Летят, как молнии,
Как блицы,
Одна другой больнее весть —
Друзья уходят вереницей,
Прощай!
А кто потом?..
Бог весть! Сражаться в юности умела,
Дай, зрелость, мужества теперь,
Когда настойчиво и смело
Уже стучится
Вечность в дверь…
Били молнии. Тучи вились.
Было всякое на веку.
Жизнь летит, как горящий «виллис»
По гремящему большаку.Наши критики — наши судьбы:
Вознести и распять вольны.
Но у нас есть суровей судьи —
Не вернувшиеся с войны.Школьник, павший под Сталинградом,
Мальчик, рухнувший у Карпат,
Взглядом юности — строгим взглядом
На поэтов седых глядят.
Когда гуляют молния и гром,
когда гроза захлестывает дом,
в тепле постельном, в смутном полусне
одно и то же глухо снится мне.
Как будто я лежу на дне морском,
затянутая илом и песком, -
и никаких движений и дорог,
и никаких решений и тревог,
и никаких ни помыслов, ни дум,
и надо мной многопудовый шум,
и надо мной великая вода…
И, боже мой, как хочется тогда
в мир вечных битв, волнений и труда,
в сороковые милые года!
Начинается гроза,
Потемнело в полдень,
Полетел песок в глаза,
В небе — вспышки молний.
Ветер треплет цветники
На зелёном сквере,
В дом ворвались сквозняки,
Распахнули двери.
Сёстры в комнату скорей —
Мамы нету дома.
Может маленький Андрей
Испугаться грома!
Вспыхнул на небе пожар,
Сосны зашумели;
Сёстры, словно сторожа,
Встали у постели.
Но вполне спокоен брат —
Не заметил молний,
Ручки вытащил и рад
И лежит, довольный.
Внезапно небо прорвалось
С холодным пламенем и громом!
И ветер начал вкривь и вкось
Качать сады за нашим домом.
Завеса мутная дождя
Заволокла лесные дали.
Кромсая мрак и бороздя,
На землю молнии слетали!
И туча шла, гора горой!
Кричал пастух, металось стадо,
И только церковь под грозой
Молчала набожно и свято.
Молчал, задумавшись, и я,
Привычным взглядом созерцая
Зловещий праздник бытия,
Смятенный вид родного края.
И все раскалывалась высь,
Плач раздавался колыбельный,
И стрелы молний все неслись
В простор тревожный, беспредельный.
За море синеволное,
за сто земель
и вод
разлейся, песня-молния,
про пионерский слет.
Идите,
слов не тратя,
на красный
наш костер!
Сюда,
миллионы братьев!
Сюда,
миллион сестер!
Китайские акулы,
умерьте
вашу прыть, —
мы
с китайчонком-кули
пойдем
акулу крыть.
Веди
светло и прямо
к работе
и к боям,
моя
большая мама —
республика моя.
Растем от года к году мы,
смотри,
земля-старик, —
садами
и заводами
сменили пустыри.
Везде
родные наши,
куда ни бросишь глаз.
У нас большой папаша —
стальной рабочий класс.
Иди
учиться рядышком,
безграмотная старь.
Пора,
товарищ бабушка,
садиться за букварь.
Вперед,
отряды сжатые,
по ленинской тропе!
У нас
один вожатый —
товарищ ВКП.
Человек,
Укрощающий молнии,
Каждое утро смотрящий буре в глаза,
Очень скверно играет на скрипке.
Человек,
Который под пыткой
Улыбался зло и презрительно,
Улыбается нежно ребенку.
Человек,
Рубающий уголь,
На пластах крутого падения,
Любит пить жигулевское пиво.
Человек,
Для спасения многих
Дважды себя заражавший холерой,
Рассказывает анекдоты.
Человечек,
Который скверно играет на скрипке,
Улыбается нежно ребенку,
Любит пить жигулевское пиво
И рассказывать анекдоты,
Размышляет:
Как я похож
На укротителя молний,
На того, кто молчал под пыткой,
На шахтера и микробиолога.
Впрочем, я даже больше их —
Я собрал в себе их черты и приметы.
Когда вонзится молния в песок,
Спекаются песчинки при ударе
И возникает каменный цветок
В зыбучей гофрированной Сахаре.
Я повидал зеленую зарю,
И миражи, и караван в пустыне,
И каменную розу подарю
Той, что в глаза мои не смотрит ныне.
А где же влажный бархат роз живых,
С которыми тебя встречал всегда я?
Меж твердых лепестков цветов моих
Гнездится не роса, а пыль седая.
Смеяться надо мною не спеши,
Я говорю по-честному, без позы:
В пустыне выжженной моей души
Остались только каменные розы.
Иду, иду… Вокруг песок, песок,
И молнии его кинжалят злобно.
Вдохнуть былую нежность в лепесток
Застывшей розы —
Ты одна способна.
Движется нахмуренная туча,
Обложив полнеба вдалеке,
Движется, огромна и тягуча,
С фонарем в приподнятой руке.
Сколько раз она меня ловила,
Сколько раз, сверкая серебром,
Сломанными молниями била,
Каменный выкатывала гром!
Сколько раз, ее увидев в поле,
Замедлял я робкие шаги
И стоял, сливаясь поневоле
С белым блеском вольтовой дуги!
Вот он — кедр у нашего балкона.
Надвое громами расщеплен,
Он стоит, и мертвая корона
Подпирает темный небосклон.
Сквозь живое сердце древесины
Пролегает рана от огня,
Иглы почерневшие с вершины
Осыпают звездами меня.
Пой мне песню, дерево печали!
Я, как ты, ворвался в высоту,
Но меня лишь молнии встречали
И огнем сжигали на лету.
Почему же, надвое расколот,
Я, как ты, не умер у крыльца,
И в душе все тот же лютый голод,
И любовь, и песни до конца!
Было так — легенды говорят —
Миллиарды лет тому назад:
Гром был мальчиком такого-то села,
Молния девчонкою была.Кто мог знать — когда и почему
Ей сверкать и грохотать ему?
Честь науке — ей дано уменье
Выводить нас из недоуменья.Гром и Молния назначили свиданье
(Дата встречи — тайна мирозданья).
Мир любви пред ним и перед ней,
Только все значительно крупней.Грандиозная сияла высь,
У крылечка мамонты паслись,
Рыбаков артель себе на завтрак
Дружно потрошит ихтиозавра.Грандиозная течет вода,
Грандиозно все, да вот беда:
Соловьи не пели за рекой
(Не было же мелочи такой).Над влюбленными идут века.
Рановато их женить пока…
Сквозь круговорот времен домчась,
Наступил желанный свадьбы час.Пили кто знаком и незнаком,
Гости были явно под хмельком.
Даже тихая обычно зорька
Всех шумней кричит фальцетом: — Горько! Гром сидит задумчиво: как быть?
Может, надо тише говорить?
Молния стесняется — она,
Может, недостаточно скромна? — Пьем за новобрачных! За и за! -
Так возникла первая гроза.Молния блестит, грохочет гром.
Миллиарды лет они вдвоем… Пусть любовь в космическом пространстве
О земном напомнит постоянстве! Дорогая женщина и мать,
Ты сверкай, я буду грохотать!
По дороге лесной, по широкому лугу
С дальнобойким ружьем осторожно иду.
Шарит ствол по кустам, озирает округу,
И пощаду в себе воплотив и беду.
Путь от жизни до смерти мгновенья короче:
Я ведь ловкий стрелок и без промаха бью.
Для порхающих птиц и парящих и прочих
Чем же я не похож на пророка Илью?
Вот разгневаюсь я — гром и молния грянет.
И настигнет стрела, и прощай синева…
Вот я добрый опять (как бы солнце проглянет).
Улетай себе, птица, оставайся жива.
Только птицы хитры, улетают заране,
Мол, на бога надейся, но лучше в кусты…
И проходит гроза, никого не поранив.
«Злой ты бог. Из доверия выбился ты!»
Впрочем, вот для разрядки достаточный повод:
На березе скворцы у скворечни своей;
Белогрудая ласточка села на провод,
Восхищенно глядит, хоть в упор ее бей.
Так за что ж ее бить, за доверие, значит?
Для того, чтоб она нелюдимой была,
Та, что даже детишек от взгляда не прячет
И гнездо у тебя над окошком свила?
Ты ее не убьешь и пойдешь по дороге,
Онемеет в стволе окаянный свинец…
Пуще глаза, о, с громом и молнией, боги,
Берегите доверие душ и сердец!
Люди спят, и птицы спят —
Тишина полная.
Осветила темный сад
Молния! Молния!
Сильный ветер на кусты
Налетел волнами,
И опять из темноты
Молнии! Молнии!
Ветер, ветер-ураган
Бьет деревья по ногам,
И стволы трещат,
И трепещет сад.
Дождь, дождь льет,
В барабаны бьет.
Гром гремит, грохочет гром.
Молния! Молния!
— Нет, не кончится добром, —
Бабушка промолвила.
Молния, молния
Опалила клен.
Ураганом сломанный,
Наклонился он.
Надломились ветки,
Опустились вниз.
Птичий дом — скворечник,
Наклонясь, повис.
Птичий дом над бездной.
Если в нем птенец, —
Падай, друг любезный,
И всему конец!
Вовка следом за соседом
Ходит, ходит без конца:
— Надо выручить птенца!
Вы на дерево залезьте,
Я бы влез на вашем месте.
—Вовка лазил на березки,
Но тяжелый клен — громоздкий!
Вот попробуй обхвати —
Трудно парню лет пяти!
Вовка просит тетю Шуру:
— Ты же любишь физкультуру,
Физкультурницам полезно
Залезать на дерево.—
Тетя Шура не полезла,
Вовке не поверила.
А мальчишки на рыбалке…
Вовка вверх бросает палки,
Хочет он птенца вспугнуть:
— Улетай куда-нибудь! — Ты его не агитируй, —
Улыбается сосед, —
Он давно сменил квартиру,
Никого в скворечне нет.
Вовка следом за соседом
Ходит, ходит по пятам:
— Нет, птенец, наверно, там!
Вы на дерево залезьте,
Я бы влез на вашем месте,
Если б я был ростом с вас,
Я птенца давно бы спас.
До того довел соседа,
Тот вздремнул после обеда
И такой увидел сон:
На пригорке — черный клен,
А под ним четыре Вовки,
Как четыре близнеца.
Всё твердят без остановки:
«Надо выручить птенца,
Надо выручить птенца!»
Тут сосед вскочил с постели,
В сад спускается с крыльца,
Говорит: — А в самом деле,
Надо выручить птенца.
—Вот бежит и тетя Шура
С озабоченным лицом:
— Мне полезна физкультура —
Я полезу за птенцом.
И мальчишки-рыболовы
Возвращаются как раз.
Паренек белоголовый
Говорит: — Я верхолаз!
Стали спорить: как влезать,
Как веревку привязать.
Вдруг птенец, такой потешный,
Вылетает из скворечни,
Кувыркаясь на лету,
Набирает высоту.
Грома он не испугался,
Но, услышав громкий спор,
Он с силенками собрался
И умчался на простор.
Случай,
показывающий,
что безбожнику
много лучше
Жил Тит.
Таких много!
Вся надежда у него
на господа-бога.
Был Тит,
как колода, глуп.
Пока не станет плечам горячо,
машет Тит
со лба на пуп
да с правого
на левое плечо.
Иной раз досадно даже.
Говоришь:
«Чем тыкать фигой в пуп —
дрова коли!
Наколол бы сажень,
а то
и целый куб».
Но сколько на Тита ни ори,
Тит
не слушает слов:
чешет Тит языком тропари
да «Часослов».
Раз
у Тита
в поле
гроза закуролесила чересчур люто.
А Тит говорит:
«В господней воле…
Помолюсь,
попрошу своего Илью-то».
Послушал молитву Тита Илья
да как вдарит
по всем
по Титовым жильям!
И осталось у Тита —
крещеная башка
да от избы
углей
полтора мешка.
Обнищал Тит:
проселки месит пятой.
Не помогли
ни бог-отец,
ни сын,
ни дух святой.
А Иванов Ваня —
другого сорта:
не верит
ни в бога,
ни в чёрта.
Товарищи у Ваньки —
сплошь одни агрономы
да механики.
Чем Илье молиться круглый год,
Ванька взял
и провел громоотвод.
Гремит Илья,
молнии лья,
а не может перейти Иванов порог.
При громоотводе —
бессилен сам Илья
пророк.
Ударит молния
Ваньке в шпиль —
и
хвост в землю
прячет куце.
А у Иванова —
даже
не тронулась пыль!
Сидит
и хлещет
чай с блюдца.
Вывод сам лезет в дверь
(не надо голову ломать в му́ке!):
крестьянин,
ни в какого бога не верь,
а верь науке.
Памяти Амундсена
Весь дом пенькой проконопачен прочно,
Как корабельное сухое дно,
И в кабинете — круглое нарочно —
На океан прорублено окно.
Тут все кругом привычное, морское,
Такое, чтобы, вставши на причал,
Свой переход к свирепому покою
Хозяин дома реже замечал.
Он стар. Под старость странствия опасны,
Король ему назначил пенсион.
И с королем на этот раз согласны
Его шофер, кухарка, почтальон.
Следят, чтоб ночью угли не потухли,
И сплетничают разным докторам,
И по утрам подогревают туфли,
И пива не дают по вечерам.
Все подвиги его давно известны,
К бессмертной славе он приговорен.
И ни одной душе не интересно,
Что этой славой недоволен он.
Она не стоит одного ночлега
Под спальным, шерстью пахнущим мешком,
Одной щепотки тающего снега,
Одной затяжки крепким табаком.
Ночь напролет камин ревет в столовой,
И, кочергой помешивая в нем,
Хозяин, как орел белоголовый,
Нахохлившись, сидит перед огнем.
По радио всю ночь бюро погоды
Предупреждает, что кругом шторма, —
Пускай в портах швартуют пароходы
И запирают накрепко дома.
В разрядах молний слышимость все глуше,
И вдруг из тыщеверстной темноты
Предсмертный крик: «Спасите наши души!» —
И градусы примерной широты.
В шкафу висят забытые одежды —
Комбинезоны, спальные мешки…
Он никогда бы не подумал прежде,
Что могут так заржаветь все крючки…
Как трудно их застегивать с отвычки!
Дождь бьет по стеклам мокрою листвой,
В резиновый карман — табак и спички,
Револьвер — в задний, компас — в боковой.
Уже с огнем забегали по дому,
Но, заревев и прыгнув из ворот,
Машина по пути к аэродрому
Давно ушла за первый поворот.
В лесу дубы под молнией, как свечи,
Над головой сгибаются, треща,
И дождь, ломаясь на лету о плечи,
Стекает в черный капюшон плаща.
Под осень, накануне ледостава,
Рыбачий бот, уйдя на промысла,
Нашел кусок его бессмертной славы —
Обломок обгоревшего крыла.
Тому назад, тому назад
смолою плакал палисад,
смолою плакали кресты
на кладбище от духоты,
и сквозь глазки сучков смола
на стенах дачи потекла.
Вымаливала молний ночь,
чтобы самой себе помочь,
и, ветви к небу возводя,
«Дождя!.. — шептала ночь. — Дождя!..»
Был от жасмина пьян жасмин.
Всю ночь творилось что-то с ним,
и он подглядывал в окно,
где было шорохно, грешно,
где, чуть мерцая, простыня
сползла с тебя, сползла с меня,
и от сиянья наших тел
жасмин зажмурился, вспотел.
Друг друга мы любили так,
что оставалась на устах
жасмина нежная пыльца,
к лицу порхая от лица.
Друг друга мы любили так,
что ты иссякла, я иссяк, —
лишь по телам во все концы
блуждали пальцы, как слепцы.
С твоей груди моя рука
сняла ночного мотылька.
Я целовал ещё, ещё
чуть-чуть солёное плечо.
Ты встала, подошла к окну.
Жасмин отпрянул в глубину.
И, растворясь в ночном нигде,
«К воде!.. — шепнула ты. — К воде!..»
Машина прыгнула во мглу,
а там на даче, на полу,
лежала, корчась, простыня
и без тебя и без меня.
Была полночная жара,
но был забор и в нём — дыра.
И та дыра нас завела
в кусты — владенья соловья.
Друг друга мы любили так,
что весь предгрозием набряк
чуть закачавшийся ивняк,
где раскачался соловей
и расточался из ветвей,
поймав грозинки язычком,
но не желая жить молчком
и подчиняться не спеша
шушуканию камыша.
Не правда это, что у птиц
нет лиц.
Их узнают сады, леса.
Их лица — это голоса.
Из всех других узнал бы я
предгрозового соловья.
Быть вечно узнанным певцу
по голосу, как по лицу!
Он не сдавался облакам,
уже прибравшим ночь к рукам,
и звал, усевшись на лозу,
себе на пёрышки грозу.
И грянул выпрошенный гром
на ветви, озеро и дом,
где жил когда-то в старину
фельдмаршал Паулюс в плену.
Тому назад, тому назад
была война, был Сталинград.
Но память словно решето.
Фельдмаршал Паулюс — никто
и для листвы, и соловья,
и для плотвы, и сомовья,
и для босого божества,
что в час ночного торжества
в промокшем платье озорно
со мной вбежало в озеро!
На нём с мерцанием внутри
от ливня вздулись пузыри,
и заиграла ты волной
то подо мной, то надо мной.
Не знал я, где гроза, где ты.
У вас — русалочьи хвосты.
И, хворост молний наломав,
гроза плясала на волнах
под сумасшедший пляс плотвы,
и две счастливых головы
плясали, будто бы под гром
отрубленные топором…
Тому назад, тому назад
мы вдаль поплыли наугад.
Любовь — как плаванье в нигде.
Сначала — шалости в воде.
Но уплотняется вода
так, что становится тверда.
Порой ползём с таким трудом
по дну, как будто подо льдом,
а то плывём с детьми в руках
во всех собравшихся плевках!
Все водяные заодно
прилежно тянут нас на дно,
и призрак в цейсовский бинокль
глядит на судороги ног.
Теперь, наверно, не к добру
забили прежнюю дыру.
Какой проклятый реваншист
мстит за художественный свист?
Неужто призраки опять
на горло будут наступать,
пытаясь всех, кто жив-здоров,
отгородить от соловьёв?
Неужто мир себя испел
и вместе с голосом истлел
под равнодушною травой
тот соловей предгрозовой?!
И мир не тот, и мы не те
в бессоловьиной темноте.
Но, если снова духота,
спой, соловьёныш: хоть с креста
на кладбище, где вновь смола
с крестов от зноя поползла.
Пробей в полночную жару
в заборе голосом дыру!
А как прекрасен стал бы мир,
где все заборы — лишь из дыр!
Спой, соловьёныш, — подпою,
как подобает соловью,
как пел неназванный мой брат
тому назад, тому назад…