Советские стихи про орла

Найдено стихов - 14

Арсений Тарковский

На черной трубе погорелого дома…

На черной трубе погорелого дома
Орел отдыхает в безлюдной степи.
Так вот что мне с детства так горько знакомо:
Видение цезарианского Рима —
Горбатый орел, и ни дома, ни дыма…
А ты, мое сердце, и это стерпи.

Белла Ахмадулина

Орлы уснули

Вот сказки первые слова:
орлы уснули, как орлята,
и у орлов в часы заката
ко сну клонится голова.Орлы, прошу вас, не теперь,
нет, не теперь смежайте очи!
Но спите — и огонь средь ночи
походкой женской входит в дверь.В дверь ваших гор и облаков
кулак оранжевый стучится,
и знает, что беда случится,
семейство прозорливых сов.Но спите вы, как детвора,
там, в ваших сумерках неверных,
и трубы ваших снов военных
молчат, не говорят: «Пора!»О пламя, не обидь орла!
Спасутся маленькие птахи,
меж тем, как обгорят на плахе
два величавые крыла.Но поздно! Перья их на треть
ожог губительный отметил.
Не дай мне бог, как птицам этим,
проснуться, чтобы умереть.С веселой алчностью орды
плясал пожар, и птиц оравы
влетали, и у вод Арагвы
поникли головой орлы.«Я видел ворона. Дрожа
от низости, терзал он тело,
что брезговать землей умело
и умерло», -сказал Важа.

Сергей Михалков

Беглец

Я за столом сидел и ел,
Когда в окно Орел влетел
И сел напротив, у стола,
Раскинув два больших крыла.

Сижу. Дивлюсь. Не шевелюсь
И слово вымолвить боюсь:
Ведь прилетел ко мне за стол
Не чижик-пыжик, а Орел!

Глядит. Свой острый клюв раскрыл.
И тут мой гость заговорил:
— Я среди скал, почти птенцом,
Был пойман опытным ловцом.

Он в зоопарк меня отвез.
Я в клетке жил. В неволе рос,
О небе только мог мечтать,
И разучился я летать…

Беглец умолк. И я как мог
Его пригрел, ему помог —
И накормил, и напоил,
И в зоопарк не позвонил.

Андрей Дементьев

Раненый орел

Я к друзьям приехал в гости.
Горы, воздух…
Синий край.
И над быстрой речкой мостик
Что твоя дорога в рай.
Здесь у речки
Утром ранним
Мы увидели орла.
Кем-то был он подло ранен:
В пятнах крови
Полкрыла.
Не за то ль орёл наказан,
Что так верен небесам?
Он смотрел зелёным глазом,
Полным ненависти к нам.
Мы с орлом вернулись к дому,
Оказав владыке честь…
Всё он понял по-другому,
Отказался пить и есть.
Мы снесли его к подножью,
В голубую круговерть.
В небо он взлететь не может,
Может рядом умереть.
Но, взглянув на нас без гнева,
Он поднялся тяжело
И пошел пешком на небо,
Волоча свое крыло.
Шёл орёл осиротело,
Клювом мясо рвал с крыла,
Будто выклевать хотел он
Боль, что тоже в небо шла.
Только там он может выжить
Иль погибнуть в синеве…
Он успел на память вышить
Строчку красную в траве.

Самуил Маршак

Наш герб

Различным образом державы
Свои украсили гербы.
Вот леопард, орел двуглавый
И лев, встающий на дыбы.

Таков обычай был старинный,
Чтоб с государственных гербов
Грозил соседям лик звериный
Оскалом всех своих зубов.

То хищный зверь, то птица злая,
Подобье потеряв своё,
Сжимают в лапах, угрожая,
Разящий меч или копьё.

Где львов от века не бывало,
С гербов свирепо смотрят львы
Или орлы, которым мало
Одной орлиной головы!

Но не орел, не лев, не львица
Собой украсили наш герб,
А золотой венок пшеницы,
Могучий молот, острый серп.

Мы не грозим другим народам,
Но бережём просторный дом,
Где место есть под небосводом
Всему, живущему трудом.

Не будет недругом расколот
Союз народов никогда.
Неразделимы серп и молот,
Земля, и колос, и звезда!

Николай Заболоцкий

Железная старуха

«У меня железная старуха, -
Говорил за ужином кузнец. —
Только выпьешь — глядь, и оплеуха,
Мне ж обидно это наконец».После бани дочиста промытый,
Был он черен, страшен и космат,
Колченогий, оспою изрытый,
Из-под Курска раненый солдат.«Ведь у бабы только ферма птичья,
У меня же — Господи ты мой!
Что ни дай — справляю без различья.
Возвращаюсь за полночь домой!»Тут у брата кончилась сивуха,
И кузнец качнулся у стола
И, нахмурясь, крикнул: «Эй, старуха!
Аль забыла курского орла?»И метнулась старая из сенец,
Полушубок вынесла орлу,
И большой обиженный младенец
Потащился с нею по селу.Тут ему и небо не светило,
Только звезды сыпало на снег,
Точно впрямь счастливцу говорило:
«Мне б такую, милый человек!»

Белла Ахмадулина

Русскому поэту, моему другу

Я повторю: «Бежит, грохочет Терек».
Кровопролитья древнего тщета
и ныне осеняет этот берег:
вот след клинка, вот ржавчина щита.Покуда люди в жизнь и смерть играли,
соблазном жить их Терек одарял.
Здесь нет Орбелиани и Ярали,
но, как и встарь, сквозит меж скал Дарьял.Пленяет зренье глубина Дарьяла,
познать ее не все обречены.
Лишь доблестное сердце выбирало
красу и сумрак этой глубины.-Эгей! — я крикнул. Эхо не померкло
до этих пор. И, если в мире есть
для гостя и хозяина проверка,
мой гость, проверим наши души здесь.Да, здесь, где не забыт и не затерян
след путника, который в час беды
в Россию шел, превозмогая Терек,
помедлил и испил его воды.Плач саламури еще слышен в гуле
реки священной. Мой черед настал
испить воды, и быть тергдалеули,
и распахнуть пред гостем тайну скал.Здесь только над вершиной перевала
летят орлы на самый синий свет.
Здесь золотых орлов как не бывало.
Здесь демона и не было и нет.Войди сюда не гостем-побратимом!
Водой свободной награди уста…
Но ты и сам прыжком необратимым
уже взошел на крутизну моста.В минуту этой радости высокой
осанка гор сурова и важна,
и где-то на вершине одинокой
все бодрствует живая тень Важа.

Александр Введенский

Элегия

Осматривая гор вершины,
их бесконечные аршины,
вином налитые кувшины,
весь мир, как снег, прекрасный,
я видел горные потоки,
я видел бури взор жестокий,
и ветер мирный и высокий,
и смерти час напрасный.

Вот воин, плавая навагой,
наполнен важною отвагой,
с морской волнующейся влагой
вступает в бой неравный.
Вот конь в могучие ладони
кладет огонь лихой погони,
и пляшут сумрачные кони
в руке травы державной.

Где лес глядит в полей просторы,
в ночей неслышные уборы,
а мы глядим в окно без шторы
на свет звезды бездушной,
в пустом сомненье сердце прячем,
а в ночь не спим томимся плачем,
мы ничего почти не значим,
мы жизни ждем послушной.

Нам восхищенье неизвестно,
нам туго, пасмурно и тесно,
мы друга предаем бесчестно
и Бог нам не владыка.
Цветок несчастья мы взрастили,
мы нас самим себе простили,
нам, тем кто как зола остыли,
милей орла гвоздика.

Я с завистью гляжу на зверя,
ни мыслям, ни делам не веря,
умов произошла потеря,
бороться нет причины.
Мы все воспримем как паденье,
и день и тень и сновиденье,
и даже музыки гуденье
не избежит пучины.

В морском прибое беспокойном,
в песке пустынном и нестройном
и в женском теле непристойном
отрады не нашли мы.
Беспечную забыли трезвость,
воспели смерть, воспели мерзость,
воспоминанье мним как дерзость,
за то мы и палимы.

Летят божественные птицы,
их развеваются косицы,
халаты их блестят как спицы,
в полете нет пощады.
Они отсчитывают время,
Они испытывают бремя,
пускай бренчит пустое стремя —
сходить с ума не надо.

Пусть мчится в путь ручей хрустальный,
пусть рысью конь спешит зеркальный,
вдыхая воздух музыкальный —
вдыхаешь ты и тленье.
Возница хилый и сварливый,
в последний час зари сонливой,
гони, гони возок ленивый —
лети без промедленья.

Не плещут лебеди крылами
над пиршественными столами,
совместно с медными орлами
в рог не трубят победный.
Исчезнувшее вдохновенье
теперь приходит на мгновенье,
на смерть, на смерть держи равненье
певец и всадник бедный.

Михаил Светлов

Пирушка

Пробивается в тучах
Зимы седина,
Опрокинутся скоро
На землю снега, -
Хорошо нам сидеть
За бутылкой вина
И закусывать
Мирным куском пирога.Пей, товарищ Орлов,
Председатель Чека.
Пусть нахмурилось небо
Тревогу тая, -
Эти звезды разбиты
Ударом штыка,
Эта ночь беспощадна,
Как подпись твоя.Пей, товарищ Орлов!
Пей за новый поход!
Скоро выпрыгнут кони
Отчаянных дней.
Приговор прозвучал,
Мандолина поет,
И труба, как палач,
Наклонилась над ней.Льется полночь в окно,
Льется песня с вином,
И, десятую рюмку
Беря на прицел,
О веселой теплушке,
О пути боевом
Заместитель заведующего
Запел.Он чуть-чуть захмелел —
Командир в пиджаке:
Потолком, подоконником
Тучи плывут,
Не чернила, а кровь
Запеклась на штыке,
Пулемет застучал —
Боевой «ундервуд»…Не уздечка звенит
По бокам мундштука,
Не осколки снарядов
По стеклам стучат, —
Это пьют,
Ударяя бокал о бокал,
За здоровье комдива
Комбриг и комбат… Вдохновенные годы
Знамена несли,
Десять красных пожаров
Горят позади,
Десять лет — десять бомб
Разорвались вдали,
Десять грузных осколков
Застряли в груди… Расскажи мне, пожалуйста,
Мой дорогой,
Мой застенчивый друг,
Расскажи мне о том,
Как пылала Полтава,
Как трясся Джанкой,
Как Саратов крестился
Последним крестом.Ты прошел сквозь огонь —
Полководец огня,
Дождь тушил
Воспаленные щеки твои…
Расскажи мне, как падали
Тучи, звеня
О штыки,
О колеса,
О шпоры твои… Если снова
Тифозные ночи придут,
Ты помчишься,
Жестокие шпоры вонзив, -
Ты, кто руки свои
Положил на Бахмут,
Эти темные шахты благословив… Ну, а ты мне расскажешь,
Товарищ комбриг,
Как гремела «Аврора»
По царским дверям
И ночной Петроград,
Как пылающий бриг,
Проносился с Колумбом
По русским степям; Как мосты и заставы
Окутывал дым
Полыхающих
Красногвардейских костров,
Как без хлеба сидел,
Как страдал без воды
Разоруженный
Полк юнкеров… Приговор прозвучал,
Мандолина поет,
И труба, как палач,
Наклонилась над ней…
Выпьем, что ли, друзья,
За семнадцатый год,
За оружие наше,
За наших коней!..

Борис Корнилов

Тезисы романа

(Отрывки)2Как мне диктует романистов школа,
начнем с того…
Короче говоря,
начнем роман с рожденья комсомола —
с семнадцатого года,
с октября.
Вот было дело. Господи помилуй! —
гудела пуля серою осой,
И Керенский (любимец… душка… милый
скорее покатился колбасой.
Тогда на фронте, прекращая бойню
братанием и злобой на корню,
встал фронтовик и заложил обойму,
злопамятную поднял пятерню.
Готовый на погибельную муку,
прошедший через бурю и огонь,
он протянул ошпаренную руку,
и, как обойма, звякнула ладонь.
Тогда орлом сидевшая империя
последние свои теряла перья,
и — злы, неповторимы, велики —
путиловские встали подмастерья,
кронштадтские восстали моряки.
Как бомбовозы, песни пролетали,
легла на землю осень животом… (Все это — предисловие, детали
и подступы к роману. А потом…)
Уже тогда, метаясь разъяренно
у заводской ободранной стены,
ребята с Петергофского района
и с Выборгской ребята стороны
пошли вперед,
что не было нимало
смешною в революцию игрой,
хоть многого еще не понимала
и зарывалась молодость порой.
Ей все бы громыхала канонада,
она житье меняла на часы,
и Ленин останавливал где надо
и улыбался в рыжие усы, (Не данным свыше, не защитой сирым,
не сладким велеречьем, а в связи
с любовью нашей, с ненавистью, с миром
ты Ленина, поэт, изобрази.
Пускай от горести напухли веки, -
писатель, помни — хоть сие старо:
ты пишешь о великом человеке —
ты в кровь свое обмакивай перо.)Он знал тогда, — товарищи, поверьте, -
что эти заводские пацаны
не ради легкой от шрапнели смерти,
а ради новой жизни рождены.
Мы положенье поняли такое,
когда, сползая склонами зимы,
мы выиграли битву у Джанкоя
и у Самары победили мы.
Из боя в битву сызнова и снова
ходили за единое одно —
Антонова мы били у Тамбова,
из Украины вымели Махно.
Они запомнят — эти интервенты —
навеки незапамятных веков —
тяжелых наших пулеметов ленты
и ленточки балтийских моряков.
Когда блокадой зажимала в кольца
республику озлобленная рать, -
мы полагали — есть у комсомольца
умение и жить и умирать.…Несла войны развернутая лава,
уверенностью била от Москвы —
была Россия некогда двуглава,
а в сущности, совсем без головы.
Огромные орлы стоят косые —
геральдика — нельзя же без орлов!
За то, что ты без головы, Россия,
мы положили множество голов.
Но пулей срезан адмиральский ворон,
пообломали желтые клыки, .
когда, патроны заложив затвором,
шагнули в битву, наши старики.
Не износили английских мундиров,
не истрепали английских подошв.
Врагу заранее могилы вырыв,
за стариками вышла молодежь.
Офицерье отброшено, как ветошь,
последние, победные бои…
Советская республика, а это ж
вам не Россия, милые мои…

Александр Введенский

Воспитание души

Мы взошли на, Боже,
этот тихий мост
где сиянье любим
православных мест
и озираем озираем
кругом идущий забор
залаяла собачка
в кафтане и чехле
её все бабкою зовут
и жизненным бочком
ну чтобы ей дряхлеть
снимает жирны сапоги
ёлки жёлтые растут
расцветают и расцветают
все смеются погиб
вот уж… лет
бросают шапки тут
здесь повара сидят в седле
им музыка играла
и увлечённо все болтали
вольно францусскому коту
не наш ли это лагерь
цыгане гоготали
а фрачница легла
патронами сидят
им словно кум кричит макар
а он ей говорит
и в можжевелевый карман
обратный бой кладёт
меж тем на снег садится
куда же тут бежать
но русские стреляют
фролов егор свисток
альфред кровать листают
МОНАХИ ЭТО ЕСТЬ пушечна тяжба
зачем же вам бежатьмолочных молний осязуем
гром пустяком трясёт
пускаючи слезу
и мужиком горюет
вот это непременноно в ту же осень провожает горсточку
их было восемьдесят нет с петром
кружит волгу ласточку
лилейный патрон
сосет лебяжью косточку
на мутной тропинке
встречает ясных ангелов
и молча спит болотосадятся на приступку
порхая семеро вдвоёми видят. финкель
окрест лежит орлом
о чем ты кормишь плотно
садятся на весы
он качается он качается
пред галантною толпою
в которой публика часы
и все мечтали
перед этими людьми
она на почки падает
никто ничего не сознаёт
стремится Бога умолить
а дождик льёт и льёт
и стенку это радует
тогда францусские чины
выходят из столовой
давайте братцы начинать
молвил пениеголовый
и вышиб дверь плечом
на мелочь все садятся
и тыкнувшись ногой в штыки
сижу кудрявый хвост горжусь
о чем же плачешь ты
их девушка была брюхата
пятнашкой бреются они
и шепчет душкой оближусь
и в револьвер стреляет
и вся страна теперь богата
но выходил из чрева сын
и ручкой бил в своё решето
тогда щекотал часы
и молча гаркнул: на здоровье!
стали прочие вестись
кого они желали снять
печонка лопнула. смеются
и все-таки теснятся
гремя двоюродным рыдают
тогда привстанет царь немецкий
дотоль гуляющий под веткой
поднявши нож великосветский
его обратно вложит ваткой
но будет это время — печь
температурка и клистирь
францусская царица стала петь
обводит всё двояким взглядом
голландцы дремлют молодцы
вялый памятник влекомый
летал двоякий насекомый
очки сгустились затрещали
ладошками уж повращали
пора и спать ложитьсяи все опять садятся
ОРЛАМИ РАССУЖДАЮТ
и думаю что нету их
васильев так вот и затих

Александр Введенский

Мне жалко что я не зверь

Мне жалко что я не зверь,
бегающий по синей дорожке,
говорящий себе поверь,
а другому себе подожди немножко,
мы выйдем с собой погулять в лес
для рассмотрения ничтожных листьев.
Мне жалко что я не звезда,
бегающая по небосводу,
в поисках точного гнезда
она находит себя и пустую земную воду,
никто не слыхал чтобы звезда издавала скрип,
ее назначение ободрять собственным молчанием рыб.
Еще есть у меня претензия,
что я не ковер, не гортензия.
Мне жалко что я не крыша,
распадающаяся постепенно,
которую дождь размачивает,
у которой смерть не мгновенна.
Мне не нравится что я смертен,
мне жалко что я неточен.
Многим многим лучше, поверьте,
частица дня единица ночи.
Мне жалко что я не орел,
перелетающий вершины и вершины,
которому на ум взбрел
человек, наблюдающий аршины.
Мы сядем с тобою ветер
на этот камушек смерти.
Мне жалко что я не чаша,
мне не нравится что я не жалость.
Мне жалко что я не роща,
которая листьями вооружалась.
Мне трудно что я с минутами,
меня они страшно запутали.
Мне невероятно обидно
что меня по-настоящему видно.
Еще есть у меня претензия,
что я не ковер, не гортензия.
Мне страшно что я двигаюсь
не так как жуки жуки,
как бабочки и коляски
и как жуки пауки.
Мне страшно что я двигаюсь
непохоже на червяка,
червяк прорывает в земле норы,
заводя с землей разговоры.
Земля где твои дела,
говорит ей холодный червяк,
а земля распоряжаясь покойниками,
может быть в ответ молчит,
она знает что все не так
Мне трудно что я с минутами,
они меня страшно запутали.
Мне страшно что я не трава трава,
мне страшно что я не свеча.
Мне страшно что я не свеча трава,
на это я отвечал,
и мигом качаются дерева.
Мне страшно что я при взгляде
на две одинаковые вещи
не замечаю что они различны,
что каждая живет однажды.
Мне страшно что я при взгляде
на две одинаковые вещи
не вижу что они усердно
стараются быть похожими.
Я вижу искаженный мир,
я слышу шепот заглушенных лир,
и тут за кончик буквы взяв,
я поднимаю слово шкаф,
теперь я ставлю шкаф на место,
он вещества крутое тесто
Мне не нравится что я смертен,
мне жалко что я не точен,
многим многим лучше, поверьте,
частица дня единица ночи
Еще есть у меня претензия,
что я не ковер, не гортензия.
Мы выйдем с собой погулять в лес
для рассмотрения ничтожных листьев,
мне жалко что на этих листьях
я не увижу незаметных слов,
называющихся случай, называющихся
бессмертие, называющихся вид основ
Мне жалко что я не орел,
перелетающий вершины и вершины,
которому на ум взбрел
человек, наблюдающий аршины.
Мне страшно что всё приходит в ветхость,
и я по сравнению с этим не редкость.
Мы сядем с тобою ветер
на этот камушек смерти.
Кругом как свеча возрастает трава,
и мигом качаются дерева.
Мне жалко что я семя,
мне страшно что я не тучность.
Червяк ползет за всеми,
он несет однозвучность.
Мне страшно что я неизвестность,
мне жалко что я не огонь.

Демьян Бедный

Кого мы били

КОРНИЛОВ

Вот Корнилов, гнус отборный,
Был Советам враг упорный.
Поднял бунт пред Октябрем:
«Все Советы уберем!
Все Советы уберем,
Заживем опять с царем!»
Ждал погодки, встретил вьюгу.
В Октябре подался к югу.
Объявившись на Дону,
Против нас повел войну.
Получил за это плату:
В лоб советскую гранату.

КРАСНОВ

Как громили мы Краснова!
Разгромив, громили снова
И добили б до конца, —
Не догнали подлеца.
Убежав в чужие страны,
Нынче он строчит романы,
Как жилось ему в былом
«Под двуглавым…»
Под Орлом.
Настрочив кусок романа,
Плачет он у чемодана:
«Съела моль му-у-ундир… шта-ны-ы-ы-ы,
Потускнели галуны-ы-ы-ы».

ДЕНИКИН

Вот Деникин — тоже номер!
Он, слыхать, еще не помер,
Но, слыхать, у старика
И досель трещат бока.
То-то был ретив не в меру.
«За отечество, за веру
И за батюшку-царя»
До Орла кричал: «Ур-р-ря!»
Докричался до отказу.
За Орлом охрип он сразу
И вовсю назад подул,
Захрипевши: «Кар-ра-ул!»
Дорвался почти до Тулы.
Получив, однако, в скулы,
После многих жарких бань
Откатился на Кубань,
Где, хвативши также горя,
Без оглядки мчал до моря.
На кораблике — удал! —
За границу тягу дал.

ШКУРО

Слыл Шкуро — по зверству — волком.
Но, удрав от нас пешком,
Торговал с немалым толком
Где-то выкраденным шелком
И солдатским табаком.
Нынче ездит «по Европам»
С небольшим казацким скопом
Ради скачки верховой
На арене… цирковой.

МАМОНТОВ

Это Мамонтов-вояка,
Слава чья была двояка,
Такова и до сих пор:
Генерал и вместе — вор!
«Ой да, ой да… Ой да, эй да!» —
Пел он весело до «рейда»,
После рейда ж только «ой» —
Кое-как ушел живой;
Вдруг скапутился он сразу,
Получивши то ль заразу,
То ль в стакане тайный яд.
По Деникина приказу
Был отравлен, говорят,
Из-за зависти ль, дележки
Протянул внезапно ножки.

КОЛЧАК

Адмирал Колчак, гляди-ко,
Как он выпятился дико.
Было радостью врагу
Видеть трупы на снегу
Средь сибирского пространства:
Трупы бедного крестьянства
И рабочих сверхбойцов.
Но за этих мертвецов
Получил Колчак награду:
Мы ему, лихому гаду,
В снежный сбив его сугроб,
Тож вогнали пулю в лоб.

АННЕНКОВ

Сел восставших усмиритель,
Душегуб и разоритель,
Искривившись, псом глядит
Борька Анненков, бандит.
Звал себя он атаманом,
Разговаривал наганом;
Офицерской злобой пьян,
Не щадя, губил крестьян,
Убивал их и тиранил,
Их невест и жен поганил.
Много сделано вреда,
Где прошла его орда.
Из Сибири дал он тягу.
Всё ж накрыли мы беднягу,
Дали суд по всей вине
И — поставили к стене.

СЕМЕНОВ

Вот Семенов, атаман,
Тоже помнил свой карман.
Крепко грабил Забайкалье.
Удалось бежать каналье.
Утвердился он в правах
На японских островах.
Став отпетым самураем,
Заменил «ура» «банзаем»
И, как истый самурай,
Глаз косит на русский край.
Ход сыскал к японцам в штабы;
«Эх, война бы! Ух, война бы!
Ай, ура! Ур… зай! Банзай!
Поскорее налезай!»
Заявленья. Письма. Встречи.
Соблазнительные речи!
«Ай, хорош советский мед!»
Видит око — зуб неймет!

ХОРВАТ

Хорват — страшный, длинный, старый
Был палач в Сибири ярый
И в Приморье лютый зверь.
Получивши по кубышке,
Эта заваль — понаслышке —
«Объяпонилась» теперь.

ЮДЕНИЧ

Генерал Юденич бравый
Тоже был палач кровавый,
Прорывался в Ленинград,
Чтоб устроить там парад:
Не скупился на эффекты,
Разукрасить все проспекты,
На оплечья фонарей
Понавесить бунтарей.
Получил под поясницу,
И Юденич за границу
Без оглядки тож подрал,
Где тринадцать лет хворал
И намедни помер в Ницце —
В венерической больнице
Под военно-белый плач:
«Помер истинный палач!»

МИЛЛЕР

Злой в Архангельске палач,
Миллер ждал в борьбе удач,
Шел с «антантовской» подмогой
На Москву прямой дорогой:
«Раз! Два! Раз! Два!
Вир марширен нах Москва!»
Сколько было шмерцу герцу,
Иль, по-русски, — боли сердцу:
Не попал в Москву милок!
Получил от нас он перцу,
Еле ноги уволок!

МАХНО

Был Махно — бандит такой.
Со святыми упокой!
В нашей стройке грандиозной
Был он выброшенным пнем.
Так чудно в стране колхозной
Вспоминать теперь о нем!

ВРАНГЕЛЬ

Герр барон фон Врангель. Тоже —
Видно аспида по роже —
Был, хоть «русская душа»,
Человек не караша!
Говорил по-русски скверно
И свирепствовал безмерно.
Мы, зажав его в Крыму,
Крепко всыпали ему.
Бросив фронт под Перекопом,
Он подрал от нас галопом.
Убежал баронский гнус.
За советским за кордоном
Это б нынешним баронам
Намотать себе на ус!

Мы с улыбкою презренья
Вспоминаем ряд имен,
Чьих поверженных знамен
После жаркой с нами схватки
Перетлевшие остатки
Уж ничто не обновит:
Жалок их позорный вид,
Как жалка, гнусна порода
Догнивающего сброда,
Что гниет от нас вдали,
Точно рыба на мели.
Вид полезный в высшей мере
Тем, кто — с тягой к злой афере,
Злобно выпялив белки,
Против нас острит клыки.

Евгений Евтушенко

Дальняя родственница

ПоэмаЕсть родственницы дальние —
почти
для нас несуществующие, что ли,
но вдруг нагрянут,
словно призрак боли,
которым мы безбольность предпочли.
Я как-то был на званом выпивоне,
а поточней сказать —
на выбивоне
болезнетворных мыслей из голов
под нежное внушенье:
«Будь здоров!»
В гостях был некий лондонский продюсер,
по мнению общественному, —
Дуся,
который шпилек в душу не вонзал,
а родственно и чавкал и «врезал».
И вдруг — звонок…
Едва очки просунув,
в дверях застряло — нечто —
всё из сумок
в руках, и на горбу, и на груди —
под родственное:
«Что ж стоишь, входи!»
У гостьи —
у очкастенькой старушки
с плеча свисали на бечёвке сушки,
наверно,
не вошедшие никак
ни в сумку,
ни в брезентовый рюкзак.
Исторгли сумки,
рухнув,
мёрзлый звон.
«Мне б до утра,
а сумки — на балкон».
Ворча:
«Ох, наша сумчатая Русь…» —
хозяйка с неохотой дверь прикрыла.
«Знакомьтесь,
моя тётя —
Марь Кириллна.
Или, как я привыкла, —
тёть Марусь».
Хозяйке было чуть не по себе.
Она шепнула,
локоть мой сжимая:
«Да не родная тётка,
а седьмая,
как говорят,
вода на киселе».
Шёл разговор в глобальных облаках
о феллинизмах
и о копполизмах,
а тёть Марусь вошла
тиха, как призрак,
в своих крестьянских вежливых носках.
С косичками серебряным узлом
присела чинно,
не касаясь рюмки,
и сумками оттянутые руки
украдкой растирала под столом.
Глядела с любопытством,
а не вчуже,
и вовсе не старушечье —
девчушье
синело из-под треснувших очков
с лукавым простодушьем васильков.
Её в старуху
сумки превратили —
колдуньи на клеёнке,
дерматине,
как будто в современной сказке злой,
но — сумки с плеч,
и старость всю — долой.
Продюсера за лацканы беря,
мосфильмовец уже гудел могуче:
«Что ваш Феллини
или Бертолуччи?
Отчаянье сплошное…
Где борьба?»
Заёрзал переводчик,
засопел:
«Отчаянье — ну как оно на инглиш?»
А гостья вдруг подвинулась поближе
и подсказала шёпотом:
«Despair!..»
Компания была потрясена
при этом неожиданном открытье,
как будто вся Советская страна
заговорила разом на санскрите.
«Ну и вода пошла на киселе…» —
подумал я,
а гостья пояснила:
«Английский я преподаю в Орле.
Переводила Юджина О’Нила…»
«Вот вы из сердца,
так сказать,
Руси, —
мосфильмовец взрычал, —
вам, для примера,
какая польза с этого «диспера»?»
Хозяйка прервала:
«Ты закуси…»
Но, соблюдая сдержанную честь,
сказала гостья,
брови сдвинув строже:
«Ну что же,
я отчаивалась тоже.
А вот учу…
Надеюсь, польза есть…»
«Вы что-то к нам так редко,
тёть Марусь…» —
хозяйка исправляться стала лихо,
а гостья усмехнулась:
«Я — трусиха…
Приду,
а на звонок нажать боюсь».
У гостя что-то на пол пролилось,
но переводчик был благоразумен,
и нежно объяснил он:
«This old woman
from famous city of risak’s orlov’s» *.
«Вас, очевидно, память подвела… —
вздохнула гостья сдержанно и здраво. —
Названье это —
от конюшен графа
Орлова…
не от города Орла…»
Хозяйка гостю подала пирог свой,
сияя:
«This is russian pirojok!» ** —
и взгляд несостоявшейся Перовской
из-под бровей старушки всех прожёг,
как будто бы на высший свет московский
взглянул народовольческий кружок.
И разночинцы в молодых бородках
и с васильками на косоворотках
сурово встали за её спиной
безмолвно вопрошающей виной.
Старушка стала девочкой-подростком,
как будто изнутри её вот-вот,
страницы сжав,
закапанные воском,
Некрасова курсисточка прочтёт.
О, господи,
а в очереди сумрачной
сумел бы я узнать среди ругни
в старушке этой,
неповинно сумчатой,
учительницу —
мать всея Руси?
Пусть примут все архангелы в святые,
трубя над нами в судных облаках,
тебя,
интеллигенция России,
с трагическими сумками в руках.
Мне каждая авоська руки жжёт.
Провинций нет.
Рассыпан бог по лицам.
Есть личности,
подобные столицам.
Провинция —
всё то, что жрёт и лжёт.
И будто бы в крыле моём дробинка,
ты жжёшь меня, российская глубинка,
и, впившись в мои перья глубоко,
не дашь взлететь
преступно высоко…
…Я выбежал на улицу.
Я был
растерян перед бьющим в душу снегом,
как будто перед воющим набегом
каких-то непонятных белых сил.
Пурга рвала пространство всё на лоскуты
и усмехалось небо свысока,
и никакого не было орловского,
чтобы на нём уехать,
рысака.
Как погляжу
старушке той в глаза
я —
разночинец атомного века?
Вместит
какая в мире дискотека
всех призраков России голоса?
И я шептал в смертельном одичании:
«Отчаялся и я —
всё занесло,
но, может, лучше честное отчаянье,
чем лженадежды —
трусов ремесло?
Я сбит с копыт,
и всё в глазах качается,
и друга нет,
и не найти отца.
Имею право наконец отчаяться,
имею право
не надеяться?»
Но что-то васильковое синело,
когда я шёл
и сквозь пургу хрипел
забытым дальним родственником неба:
«Despair. —
И снег выплевывал:
Despair…»
Я с неба,
непроглядного такого
не слышал слова божьего мужского,
а женское живое слово божье:
«Ну что же,
я отчаивалась тоже…»
И вдруг пронзило раз и навсегда:
отчаянье —
не главная беда.
Есть вещи поотчаяньей отчаянья —
душа,
что неспособна на оттаянье,
и значит, не душа,
а просто склад
всех лженадежд,
в которых только яд.
Все милые улыбочки надеты
на лженадежды,
прячущие суть.
Отчаянье —
застенчивость надежды,
когда она боится обмануть
надеющихся,
что когда-нибудь… Так вот какие были пироги
испечены
старушкой той непростенькой,
когда она забытой дальней родственницей
внезапно появилась из пурги.
Как страшно,
если, призрачно устроясь,
привыкли мы считать навеселе
забытой дальней родственницей —
совесть,
и честь —
седьмой водой на киселе.
Как страшно, если ночью засугробленной,
от нас непоправимо далека,
забытой дальней родственницей Родина
дотронуться боится до звонка…
_______________
* «Из знаменитого города орловских рысаков» (англ.).
** «Это русский пирожок» (англ.).