Кийс был начальником Ленинградского
исправдома. В результате ряда омерзительных
поступков его перевели в Москву на должность…
начальника Таганского исправдома.
В «Таганке» Кийс орудовал старыми приемами.
Разоблачивший Кийса общественник Сотников
после трех незаслуженных выговоров был уволен.
ГУМЗ восстановило Сотникова. Но вмешался
Наркомюст, и Сотникова вновь уволили. Дело
тянется до сих пор. А Кийс, замешанный в ряде
других темных дел, назначен ГУМЗ… начальником
Сокольнического исправдома.
(Из письма юнкора)
Кипит, как чайник
и кроет беспардонно
Кийс —
начальник
Таганского исправдома.
Но к старшим
у Кийса
подход
кисы.
Нежность в глазках.
Услужлив
и ласков.
Этому
Кийсу
потворствуют выси.
Знакомы густо
от ГУМЗ
до Наркомюста.
А товарищ Сотников
из маленьких работников.
Начальству
взирать ли
На мелких надзирателей?
Тем более,
если
служители мелкие
разоблачать полезли
начальника проделки?
И нач зубами
Кийса
В Сотникова вгрызся.
Кийс
под ласковость высей
докатился до точки.
Не пора ль
этой Кийсе
пообстричь коготочки,
чтоб этот
Кийс
умолк
и скис.
Запрятав хитрую ухмылку,
я расскажу про Тыко Вылку.
Быть может, малость я навру,
но не хочу я с тем считаться,
что стал он темой диссертаций.
Мне это всё не по нутру. Ведь, между прочим, эта тема
имела — чёрт их взял бы! — тело
порядка сотни килограмм.
Песцов и рыбу продавала,
оленей в карты продувала,
унты, бывало, пропивала
и, мажа холст, не придавала
значенья тонким колерам. Все восторгались с жалким писком
им — первым ненцем-живописцем,
а он себя не раздувал,
и безо всяческих загадок
он рисовал закат — закатом
и море — морем рисовал. Был каждый глаз у Тыко Вылки
как будто щёлка у копилки.
Но он копил, как скряга, хмур,
не медь потёртую влияний,
а блики северных сияний,
а блёстки рыбьих одеяний
и переливы нерпьих шкур.
«Когда вы это всё учтёте?» —
искусствоведческие тёти
внушали ищущим юнцам.
«Из вас художников не выйдет.
Вот он — рисует всё как видит…
К нему на выучку бы вам!» Ему начальник раймасштаба,
толстяк, грудастый, словно баба,
который был известный гад,
сказал: «Оплатим всё по форме…
Отобрази меня на фоне
оленеводческих бригад. Ты отрази и поголовье,
и лица, полные здоровья,
и трудовой задор, и пыл,
но чтобы всё в натуре вышло!»
«Начальник, я пишу как вижу…»
И Вылка к делу приступил. Он, в краски вкладывая нежность,
изобразил оленей, ненцев,
и — будь что будет, всё равно! —
как завершенье на картине
с размаху шлёпнул посредине
большое грязное пятно! То был для Вылки очень странный
приём — по сущности, абстрактный, —
а в то же время сочный, страстный,
реалистический мазок.
Смеялись ненцы и олени,
и лишь начальник в изумленье,
сочтя всё это за глумленье,
никак узнать себя не мог. И я восславлю Тыко Вылку!
Пускай он ложку или вилку
держать как надо не умел —
зато он кисть держал как надо,
зато себя держал как надо!
Вот редкость — гордость он имел.
Начальник района прощается с нами.
Немного сутулый, немного усталый,
Идет, как бывало, большими шагами
Над кромкою шлюза, над трассой канала.
Подрубленный тяжкой глубокой болезнью,
Он знает, что больше работать не сможет.
Забыть о бетоне, забыть о железе
Строителю в жизни ничто не поможет.
Немного сутулый, немного усталый,
Он так же вот шел Беломорским каналом.
Он так же фуражку снимал с головы
И лоб вытирал на канале Москвы.
И все становилось понятнее сразу,
Едва промелькнет его выцветший китель.
А папки его рапортов и приказов —
История наших великих строительств.
И вновь вспоминает начальник суровый
Всю жизнь кочевую, что с ветром промчалась.
Дорогу, которую — дай ему снова —
Он снова ее повторил бы сначала.И только одно его душу тревожит,
И только одно возвратить он не может:
Опять вспоминаются милые руки
В заботливой спешке, в прощальной печали.
Не слишком ли часто они провожали,
Не слишком ли длинными были разлуки?
А если и вместе — ночей не считая,
С рассвета в делах и порой до рассвета,
Он виделся с ней лишь за чашкою чая,
Склонясь над тарелкой, уткнувшись в газету.
В заботах о людях, о Доне и Волге,
Над Ольгиной он и не думал судьбою.
А сколько ночей прождала она долгих,
А как расцветала под лаской скупою…
Казалось ему — это личное дело,
Оно не влезало в расчеты и планы,
А Ольга Андревна пока поседела.
И, может быть, слишком и, может быть, рано.
Он понял все это на койке больничной,
Когда она, слезы и жалобы пряча,
Ладонь ему клала движеньем привычным
На лоб дорогой, нестерпимо горячий.
А дети — их трое росло-подрастало.
Любил он их сильно, а видел их мало.Начальник района прощается с нами,
Впервые за жизнь не закончив работы:
Еще не шумят берега тополями,
Не собраны к шлюзу стальные ворота.
А рядом с начальником в эту минуту
Прораб «восемнадцать» идет по каналу.
Давно ли птенец со скамьи института —
Он прожил немного, а сделал немало.
Сегодня, волнуясь, по трассе идет он,
Глядит на дорогу воды и бетона.
Мечты и надежды, мосты и ворота
Ему доверяет начальник района.
Выходит он в путь беспокойный и дальний.
Что скажет ему на прощанье начальник?
О том, как расставить теперь инженеров?
Как сделать, чтоб паводок — вечный обманщик —
Пришел не врагом, а помощником верным?
Об этом не раз уже сказано раньше.
И так необычно для этой минуты
Начальник спросил: — Вы женаты как будто? —
И слышит вчерашний прораб удивленно,
Растерянно глядя на выцветший китель,
Как старый суровый начальник района
Ему говорит: — А любовь берегите.Над кромкою шлюза стоят они двое.
Отсюда сейчас разойдутся дороги.
И старший, как прежде кивнув головою,
Уйдет навсегда, похудевший и строгий.
Сдвигает сочувственно молодость брови,
Слова утешенья уже наготове.
Но сильные слов утешенья боятся.
Чтоб только не дать с языка им сорваться,
Начальник его оборвал на полслове,
Горячую руку ему подает,
А сам говорит, сколько рыбы наловит
И как он Толстого всего перечтет.
В тенистом саду под кустами сирени
Он будет и рад не спешить никуда,
Припомнить промчавшиеся года,
Внучонка-вьюна посадить на колени…
Починят, подправят врачи на покое,
И, может быть, снова здоровье вернется.
Пускай небольшое, пускай не такое,
Но дело строителю всюду найдется.Немного сутулый, немного усталый,
Идет он к поселку большими шагами.
Ему благодарна земля под ногами
За то. что он строил моря и каналы.
Идет он счастливый, как все полководцы,
Чей путь завершился победой большою.
Идет он к поселку навстречу покою,
А сердце в степи, позади остается.
Ему б ни чинов, ни отличий… Признаться,
Он слишком привык к этим кранам плечистым, —
Ему бы остаться, хоть на год остаться
Прорабом, десятником, машинистом…
А дышится тяжко, а дышится худо.
Последняя ночь. Он уедет отсюда.
Но здесь он останется прочным бетоном,
Бегущей водой, нержавеющей сталью.
Людьми, что он вырастил — целым районом,
Великой любовью и светлой печалью.
Модою —
объяты все:
и размашисто
и куцо,
словно
белка в колесе
каждый
самокритикуется.
Сам себя
совбюрократ
бьет
в чиновничие перси.
«Я
всегда
советам рад.
Критикуйте!
Я —
без спеси.
Но…
стенгазное мычанье…
Где
в рабкоре
толку статься?
Вы
пишите замечания
и пускайте
по инстанциям».
Самокритик
совдурак
рассуждает,
помпадурясь:
«Я же ж
критике
не враг.
Но рабкорь —
разводит дурость.
Критикуйте!
Не обижен.
Здравым
мыслям
сердце радо.
Но…
чтоб критик
был
не ниже,
чем
семнадцтого разряда».
Сладкогласый
и ретивый
критикует подхалим.
С этой
самой
директивы
не был
им
никто
хвалим.
Сутки
сряду
могут крыть
тех,
кого
покрыли свыше,
чтоб начальник,
видя прыть,
их
из штатов бы
не вышиб.
Важно
пялят
взор спецы́
на критическую моду, —
дескать —
пойте,
крит-певцы,
языком
толчите воду.
Много
было
каждый год
разударнейших кампаний.
Быть
тебе
в архиве мод —
мода
на самокопанье.
А рабкор?
Рабкор —
смотрите! —
приуныл
и смотрит криво:
от подобных
самокритик
у него
трещит загривок.
Безработные ручища
тычет
зря
в карманы он.
Он —
обдернут,
он —
прочищен,
он зажат
и сокращен.
Лава фраз —
не выплыть вплавь.
Где размашисто,
где куцо,
модный
лозунг
оседлав,
каждый —
самокритикуется.
Граждане,
вы не врите-ка,
что это —
самокритика!
Покамест
точат начальники
демократические лясы,
меж нами
живут молчальники —
овцы
рабочего класса.
А пока
молчим по-рабьи,
бывших
белых
крепнут орды —
рвут,
насилуют
и грабят,
непокорным —
плющат морды.
Молчалиных
кожа
устроена хи́тро:
плюнут им
в рожу —
рожу вытрут.
«Не по рылу грохот нам,
где ж нам
жаловаться?
Не прощаться ж
с крохотным
с нашим
с жалованьицем».
Полчаса
в кутке
покипят,
чтоб снова
дрожать начать.
Эй,
проснитесь, которые спят!
Разоблачай
с головы до пят.
Товарищ,
не смей молчать!