Сквозь перезревающее лето
паутинки искрами летят.
Жарко.
Облака над сельсоветом
белые и круглые стоят.
Осени спокойное начало.
Август месяц,
красный лист во рву.
Коротко и твердо простучало
яблоко, упавшее в траву.
Зерна высыхающих растений.
Голоса доносятся, дрожа.
И спокойные густые тени
целый день под яблоней лежат.Мы корзины выстроим рядами.
Яблоки блестящи и теплы.
Над селом,
над теплыми садами
яблочно-румяный день проплыл.
Прошуршат корзины по дороге.Сильная у девушки рука,
стройные устойчивые ноги,
яблочная краска на щеках.
Пыльный тракт,
просохшие низины,
двое хлопцев едут на возу.
Яркие, душистые корзины
на колхозный рынок довезут.
Красный ободок на папиросе…
Пес бежит по выбитым следам… И большая солнечная осень
широко идет на города.Это город —
улица и лица.
Небосклон зеленоват и чист.
На багряный клен
присела птица,
на плечо прохожему ложится
медленный,
широкий,
тихий лист.
Листья пахнут спелыми плодами,
на базарах — спелые плоды.
Осень машет рыжими крылами,
залетая птицею в сады,
в города неугасимой славы.Крепкого осеннего литья
в звонкие стареющие травы
яблоки созревшие летят.
Мне новый день — как новый человек,
с другим характером, другой судьбою.
Он вышел рано. Гор, морей и рек
препятствия он видит пред собою.Есть люди — праздники, когда с утра
такая легкость в жизни и в природе,
цветут цветы, смеется детвора…
Их долго ждут, они как миг проходят.А я хочу прожить, как этот день,
в котором солнце с непогодой спорит,
последних листьев трепетная тень,
тревожный запах северного моря; в котором очень мало тишины
и смелые вершатся перемены.
В нем все задачи будут решены,
и все решенья будут неизменны.И будут листья в гаснущем огне,
и будет солнце стынуть на дорожках.
и будут люди помнить обо мне,
как о хрустальном и прозрачном дне,
в который были счастливы немножко.И ты поймешь: светла твоя тоска,
любовь ко мне упорна и упряма.
И победят народные войска
У трудных гор Сиерра-Гвадаррама.Чего же больше? Время! На людей
родных и сильных наглядеться вдосталь
и умереть, как умер этот день,
не торопясь, торжественно и просто.
Простые, тихие, седые,
Он с палкой, с зонтиком она, -
Они на листья золотые
Глядят, гуляя дотемна.
Их речь уже немногословна,
Без слов понятен каждый взгляд,
Но души их светло и ровно
Об очень многом говорят.
В неясной мгле существованья
Был неприметен их удел,
И животворный свет страданья
Над ними медленно горел.
Изнемогая, как калеки,
Под гнетом слабостей своих,
В одно единое навеки
Слились живые души их.
И знанья малая частица
Открылась им на склоне лет,
Что счастье наше — лишь зарница,
Лишь отдаленный слабый свет.
Оно так редко нам мелькает,
Такого требует труда!
Оно так быстро потухает
И исчезает навсегда!
Как ни лелей его в ладонях
И как к груди ни прижимай, -
Дитя зари, на светлых конях
Оно умчится в дальний край!
Простые, тихие, седые,
Он с палкой, с зонтиком она, -
Они на листья золотые
Глядят, гуляя дотемна.
Теперь уж им, наверно, легче,
Теперь всё страшное ушло,
И только души их, как свечи,
Струят последнее тепло.
Хорошие письма из дальнего тыла
сержант от жены получал.
И сразу, покамест душа не остыла,
друзьям по оружью читал. А письма летели сквозь дымные ветры,
сквозь горькое пламя войны,
в зеленых, как вешние листья, конвертах,
сердечные письма жены. Писала, что родиной стал из чужбины
далекий сибирский колхоз.
Жалела, что муж не оставил ей сына, —
отца б дожидался да рос… Читали — улыбка с лица не скрывалась,
читали — слезы’ не сдержав.
— Хорошая другу подружка досталась,
будь счастлив, товарищ сержант! — Пошли ей, сержант, фронтовые приветы,
земные поклоны от нас.
Совет да любовь вам, да ласковых деток,
когда отгрохочет война… А ночью прорвали враги оборону, —
отчизне грозила беда.
И пал он обычною смертью героя,
заветный рубеж не отдав. Друзья собрались и жене написали,
как младшей сестре дорогой:
«Поплачь, дорогая, убудет печали,
поплачь же над ним, над собой…» Ответ получили в таком же конверте,
зеленом, как листья весной.
И всем показалось, что не было смерти,
что рядом их друг боевой. «Спасибо за дружбу, отважная рота,
но знайте, — писала она, —
не плачет, не плачет вдова патриота,
покамест бушует война. Когда же сражений умолкнут раскаты
и каждый к жене заспешит,
в тот день я, быть может, поплачу, солдаты,
по-женски поплачу, навзрыд…» …Так бейся же насмерть, отважная рота,
готовь же отмщенье свое —
за то, что не плачет вдова патриота,
за бедное сердце ее…
Я из ряда вон выходящих
Сочинений не сочиню,
Я запрячу в далёкий ящик
То, чего не предам огню.И, покрытые пыльным смрадом,
Потемневшие до костей,
Как покойники, лягут рядом
Клочья мягкие повестей.Вы заглянете в стол. И вдруг вы
Отшатнётесь — тоска и страх:
Как могильные черви, буквы
Извиваются на листах.Муха дохлая — кверху лапки,
Слюдяные крылья в пыли.
А вот в этой багровой папке
Стихотворные думы легли.Слушай — и дребезжанье лиры
Донесётся через года
Про любовные сувениры,
Про январские холода, Про звенящую сталь Турксиба
И «Путиловца» жирный дым,
О моём комсомоле — ибо
Я когда-то был молодым.Осторожно, рукой не трогай —
Расползётся бумага. Тут
Всё о девушке босоногой —
Я забыл, как её зовут.И качаюсь, большой, как тень, я,
Удаляюсь в края тишины,
На халате моём сплетенья
И цветы изображены.И какого дьявола ради,
Одуревший от пустоты,
Я разглядываю тетради
И раскладываю листы? Но наполнено сердце спесью,
И в зрачках моих торжество,
Потому что я слышу песню
Сочинения моего.Вот летит она, молодая,
А какое горло у ней!
Запевают её, сидая
С маху конники на коней.Я сижу над столом разрытым,
Песня наземь идёт с высот,
И подкованым бьёт копытом,
И железо в зубах несёт.И дрожу от озноба весь я —
Радость мне потому дана,
Что из этого ящика песня
В люди выбилась хоть одна.И сижу я — копаю ящик,
И ушла моя пустота.
Нет ли в нём каких завалящих,
Но таких же хороших, как та?
В холоде ветра
зимы напев.
Туч небеса полны.
И листья сохнут,
не пожелтев,
Вянут, -
а зелены.
Листьям свое не пришлось дожить.
Смял их
морозный день.
Сжатые сроки…
Идут дожди…
Осень в Караганде.
Новые зданья
сквозь дождь
глядят,
В каплях —
еще нежней
Бледный
зеленый
сухой наряд
Высаженных
аллей,
И каждый
свое не доживший лист
Для сердца —
родная весть.
Деревья,
как люди, -
не здесь родились,
А жить приходится —
здесь.
И люди в зданьях
полны забот,
Спешат,
и у всех дела…
И людям тоже недостает
Еще немного
тепла,
Но сроки сжаты,
и властен труд,
И надо всегда спешить…
И многие
так
на ходу
умрут,
Не зная,
что значит
жить…
Мы знаем…
Но мы разошлись с тобой.
Не мы,
а жизнь развела…
И я сохраняю
бережно
боль,
Как луч
твоего тепла.
Но я далеко,
и тебя здесь нет,
И все это —
тяжело.
Как этим листьям —
зеленый цвет,
Мне нынче —
твое тепло.
Но сроки сжаты,
и властен труд,
И глупо
бродить, скорбя…
Ведь люди
без многого
так живут,
Как я живу
без тебя.
Когда минует день и освещение
Природа выбирает не сама,
Осенних рощ большие помещения
Стоят на воздухе, как чистые дома.
В них ястребы живут, вороны в них ночуют,
И облака вверху, как призраки, кочуют.
Осенних листьев ссохлось вещество
И землю всю устлало. В отдалении
На четырех ногах большое существо
Идет, мыча, в туманное селение.
Бык, бык! Ужели больше ты не царь?
Кленовый лист напоминает нам янтарь.
Дух Осени, дай силу мне владеть пером!
В строенье воздуха — присутствие алмаза.
Бык скрылся за углом,
И солнечная масса
Туманным шаром над землей висит,
И край земли, мерцая, кровенит.
Вращая круглым глазом из-под век,
Летит внизу большая птица.
В ее движенье чувствуется человек.
По крайней мере, он таится
В своем зародыше меж двух широких крыл.
Жук домик между листьев приоткрыл.
Архитектура Осени. Расположенье в ней
Воздушного пространства, рощи, речки,
Расположение животных и людей,
Когда летят по воздуху колечки
И завитушки листьев, и особый свет, -
Вот то, что выберем среди других примет.
Жук домик между листьев приоткрыл
И рожки выставив, выглядывает,
Жук разных корешков себе нарыл
И в кучку складывает,
Потом трубит в свой маленький рожок
И вновь скрывается, как маленький божок.
Но вот приходит вечер. Все, что было чистым,
Пространственным, светящимся, сухим, -
Все стало серым, неприятным, мглистым,
Неразличимым. Ветер гонит дым,
Вращает воздух, листья валит ворохом
И верх земли взрывает порохом.
И вся природа начинает леденеть.
Лист клена, словно медь,
Звенит, ударившись о маленький сучок.
И мы должны понять, что это есть значок,
Который посылает нам природа,
Вступившая в другое время года.
Проклятье века — это спешка,
и человек, стирая пот,
по жизни мечется, как пешка,
попав затравленно в цейтнот.
Поспешно пьют, поспешно любят,
и опускается душа.
Поспешно бьют, поспешно губят,
а после каются, спеша.
Но ты хотя б однажды в мире,
когда он спит или кипит,
остановись, как лошадь в мыле,
почуяв пропасть у копыт.
Остановись на полдороге,
доверься небу, как судье,
подумай — если не о боге —
хотя бы просто о себе.
Под шелест листьев обветшалых,
под паровозный хриплый крик
пойми: забегавшийся — жалок,
остановившийся — велик.
Пыль суеты сует сметая,
ты вспомни вечность наконец,
и нерешительность святая
вольется в ноги, как свинец.
Есть в нерешительности сила,
когда по ложному пути
вперед на ложные светила
ты не решаешься идти.
Топча, как листья, чьи-то лица,
остановись! Ты слеп, как Вий.
И самый шанс остановиться
безумством спешки не убий.
Когда шагаешь к цели бойко,
как по ступеням, по телам,
остановись, забывший бога, —
ты по себе шагаешь сам!
Когда тебя толкает злоба
к забвенью собственной души,
к бесчестью выстрела и слова,
не поспеши, не соверши!
Остановись, идя вслепую,
о население Земли!
Замри, летя из кольта, пуля,
и бомба в воздухе, замри!
О человек, чье имя свято,
подняв глаза с молитвой ввысь,
среди распада и разврата
остановись, остановись!
В этой роще березовой,
Вдалеке от страданий и бед,
Где колеблется розовый
Немигающий утренний свет,
Где прозрачной лавиною
Льются листья с высоких ветвей, —
Спой мне, иволга, песню пустынную,
Песню жизни моей.
Пролетев над поляною
И людей увидав с высоты,
Избрала деревянную
Неприметную дудочку ты,
Чтобы в свежести утренней,
Посетив человечье жилье,
Целомудренно бедной заутреней
Встретить утро мое.
Но ведь в жизни солдаты мы,
И уже на пределах ума
Содрогаются атомы,
Белым вихрем взметая дома.
Как безумные мельницы,
Машут войны крылами вокруг.
Где ж ты, иволга, леса отшельница?
Что ты смолкла, мой друг?
Окруженная взрывами,
Над рекой, где чернеет камыш,
Ты летишь над обрывами,
Над руинами смерти летишь.
Молчаливая странница,
Ты меня провожаешь на бой,
И смертельное облако тянется
Над твоей головой.
За великими реками
Встанет солнце, и в утренней мгле
С опаленными веками
Припаду я, убитый, к земле.
Крикнув бешеным вороном,
Весь дрожа, замолчит пулемет.
И тогда в моем сердце разорванном
Голос твой запоет.
И над рощей березовой,
Над березовой рощей моей,
Где лавиною розовой
Льются листья с высоких ветвей,
Где под каплей божественной
Холодеет кусочек цветка, —
Встанет утро победы торжественной
На века.
Рано утром приходят в скверы
Одинокие злые старухи,
И скучающие рантьеры
На скамейках читают газеты.
Здесь тепло, розовато, влажно,
Город заспан, как детские щеки.
На кирпично-красных площадках
Бьют пожарные струи фонтанов,
И подстриженные газоны
Размалеваны тенью и солнцем.
В это утро по главной дорожке
Шел веселый и рыжий парень
В желтовато-зеленой ковбойке.
А за парнем шагала лошадь.
Эта лошадь была прекрасна,
Как бывает прекрасна лошадь —
Лошадь розовая и голубая,
Как дессу незамужней дамы,
Шея — словно рука балерины,
Уши — словно чуткие листья,
Ноздри — словно из серой замши,
И глаза азиатской рабыни.
Парень шел и у всех газировщиц
Покупал воду с сиропом,
А его белоснежная лошадь
Наблюдала, как на стакане
Оседает озон с сиропом.
Но, наверно, ей надоело
Наблюдать за веселым парнем,
И она отошла к газону
И, ступив копытом на клумбу,
Стала кушать цветы и листья,
Выбирая, какие получше.
— Кыш! — воскликнули все рантьеры.
— Брысь! — вскричали злые старухи. —
Что такое — шляется лошадь,
Нарушая общий порядок! -
Лошадь им ничего не сказала,
Поглядела долго и грустно
И последовала за парнем.
Вот и все — ничего не случилось,
Просто шел по улице парень,
Пил повсюду воду с сиропом,
А за парнем шагала лошадь…
Это странное стихотворенье
Посвящается нам с тобою.
Мы с тобой в чудеса не верим,
Оттого их у нас не бывает…
Мир
в тишине
с головы до пят.
Море —
не запятни́тся.
Спят люди.
Лошади спят.
Спит —
Ницца.
Лишь
у ночи
в черной марле
фары
вспыхивают ярки —
это мчится
к Монте-Карле
автотранспорт
высшей марки.
Дым над морем —
пух как будто,
продолжая пререкаться,
это
входят
яхты
в бухты,
подвозя американцев.
Дворцы
и палаццо
монакского принца…
Бараны мира,
пожалте бриться!
Обеспечены
годами
лет
на восемьдесят семь,
дуют
пиковые дамы,
продуваясь
в сто систем.
Демонстрируя обновы,
выигравших подсмотрев,
рядом
с дамою бубновой
дует
яро
дама треф.
Будто
горы жировые,
дуют,
щеки накалив,
настоящие,
живые
и тузы
и короли.
Шарик
скачет по рулетке,
руки
сыпят
франки в клетки,
трутся
карты
лист о лист.
Вздув
карман
кредиток толщью
— хоть бери
его
наощупь! —
вот он —
капиталист.
Вот он,
вот он —
вор и лодырь —
из
бездельников-деляг,
мечет
с лодырем
колоды,
мир
ограбленный
деля.
Чтобы после
на закате,
мозг
расчетами загадив,
отягчая
веток сеть,
с проигрыша
повисеть.
Запрут
под утро
азартный зуд,
вылезут
и поползут.
Завидев
утра полосу,
они ползут,
и я ползу.
Сквозь звезды
утро протекало;
заря
ткалась
прозрачно, ало,
и грязью
в розоватой кальке
на грандиозье Монте-Карло
поганенькие монтекарлики.
Гляди: не бал, не маскарад,
Здесь ночи ходят невпопад,
Здесь от вина неузнаваем,
Летает хохот попугаем.
Здесь возле каменных излучин
Бегут любовники толпой,
Один горяч, другой измучен,
А третий книзу головой.
Любовь стенает под листами,
Она меняется местами,
То подойдет, то отойдет…
А музы любят круглый год.Качалась Невка у перил,
Вдруг барабан заговорил —
Ракеты, выстроившись кругом,
Вставали в очередь. Потом
Они летели друг за другом,
Вертя бенгальским животом.Качали кольцами деревья,
Спадали с факелов отрепья
Густого дыма. А на Невке
Не то сирены, не то девки,
Но нет, сирены, — на заре,
Все в синеватом серебре,
Холодноватые, но звали
Прижаться к палевым губам
И неподвижным, как медали.
Обман с мечтами пополам! Я шел сквозь рощу. Ночь легла
Вдоль по траве, как мел бела.
Торчком кусты над нею встали
В ножнах из разноцветной стали,
И тосковали соловьи
Верхом на веточке. Казалось,
Они испытывали жалость,
Как неспособные к любви.А там, вдали, где желтый бакен
Подкарауливал шутих,
На корточках привстал Елагин,
Ополоснулся и затих:
Он в этот раз накрыл двоих.Вертя винтом, бежал моторчик
С музыкой томной по бортам.
К нему навстречу, рожи скорчив,
Несутся лодки тут и там.
Он их толкнет — они бежать.
Бегут, бегут, потом опять
Идут, задорные, навстречу.
Он им кричит: «Я искалечу!»
Они уверены, что нет… И всюду сумасшедший бред.
Листами сонными колышим,
Он льется в окна, липнет к крышам,
Вздымает дыбом волоса…
И ночь, подобно самозванке,
Открыв молочные глаза,
Качается в спиртовой банке
И просится на небеса.
Сквер величаво листья осыпал.
Светало. Было холодно и трезво.
У двери с черной вывескою треста,
нахохлившись, на стуле сторож спал.
Шла, распушивши белые усы,
пузатая машина поливная.
Я вышел, смутно мир воспринимая,
и, воротник устало поднимая,
рукою вспомнил, что забыл часы.
Я был расслаблен, зол и одинок.
Пришлось вернуться все-таки. Я помню,
как женщина в халатике японском
открыла дверь на первный мой звонок.
Чуть удивилась, но не растерялась:
«А, ты вернулся?» В ней во всей была
насмешливая умная усталость,
которая не грела и не жгла.
«Решил остаться? Измененье правил?
Начало новой светлой полосы?»
«Я на минуту. Я часы оставил».
«Ах да, часы, конечно же, часы…»
На стуле у тахты коробка грима,
тетрадка с новой ролью, томик Грина,
румяный целлулоидный голыш.
«Вот и часы. Дай я сама надену…»
И голосом, скрывающим надежду,
а вместе с тем и боль: «Ты позвонишь?»
…Я шел устало дремлющей Неглинной.
Все было сонно: дворников зевки,
арбузы в деревянной клетке длинной,
на шкафчиках чистильщиков — замки.
Все выглядело странно и туманно —
и сквер с оградой низкою, витой,
и тряпками обмотанные краны
тележек с газированной водой.
Свободные таксисты, зубоскаля,
кружком стояли. Кто-то, в доску пьян,
стучался в ресторан «Узбекистан»,
куда его, конечно, не пускали…
Бродили кошки чуткие у стен.
Я шел и шел… Вдруг чей-то резкий окрик:
«Нет закурить?» — и смутный бледный облик:
и странный и знакомый вместе с тем.
Пошли мы рядом. Было по пути.
Курить — я видел — не умел он вовсе.
Лет двадцать пять, а может, двадцать восемь,
но все-таки не больше тридцати.
И понимал я с грустью нелюдимой,
которой был я с ним соединен,
что тоже он идет не от любимой
и этим тоже мучается он.
И тех же самых мыслей столкновенья,
и ту же боль и трепет становленья,
как в собственном жестоком дневнике,
я видел в этом странном двойнике.
И у меня на лбу такие складки,
жестокие, за все со мной сочлись,
и у меня в душе в неравной схватке
немолодость и молодость сошлись.
Все резче эта схватка проступает.
За пядью отвоевывая пядь,
немолодость угрюмо наступает
и молодость не хочет отступать.
Вот сидит пред вами Петя,
Он умнее всех на свете.
Все он знает,
Понимает,
Все другим он объясняет.
Подходили дети к Пете,
Говорили с Петей дети:
— Петя, Петя. Ты ученый —
Говорят они ему:
— Облетает лист зеленый,
Объясни нам, почему?
И ответил
Петя:
— Дети!
Хорошо,
Я объясню.
Лист зеленый облетает
По траве сухой шуршит,
Потому что он плохими
К ветке нитками пришит.
Услыхали это дети
И сказали:
— Что ты, Петя,
Неужели
В самом деле,
В самом деле
Это так?
И опять сказали дети:
— Если ты все знаешь, Петя,
Если ты умнее всех, —
Расскажи-ка нам про снег.
Не поймем — зачем зимою
Снег на улице валит,
И над белою землею
Больше зяблик не летит?
И ответил
Петя:
— Дети!
Ладно, ладно,
Расскажу.
Знаю очень хорошо:
Снег — зубной порошок,
Но особый, интересный,
Не земной, а небесный.
Зяблик больше не летает,
Как известно оттого:
Крылья к туче примерзают,
Примерзают у него.
Услыхали это дети,
Удивились:
— Что ты, Петя,
Неужели
В самом деле,
В самом деле
Оттого?
И тогда сказали дети:
— Хороши ответы эти,
Но ответить на вопросы,
Мы еще тебя попросим:
Видишь, стали дни короче,
И длиннее стали ночи?
Почему, ответь потом,
Вся река покрылась льдом?
И ответил
Петя:
— Дети!
Так и быть уж,
Объясню.
Рыбы в речке строят дом,
Для своих детишек
И покрыли речку льдом —
Он им вроде крыши.
Оттого длиннее ночи,
Оттого короче дни,
Что мы рано стали очень
Зажигать в домах огни.
Услыхали это дети,
Засмеялись:
— Что ты, Петя,
Неужели
В самом деле,
В самом деле
Оттого?
Как вы думаете, дети:
А не врет ли этот Петя?
Во ржи катились медленные волны.
За синим лесом собирался дождь.
Каким-то чудом
Озорник-подсолнух
Забрел по пояс в спеющую рожь.
Он, словно шапку,
Тень на землю бросил,
Смотрел, как поле набиралось сил,
Навстречу чутким
Бронзовым колосьям
Едва заметно голову клонил.
Он бед не ждал.
Но этим утром светлым
Пришел комбайн — и повалилась рожь…
И то ль от шума,
То ль от злого ветра
По крупным листьям пробежала дрожь.
A комбайнер, видать, веселый малый,
Кричит:
— Эй, рыжий, отступи на шаг! —
И тот рванулся,
Да земля держала.
Не может ногу вытащить никак.
Он знать не знал, что в этот миг тревожный
Водитель вспомнил, придержав штурвал,
Как год назад
Таким же днем погожим
Он поле это рожью засевал.
Как счастлив был, что солнце плыло в небе,
Что пашня только начата почти,
Что с девушкой,
Стоявшей на прицепе,
Ему всю смену было по пути.
Вдруг, как назло,
Остановился трактор,
И, поперхнувшись, песню потушил…
— Отсеялись! —
Ругнулся парень.
— Так-то!
Видать, свинью механик подложил.
Он влез под трактор,
Поворчал уныло,
На миг забыв про спутницу свою.
И девушка-насмешница спросила:
— Ну, как там, скоро вытащишь свинью? —
А дела было самая-то малость.
И парень встал,
Скрывая торжество…
Она лущила семечки,
Смеялась
И озорно глядела на него.
И потому, что день был так чудесен,
Что трактор жил, —
Он улыбнулся вдруг,
Схватил девчонку,
Закружил на месте,
Да так,
Что только семечки из рук!
От глаз ее,
Еще испуга полных,
Свои не мог он отвести глаза…
Вот почему сюда забрел подсолнух,
Теплом руки спасенный год назад.
И вот дрожит он от густого гула,
Уже и тень на голову легла…
И вдруг машина в сторону свернула,
Потрогав листья,
Мимо проплыла.
Опять стоят туманные деревья,
И дом Бомбеева вдали, как самоварчик.
Жизнь леса продолжается, как прежде,
Но всё сложней его работа.
Деревья-императоры снимают свои короны,
Вешают их на сучья,
Начинается вращенье деревянных планеток
Вокруг обнаженного темени.
Деревья-солдаты, громоздясь друг на друга,
Образуют дупла, крепости и завалы,
Щелкают руками о твердую древесину,
Играют на трубах, подбрасывают кости.
Тут и там деревянные девочки
Выглядывают из овражка,
Хохот их напоминает сухое постукивание,
Потрескивание веток, когда по ним прыгает белка,
Тогда выступают деревья-виолончели,
Тяжелые сундуки струн облекаются звуками,
Еще минута, и лес опоясан трубами чистых мелодий,
Каналами песен лесного оркестра.
Бомбы ли рвутся, смеются ли бабочки —
Песня всё шире да шире,
И вот уж деревья-топоры начинают рассекать воздух
И складывать его в ровные параллелограммы.
Трение воздуха будит различных животных,
Звери вздымают на лестницы тонкие лапы,
Вверх поднимаются к плоским верхушкам деревьев
И замирают вверху, чистые звезды увидев.
Так над землей образуется новая плоскость:
Снизу — животные, взявшие в лапы деревья,
Сверху — одни вертикальные звезды.
Но не смолкает земля. Уже деревянные девочки
Пляшут, роняя грибы в муравейник.
Прямо над ними взлетают деревья-фонтаны,
Падая в воздух гигантскими чашками струек.
Дале стоят деревья-битвы и деревья-гробницы,
Листья их выпуклы и барельефам подобны.
Можно здесь видеть возникшего снова Орфея,
В дудку поющего. Чистою лиственной грудью
Здесь окружают певца деревянные звери.
Так возникает история в гуще зеленых
Старых лесов, в кустарниках, ямах, оврагах,
Так образуется летопись древних событий,
Ныне закованных в листья и длинные сучья.
Дале деревья теряют свои очертанья, и глазу
Кажутся то треугольником, то полукругом —
Это уже выражение чистых понятий,
Дерево Сфера царствует здесь над другими.
Дерево Сфера — это значок беспредельного дерева,
Это итог числовых операций.
Ум, не ищи ты его посредине деревьев:
Он посредине, и сбоку, и здесь, и повсюду.
Мне жалко что я не зверь,
бегающий по синей дорожке,
говорящий себе поверь,
а другому себе подожди немножко,
мы выйдем с собой погулять в лес
для рассмотрения ничтожных листьев.
Мне жалко что я не звезда,
бегающая по небосводу,
в поисках точного гнезда
она находит себя и пустую земную воду,
никто не слыхал чтобы звезда издавала скрип,
ее назначение ободрять собственным молчанием рыб.
Еще есть у меня претензия,
что я не ковер, не гортензия.
Мне жалко что я не крыша,
распадающаяся постепенно,
которую дождь размачивает,
у которой смерть не мгновенна.
Мне не нравится что я смертен,
мне жалко что я неточен.
Многим многим лучше, поверьте,
частица дня единица ночи.
Мне жалко что я не орел,
перелетающий вершины и вершины,
которому на ум взбрел
человек, наблюдающий аршины.
Мы сядем с тобою ветер
на этот камушек смерти.
Мне жалко что я не чаша,
мне не нравится что я не жалость.
Мне жалко что я не роща,
которая листьями вооружалась.
Мне трудно что я с минутами,
меня они страшно запутали.
Мне невероятно обидно
что меня по-настоящему видно.
Еще есть у меня претензия,
что я не ковер, не гортензия.
Мне страшно что я двигаюсь
не так как жуки жуки,
как бабочки и коляски
и как жуки пауки.
Мне страшно что я двигаюсь
непохоже на червяка,
червяк прорывает в земле норы,
заводя с землей разговоры.
Земля где твои дела,
говорит ей холодный червяк,
а земля распоряжаясь покойниками,
может быть в ответ молчит,
она знает что все не так
Мне трудно что я с минутами,
они меня страшно запутали.
Мне страшно что я не трава трава,
мне страшно что я не свеча.
Мне страшно что я не свеча трава,
на это я отвечал,
и мигом качаются дерева.
Мне страшно что я при взгляде
на две одинаковые вещи
не замечаю что они различны,
что каждая живет однажды.
Мне страшно что я при взгляде
на две одинаковые вещи
не вижу что они усердно
стараются быть похожими.
Я вижу искаженный мир,
я слышу шепот заглушенных лир,
и тут за кончик буквы взяв,
я поднимаю слово шкаф,
теперь я ставлю шкаф на место,
он вещества крутое тесто
Мне не нравится что я смертен,
мне жалко что я не точен,
многим многим лучше, поверьте,
частица дня единица ночи
Еще есть у меня претензия,
что я не ковер, не гортензия.
Мы выйдем с собой погулять в лес
для рассмотрения ничтожных листьев,
мне жалко что на этих листьях
я не увижу незаметных слов,
называющихся случай, называющихся
бессмертие, называющихся вид основ
Мне жалко что я не орел,
перелетающий вершины и вершины,
которому на ум взбрел
человек, наблюдающий аршины.
Мне страшно что всё приходит в ветхость,
и я по сравнению с этим не редкость.
Мы сядем с тобою ветер
на этот камушек смерти.
Кругом как свеча возрастает трава,
и мигом качаются дерева.
Мне жалко что я семя,
мне страшно что я не тучность.
Червяк ползет за всеми,
он несет однозвучность.
Мне страшно что я неизвестность,
мне жалко что я не огонь.
Шуршали сухо листья на бульваре,
хрустел ледок октябрьских стылых луж.
К моей соседке, молчаливой Варе,
осенним утром возвратился муж.
Не так, как возвращались в сорок пятом
мужья-солдаты с той, большой войны.
Он постучался тихо, виновато,
оставив дом своей второй жены.
А Варя руки фартуком обтёрла,
входную дверь спокойно отперла.
Увидела. Ладонью сжала горло
и в комнату не сразу провела.
Потом она поплакала немножко,
Сказала:
— Что ж, что было, то прошло…
И вот сейчас у них звенит гармошка
и звякает гранёное стекло.
И Варя, вся одетая в обновки,
покинувшие днище сундука,
гремит листами газовой духовки
и торопливо жарит судака.
…А я считала, что у Вари — сила,
за то, что, боль и горечь затая,
она однажды в жизни не простила
того, что столько раз прощала я!
И мне казалось: всё не так, как надо,
и гости торжествуют ни к чему,
и Варя не забыла и не рада,
и этот пир горой не потому,
что вот вернулся он, отец ребятам
и ей самой родной и дорогой.
А потому, что он давно когда-то
ушёл от Вари к женщине другой.
Я всё ждала, что Варя гордо встанет,
по-царски сложит руки на груди,
сверкнёт глазами, прямо в душу глянет
и, как чужому, скажет:
— Уходи!
Но Варя всё сидела с мужем рядом,
на всех смотрела просто и светло,
таким спокойным, всё простившим взглядом,
как будто впрямь: что было — то прошло.
И танцевала, стулья раздвигая,
как будто и не плакала она,
как в этот вечер плачет та, другая,
вторая надоевшая жена.
Как будто за окном не воет ветер,
ломая молодые деревца…
А у неё, у той, остались дети,
как Варины когда-то, без отца.
А он — отец — сидит спиной к комоду,
с гостями шутит, чокается, ест.
И Варя, может, год или полгода
ему на этот раз не надоест.
Она по старой, памятной привычке,
худой носок натянет на грибок,
а под подушку мужа сунет спички
и папирос дешёвых коробок.
Припомнит всё, что было дорогого
в те давние счастливые года.
И всем вокруг покажется, что снова
в семье у Вари — счастье, как тогда.
И муж решит: «Забыла про обиду!
Привычка! Что ж, она у всех в крови…»
А Варя просто не покажет виду,
что в этом доме больше нет любви.
Не знаю, может быть, она вернётся,
любовь, которой Варя так ждала.
Не потому ли радостно поётся
у праздничного шумного стола?
И кто-то, криком песню заглушая,
какой-то тост провозглашает вновь…
И Варя долго пляшет, провожая
свою большую первую любовь.
Я покинул дом когда-то,
Позвала дорога вдаль.
Не мала была утрата,
Но светла была печаль.
И годами с грустью нежной —
Меж иных любых тревог —
Угол отчий, мир мой прежний
Я в душе моей берег.
Да и не было помехи
Взять и вспомнить наугад
Старый лес, куда в орехи
Я ходил с толпой ребят.
Лес — ни пулей, ни осколком
Не пораненный ничуть,
Не порубленный без толку,
Без порядку как-нибудь;
Не корчеванный фугасом,
Не поваленный огнем,
Хламом гильз, жестянок, касок
Не заваленный кругом;
Блиндажами не изрытый,
Не обкуренный зимой,
Ни своими не обжитый,
Ни чужими под землей.
Милый лес, где я мальчонкой
Плел из веток шалаши,
Где однажды я теленка,
Сбившись с ног, искал в глуши…
Полдень раннего июня
Был в лесу, и каждый лист,
Полный, радостный и юный,
Был горяч, но свеж и чист.
Лист к листу, листом прикрытый,
В сборе лиственном густом
Пересчитанный, промытый
Первым за лето дождем.
И в глуши родной, ветвистой,
И в тиши дневной, лесной
Молодой, густой, смолистый,
Золотой держался зной.
И в спокойной чаще хвойной
У земли мешался он
С муравьиным духом винным
И пьянил, склоняя в сон.
И в истоме птицы смолкли…
Светлой каплею смола
По коре нагретой елки,
Как слеза во сне, текла…
Мать-земля моя родная,
Сторона моя лесная,
Край недавних детских лет,
Отчий край, ты есть иль нет?
Детства день, до гроба милый,
Детства сон, что сердцу свят,
Как легко все это было
Взять и вспомнить год назад.
Вспомнить разом что придется —
Сонный полдень над водой,
Дворик, стежку до колодца,
Где песочек золотой;
Книгу, читанную в поле,
Кнут, свисающий с плеча,
Лед на речке, глобус в школе
У Ивана Ильича…
Да и не было запрета,
Проездной купив билет,
Вдруг туда приехать летом,
Где ты не был десять лет…
Чтобы с лаской, хоть не детской,
Вновь обнять старуху мать,
Не под проволокой немецкой
Нужно было проползать.
Чтоб со взрослой грустью сладкой
Праздник встречи пережить —
Не украдкой, не с оглядкой
По родным лесам кружить.
Чтоб сердечным разговором
С земляками встретить день —
Не нужда была, как вору,
Под стеною прятать тень…
Мать-земля моя родная,
Сторона моя лесная,
Край, страдающий в плену!
Я приду — лишь дня не знаю,
Но приду, тебя верну.
Не звериным робким следом
Я приду, твой кровный сын, —
Вместе с нашею победой
Я иду, а не один.
Этот час не за горою,
Для меня и для тебя…
А читатель той порою
Скажет:
— Где же про героя?
Это больше про себя.
Про себя? Упрек уместный,
Может быть, меня пресек.
Но давайте скажем честно:
Что ж, а я не человек?
Спорить здесь нужды не вижу,
Сознавайся в чем в другом.
Я ограблен и унижен,
Как и ты, одним врагом.
Я дрожу от боли острой,
Злобы горькой и святой.
Мать, отец, родные сестры
У меня за той чертой.
Я стонать от боли вправе
И кричать с тоски клятой.
То, что я всем сердцем славил
И любил, — за той чертой.
Друг мой, так же не легко мне,
Как тебе с глухой бедой.
То, что я хранил и помнил,
Чем я жил — за той, за той —
За неписаной границей,
Поперек страны самой,
Что горит, горит в зарницах
Вспышек — летом и зимой…
И скажу тебе, не скрою, —
В этой книге, там ли, сям,
То, что молвить бы герою,
Говорю я лично сам.
Я за все кругом в ответе,
И заметь, коль не заметил,
Что и Теркин, мой герой,
За меня гласит порой.
Он земляк мой и, быть может,
Хоть нимало не поэт,
Все же как-нибудь похоже
Размышлял. А нет, ну — нет.
Теркин — дальше. Автор — вслед.
У Скворцова Гришки
Жили-были книжки —
Грязные, лохматые,
Рваные, горбатые,
Без конца и без начала,
Переплёты — как мочала,
На листах — каракули.
Книжки горько плакали.
Дрался Гришка с Мишкой,
Замахнулся книжкой,
Дал разок по голове —
Вместо книжки стало две.
Горько жаловался Гоголь:
Был он в молодости щеголь,
А теперь, на склоне лет,
Он растрёпан и раздет.
У бедняги Робинзона
Кожа содрана с картона,
У Крылова вырван лист,
А в грамматике измятой
На странице тридцать пятой
Нарисован трубочист.
В географии Петрова
Нарисована корова
И написано: «Сия
География моя.
Кто возьмёт её без спросу,
Тот останется без носу!»
— Как нам быть? — спросили книжки.
Как избавиться от Гришки?
И сказали братья Гримм:
— Вот что, книжки, убежим!
Растрёпанный задачник,
Ворчун и неудачник,
Прошамкал им в ответ:
— Девчонки и мальчишки
Везде калечат книжки.
Куда бежать от Гришки?
Нигде спасенья нет!
— Умолкни, старый минус, —
Сказали братья Гримм, —
И больше не серди нас
Брюзжанием своим!
Бежим в библиотеку.
В центральный наш приют,
Там книжку человеку
В обиду не дают!
— Нет, — сказала «Хижина Дяди Тома».
— Гришкой я обижена, Но останусь дома!
— Идём! — ответил ей Тимур,
— Ты терпелива чересчур!
— Вперёд! — воскликнул Дон Кихот,
И книжки двинулись в поход.
Беспризорные калеки
Входят в зал библиотеки.
Светят лампы над столом,
Блещут полки за стеклом.
В переплётах тёмной кожи,
Разместившись вдоль стены,
Словно зрители из ложи,
Книжки смотрят с вышины.
Вдруг задачник-неудачник
Побледнел и стал шептать:
— Шестью восемь —
Сорок восемь.
Пятью девять —
Сорок пять!
География в тревоге
К двери кинулась, дрожа.
В это время на пороге
Появились сторожа.
Принесли они метёлки,
Стали залы убирать,
Подметать полы и полки,
Переплёты вытирать.
Чисто вымели повсюду:
И за вешалкой, в углу,
Книжек порванную груду
Увидали на полу —
Без конца и без начала,
Переплёты — как мочала,
На листах — каракули…
Сторожа заплакали:
— Бесприютные вы, книжки,
Истрепали вас мальчишки!
Отнесём мы вас к врачу,
К Митрофану Кузьмичу.
Он вас, бедных, пожалеет,
И подчистит, и подклеит,
И обрежет, и сошьёт,
И оденет в переплёт!
Песня библиотечных книг:
К нам, беспризорные
Книжки-калеки,
В залы просторные библиотеки!
Книжки-бродяги,
Книжки-неряхи,
Здесь из бумаги
Сошьют вам рубахи.
Из коленкора
Куртки сошьют,
Вылечат скоро
И паспорт дадут.
К нам, беспризорные
Книжки-калеки,
В залы просторные библиотеки!
Вышли книжки из больницы,
Починили им страницы,
Переплёты, корешки,
Налепили ярлыки.
А потом в просторном зале
Каждой полку указали.
Встал задачник в сотый ряд,
Где задачники стоят.
А Тимур с командой вместе
Встал на полку номер двести.
Словом, каждый старый том
Отыскал свой новый дом.
А у Гришки неудача:
Гришке задана задача.
Стал задачник он искать.
Заглянул он под кровать,
Под столы, под табуретки,
Под диваны и кушетки.
Ищет в печке, и в ведре,
И в собачьей конуре.
Гришке горько и обидно,
А задачника не видно.
Что тут делать? Как тут быть?
Где задачник раздобыть?
Остаётся — с моста в реку
Иль бежать в библиотеку!
Говорят, в читальный зал
Мальчик маленький вбежал
И спросил у строгой тёти:
— Вы тут книжки выдаёте?
А в ответ со всех сторон
Закричали книжки: — Вон!
От автора
Написал я эту книжку
Много лет тому назад,
А на днях я встретил Гришку
По дороге в Ленинград.
Он давно уже не Гришка,
А известный инженер.
У него растёт сынишка,
Очень умный пионер.
Побывал у них я дома,
Видел полку над столом,
Пятьдесят четыре тома
Там стояли за стеклом.
В переплётах — в куртках новых,
Дружно выстроившись в ряд,
Встали книжки двух Скворцовых,
Точно вышли на парад.
А живётся им не худо,
Их владельцы берегут.
Никогда они оттуда
Никуда не убегут!
Как лось охрипший, ветер за окошком
Ревет и дверь бодает не щадя,
А за стеной холодная окрошка
Из рыжих листьев, града и дождя.
А к вечеру — ведь есть же чудеса —
На час вдруг словно возвратилось лето.
И на поселок, рощи и леса
Плеснуло ковш расплавленного света.
Закат мальцом по насыпи бежит,
А с двух сторон, в гвоздиках и ромашках,
Рубашка-поле, ворот нараспашку,
Переливаясь, радужно горит.
Промчался скорый, рассыпая гул,
Обдав багрянцем каждого окошка.
И рельсы, словно «молнию»-застежку,
На вороте со звоном застегнул.
Рванувшись к туче с дальнего пригорка,
Шесть воронят затеяли игру.
И тучка, как трефовая шестерка,
Сорвавшись вниз, кружится на ветру.
И падает туда, где, выгнув талию
И пробуя поймать ее рукой,
Осина пляшет в разноцветной шали,
То дымчатой, то красно-золотой.
А рядом в полинялой рубашонке
Глядит в восторге на веселый пляс
Дубок-парнишка, радостный и звонкий,
Сбив на затылок пегую кепчонку,
И хлопая в ладоши, и смеясь.
Два барсука, чуть подтянув штаны
И, словно деды, пожевав губами,
Накрыли пень под лапою сосны
И, «тяпнув» горьковатой белены,
Закусывают с важностью груздями.
Вдали холмы подстрижены косилкой,
Топорщатся стернею там и тут,
Как новобранцев круглые затылки,
Что через месяц в армию уйдут.
Но тьма все гуще снизу наползает,
И белка, как колдунья, перед сном
Фонарь луны над лесом зажигает
Своим багрово-пламенным хвостом.
Во мраке птицы словно растворяются.
А им взамен на голубых крылах
К нам тихо звезды первые слетаются
И, размещаясь, ласково толкаются
На проводах, на крышах и ветвях.
И у меня такое ощущенье,
Как будто бы открылись мне сейчас
Душа полей и леса настроенье,
И мысли трав, и ветра дуновенье,
И даже тайна омутовых глаз…
И лишь одно с предельной остротой
Мне кажется почти невероятным:
Ну как случалось, что с родной землей
Иные люди разлучась порой,
Вдруг не рвались в отчаянье обратно?!
Пусть так бывало в разные века.
Да и теперь бывает и случается.
Однако я скажу наверняка
О том, что настоящая рука
С родной рукой навеки не прощается!
И хоть корил ты свет или людей,
Что не добился денег или власти,
Но кто и где действительное счастье
Сумел найти без Родины своей?!
Все что угодно можно испытать:
И жить в чести, и в неудачах маяться,
Однако на Отчизну, как на мать,
И в смертный час сыны не обижаются!
Ну вот она — прекраснее прекрас,
Та, с кем другим нелепо и равняться,
Земля, что с детства научила нас
Грустить и петь, бороться и смеяться!
Уснул шиповник в клевере по пояс,
Зарницы сноп зажегся и пропал,
В тумане где-то одинокий поезд,
Как швейная машинка, простучал…
А утром дятла работящий стук,
В нарядном первом инее природа,
Клин журавлей, нацеленный на юг,
А выше, грозно обгоняя звук,
Жар-птица — лайнер в пламени восхода.
Пень на лугу как круглая печать.
Из-под листа — цыганский глаз смородины.
Да, можно все понять иль не понять,
Все пережить и даже потерять.
Все в мире, кроме совести и Родины!