И это снилось мне, и это снится мне,
И это мне ещё когда-нибудь приснится,
И повторится всё, и всё довоплотится,
И вам приснится всё, что видел я во сне.
Там, в стороне от нас, от мира в стороне
Волна идёт вослед волне о берег биться,
А на волне звезда, и человек, и птица,
И явь, и сны, и смерть — волна вослед волне.
Не надо мне числа: я был, и есмь, и буду,
Жизнь — чудо из чудес, и на колени чуду
Один, как сирота, я сам себя кладу,
Один, среди зеркал — в ограде отражений
Морей и городов, лучащихся в чаду.
И мать в слезах берёт ребёнка на колени.
Если где-то в чужой, неспокойной ночи, ночи
Ты споткнулся и ходишь по краю —
Не таись, не молчи, до меня докричи, докричи,
Я твой голос услышу, узнаю.
Может, с пулей в груди ты лежишь в спелой ржи, в спелой ржи?
Потерпи! Я иду, и усталости ноги не чуют.
Мы вернемся туда, где и травы врачуют,
Только — ты не умри, только — кровь удержи.
Если ж конь под тобой — ты домчи, доскачи, доскачи,
Конь дорогу отыщет, буланый,
В те края, где всегда бьют живые ключи, ключи,
И они исцелят твои раны.
Если трудно идёшь: по колена в грязи, по колена в грязи
Да по острым камням, босиком по воде по студёной,
Пропылённый, обветренный, дымный, огнём опалённый —
Хоть какой — доберись, добреди, доползи!
Здесь такой чистоты из-под снега ручьи, ручьи —
Не найдёшь, не придумаешь краше;
Здесь друзья, и цветы, и деревья ничьи, ничьи,
Стоит нам захотеть — будут наши.
Наши!
Где же ты? взаперти или в долгом пути, пути?
На развилках каких, перепутиях и перекрёстках?
Может быть, ты устал, приуныл, заблудился в трёх соснах
И не можешь обратно дорогу найти?
I
Не на саксе в элегантном ресторане,
а в подвальчике по имени Ши-ша,
я тебе сыграю на кальяне,
называемая женщиной, душа.На кальяне разыграюсь, на кальяне,
у шахидов есть на музыку запрет.
На Коране поклянитесь, на Коране —
гениальный написал его поэт.О Коляне, что зарезали в Афгане,
воют демоны отмщенья и стыда.
Струйка тоненькая булькает в кальяне —
дым горячий и вода.Под чадрами души женские и девичьи
не кадрят, — следят внимательно
за мной.
Как на выставке квадратов от Малевича
или зеркало обратной стороной.Если призадумаюсь маленечко —
как живёшь ты, всем себя даря?
По интерпретации Малевича
женщина — чёрная дыра.В этом, верно, правда мусульманская.
Ты румянишься, страдалица,
спрятав под красивой маскою
смысл Беспредметного лица… На колени пред тобою, на колени…
Запах рая. Запах яблок. Мушмула.
Заменяющие музыку куренья
я вдохну, слюну смахнувши с мундштука.IIСогреши душа — в
Ши-
ша.
Из твоей души
кошка не ушла.
По-английски — Shе.
По-французски — Chat.
Мягче Ци Бай Ши
ластишься шурша.
Ши-
ша.
А зрачки больши,
значит — анаша.
Ши-
ша.
У Тюрбан Баши
сторожа из США.
Где ж вы, крепыши,
наши кореша?
Вашим барыши,
нашим ни шиша?
Ши-
ша.
Марш в Манеж! Страши-
лища хороша!
Ши-
ша.
Смотрят из души
два карандаша.
Ши-
ша.
Хлопья анаши?
Мокрая лапша?
Ши-
ша.
Тихий порошок
падал не спеша —
снег босой пошёл —
как Иешуа.IIIБудущее стухло и прогоркло.
Не горюй. Покурим. Переждём.
Что-то булькает в кальяне, словно горло,
перерезанное праведным ножом.Я вернусь под утро. Месяц выплыл.
И нетрезвою походкой, на весу,
я под мышкой, усмехаясь, как голкипер,
свою срезанную голову несу.
Я учиться не хочу.
Сам любого научу.
Я — известный мастер
По столярной части!
У меня охоты нет
До поделки
Мелкой.
Вот я сделаю буфет,
Это не безделка.
Смастерю я вам буфет
Простоит он сотню лет.
Вытешу из елки
Новенькие полки.
Наверху у вас — сервиз,
Чайная посуда.
А под ней — просторный низ
Для большого блюда.
Полки средних этажей
Будут для бутылок.
Будет ящик для ножей,
Пилок, ложек, вилок.
У меня, как в мастерской,
Все, что нужно, под рукой:
Плоскогубцы и пила,
И топор, и два сверла,
Молоток,
Рубанок,
Долото,
Фуганок.
Есть и доски у меня.
И даю вам слово,
Что до завтрашнего дня
Будет все готово!
Завизжала
Пила,
Зажужжала,
Как пчела.
Пропилила полдоски,
Вздрогнула и стала,
Будто в крепкие тиски
На ходу попала.
Я гоню ее вперед,
А злодейка не идет.
Я тяну ее назад
Зубья в дереве трещат.
Не дается мне буфет.
Сколочу я табурет,
Не хромой, не шаткий,
Чистенький и гладкий.
Вот и стал я столяром,
Заработал топором.
Я по этой части
Знаменитый мастер!
Раз, два
По полену.
Три, четыре
По колену.
По полену,
По колену,
А потом
Врубился в стену.
Топорище — пополам,
А на лбу остался шрам.
Обойдись без табурета.
Лучше — рама для портрета.
Есть у дедушки портрет
Бабушкиной мамы.
Только в доме нашем нет
Подходящей рамы.
Взял я несколько гвоздей
И четыре планки.
Да на кухне старый клей
Оказался в банке.
Будет рама у меня
С яркой позолотой.
Заглядится вся родня
На мою работу.
Только клей столярный плох:
От жары он пересох.
Обойдусь без клея.
Планку к планке я прибью,
Чтобы рамочку мою
Сделать попрочнее.
Как ударил молотком,
Гвоздь свернулся червяком.
Забивать я стал другой,
Да согнулся он дугой.
Третий гвоздь заколотил
Шляпку набок своротил.
Плохи гвозди у меня
Не вобьешь их прямо.
Так до нынешнего дня
Не готова рама…
Унывать я не люблю!
Из своих дощечек
Я лучинок наколю
На зиму для печек.
Щепочки колючие,
Тонкие, горючие
Затрещат, как на пожаре,
В нашем старом самоваре.
То-то весело горят!
А ребята говорят:
— Иди,
Столяр,
Разводи
Самовар.
Ты у нас не мастер,
Ты у нас ломастер!
В Сибири когда-то был на первый
взгляд варварский, но мудрый обычай.
Во время сватовства невеста должна
была вымыть ноги жениху, а после
выпить эту воду. Лишь в этом случае
невеста считалась достойной, чтобы
её взяли в жёны.
Сорок первого года жених,
на войну уезжавший
назавтра в теплушке,
был посажен зиминской роднёй
на поскрипывающий табурет,
и торчали шевровых фартовых сапог
ещё новые бледные ушки
над загибом блатных голенищ,
на которых играл
золотой керосиновый свет.
Сорок первого года невеста
вошла с тяжеленным
расписанным розами тазом,
где, тихонько дымясь,
колыхалась тревожно вода,
и стянула она с жениха сапоги,
обе рученьки
ваксой запачкала разом,
размотала портянки,
и делала всё без стыда.
А потом окунула она
его ноги босые в мальчишеских цыпках
так, что,
вздрогнув невольно,
вода через край
на цветной половик
пролилась,
и погладила ноги водой
с бабьей нежностью пальцев
девчоночьих зыбких,
за алмазом алмаз
в таз роняя из глаз.
На коленях стояла она
перед будущим мужем убитым,
обмывая его наперёд,
чтобы если погиб — то обмытым,
ну, а кончики пальцев её
так ласкали
любой у него на ногах волосок,
словно пальцы крестьянки —
на поле любой колосок.
И сидел её будущий муж —
ни живой и ни мёртвый.
Мыла ноги ему,
а щеками и чубом стал мокрый.
Так прошиб его пот,
что вспотели слезами глаза,
и заплакали родичи
и образа.
И когда наклонилась невеста,
чтоб выпить с любимого воду, —
он вскочил, её поднял рывком,
усадил её, словно жену,
на колени встал сам,
с неё сдёрнул
цветастые чёсанки с ходу,
в таз пихнул её ноги,
трясясь, как в ознобном жару.
Как он мыл её ноги —
по пальчику, по ноготочку!
Как ранетки лодыжек
в ладонях дрожащих катал!
Как он мыл её!
Будто свою же ещё не рождённую дочку,
чьим отцом после собственной гибели
будущей стал!
А потом поднял таз и припал —
аж эмаль захрустела
под впившимися зубами
и на шее кадык заплясал —
так он пил эту чашу до дна,
и текла по лицу, по груди,
трепеща, как прозрачное,
самое чистое знамя,
с ног любимых вода,
с ног любимых вода…
Шут был вор: он воровал минуты —
Грустные минуты тут и там.
Грим, парик, другие атрибуты
Этот шут дарил другим шутам.
В светлом цирке между номерами,
Незаметно, тихо, налегке
Появлялся клоун между нами
Иногда в дурацком колпаке.
Зритель наш шутами избалован —
Жаждет смеха он, тряхнув мошной,
И кричит: «Да разве это клоун?!
Если клоун — должен быть смешной!»
Вот и мы… Пока мы вслух ворчали:
«Вышел на арену — так смеши!» —
Он у нас тем временем печали
Вынимал тихонько из души.
Мы опять в сомненье — век двадцатый:
Цирк у нас, конечно, мировой,
Клоун, правда, слишком мрачноватый —
Невеселый клоун, не живой.
Ну, а он, как будто в воду канув,
Вдруг при свете, нагло, в две руки
Крал тоску из внутренних карманов
Наших душ, одетых в пиджаки.
Мы потом смеялись обалдело,
Хлопали, ладони раздробя.
Он смешного ничего не делал —
Горе наше брал он на себя.
Только — балагуря, тараторя —
Всё грустнее становился мим,
Потому что груз чужого горя
По привычке он считал своим.
Тяжелы печали, ощутимы —
Шут сгибался в световом кольце,
Делались всё горше пантомимы,
И — морщины глубже на лице.
Но тревоги наши и невзгоды
Он горстями выгребал из нас,
Будто многим обезболил роды,
А себе — защиты не припас.
Мы теперь без боли хохотали,
Весело по нашим временам:
«Ах, как нас прекрасно обокрали —
Взяли то, что так мешало нам!»
Время! И, разбив себе колени,
Уходил он, думая своё.
Рыжий воцарился на арене,
Да и за пределами её.
Злое наше вынес добрый гений
За кулисы — вот нам и смешно.
Вдруг — весь рой украденных мгновений
В нём сосредоточился в одно.
В сотнях тысяч ламп погасли свечи.
Барабана дробь — и тишина…
Слишком много он взвалил на плечи
Нашего — и сломана спина.
Зрители — и люди между ними —
Думали: вот пьяница упал…
Шут в своей последней пантомиме
Заигрался — и переиграл.
Он застыл — не где-то, не за морем —
Возле нас, как бы прилёг, устав, —
Первый клоун захлебнулся горем,
Просто сил своих не рассчитав.
Я шагал вперёд неукротимо,
Но успев склониться перед ним.
Этот трюк уже не пантомима:
Смерть была — царица пантомим!
Этот вор, с коленей срезав путы,
По ночам не угонял коней.
Умер шут. Он воровал минуты —
Грустные минуты у людей.
Многие из нас бахвальства ради
Не давались: проживём и так!
Шут тогда подкрадывался сзади
Тихо и бесшумно — на руках…
Сгинул, канул он — как ветер сдунул!
Или это шутка чудака?..
Только я колпак ему — придумал,
Этот клоун был без колпака.
Посвящается Льву Копелеву
…Мне рассказывали, что любимой мелодией лагерного
начальства в Освенциме, мелодией, под которую отправляли
на смерть очередную партию заключенных, была песенка
«Тум-балалайка», которую обычно исполнял оркестр
заключенных.
…«Червоны маки на Монте-Косино» — песня польского
Сопротивления.
…«Неизвестный», увенчанный славою бранной!
Удалец-молодец или горе-провидец?!
И склоняют колени под гром барабанный
Перед этой загадкой главы правительств!
Над немыми могилами — воплем! — надгробья…
Но порою надгробья — не суть, а подобья,
Но порой вы не боль, а тщеславье храните —
Золоченые буквы на черном граните!..
Все ли про то спето?
Все ли навек — с болью?
Слышишь, труба в гетто
Мертвых зовет к бою!
Пой же, труба, пой же,
Пой о моей Польше,
Пой о моей маме —
Там, в выгребной яме!..
Тум-бала, тум-бала, тум-балалайка,
Тум-бала, тум-бала, тум-балалайка,
Тум-балалайка, шпил балалайка,
Рвется и плачет сердце мое!
А купцы приезжают в Познань,
Покупают меха и мыло…
Подождите, пока не поздно,
Не забудьте, как это было!
Как нас черным огнем косило
В той последней слепой атаке…
«Маки, маки на Монте-Кассино»,
Как мы падали в эти маки!..
А на ярмарке — все красиво,
И шуршат то рубли, то марки…
«Маки, маки на Монте-Кассино»,
Ах, как вы почернели, маки!
Но зовет труба в рукопашный,
И приказывает — воюйте!
Пой же, пой нам о самой страшной,
Самой твердой в мире валюте!..
Тум-бала, тум-бала, тум-балалайка,
Тум-бала, тум-бала, тум-балалайка,
Тум-балалайка, шпил балалайка,
Рвется и плачет сердце мое!
Помнишь, как шел ошалелый паяц
Перед шеренгой на аппельплац,
Тум-балалайка, шпил балалайка,
В газовой камере — мертвые в пляс…
А вот еще:
В мазурочке
То шагом, то ползком
Отправились два урочки
В поход за «языком»!
В мазурочке, в мазурочке
Нафабрены усы,
Затикали в подсумочке
Трофейные часы!
Мы пьем, гуляем в Познани
Три ночи и три дня…
Ушел он неопознанный,
Засек патруль меня!
Ой, зори бирюзовые,
Закаты — анилин!
Пошли мои кирзовые
На город на Берлин!
Грома гремят басовые
На линии огня,
Идут мои кирзовые,
Да только без меня!..
Там у речной излучины
Зеленая кровать,
Где спит солдат обученный,
Обстрелянный, обученный
Стрелять и убивать!
Среди пути прохожего —
Последний мой постой,
Лишь нету, как положено,
Дощечки со звездой.
Ты не печалься, мама родная,
Ты спи спокойно, почивай!
Прости-прощай разведка ротная,
Товарищ Сталин, прощевай!
Ты не кручинься, мама родная,
Как говорят, судьба слепа,
И может статься, что народная
Не зарастет ко мне тропа…
А еще:
Где бродили по зоне КаЭРы*,
Где под снегом искали гнилые коренья,
Перед этой землей — никакие премьеры,
Подтянувши штаны, не преклонят колени!
Над сибирской Окою, над Камой, над Обью,
Ни венков, ни знамен не положат к надгробью!
Лишь, как Вечный огонь, как нетленная слава —
Штабеля! Штабеля! Штабеля лесосплава!
Позже, друзья, позже,
Кончим навек с болью,
Пой же, труба, пой же!
Пой, и зови к бою!
Медною всей плотью
Пой про мою Потьму!
Пой о моем брате —
Там, в ледяной пади!..
Ах, как зовет эта горькая медь
Встать, чтобы драться, встать, чтобы сметь!
Тум-балалайка, шпил балалайка,
Песня, с которой шли вы на смерть!
Тум-бала, тум-бала, тум-балалайка,
Тум-бала, тум-бала, тум-балалайка,
Тум-балалайка, шпил балалайка,
Рвется и плачет сердце мое!
*КаЭРы — заключенные по 58 статье (контрреволюционеры)