Ограбь кулака, не обидь середняка, дай бедняку.
Ленин.
Власть советская любит ли мужика?
Вопрошения бросьте праздные!
Мужика с мужиком не сравнить никак,
мужики бывают разные.
Подходи, посмотри, как средь бела дня
пред тобою пройдут показанные.
Вот крестьянин бедняк,
вот крестьянин средняк,
а вот кулаки буржуазные!
Наша власть к кулакам не была добра —
говорит без виляний и хитрости:
«Обери кулака, кулака ограбь,
надо все из жирнющего вытрясти».
Крестьянин средняк будет вслед за ним —
этот много милее и ближе нам.
С нами делится он, мы его охраним,
чтобы не был никем обижен.
Для крестьянина бедняка-батрака
власть советская грабит богатых.
К тем советской власти щедра рука —
кто без хлеба, скота и хаты.
Мужики, ищите Аэлиту!
Видишь, парень, кактусы в цвету!
Золотую песню расстели ты,
Поджидая дома красоту.Семь дорог — и каждая про это,
А восьмая — пяная вода.
Прилетит невеста с того света
Жениха по песне угадать.Разглядит с ракеты гитариста,
Позовет хмельного на века,
Засмеется смехом серебристым
И растопит сердце простака.У нее точеные колени
И глазок испуганный такой.
Ты в печурке шевельни поленья,
Аэлиту песней успокой.Все равно ты мальчик не сезонный,
Ты поешь, а надо вычислять,
У тебя есть важные резоны
Марсианок песней усыплять.Вот разлиты кактусной пол-литра,
Вот на Марс уносится изба,
Мужики, ищите Аэлиту,
Аэлита — лучшая из баб.Не беда, что воют электроны.
Старых песен на душе поток!
Расступитесь Хаос, Космос, Хронос!
Не унять вам сердца шепоток!
В снегу кипит большая драка.
Как легкий бог, летит собака.
Мальчишка бьет врага в живот.
На елке тетерев живет.
Уж ледяные свищут бомбы.
Уж вечер. В зареве снега.
В сугробах роя катакомбы,
Мальчишки лезут на врага.
Один, задрав кривые ноги,
Скатился с горки, а другой
Воткнулся в снег, а двое новых,
Мохнатых, скорченных, багровых,
Сцепились вместе, бьются враз,
Но деревянный ножик спас.Закат погас. И день остановился.
И великаном подошел шершавый конь.
Мужик огромной тушею своей
Сидел в стропилах крашеных саней,
И в медной трубке огонек дымился.Бой кончился. Мужик не шевелился.
Поемный низ порос крапивою;
Где выше, суше — сплошь бурьян.
Пропало все! Как ночь, над нивою
Стоит Демьян.
В хозяйстве тож из рук все валится:
Здесь — недохватка, там — изъян…
Ревут детишки, мать печалится…
Ох, брат Демьян!
Строчит урядник донесение:
«Так што нееловских селян,
Ваш-бродь, на сходе в воскресение
Мутил Демьян:
Мол, не возьмем — само не свалится, -
Один конец, мол, для крестьян.
Над мужиками черт ли сжалится…»
Так, так, Демьян!
Сам становой примчал в Неелово,
Рвал и метал: «Где? Кто смутьян?
Сгною… Сведу со света белого!»
Ох, брат Демьян!
«Мутить народ? Вперед закается!..
Связать его! Отправить в стан!..
Узнаешь там, что полагается!»
Ась, брат Демьян?
Стал барин чваниться, куражиться:
«Мужик! Хамье! Злодей! Буян!»
Буян!.. Аль не стерпеть, отважиться?
Ну ж, брат Демьян!..
Нехороший, но красивый,
Это кто глядит на нас?
То Мужик неторопливый
Сквозь очки уставил глаз.
Белых Житниц отделенья
Поднимались в отдаленье,
Сквозь окошко хлеб глядел,
В загородке конь сидел.
Тут природа вся валялась
В страшном диком беспорядке:
Кой-где дерево шаталось
Там реки струилась прядка.
Тут стояли две-три хаты
Над безумным ручейком
Идет медведь продолговатый
Как-то поздним вечерком.
А над ним, на небе тихом,
Безобразный и большой,
Журавель летает с гиком,
Потрясая головой.
Из клюва развевался свиток,
Где было сказано: «Убыток
Дают трехпольные труды».
Мужик гладил конец бороды.
Говорила о нем так, что даже чесался язык.
Не артист знаменитый, конечно, но очень похожий.
Молодой, холостой, в общем, с виду хороший мужик.
Только как же: мужик ведь — какой он хороший?
Он к утру приходил на рогах и клонился, как штык.
А она, уходя по утрам, укрывала рогожей.
И сегодня, шагая с работы, сказала: — Хороший мужик.
— Ой, да брось ты, мужик ведь — откуда хороший?
И пила свою чашу и горькую стопку до дна.
Только тем и ломила хребты с недоноскою ношей.
— Не сердись, ты хороший мужик, — утешала она.
И он думал: — Гляди-ка, мужик я, а все же хороший.
И на бранное ложе сходила, как на пьедестал.
Лишь слегка задыхалась. Да нет же! — дышала, как юная лошадь.
Ну, а он еще спал. Жаль, конечно. Да, видно, устал.
— Ну, а ты как хотела? Мужик ведь — и сразу хороший?
Подметала свой пол белой ниткой да прям сквозь толстый ватин.
Чтоб не лечь натощак, до рассвета на кухне курила.
— Ты хороший мужик, — кружевами его паутин
Перепутала все, говорила и боготворила.
И однажды, сорвав ее швы да с изнанки судьбы —
Да клочками резина и вата, да клочьями кожа —
Он схватил и понес на руках, — как на дыбу, поставил ее на дыбы.
Только крикнуть успела: — Мужик-то и вправду хороший!
Не Варвара-краса, да не курица-Ряба.
Не артистка, конечно, но тоже совсем не проста.
Да Яга не Яга, лишь бы только хорошая баба.
И под мышку к ней влез и уснул, как за пазухой у Христа.
Холостые патроны да жены про всех заряжены.
Он по ней, как по вишне, поет над кудрявой ольхой.
Так и поняли все, что мужик он хороший, груженый.
Ну, а вы как хотели? Мужик ведь — с чего бы плохой?
Лети, письмо приветное,
Лети в далекий край.
От нас поклон Калинину
В столице передай, —От всех больших и маленьких,
От жен и стариков,
От нынешних колхозников,
От бывших мужиков.Скажи, письмо, Калинину,
Что любим мы его —
Наставника, товарища
И друга своего.К нему и днем и вечером
Со всех концов земли
За ленинскою правдою
Мы ехали и шли.И радости и горести
Вручал ему народ:
Калиныч, мол, обдумает,
Калиныч разберет.Он с нами разговаривал
До утренней зари —
Простой рабочий питерский,
Крестьянин из Твери.Для каждого хорошее
Он слово находил,
С прямой дороги ленинской
Нигде не своротил.Лети ж, письмо приветное,
Лети над всей страной.
Снеси в Москву Калинину
От нас поклон земной, —От всех больших и маленьких,
От жен и стариков,
От нынешних колхозников,
От бывших мужиков.
Во деревне у реки
в базарную гущу
выходили мужики
на Ивана-Пьющего.Тут и гам, тут и гик,
тут летают локти,
тут и пели сапоги,
мазанные дегтем.Угощались мужики,
деликатно крякали,
растеряли все кульки,
гостинцы и пряники: А базар не в уголке,
его распирало,
он потел, как на полке,
лоснился, как сало.У бабонек под мышками
выцветала бязь.
Базар по лодыжку
втоптался в грязь.Но девки шли павлинами,
желая поиграться
с агентами длинными
в пучках облигаций.А пономарь названивал
с колокольни утлой,
малиновым заманивал
еще намедни утром.Тальянки ж в лентах-красоте
наяривали пуще,
как вдруг завыло в высоте
над Иваном-Пьющим.Делать было нечего,
базар взглянул туда:
там самолет кружился кречетом,
а на хвосте его — звезда! И, слушая, как он поет,
базар, казалось, замер,
базар впивался в самолет
трезвевшими глазами,
а тот белел со злости,
сияя как пожар……До горизонта — гостя
провожал базар.
Воздушные бомбардировки городов
противоречат законам этики.
Заявление немецкого генерала авиации КвадеРасскажем басенку, тряхнём… не стариной.У деревушки у одной
На редкость лютый волк
в соседстве объявился:
Не то что, скажем, он травою не кормился,
А убивал ягнят
Или телят, —
Нет, он свирепостью был обуян такою,
Что людям не давал покою
И яростно грибной и ягодной порой
Охотился за детворой.
Не диво, что вошёл волк этот лютый в славу:
Мол, вепрю он сродни по силе и по нраву,
И в пасти у него впрямь бивни, не клыки.
Засуетились мужики.
На волка сделали облаву.
«Ату его! Ату!» — со всех сторон кричат.
Лишася вскорости волчихи и волчат,
Волк стал переживать, как говорится, драму:
«У мужиков коварный план.
Того и жди беды: не попадёшь в капкан,
Так угораздишь в волчью яму…
Нагрянут мужики… Возьмут тебя живьём…
Какой бессовестный приём!..
Бить будут!.. Насмерть бить!..»
Волк жалобным вытьём
Весь лес тут огласил, из глаз пуская жижу:
«И уверял ещё меня какой-то враль,
Что, дескать, у людей есть этика, мораль!
Ан этики у них как раз я и не вижу!»
Жил-был на свете клоп. И жил мужик Панкрат.
Вот как-то довелось им встретиться случайно.
Клоп рад был встрече чрезвычайно;
Панкрат — не слишком рад.
А надо вам сказать: судьба свела их вместе —
Не помню точно — где,
Не то в суде,
Не то в присутственном каком-то важном месте.
Кругом — чины да знать. Нарядная толпа
Изнемогает в кривотолках.
Панкрат и без того сидел как на иголках, —
А тут нелегкая несет еще клопа!
Взобравшись ловко по обоям
К Панкрату на рукав, клоп этаким героем
Уселся на руку и шарит хоботком.
От злости наш Панкрат позеленел весь даже:
«Ах, черт, и ты туда же
Кормиться мужиком!» —
И со всего размаху
Хлоп дядя по клопу свободною рукой.
Мир праху
И вечный упокой!
Читатель, отзовись: не помер ты со страху?
А я — ни жив ни мертв. Наморщив потный лоб,
Сижу, ужасного догадкой потрясенный:
Ну что, как этот клоп —
Казенный?!
Дошёл до станового слух:
В селе Голодном — вольный дух:
У двух помещиков потрава!
И вот — с несчастною, покорною толпой
Кровавая учинена расправа.
Понёсся по селу и плач, и стон, и вой…
Знал озверевший становой,
Что отличиться — случай редок,
Так лил он кровь крестьянскую рекой.
Что ж оказалось напоследок?
Слух о потраве был пустой:
От мужиков нигде потравы никакой.
«Ах, чёрт! Дела на слабом грунте!
Не избежать плохой молвы!»
Но, не теряя головы,
Злодей строчит доклад об усмирённом бунте.
Меж тем, очнувшися от бойни, мужики
На тайном сходе у реки
Постановили: быть Афоне
За дело общее в столице ходоком,
Пред Думой хлопотать, — узнать, в каком
законе
Дозволено всё то, что ноне
Лихие вороги творят над мужиком?
Уехал наш ходок и через две недели
Привозит весть.
Не дали мужики Афоне с возу слезть,
Со всех сторон насели:
«Был в Думе?» — «Был».
«Ну, что?»
«Да то:
Судились овцы с волком…»
«Эй, не томи!.. Скорее толком
Всё говори, — кричит Егор, —
Нашёл на извергов управу?»
«Не торопись ты… Больно скор…
Мы казнены и впрямь совсем не за потраву.
Шёл в Думе крепкий спор
Про наше — слышали? — про наше изуверство!
Но всех лютей чернил нас некий старичок…
По виду так… сморчок…
А вот — поди ж, ответ держал за министерство:
«Потравы не было. Да дело не в траве:
У мужика всегда потрава в голове».
Так, дескать, господа нас малость постращали,
Чтоб мы-де знали:
Крепка ещё на нас узда!
А кровь… Так не впервой у нас её пущали…
Что, дескать, было так и будет повсегда!»
«Ай, горе наше! Ай, беда!
Ни совести в тебе, скотина, ни стыда! —
Тут с кулаками все к Афоне. —
Ты ж в Думу послан был, а ты попал куда?
Ведь ты же был, никак, балда,
В разбойничьем притоне!»
Вот Ваня
с няней.
Няня
гуляет с Ваней.
Вот дома,
а вот прохожие.
Прохожие и дома,
ни на кого не похожие.
Вот будка
красноармейца.
У красноармейца
ружье имеется.
Они храбрые.
Дело их —
защищать
и маленьких
и больших.
Это —
Московский Совет,
Сюда
дяди
приходят чуть свет.
Сидит дядя,
в бумагу глядя.
Заботятся
дяди эти
о том,
чтоб счастливо
жили дети.
Вот
кот.
Раз шесть
моет лапкой
на морде шерсть.
Все
с уважением
относятся к коту
за то, что кот
любит чистоту.
Это —
собачка.
Запачканы лапки
и хвост запачкан.
Собака
бывает разная.
Эта собака
нехорошая,
грязная.
Это — церковь,
божий храм,
сюда
старухи
приходят по утрам.
Сделали картинку,
назвали — «бог»
и ждут,
чтоб этот бог помог.
Глупые тоже —
картинка им
никак не поможет.
Это — дом комсомольцев.
Они — умные:
никогда не молятся.
когда подрастете,
станете с усами,
на бога не надейтесь,
работайте сами.
Это — буржуй.
На пузо глядь.
Его занятие —
есть и гулять.
От жиру —
как мяч тугой.
Любит,
чтоб за него
работал другой.
Он
ничего не умеет,
и воробей
его умнее.
Это —
рабочий.
Рабочий — тот,
кто работать охочий.
Всё на свете
сделано им.
Подрастешь —
будь таким.
Телега,
лошадь
и мужик рядом.
Этого мужика
уважать надо.
Ты
краюху
в рот берешь,
а мужик
для краюхи
сеял рожь.
Эта дама —
чужая мама.
Ничего не делая,
сидит,
от пудры белая.
Она — бездельница.
У этой дамы
не язык,
а мельница.
А няня работает —
водит ребят.
Ребята
няню
очень теребят.
У няни моей
платок из ситца.
К няне
надо
хорошо относиться.
«Как, вы луковый суп не едали?
Значит, Франции вы не видали.
Собирайтесь, мосье, идем!»
Ах, от запахов ноги подкашиваются!
И парижский рынок покачивается
перегруженным кораблем.
Обожаю все рынки вселенной
как художник и как едок.
В алых тушах! В кореньях! В соленьях!
Ну, а это не рынок — чертог! Груда устриц лежит,
из моря только-только.
«Любит устрицы Брижит —
потому и тоненькая!» —
«Артишоки! Артишоки!
Помогают от изжоги!» Предлагает негр кокосы,
как раскалывать, толкует,
ну, а бывшие кокотки
бодро спаржею торгуют.
И над пестрыми рядами,
над грядой омаров сонных,
над разинутыми ртами
рыб, Парижем потрясенных,
этот суп царит в дыму!
Не суп, а благовоние.
Собираются к нему
как на богомолие!
Вот он, луковый, лукавый,
фыркает, томится.
Это лучшее лекарство!
Ну-ка дайте миску! Ай-да лук! Ай да лук!
Всю усталость снял он вдруг.
И сейчас бы шире круг
да каблуком о каблук!
Только неудобно —
все-таки не дома. Улыбаясь улыбкой широкой —
мол, не кушанье, просто ах! —
налегают на суп шоферы,
и расклейщик афиш, и монах.
Все свежеет — мускулы, мысли.
Ну-ка, брат, еще — не срамись!
Погляди, как вторую миску
поглощает английская мисс.
Погляди-ка, какие цацы,
ну, пожалуй, тоньше мизинца,
подобрав свои платья по-царски,
вылезают из лимузина.
К супу луковому строптиво
приезжают они, устав
от наскучившего стриптиза
и от всяческих светских забав.
И промасленные пролетарии
на условные эти талии,
не скрывая усмешки, глядят…
Ну да черт с ними — пусть едят!
и сказал мне попутчик мой фразу
(а на фразы такие он скуп):
«Изменяется все во Франции,
остается лишь луковый суп!»
Его ели в тавернах портовых
и крестьяне, присев на земле.
Он стекал по усищам Партоса
и по усикам Ришелье.
Наворачивал Генрих Наваррский
из серебряных гентских посуд
этот, правда, не слишком наваристый,
но такой удивительный суп!
Он всегда был кушаньем первым,
неподвластный годам и векам.
Мужики его ели и пэры,
но на пользу он шел мужикам!
Над тиарами и тиранами,
кавалерами на конях,
над красивыми их тирадами
похохатывал суп в котлах! Поправляю ту горькую фразу.
Выношу поправку на суд:
«Остается народ во Франции!
Но, конечно, и… луковый суп!»
Как в селе Большие Вилы,
Где ещё сгорел сарай,
Жили-были два громилы
Огромадной жуткой силы —
Братья Пров и Николай.Николай — что понахальней —
По ошибке лес скосил,
Ну, а Пров в опочивальни
Рушил стены — и входил.Как братья не вяжут лыка,
Пьют отвар из чаги —
Все от мала до велика
Прячутся в овраге.В общем, лопнуло терпенье:
Ведь добро — своё, не чьё,
Начинать вооруженье
И идти на усмиренье
Порешило мужичьё.Николай — что понахальней —
В тот момент быка ломал,
Ну, а Пров в какой-то спальне
С маху стену прошибал.«Эй, братан, гляди: ватага,
С кольями. Да слышь ли,
Чтой-то нынче из оврага
Рановато вышли!»Так, неудобно сразу драться —
Наш мужик так не привык,
Стали прежде задираться:
«Для чего, скажите, братцы,
Нужен вам безрогий бык?!»Николаю это странно:
«Если жалко вам быка —
С удовольствием с братаном
Можем вам намять бока!»Где-то в поле замер заяц,
Постоял — и ходу…
Пров ломается, мерзавец,
Сотворивши шкоду.«Ну-ка, кто попробуй, вылезь —
Вмиг разделаюсь с врагом!»
Мужики перекрестились,
Всей ватагой навалились:
Кто — багром, кто — батогом.Николай, печась о брате,
Первый натиск отражал,
Ну, а Пров укрылся в хате
И оттуда хохотал.От могучего напора
Развалилась хата,
Пров оттяпал ползабора
Для спасенья брата.«Хватит, брат, обороняться —
Пропадать так пропадать!
Коля, нечего стесняться, —
Колья начали ломаться, —
Надо, Коля, нападать!»По мужьям да по ребятам
Будут бабы слёзы лить…
Но решили оба брата
С наступленьем погодить.«Гляди в оба, братень, —
Со спины заходят!» —
«Может, оборотень?» —
«Не похоже вроде!»Дело в том, что к нам в селенье
Напросился на ночлег
И остался до Успенья,
А потом — на поселенье
Никчемушный человек.И сейчас вот из-за крика
Ни один не услыхал:
Этот самый горемыка
Чтой-то братьям приказал.Кровь уже лилась ручьями —
Так о чём же речь-то?
«Бей братьёв!» Но вдруг с братьями
Сотворилось нечто: Братьев как бы подкосило —
Стали братья отступать,
Будто вмиг лишились силы…
Мужичьё их попросило
Больше бед не сотворять.…Долго думали-гадали,
Что блаженный им сказал.
Но, как затылков ни чесали,
Ни один не угадал.И решили: он заклятьем
Обладает, видно…
Ну, а он сказал лишь: «Братья,
Как же вам не стыдно!»
Смерть приходит к человеку,
Говорит ему: «Хозяин,
Ты походишь на калеку,
Насекомыми кусаем.
Брось житье, иди за мною,
У меня во гробе тихо.
Белым саваном укрою
Всех от мала до велика.
Не грусти, что будет яма,
Что с тобой умрет наука:
Поле выпашется само,
Рожь поднимется без плуга.
Солнце в полдень будет жгучим,
Ближе к вечеру прохладным.
Ты же, опытом научен,
Будешь белым и могучим
С медным крестиком квадратным
Спать во гробе аккуратном».«Смерть, хозяина не трогай, —
Отвечает ей мужик. —
Ради старости убогой
Пощади меня на миг.
Дай мне малую отсрочку,
Отпусти меня. А там
Я единственную дочку
За труды тебе отдам».
Смерть не плачет, не смеется,
В руки девицу берет
И, как полымя, несется,
И трава под нею гнется
От избушки до ворот.
Холмик во поле стоит,
Дева в холмике шумит:
«Тяжело лежать во гробе,
Почернели ручки обе,
Стали волосы как пыль,
Из грудей растет ковыль.
Тяжело лежать в могиле,
Губки тоненькие сгнили,
Вместо глазок — два кружка,
Нету милого дружка!»Смерть над холмиком летает
И хохочет, и грустит,
Из ружья в него стреляет
И, склоняясь говорит:
«Ну, малютка, полно врать,
Полно глотку в гробе драть!
Мир над миром существует,
Вылезай из гроба прочь!
Слышишь, ветер в поле дует,
Наступает снова ночь.
Караваны сонных звезд
Пролетели, пронеслись.
Кончен твой подземный пост,
Ну, попробуй, поднимись!»Дева ручками взмахнула,
Не поверила ушам,
Доску вышибла, вспрыгнула,
Хлоп! И лопнула по швам.
И течет, течет бедняжка
В виде маленьких кишок.
Где была ее рубашка,
Там остался порошок.
Изо всех отверстий тела
Червяки глядят несмело,
Вроде маленьких малют
Жидкость розовую пьют.Была дева — стали щи.
Смех, не смейся, подожди!
Солнце встанет, глина треснет,
Мигом девица воскреснет.
Из берцовой из кости
Будет деревце расти,
Будет деревце шуметь,
Про девицу песни петь,
Про девицу песни петь,
Сладким голосом звенеть:
«Баю, баюшки, баю,
Баю девочку мою!
Ветер в поле улетел,
Месяц в небе побелел.
Мужики по избам спят,
У них много есть котят.
А у каждого кота
Были красны ворота,
Шубки синеньки у них,
Все в сапожках золотых,
Все в сапожках золотых,
Очень, очень дорогих…»
Хочешь, я спою тебе песенкy
Как мы вчетвером шли на лесенкy?
Митенька с Сереженькой шли в краях,
А в середке Настенька шла да я.
Впереди себя бежал вверх по лесенке
И такие пел песни-песенки.
И такие пел песни-песенки.
— Не ворчи, Сереженька, не ворчи!
Ухаешь, как филин в глухой ночи.
Да не ной, Сереженька, ох, не ной —
Холодно зимой — хорошо весной!
— Да я не ною, Сашенька, не ворчy.
Да может быть я, Сашенька, спеть хочy.
Силушкy в руках нелегко согнуть,
А вот песенкy пока что не вытянуть.
Да помнится ты, Саша, ох, как сам скрипел,
Прежде, чем запел, прежде, чем запел.
Я бегy с тобой по лесенке,
Даже может, фоpy в ноге даю!
Только, может быть, твоя песенка
Помешает мне услыхать свою.
Так бежали мы, бежали вверх по лесенке
И ловили мы песни-песенки.
И ловили мы песни-песенки.
— Ой, не спи ты, Митенька, не зевай. —
Делай шире шаг да не отставай.
Не боись ты Митенька, не боись!
Покажи нам, Митенька, чем ты любишь жизнь.
— Да не сплю я, Сашенька, не боюсь!
Да только как прольюсь, сей же час споткнусь.
Я ж наоборот — хорошо пою,
Да ногами вот еле топаю.
Да помнится, ты, Саша, когда сам вставал,
На карачках полз да слабинy давал.
А теперь с тобою куда дойдешь?
Жмешь себе вперед, никого не ждешь.
Так бежали мы, бежали вверх по лесенке,
На плечах несли песни-песенки.
На плечах несли песни-песенки.
— Ой, не плачь ты, Настенька, не грусти —
В девках все равно себя не спасти.
Вяжет грудь веревкою грусть-тоска.
А ты люби хорошего мужика!
Все как трижды два, значит — глупости.
А в девках все равно себя не спасти.
Все вокруг груди, как вокруг стола.
Да какие ж, Настя, важней дела?
— Да я не плачy, Сашенька, не грущy,
Да тоскy-занозy не вытащy.
А мне от тоски хоть рядись в петлю.
Что мне мужики? Я тебя люблю.
Да я б вокруг стола танцевать пошла,
Да без тебя никак не идут дела.
Сколько ж лет мне куковать одной?
Душy мне до дыp ты пропел, родной.
Так бежали мы, бежали вверх по лесенке.
Да только как теперь допеть этy песенкy?
А зачем допеть? Пел бы без конца.
Без меня ж тебе не спрыгнуть, не выбраться.
Ты же, брат, ко мне на всю жизнь зашел.
Знаешь сам, что все будет хорошо.
Как по лезвию лезем лесенкой
За неспетою песней-песенкой.
Да как по лезвию лезем лесенкой
За неспетою песней-песенкой.
Настоящая фамилия деникинского
генерала Шкуро, как оказывается,
не Шкуро, а Шкура — по отцу,
казачьему атаману, мордобойце и шкуродёру.Чтоб надуть «деревню-дуру»,
Баре действуют хитро:
Генерал-майора Шкуру
Перекрасили в Шкуро.
Шкура — важная фигура:
С мужика семь шкур содрал,
Ай да Шкура, Шкура, Шкура,
Шкура — царский генерал! Два соседа — Клим с Авдеем —
Голосят во всё нутро:
«Оказался лиходеем
Генерал-майор Шкуро!»
Ждали, видно, с ним амура, —
Он же в лоск их обобрал,
Ай да Шкура, Шкура, Шкура,
Шкура — царский генерал! Плачет тётушка Маланья,
Потеряв своё добро:
«Вытряс всё до основанья
Генерал-майор Шкуро!
На Совет смотрела хмуро, —
Вот господь и покарал!»
Ай да Шкура, Шкура, Шкура,
Шкура — царский генерал! Раздавал, подлец, воззванья:
«Буду с вами жить в ладу.
Против вашего желанья
Ни за что я не пойду».
В волке скажется натура,
Как бы сладко он ни врал,
Ай да Шкура, ай да Шкура,
Шкура — царский генерал!«Я, — твердил, — такого мненья:
Перед богом все равны».
Глядь, за ним в свои именья
Все вернулися паны.
Счесть его за балагура,
Так, гляди, он что удрал —
Этот Шкура, этот Шкура,
Расторопный генерал! Шкура к барам: «Извините…
Мужичьё поблажек ждёт.
Так уж вы повремените,
Ваше к вам само придёт».
Мол, такая «конъюнктура»;
Подкузьмил совсем Урал.
Очень хитрый этот Шкура,
Шкура — царский генерал.«Пусть вперёд мужик привыкнет
К барской власти, господа!»
Тут мы в крик. А он как цыкнет!
Мы с испугу — кто куда.
Шкура — важная фигура,
С мужиков семь шкур содрал,
Ай да Шкура, ай да Шкура,
Ну и что за генерал! Назывался демократом,
Брал обманом. А потом
Расправлялся с нашим братом
И прикладом и кнутом.
В волке скажется натура,
Как бы сладко он ни врал,
Ай да Шкура, Шкура, Шкура,
Шкура — царский генерал! Стали «шкурники» порядки
На деревне заводить:
Кто оставлен без лошадки,
Кто в наряды стал ходить.
Стали все глядеть понуро:
Чтобы чёрт тебя побрал,
Пёс поганый, волчья шкура,
Шкура — царский генерал! Поп да дьякон — богомольцы —
Вкруг парней давай кружить:
«Поступайте в добровольцы
Генералу послужить!»
Шкура — в этом вся причина, —
Кто не шёл — тех силой брал.
Ай да Шкура, молодчина,
Расторопный генерал! Да парней-то нету боле,
Дезертиры есть одни,
«Добровольцы» поневоле —
Горько каялись они:
Страх берёт и совесть мучит
Всех «зелёных» молодцов.
Ай да Шкура, он научит,
Всех проучит подлецов.Взвыли дурни: «Злому гаду
Сами влезли мы в хайло,
Вот в какую нас засаду
Дезертирство завело!»
Бьют и слева их и справа,
Бьют враги и бьёт родня:
Вся «зелёная орава»
В первой линии огня! Той порой казачьи шайки
Всюду рыщут, всё берут, —
Что не так — сейчас «в нагайки»
Иль в холодную запрут.
Воют всеми голосами
Клим, Аким, Авдей, Панкрат:
«Ай да Шкура! Видим сами,
Что ты есть за демократ!»После дел такого рода
Научившись рассуждать,
Красной Армии прихода
Вся деревня стала ждать.
«Караул! Не жизнь, а мука:
Шкура шкуру с нас сдерёт!»
Это, братцы, вам наука:
Быть умнее наперёд!
__________________
Генерал Шкура — Шкуро А. — белогвардейский генерал (ред.).
Мужичонка-лиходей, рожа варежкой,
Дня двадцатого апреля, года давнего,
Закричал вовсю в Москве, на Ивановской,
Дескать, дело у него. Государево!
Кто такой?
Почто вопит?
Во что верует?
Отчего в глаза стрельцов глядит без робости?
Вор — не вор, однако, кто ж его ведает?
А за крик держи ответ по всей строгости!
Мужичка того недремлющая стража взяла.
На расспросе объявил этот странный тать,
Что клянётся смастерить два великих крыла
И на оных, аки птица, будет в небе летать.
Подземелье, стол дубовый и стена на три крюка.
По стене плывут, качаясь, тени страшные…
Сам боярин Троекуров у смутьяна мужика,
Бородой тряся, грозно спрашивает:
— Что творишь, холоп?
— Не худое творю!
— Значит, хочешь взлететь?
— Даже очень хочу!
— Аки птица говоришь?
— Аки птица, говорю!
— Ну, а как не взлетишь?
— Непременно взлечу!
Был расспрашиван холоп строгим способом.
Шли от засветла расспросы и до затемна.
Дыбой гнули мужика, а он упорствовал:
«Обязательно взлечу!.. Обязательно!..»
— Вдруг и вправду полетит, мозгля крамольная?
Вдруг понравится царю потеха знатная?
Призадумались бояре и промолвили:
«Ладно. Что тебе, холоп, к работе надобно?»
Дали всё, что просил, для крылатых дел:
Два куска холста, драгоценной слюды,
Прутьев ивовых, на неделю еды,
И подъячного, чтоб смотрел-глядел.
Необычное мужичок мастерил:
Вострым ножиком он холст кромсал,
Из белужьих жабр хитрый клей варил,
Прутья ивовые в три ряда вязал.
От рассветной зари до тёмных небес
Он работал и не печалился.
Он старался — чёрт! Он смеялся — бес!
«Получается!.. Ой… получается!!!»
Слух прошёл по Москве:
— Лихие дела!
— Мужичонка?
— Чтоб мне с места не встать!
— Завтра в полдень, слышь?
— Два великих крыла…
— На Ивановской!
— Аки птица, летать?
— Что? Творишь, холоп?
— Не худое творю…
— Значит, хочешь взлететь?
— Даже очень хочу!
— Аки птица, говоришь?
— Аки птица, говорю!
— Ну, а как не взлетишь?!
— Непременно взлечу!
Мужичонка-лиходей, рожа варежкой,
Появившись из ворот, скособоченный,
Дня тридцатого апреля, на Ивановскую
Вышел — вынес два крыла перепончатых.
Отливали эти крылья сверкающие
Толи кровушкою, толи пожарами.
Сам боярин Троекуров, со товарищами,
Поглазеть на это чудо пожаловали.
Крыльев радужных таких земля не видела.
И надел их мужик, слегка важничая.
Вся Ивановская площадь шеи вытянула…
Приготовилася ахнуть вся Ивановская!
Вот он крыльями взмахнул,
Сделал первый шаг…
Вот он чаще замахал,
От усердья взмок…
Вот на цыпочки привстал…
Да не взлеталось никак.
Вот он щёки надул,
Да взлететь не смог!
Он и плакал, и молился, и два раза вздыхал,
Закатив глаза, подпрыгивал по-заячьи.
Он поохивал, присвистывал и крыльями махал,
И ногами семенил, как в присядочку…
По земле стучали крылья,
Крест мотался на груди,
Обдавала пыль вельможного боярина.
Мужичку уже кричали:
«Ну чего же ты?! Лети!!!
Обещался, так взлетай, окаянина!!!»
И тогда он завопил:
«Да где ж ты?! Господи!!!»
И купца задел крылом, пробегаючи.
Вся Ивановская площадь взвыла в хохоте,
Так, что брызнули с крестов стаи галочьи.
А мужик упал на землю, как подрезанный,
И не слышал он ни хохота, ни карканья.
Сам боярин Троекуров не побрезговали —
Подошли к мужику и в личность харкнули.
И сказали так бояре:
«Будя! Досыта
Посмеялись! А теперь давай похмуримся:
Батогами его!
Да чтоб не дo смерти!
Чтоб денёчка два пожил, да помучился!»
Ой, взлетали батоги, посреди весны…
Вился каждый батожок в небе пташкою…
И оттудова — да поперёк спины!
Поперёк спины, да всё с оттяжкою!
Чтобы думал — знал!..
Чтобы впрок — для всех!..
Чтоб вокруг тебя стало красненько!..
Да с размахом — Ах!..
Чтоб до сердца — Эх!..
И ещё раз — Ох!..
И — полразика…
— В землю смотришь, холоп?
— В землю смотрю…
— Полетать хотел?
— И теперь хочу.
— Аки птица, говоришь?
— Аки птица, говорю…
— Ну, а дальше как?!
— Непременно взлечу!..
Мужичонка-лиходей, рожа варежкой…
Одичалых собак пугая стонами,
В ночь промозглую лежал на Ивановской,
Словно чёрный крест — руки в стороны.
Посредине государства, затаённого во мгле,
Посреди берёз и зарослей смородины,
На заплаканной, залатанной, загадочной земле
Хлеборобов,
Храбрецов
И юродивых.
Посреди иконных ликов и немыслимых личин,
Бормотанья и тоски неосознанной,
Посреди пиров и пыток, пьяных песен и лучин,
Человек лежал ничком, в крови собственной.
Он лежал один. И не было ни звёзд, ни облаков.
Он лежал, широко глаза открывши.
И спина его горела не от царских батогов,
Прорастали крылья в ней.
Крылья!..
Крылышки!..
Ну, вот:
Жил-был мужик Федот —
«Пустой Живот».
Недаром прозвищем таким он прозывался.
Как черный вол, весь век
Трудился человек,
А всё, как голым был, так голым оставался —
Ни на себе, ни на жене!
Нет к счастью, хоть ты что, для мужика подходу.
Нужда крепчала год от году
И наконец совсем Федотушку к стене
Прижала так — хоть с моста в воду.
Ну, хоть живым ложися в гроб!
«Весна-то… Вёдрышко!.. И этаку погоду
Да прогулять?! — стонал несчастный хлебороб,
Руками стиснув жаркий лоб. —
Святитель Миколай! Мать пресвятая дева,
Избави от лихой беды!»
У мужика зерна не то что для посева,
Но горсти не было давно уж для еды.
Затосковал Федот. Здоровье стало хуже.
Но, явно тая с каждым днем,
Мужик, стянув живот ремнем
Потуже,
Решил говеть. Пока говел —
Не ел,
И отговевши,
Сидел не евши.
«Охти, беда! Охти, беда! —
Кряхтел Федот. — Как быть? И жить-то неохота!»
А через день-другой и след простыл Федота:
Ушел неведомо куда!
Федотиха, в слезах от горя и стыда,
Сама себя кляла и всячески ругала,
Что, дескать, мужа проморгала.
А муж,
Сумев уйти тайком от бабы,
Не разбирая вешних луж,
Чрез ямы, рытвины, ухабы,
По пахоти, по целине
Шагал к неведомой стране, —
Ну, если не к стране, то, скажем, так куда-то,
Где люди, мол, живут и сыто и богато,
Где всё, чего ни спросишь, есть,
Где мужику дадут… поесть!
Худой да легкий с голодовки,
Федот шагал без остановки,
Порой почти бежал бегом,
А как опомнился уж к ночи,
Стал протирать в испуге очи:
Дождь, ветер, а кругом… дремучий лес кругом.
Искать — туда, сюда… Ни признаку дороги.
От устали Федот едва волочит ноги;
Уж мысль была присесть на первый же пенек, —
Ан только в поисках пенька он кинул взглядом,
Ни дать ни взять — избушка рядом.
В окне маячит огонек.
Кой-как нащупав дверь, обитую рогожей,
Федот вошел в избу.
«Здорово, землячок! —
Федота встретил так хозяин-старичок. —
Присядь. Устал, поди, пригожий?
Чай, издалёка держишь путь?»
«Из Голодаевки».
«Деревня мне знакома.
Рад гостю. Раздевайсь».
«Мне малость бы соснуть».
«Располагайся, брат, как дома.
А только что я спать не евши не ложусь.
Ты как на этот счет?»
«Я… что ж? Не откажусь!..»
«Добро. Мой руки-то. Водица у окошка».
«Ну, — думает Федот, — хороший хлебосол:
Зовет за стол,
А на столе, гляди, хотя бы хлеба крошка!»
«Умылся? — между тем хлопочет старичок. —
Теперь садись да знай: молчок!»
А сам залопотал: «А ну-тка, Диво, Диво!
Входи в избушку живо,
Секися да рубися,
В горшок само ложися,
Упарься,
Прижарься,
Взрумянься на огне
И подавайся мне!»
В избу, гагакнувши за дверью,
Вбежало Диво — гусь по перью.
Вздул огонечек гусь в золе,
Сам кипятком себя ошпарил,
В огне как следует поджарил
И очутился на столе.
«Ешь! — говорит старик Федоту. —
Люблю попотчевать гостей.
Ешь, наедайся, брат, в охоту, —
Но только, чур, не трожь костей!»
Упрашивать себя мужик наш не заставил:
Съел гуся начисто, лишь косточки оставил.
Встал, отдувался:
«Ф-фу! Ввек так не едал!»
А дед опять залопотал:
«Ну, кости, кости, собирайтесь
И убирайтесь!»
Глядь, уж и нет костей: как был, и жив и цел,
Гусь со стола слетел.
«Эх! — крякнул тут Федот, увидя штуку эту. —
Цены такому гусю нету!»
— «Не покупал, — сказал старик, — не продаю:
Хорошим людям так даю.
Коль Диво нравится, бери себе на счастье!»
— «Да батюшка ж ты мой! Да благодетель мой!»
На радостях, забыв про ночь и про ненастье,
Федот с подарком под полой,
Что было ног, помчал домой.
Примчал.
«Ну что, жена? Здорова?»
И молвить ей не давши слова,
За стол скорее усадил,
Мясцом гусиным угостил
И Диво жить заставил снова.
Вся охмелевши от мясного,
«Ахти!» — раскрыла баба рот,
Глядит, глазам своим не веря.
Смеется радостно Федот:
«Не голодать уж нам теперя!»Поживши на мясном денька примерно два,
И телом и душой Федот совсем воспрянул.
Вот в лес на третий день ушел он по дрова,
А следом поп во двор к Федотихе нагрянул:
«Слыхали!.. Как же!.. Да!.. Пошла везде молва
Про ваше Диво.
Из-за него-де нерадиво
Блюсти ты стала с мужем пост.
Как?! Я… отец ваш… я… молюсь о вас, пекуся,
А вы — скоромиться?!» Тут, увидавши гуся,
Поп цап его за хвост!
Ан руки-то к хвосту и приросли у бати.
«Постой, отец! Постой!
Ведь гусь-то не простой!»
Помещик, глядь, бежит соседний, сам не свой:
«Вцепился в гуся ты некстати:
Хоть у деревни справься всей, —
Гусь этот — из моих гусей!»
«Сей гусь?!»
«Вот — сей!»
«Врешь! По какому это праву?»
Дав сгоряча тут волю нраву,
Помещик наш отца Варнаву
За бороденку — хвать!
Ан рук уже не оторвать.
«Иван Перфильич! Вы — забавник!»
Где ни возьмися, сам исправник:
«Тут дело ясное вполне:
Принадлежит сей гусь казне!»
«Гусями вы еще не брали!..»
«В казну!»
«В казну! кому б вы врали
Другому, только бы не мне!»
Исправник взвыл:
«Нахал! Вы — грубы!
Я — дворянин, прошу понять!» —
И кулаком нахала в зубы.
Ан кулака уж не отнять.
Кричал помещик, поп, исправник — все охрипли,
На крик охотников других несло, несло…
И все один к другому липли.
Гагакал дивный гусь, а жадных душ число
Росло, росло, росло…
Огромный хвост людей за Дивом
Тянулся по горам, пескам, лесам и нивам.
Весна испортилась, ударил вновь мороз,
А страшный хвост у дивной птицы
Всё рос да рос.
И, бают, вот уж он почти что у столицы.
Событья, стало быть, какие у дверей!
Подумать — обольешься потом.
Чем всё б ни кончилось, но только бы скорей!
Федот! Ну, где Федот?.. Всё дело за Федотом!
Посвящается рабоче-крестьянским поэтамПисали до сих пор историю врали,
Да водятся они ещё и ноне.
История «рабов» была в загоне,
А воспевалися цари да короли:
О них жрецы молились в храмах,
О них писалося в трагедиях и драмах,
Они — «свет миру», «соль земли»!
Шут коронованный изображал героя,
Классическую смесь из выкриков и поз,
А чёрный, рабский люд был вроде перегноя,
Так, «исторический навоз».
Цари и короли «опочивали в бозе»,
И вот в изысканных стихах и сладкой прозе
Им воздавалася посмертная хвала
За их великие дела,
А правда жуткая о «черни», о «навозе»
Неэстетичною была.
Но поспрошайте-ка вы нынешних эстетов,
Когда «навоз» уже — владыка, Власть Советов! —
Пред вами вновь всплывёт
«классическая смесь».
Коммунистическая спесь
Вам скажет: «Старый мир —
под гробовою крышкой!»
Меж тем советские эстеты и поднесь
Страдают старою отрыжкой.
Кой-что осталося ещё «от королей»,
И нам приходится чихать, задохшись гнилью,
Когда нас потчует мистическою гилью
Наш театральный водолей.
Быть можно с виду коммунистом,
И всё-таки иметь культурою былой
Насквозь отравленный, разъеденный, гнилой
Интеллигентский зуб со свистом.
Не в редкость видеть нам в своих рядах «особ»,
Больших любителей с искательной улыбкой
Пихать восторженно в свой растяжимый зоб
«Цветы», взращённые болотиною зыбкой,
«Цветы», средь гнилистой заразы,
в душный зной
Прельщающие их своею желтизной.
Обзавелися мы «советским»,
«красным» снобом,
Который в ужасе, охваченный ознобом,
Глядит с гримасою на нашу молодёжь
При громовом её — «даёшь!»
И ставит приговор брезгливо-радикальный
На клич «такой не музыкальный».
Как? Пролетарская вражда
Всю буржуятину угробит?!
Для уха снобского такая речь чужда,
Интеллигентщину такой язык коробит.
На «грубой» простоте лежит досель запрет, —
И сноб морочит нас «научно»,
Что речь заумная, косноязычный бред —
«Вот достижение! Вот где раскрыт секрет,
С эпохой нашею настроенный созвучно!»
Нет, наша речь красна здоровой красотой.
В здоровом языке здоровый есть устой.
Гранитная скала шлифуется веками.
Учитель мудрый, речь ведя с учениками,
Их учит истине и точной и простой.
Без точной простоты нет Истины Великой,
Богини радостной, победной, светлоликой!
Куётся новый быт заводом и селом,
Где электричество вступило в спор с лучинкой,
Где жизнь — и качеством творцов и их числом —
Похожа на пирог с ядрёною начинкой,
Но, извративши вкус за книжным ремеслом,
Все снобы льнут к тому, в чём вящий есть излом,
Где малость отдаёт протухшей мертвечинкой.
Напору юных сил естественно — бурлить.
Живой поток найдёт естественные грани.
И не смешны ли те, кто вздумал бы заране
По «формочкам» своим такой поток разлить?!
Эстеты морщатся. Глазам их оскорблённым
Вся жизнь не в «формочках» —
материал «сырой».
Так старички развратные порой
Хихикают над юношей влюблённым,
Которому — хи-хи! — с любимою вдвоём
Известен лишь один — естественный! — приём,
Оцеломудренный плодотворящей силой,
Но недоступный уж природе старцев хилой:
У них, изношенных, «свои» приёмы есть,
Приёмов старческих, искусственных, не счесть,
Но смрадом отдают и плесенью могильной
Приёмы похоти бессильной!
Советский сноб живёт! А снобу сноб сродни.
Нам надобно бежать от этой западни.
Наш мудрый вождь, Ильич,
поможет нам и в этом.
Он не был никогда изысканным эстетом
И, несмотря на свой — такой гигантский! — рост,
В беседе и в письме был гениально прост.
Так мы ли ленинским пренебрежём заветом?!
Что до меня, то я позиций не сдаю,
На чём стоял, на том стою
И, не прельщаяся обманной красотою,
Я закаляю речь, живую речь свою,
Суровой ясностью и честной простотою.
Мне не пристал нагульный шик:
Мои читатели — рабочий и мужик.
И пусть там всякие разводят вавилоны
Литературные советские «салоны», —
Их лжеэстетике грош ломаный цена.
Недаром же прошли великие циклоны,
Народный океан взбурлившие до дна!
Моих читателей сочти: их миллионы.
И с ними у меня «эстетика» одна! Доныне, детвору уча родному слову,
Ей разъясняют по Крылову,
Что только на тупой, дурной, «ослиный» слух
Приятней соловья поёт простой петух,
Который голосит «так грубо, грубо, грубо»!
Осёл меж тем был прав, по-своему, сугубо,
И не таким уже он был тупым ослом,
Пустив дворянскую эстетику на слом!
«Осёл» был в басне псевдонимом,
А звался в жизни он Пахомом иль Ефимом.
И этот вот мужик, Ефим или Пахом,
Не зря прельщался петухом
И слушал соловья, ну, только что «без скуки»:
Не уши слушали — мозолистые руки,
Не сердце таяло — чесалася спина,
Пот горький разъедал на ней рубцы и поры!
Так мужику ли слать насмешки и укоры,
Что в крепостные времена
Он предпочёл родного певуна
«Любимцу и певцу Авроры»,
Певцу, под томный свист которого тогда
На травку прилегли помещичьи стада,
«Затихли ветерки, замолкли птичек хоры»
И, декламируя слащавенький стишок
(«Амур в любовну сеть попался!»),
Помещичий сынок, балетный пастушок,
Умильно ряженой «пастушке» улыбался?!
«Чу! Соловей поёт! Внимай! Благоговей!»
Благоговенья нет, увы, в ином ответе.
Всё относительно, друзья мои, на свете!
Всё относительно, и даже… соловей!
Что это так, я — по своей манере —
На историческом вам покажу примере.
Жил некогда король, прослывший мудрецом.
Был он для подданных своих родным отцом
И добрым гением страны своей обширной.
Так сказано о нём в Истории Всемирной,
Но там не сказано, что мудрый сей король,
Средневековый Марк Аврелий,
Воспетый тучею придворных менестрелей,
Тем завершил свою блистательную роль,
Что голову сложил… на плахе, — не хитро ль? -
Весной, под сладкий гул от соловьиных трелей.
В предсмертный миг, с гримасой тошноты,
Он молвил палачу: «Вот истина из истин:
Проклятье соловьям! Их свист мне ненавистен
Гораздо более, чем ты!»Что приключилося с державным властелином?
С чего на соловьёв такой явил он гнев?
Король… Давно ли он, от неги опьянев,
Помешан был на пенье соловьином?
Изнеженный тиран, развратный самодур,
С народа дравший десять шкур,
Чтоб уподобить свой блестящий дар Афинам,
Томимый ревностью к тиранам Сиракуз,
Философ царственный и покровитель муз,
Для государственных потреб и жизни личной
Избрал он соловья эмблемой символичной.
«Король и соловей» — священные слова.
Был «соловьиный храм»,
где всей страны глава
Из дохлых соловьёв святые делал мощи.
Был «Орден Соловья», и «Высшие права»:
На Соловьиные кататься острова
И в соловьиные прогуливаться рощи!
И вдруг, примерно в октябре,
В каком году, не помню точно, —
Со всею челядью, жиревший при дворе,
Заголосил король истошно.
Но обречённого молитвы не спасут!
«Отца отечества» настиг народный суд,
Свой правый приговор постановивший срочно:
«Ты смерти заслужил, и ты умрёшь, король,
Великодушием обласканный народным.
В тюрьме ты будешь жить
и смерти ждать дотоль,
Пока придёт весна на смену дням холодным
И в рощах, средь олив и розовых ветвей,
Защёлкает… священный соловей!»
О время! Сколь ты быстротечно!
Король в тюрьме считал отмеченные дни,
Мечтая, чтоб зима тянулась бесконечно,
И за тюремною стеною вечно, вечно
Вороны каркали одни!
Пусть сырость зимняя,
пусть рядом шип змеиный,
Но только б не весна, не рокот соловьиный!
Пр-роклятье соловьям! Как мог он их любить?!
О, если б вновь себе вернул он власть былую,
Декретом первым же он эту птицу злую
Велел бы начисто, повсюду, истребить!
И острова все срыть! И рощи все срубить!
И «соловьиный храм» —
сжечь, сжечь до основанья,
Чтоб не осталось и названья!
И завещание оставить сыновьям:
«Проклятье соловьям!»Вот то-то и оно! Любого взять буржуя —
При песенке моей рабоче-боевой
Не то что петухом, хоть соловьём запой! —
Он скажет, смерть свою в моих призывах чуя:
«Да это ж… волчий вой!»
Рабочие, крестьянские поэты,
Певцы заводов и полей!
Пусть кисло морщатся буржуи… и эстеты:
Для люда бедного вы всех певцов милей,
И ваша красота и сила только в этом.
Живите ленинским заветом!