мыкаться.
Ну, являюсь, дрожу аж по потрохи,
А они меня чуть что не под руки.
И смех и шум, и смех и шум, и смех и шум!
А я стою — и ни бум-бум. А вы — бум-бум?
Первым делом у нас — совещание,
Зачитали мне вслух завещание —
Мол, такая-то, имя и отчество,
В трезвой памяти, все честью по чести,
Завещаю, мол, землю и фабрику
Не супругу, засранцу и бабнику,
А родной мой племянник Володечка
Пусть владеет всем тем на здоровьечко!
Вот это да, вот это да, вот это да?
Выходит так, что мне — ТУДА! А вам куда?
Ну, являюсь на службу я в пятницу,
Посылаю начальство я в задницу,
Мол, привет, по добру, по спокойненьку,
Ваши сто мне — как насморк покойнику!
Пью субботу я, пью воскресение,
Чуть посплю — и опять в окосение.
Пью за родину, и за не родину,
И за вечную память за тетину.
Ну, пью и пью, а после счет, а после счет,
А мне б не счет, а мне б еще. И вам еще?
В общем, я за усопшую тетеньку
Пропил с книжки последнюю сотенку,
А как встал, так друзья мои, бражники,
Прямо все как один за бумажники:
— Дорогой ты наш, бархатный, саржевый,
Ты не брезговой, Вова, одалживай! —
Мол, сочтемся когда-нибудь дружбою,
Мол, пришлешь нам, что будет ненужное.
Ну, если так, то гран мерси, то гран мерси,
А я за это вам джерси. И вам — джерси.
Наодалживал, в общем, до тыщи я,
Я ж отдам, слава Богу, не нищий я,
А уж с тыщи-то рад расстараться я —
И пошла ходуном ресторация…
С контрабаса на галстук — басовую!
Не «Столичную» пьем, а «Особую»!
И какие-то две с перманентиком
Все назвать норовят меня Эдиком.
Гуляем день, гуляем ночь, и снова ночь,
А я не прочь, и вы не прочь, и все не прочь.
С воскресенья и до воскресения
Шло у нас вот такое веселие,
А очухался чуть к понедельнику,
Сел глядеть передачу по телику.
Сообщает мне дикторша новости
Про успехи в космической области,
А потом:
— Передаем сообщение из-за границы. Революция
в Фингалии! Первый декрет народной власти —
о национализации земель, фабрик, заводов и всех
прочих промышленных предприятий. Народы Советского
Союза приветствуют и поздравляют народ Фингалии с победой!
Я гляжу на экран, как на рвотное:
То есть как это так, все народное?
Это ж наше, кричу, с тетей Калею,
Я ж за этим собрался в Фингалию!
Негодяи, бандиты, нахалы вы!
Это все, я кричу, штучки Карловы!
…Ох, нет на свете печальнее повести,
Чем об этой прибавочной стоимости!
А я ж ее от сих до сих, от сих до сих!
И вот теперь я полный псих!
А кто не псих?!
В твой день мело, как десять лет назад.
Была метель такой же, как в блокаду.
До сумерек, без цели, наугад
бродила я одна по Сталинграду.
До сумерек — до часа твоего.
Я даже счастью не отдам его.
Но где сказать, что нынче десять лет,
как ты погиб?..
Ни друга, ни знакомых…
И я тогда пошла на первый свет,
возникший в окнах павловского дома.
Давным-давно мечтала я о том —
к чужим прийти как близкой и любимой.
А этот дом — совсем особый дом.
И стала вдруг мечта неодолимой.
Весь изрубцован, всем народом чтим,
весь в надписях, навеки неизменных…
Вот возглас гвардии,
вот вздох ее нетленный:
«Мать Родина! Мы насмерть здесь стоим…»
О да, как вздох — как выдох, полный дыма,
чернеет букв суровый тесный ряд…
Щепоть земли твоей непобедимой
берут с собой недаром, Сталинград.
И в тот же дом, когда кругом зола
еще хранила жар и запах боя,
сменив гвардейцев, женщина пришла
восстановить гнездо людское.
Об этом тоже надписи стоят.
Год сорок третий; охрой скупо, сжато
начертано: «Дом годен для жилья».
И подпись легендарного сержанта.
Кто ж там живет
и как живет — в постройке,
священной для народа навсегда?
Что скажут мне наследники героев,
как объяснить — зачем пришла сюда?
Я, дверь не выбирая, постучала.
Меня в прихожей, чуть прибавив света,
с привычною улыбкой повстречала
старуха, в ватник стеганый одета.
«Вы от газеты или от райкома?
В наш дом частенько ходят от газет…»
И я сказала людям незнакомым:
«Я просто к вам. От сердца. Я — поэт». —
«Нездешняя?» —
«Нет… Я из Ленинграда.
Сегодня память мужа моего:
он десять лет назад погиб в блокаду…»
И вдруг я рассказала про него.
И вот в квартире, где гвардейцы бились
(тут был КП, и пулемет в окне),
приходу моему не удивились,
и женщины обрадовались мне.
Старуха мне сказала: «Раздевайся,
напьемся чаю — вон, уже кипит.
А это — внучки, дочки сына Васи,
он был под Севастополем убит.
А Миша — под Японией…» Старуха
уже не плакала о сыновьях:
в ней скорбь жила бессрочно, немо, глухо,
как кровь и как дыханье, — как моя.
Она гордилась только тем, что внучек
из-под огня сумела увезти.
«А старшая стишки на память учит
и тоже сочиняет их…
Прочти!»
И рыженькая девочка с волненьем
прочла стихи, сбиваясь второпях,
о том, чем грезит это поколенье, —
о парусе, белеющем в степях.
Здесь жили рядовые сталинградцы:
те, кто за Тракторный держали бой,
и те, кто знали боль эвакуации
и возвратились первыми домой…
Жилось пока что трудно: донимала
квартирных неполадок маета.
То свет погас, то вдруг воды не стало,
и, что скрывать, — томила теснота.
И, говоря то с лаской, то со смехом,
что каждый, здесь прописанный, — герой,
жильцы уже мечтали — переехать
в дома, что рядом поднял Гидрострой.
С КП, из окон маленькой квартиры,
нам даже видно было, как плыла
над возникавшей улицею Мира
в огнях и вьюге — узкая стрела.
«А к нам недавно немки прилетали, —
сказала тихо женщина одна, —
подарок привозили — планетарий.
Там звезды, и планеты, и луна…»
«И я пойду взглянуть на эти звезды, —
промолвил, брови хмуря, инвалид.—
Вот страшно только, вдруг услышу:
«Во-оз-дух!»
Семья сгорела здесь… Душа болит».
И тут ворвался вдруг какой-то парень,
крича: «Привет, товарищи! Я к вам…
Я — с Карповской… А Дон-то как ударит!
И — двинул к Волге!.. Прямо по снегам…»
И девочка схватилась за тетрадку
и села в угол: видимо, она
хотела тотчас написать украдкой
стихотворенье «Первая волна»…
Здесь не было гвардейцев обороны,
но мнилось нам,
что общий наш рассказ
о будущем, о буднях Волго-Дона
они ревниво слушают сейчас.
…А дом — он будет памятником.
Знамя —
огромное, не бархат, но гранит,
немеркнущее каменное пламя —
его фасад суровый осенит.
Но памятника нет героям краше,
чем сердце наше,
жизнь простая наша,
обычнейшая жизнь под этой кровлей,
где каждый камень отвоеван кровью,
где можно за порогом каждой двери
найти доверье за свое доверье
и знать, что ты не будешь одинок,
покуда в мире есть такой порог…
Я убит подо Ржевом,
В безыменном болоте,
В пятой роте, на левом,
При жестоком налете.
Я не слышал разрыва,
Я не видел той вспышки, —
Точно в пропасть с обрыва —
И ни дна ни покрышки.
И во всем этом мире,
До конца его дней,
Ни петлички, ни лычки
С гимнастерки моей.
Я — где корни слепые
Ищут корма во тьме;
Я — где с облачком пыли
Ходит рожь на холме;
Я — где крик петушиный
На заре по росе;
Я — где ваши машины
Воздух рвут на шоссе;
Где травинку к травинке
Речка травы прядет, —
Там, куда на поминки
Даже мать не придет.
Летом горького года
Я убит. Для меня —
Ни известий, ни сводок
После этого дня.
Подсчитайте, живые,
Сколько сроку назад
Был на фронте впервые
Назван вдруг Сталинград.
Фронт горел, не стихая,
Как на теле рубец.
Я убит и не знаю,
Наш ли Ржев наконец?
Удержались ли наши
Там, на Среднем Дону?..
Этот месяц был страшен,
Было все на кону.
Неужели до осени
Был за ним уже Дон
И хотя бы колесами
К Волге вырвался он?
Нет, неправда. Задачи
Той не выиграл враг!
Нет же, нет! А иначе
Даже мертвому — как?
И у мертвых, безгласных,
Есть отрада одна:
Мы за родину пали,
Но она — спасена.
Наши очи померкли,
Пламень сердца погас,
На земле на поверке
Выкликают не нас.
Мы — что кочка, что камень,
Даже глуше, темней.
Наша вечная память —
Кто завидует ей?
Нашим прахом по праву
Овладел чернозем.
Наша вечная слава —
Невеселый резон.
Нам свои боевые
Не носить ордена.
Вам — все это, живые.
Нам — отрада одна:
Что недаром боролись
Мы за родину-мать.
Пусть не слышен наш голос, —
Вы должны его знать.
Вы должны были, братья,
Устоять, как стена,
Ибо мертвых проклятье —
Эта кара страшна.
Это грозное право
Нам навеки дано, —
И за нами оно —
Это горькое право.
Летом, в сорок втором,
Я зарыт без могилы.
Всем, что было потом,
Смерть меня обделила.
Всем, что, может, давно
Вам привычно и ясно,
Но да будет оно
С нашей верой согласно.
Братья, может быть, вы
И не Дон потеряли,
И в тылу у Москвы
За нее умирали.
И в заволжской дали
Спешно рыли окопы,
И с боями дошли
До предела Европы.
Нам достаточно знать,
Что была, несомненно,
Та последняя пядь
На дороге военной.
Та последняя пядь,
Что уж если оставить,
То шагнувшую вспять
Ногу некуда ставить.
Та черта глубины,
За которой вставало
Из-за вашей спины
Пламя кузниц Урала.
И врага обратили
Вы на запад, назад.
Может быть, побратимы,
И Смоленск уже взят?
И врага вы громите
На ином рубеже,
Может быть, вы к границе
Подступили уже!
Может быть… Да исполнится
Слово клятвы святой! —
Ведь Берлин, если помните,
Назван был под Москвой.
Братья, ныне поправшие
Крепость вражьей земли,
Если б мертвые, павшие
Хоть бы плакать могли!
Если б залпы победные
Нас, немых и глухих,
Нас, что вечности преданы,
Воскрешали на миг, —
О, товарищи верные,
Лишь тогда б на воине
Ваше счастье безмерное
Вы постигли вполне.
В нем, том счастье, бесспорная
Наша кровная часть,
Наша, смертью оборванная,
Вера, ненависть, страсть.
Наше все! Не слукавили
Мы в суровой борьбе,
Все отдав, не оставили
Ничего при себе.
Все на вас перечислено
Навсегда, не на срок.
И живым не в упрек
Этот голос ваш мыслимый.
Братья, в этой войне
Мы различья не знали:
Те, что живы, что пали, —
Были мы наравне.
И никто перед нами
Из живых не в долгу,
Кто из рук наших знамя
Подхватил на бегу,
Чтоб за дело святое,
За Советскую власть
Так же, может быть, точно
Шагом дальше упасть.
Я убит подо Ржевом,
Тот еще под Москвой.
Где-то, воины, где вы,
Кто остался живой?
В городах миллионных,
В селах, дома в семье?
В боевых гарнизонах
На не нашей земле?
Ах, своя ли, чужая,
Вся в цветах иль в снегу…
Я вам жизнь завещаю, —
Что я больше могу?
Завещаю в той жизни
Вам счастливыми быть
И родимой отчизне
С честью дальше служить.
Горевать — горделиво,
Не клонясь головой,
Ликовать — не хвастливо
В час победы самой.
И беречь ее свято,
Братья, счастье свое —
В память воина-брата,
Что погиб за нее.
Вечная слава героям, павшим в боях
за свободу и независимость нашей Родины!
I
В дни наступленья армий ленинградских,
в январские свирепые морозы,
ко мне явилась девушка чужая
и попросила написать стихи…
Она пришла ко мне в тот самый вечер,
когда как раз два года исполнялось
со дня жестокой гибели твоей.
Она не знала этого, конечно.
Стараясь быть спокойной, строгой, взрослой,
она просила написать о брате,
три дня назад убитом в Дудергофе.
Он пал, Воронью гору атакуя,
ту высоту проклятую, откуда
два года вел фашист корректировку
всего артиллерийского огня.
Стараясь быть суровой, как большие,
она портрет из сумочки достала:
— Вот мальчик наш,
мой младший брат Володя…—
И я безмолвно ахнула: с портрета
глядели на меня твои глаза.
Не те, уже обугленные смертью,
не те, безумья полные и муки,
но те, которыми глядел мне в сердце
в дни юности, тринадцать лет назад.
Она не знала этого, конечно.
Она просила только: — Напишите
не для того, чтобы его прославить,
но чтоб над ним могли чужие плакать
со мной и мамой — точно о родном…
Она, чужая девочка, не знала,
какое сердцу предложила бремя, —
ведь до сих пор еще за это время
я реквием тебе — тебе! — не написала…
II
Ты в двери мои постучала,
доверчивая и прямая.
Во имя народной печали
твой тяжкий заказ принимаю.
Позволь же правдиво и прямо,
своим неукрашенным словом
поведать сегодня о самом
обычном, простом и суровом…
III
Когда прижимались солдаты, как тени,
к земле и уже не могли оторваться, —
всегда находился в такое мгновенье
один безымянный, Сумевший Подняться.
Правдива грядущая гордая повесть:
она подтвердит, не прикрасив нимало, —
один поднимался, но был он — как совесть.
И всех за такими с земли поднимало.
Не все имена поколенье запомнит.
Но в тот исступленный, клокочущий полдень
безусый мальчишка, гвардеец и школьник,
поднялся — и цепи штурмующих поднял.
Он знал, что такое Воронья гора.
Он встал и шепнул, а не крикнул: — Пора!
Он полз и бежал, распрямлялся и гнулся,
он звал, и хрипел, и карабкался в гору,
он первым взлетел на нее, обернулся
и ахнул, увидев открывшийся город!
И, может быть, самый счастливый на свете,
всей жизнью в тот миг торжествуя победу, —
он смерти мгновенной своей не заметил,
ни страха, ни боли ее не изведав.
Он падал лицом к Ленинграду. Он падал,
а город стремительно мчался навстречу…
…Впервые за долгие годы снаряды
на улицы к нам не ложились в тот вечер.
И звезды мерцали, как в детстве, отрадно
над городом темным, уставшим от бедствий…
— Как тихо сегодня у нас в Ленинграде, —
сказала сестра и уснула, как в детстве.
«Как тихо», — подумала мать и вздохнула.
Так вольно давно никому не вздыхалось.
Но сердце, привыкшее к смертному гулу,
забытой земной тишины испугалось.
IV
…Как одинок убитый человек
на поле боя, стихшем и морозном.
Кто б ни пришел к нему, кто ни придет, —
ему теперь все будет поздно, поздно.
Еще мгновенье, может быть, назад
он ждал родных, в такое чудо веря…
Теперь лежит — всеобщий сын и брат,
пока что не опознанный солдат,
пока одной лишь Родины потеря.
Еще не плачут близкие в дому,
еще, приказу вечером внимая,
никто не слышит и не понимает,
что ведь уже о нем, уже к нему
обращены от имени Державы
прощальные слова любви и вечной славы.
Судьба щадит перед ударом нас,
мудрей, наверно, не смогли бы люди…
А он — он отдан Родине сейчас,
она одна сегодня с ним пробудет.
Единственная мать, сестра, вдова,
единственные заявив права, —
всю ночь пробудет у сыновних ног
земля распластанная, тьма ночная,
одна за всех горюя, плача, зная,
что сын — непоправимо одинок.
V
Мертвый, мертвый… Он лежит и слышит
все, что недоступно нам, живым:
слышит — ветер облако колышет,
высоко идущее над ним.
Слышит все, что движется без шума,
что молчит и дремлет на земле;
и глубокая застыла дума
на его разглаженном челе.
Этой думы больше не нарушить…
О, не плачь над ним — не беспокой
тихо торжествующую душу,
услыхавшую земной покой.
VI
Знаю: утешеньем и отрадой
этим строчкам быть не суждено.
Павшим с честью — ничего не надо,
утешать утративших — грешно.
По своей, такой же, скорби — знаю,
что, неукротимую, ее
сильные сердца не обменяют
на забвенье и небытие.
Пусть она, чистейшая, святая,
душу нечерствеющей хранит.
Пусть, любовь и мужество питая,
навсегда с народом породнит.
Незабвенной спаянное кровью,
лишь оно — народное родство —
обещает в будущем любому
обновление и торжество.
…Девочка, в январские морозы
прибегавшая ко мне домой, —
вот — прими печаль мою и слезы,
реквием несовершенный мой.
Все горчайшее в своей утрате,
все, душе светившее во мгле,
я вложила в плач о нашем брате,
брате всех живущих на земле…
…Неоплаканный и невоспетый,
самый дорогой из дорогих,
знаю, ты простишь меня за это,
ты, отдавший душу за других.
[Эта поэма написана по просьбе ленинградской девушки
Нины Нониной о брате ее, двадцатилетнем гвардейце
Владимире Нонине, павшем смертью храбрых в январе
1944 года под Ленинградом, в боях по ликвидации блокады.]