Как на озёрном хуторе
с Крещенья ждут меня —
стреножены, запутаны
ноги у коня… Там вызорили яро
в киноварь дугу
и пращурный, угарный
бубенчик берегут… Встречали неустанно
под снежный синий порск,
а я от полустанка
за сотню лет и верст… Встречали, да не встретили,
гадали — почему?
…Полночный полоз метил
обратную кайму… И пел полночный полоз
сосновой стороной,
как в тот же вечер голос —
далекий голос мой: «Ты девять раз еще — назад
вернешься, не взглянув
сквозь финские мои глаза
в иную глубину… Вернись, забыть готовый,
и путы перережь,
пусть конские подковы
дичают в пустыре… И киноварь не порти зря,
и в омут выкинь бубенец —
на омутах, на пустырях
моя судьба и мой конец…»
Стоит в сугробах мельница,
ничто на ней не мелется,
четыре с лишним месяца
свистит над ней метелица…
От ветра сосны клонятся,
от снега ветви ломятся,
спит омут запорошенный
под коркой ледяной,
на мельнице заброшенной
зимует водяной.
До самой этой мельницы
два лыжных следа стелется,
у самой этой мельницы
дорога на две делится:
ты идешь направо,
я иду налево…
Никогда обратно
не вернусь, наверно!
А зима-то кончится,
капелью снег источится,
весна польется балками,
распустится фиалками,
заблещет омут под луной,
спросонья крякнет водяной,
от счастья ошалевшие,
опять запляшут лешие,
и светляки засветятся,
и жернова завертятся,
и соловьи рассыпятся
по чащам, зазвеня…
…Да ты-то к речке выйдешь ли?
Услышишь ли, увидишь ли
все это без меня?
1Когда весна зеленая
затеплится опять —
пойду, пойду Аленушкой
над омутом рыдать.
Кругом березы кроткие
склоняются, горя.
Узорною решеткою
подернута заря.А в омуте прозрачная
вода весной стоит.
А в омуте-то братец мой
на самом дне лежит.На грудь положен камушек
граненый, не простой…
Иванушка, Иванушка,
что сделали с тобой?! Иванушка, возлюбленный,
светлей и краше дня, —
потопленный, погубленный,
ты слышишь ли меня? Оболганный, обманутый,
ни в чем не виноват —
Иванушка, Иванушка,
воротишься ль назад? Молчат березы кроткие,
над омутом горя.
И тоненькой решеткою
подернута заря…2Голосом звериным, исступленная,
я кричу над омутом с утра:
«Совесть светлая моя, Аленушка!
Отзовись мне, старшая сестра.На дворе костры разложат вечером,
смертные отточат лезвия.
Возврати мне облик человеческий,
светлая Аленушка моя.Я боюсь не гибели, не пламени —
оборотнем страшно умирать.
О, прости, прости за ослушание!
Помоги заклятье снять, сестра.О, прости меня за то, что, жаждая,
ночью из звериного следа
напилась водой ночной однажды я…
Страшной оказалась та вода…»Мне сестра ответила: «Родимая!
Не поправить нам людское зло.
Камень, камень, камень на груди моей.
Черной тиной очи занесло…»…Но опять кричу я, исступленная,
страх звериный в сердце не тая…
Вдруг спасет меня моя Аленушка,
совесть отчужденная моя?
Отчего не бросилась, Марьюшка, в реку ты,
Что же не замолкла-то навсегда ты,
Как забрали милого в рекруты, в рекруты,
Как ушёл твой суженый во солдаты?!
Я слезами горькими горницу вымою
И на годы долгие дверь закрою,
Наклонюсь над озером ивою, ивою,
Высмотрю, как в зеркале, — что с тобою.
Травушка-муравушка сочная, мятная
Без тебя ломается, ветры дуют…
Долюшка солдатская — ратная, ратная:
Что как пули грудь твою не минуют?!
Тропочку глубокую протопчу по полю
И венок свой свадебный впрок совью,
Длинну косу девичью — до полу, до полу —
Сберегу для милого с проседью.
Вот возьмут кольцо моё с белого блюдица,
Хоровод завертится — грустно в нём.
Пусть моё гадание сбудется, сбудется:
Пусть вернётся суженый вешним днём!
Пой как прежде весело, идучи к дому, ты,
Тихим словом ласковым утешай.
А житьё невестино — омуты, омуты…
Дожидает Марьюшка — поспешай!
У меня к тебе дела такого рода,
что уйдёт на разговоры вечер весь, —
затвори свои тесовые ворота
и плотней холстиной окна занавесь.
Чтобы шли подруги мимо, парни мимо,
и гадали бы и пели бы, скорбя:
«Что не вышла под окошко, Серафима?
Серафима, больно скучно без тебя…»
Чтобы самый ни на есть раскучерявый,
рвя по вороту рубахи алый шёлк,
по селу Ивано-Марьину с оравой
мимо окон под гармонику прошел.
Он всё тенором, всё тенором, со злобой
запевал — рука протянута к ножу:
«Ты забудь меня, красавица, попробуй…
я тебе такое покажу…
Если любишь хоть на половину,
подожду тебя у крайнего окна,
постелю тебе пиджак на луговину
довоенного и тонкого сукна…»
А земля дышала, грузная от жиру,
и от омута соминого левей
соловьи сидели молча по ранжиру,
так что справа самый старый соловей.
Перед ним вода — зелёная, живая —
мимо заводей несётся напролом,
он качается на ветке, прикрывая
соловьиху годовалую крылом.
И трава грозой весеннею измята,
дышит грузная и тёплая земля,
голубые ходят в омуте сомята,
пол-аршинными усами шевеля.
А пиявки, раки ползают по илу,
много ужаса вода в себе таит…
Щука — младшая сестрица крокодилу —
неживая возле берега стоит…
Соловьиха в тишине большой и душной…
Вдруг ударил золотистый вдалеке,
видно, злой и молодой и непослушный,
ей запел на соловьином языке:
«По лесам, на пустырях и на равнинах
не найти тебе прекраснее дружка —
принесу тебе яичек муравьиных,
нащиплю в постель я пуху из брюшка.
Мы постелем наше ложе над водою,
где шиповники все в розанах стоят,
мы помчимся над грозою, над бедою
и народим два десятка соловьят.
Не тебе прожить, без радости старея,
ты, залётная, ни разу не цвела,
вылетай же, молодая, поскорее
из-под старого и жесткого крыла».
И молчит она, всё в мире забывая, —
я за песней, как за гибелью, слежу…
Шаль накинута на плечи пуховая…
«Ты куда же, Серафима?» — «Ухожу».
Кисти шали, словно пёрышки, расправя,
влюблена она, красива, нехитра, — улетела.
Я держать её не вправе —
просижу я возле дома до утра.
Подожду, когда заря сверкнёт по стеклам,
золотая сгаснет песня соловья —
пусть придёт она домой с красивым, с тёплым —
меркнут глаз её татарских лезвия.
От неё и от него пахнуло мятой,
он прощается у крайнего окна,
и намок в росе пиджак его измятый
довоенного и тонкого сукна.