Советские стихи про истину

Найдено стихов - 11

Владимир Маяковский

Мы зажгли над миром истину эту… (РОСТА №741)

Вопрос об электрификации поставлен в порядке дня съезда.
Мы при крупном переломе: на трибуне всероссийских
съездов будут появляться не только политики, но и инженеры.

Из речи товарища Ленина на 8 Съезде.




Мы зажгли над миром истину эту.
Эта истина разнеслась по всему свету.
Теперь нам нужны огни эти.
Пусть этот огонь Россию осветит!

Михаил Анчаров

Песня об истине

Ох, дым папирос!
Ох, дым папирос!
Ты старую тайну
С собою принес:
О домике том,
Где когда-то я жил,
О дворике том,
Где спят гаражи.Ты, дым папирос,
Надо мной не кружи.
Ты старою песенкой
Не ворожи.
Поэт — это физик,
Который один
Знает, что сердце —
У всех господин.Не верю, что истина —
В дальних краях,
Не верю, что истина —
Дальний маяк.
Дальний маяк —
Это ближний маяк,
Но мы его ищем
В дальних краях.Прислушайся: истина
Рядом живет.
Прислушайся: истина
Рядом поет.
Рядом живет,
Рядом поет
И ждет все, когда же
Откроют ее.Ведь если не истина —
Кто же тогда
Целует спящих детей
Иногда?
Ведь если не истина —
Кто же тогда
Плакать поэтам
Велит иногда?

Расул Гамзатов

Истины ради

Перевод Якова Козловского

В зеленых горах увидал я снега
И встретил на Севере вестницу Юга,
В глазах у любимой заметил врага,
В глазах нелюбимой — давнишнего друга.

В дом близкий зашел я, но, совесть поправ,
Хозяин со мной за беседой ночною
Во всем соглашался, хоть был я неправ,
Кунак или враг — кто сидел предо мною?

Однажды пустое в стихах написал,
А в воздух стрелять велика ли заслуга?
И недруг об этом мне правду сказал,
И в слове его я почувствовал друга.

И ныне с годами все чаще скорбя,
Огню предавая иные тетради,
Как недруг, порой ненавижу себя
И в этом спасение, истины ради!

Леонид Филатов

Гурзуф

Светлеет море. Отступают страхи.
И можно услыхать за три версты,
Как треснул ворот пушкинской рубахи
От хохота, стихов и духоты…

Минута — и луна в притихших травах
В исполненный торжественности миг
Откроет, как провинциальный трагик,
Напудренный величественный лик.

Здесь все конкретно, крупно и несложно —
Из моря, скал и пляжного песка…
Здесь в истину поверить невозможно —
Настолько эта истина близка.

Зато дана возможность в этом мире
Все заново осмыслить и понять,
И вдруг, узнав, что дважды два четыре,
Впервые удивиться, что не пять!..

Ах, дважды два?.. не может быть сомненья!..
Пусть так. Но здесь всегда бестактен тот,
Кто в этом пустяковом откровенье
Открытья для себя не признает.

Вот истина… Она подходит ближе…
Спеши всплеснуть руками, тугодум!
Здесь «дважды два» нуждается в престиже,
Как только что пришедшее на ум.

…А женщина глядит, не понимая…
Она в своем неведеньи права.
И я шепчу ей на ухо: «Родная!»
И каждый слог в отдельности: «Род-на-я!»
И медленно по буковкам: «Р-о-д-н-а-я!»
…О Господи, какие есть слова!..

Эдуард Асадов

Две красоты

Хоть мать-природа не сидит без дела,
Но идеалы редко созидает.
И красота души с красивым телом
Довольно редко в людях совпадает.
Две красоты, и обе хороши.
Вручить бы им по равному венцу!
Однако часто красота души
Завидует красивому лицу.

Не слишком то приятное признанье,
А все же что нам истину скрывать?!
Ведь это чувство, надобно сказать,
Не лишено, пожалуй, основанья.
Ведь большинство едва ль не до конца
Престранной «близорукостью» страдает.
Прекрасно видя красоту лица,
Душевной красоты не замечает.
А и заметит, так опять не сразу,
А лишь тогда, смущаясь, разглядит,
Когда все то, что мило было глазу,
Порядочно и крепко насолит.
А, может быть, еще и потому,
Что постепенно, медленно, с годами,
Две красоты, как женщины в дому,
Вдруг словно бы меняются ролями.
Стареет внешность: яркие черты
Стирает время властно и жестоко,
Тогда как у духовной красоты
Нет ни морщин, ни возраста, ни срока.
И сквозь туман, как звездочка в тиши,
Она горит и вечно улыбается.
И кто откроет красоту души,
Тот, честное же слово, не закается!
Ведь озарен красивою душой,
И сам он вечным расплеснется маем!
Вот жаль, что эту истину порой
Мы все же слишком поздно понимаем.

Белла Ахмадулина

Художник смотрит в даль пространства

Художник смотрит в даль пространства.
А истина — близка, проста.
Ее лицо вовек прекрасно.
В ней — весть любви, в ней — суть холста.Взгляните, сколько красок дивных
таит в себе обычный день.
Вершат свой вечный поединок
Художник и его модель.Их завершенный холст рассудит,
мне этот труд не по плечу.
Играет этот, тот рисует,
Вы смотрите, а я — молчу.Зачем часы? Затем, наверно,
что даже в забытья своем
мы все во времени живем
и слышим: к нам взывает время.Любой — его должник и должен
долг времени отдать трудом,
и наше назначенье в том,
и ты рисуй, рисуй, художникУже струна от натяженья
устала. Музыкант, играй!
Прилежный маленький трамвай,
трудись, не прерывай движенья! Расчетом суетного жеста
не вникнуть в тайну красоты.
Неисчислимо совершенство.
Художник, опрометчив ты.Ты зря моим речам не внемлешь.
Взгляни на Девушку. Она —
твое прозрение, и в ней лишь
гармония воплощена.Постигло истину простую
тех древних зодчих мастерство.
Ну, что же, чем сложней раздумье,
тем проще вывод из него.Вот наш знакомый. Он, во-первых, —
садовник, во-вторых, влюблен,
и, значит, в-третьих, он — соперник
того, кому приснился он.Не знает он, что это — Муза.
Художник ждет ее давно.
В нерасторжимость их союза
нам всем вмешаться не дано.Как бескорыстная копилка,
вбирает сон событья дня.
Но в шутке этого конфликта
Вы разберетесь без меня.И без меня героям тесно
на этом маленьком лугу.
Вам не наскучил автор текста?
Вот он умолк — и ни гу-гу.

Владимир Высоцкий

Баллада о Кокильоне

Жил-был учитель скромный Кокильон,
Любил наукой баловаться он.Земной поклон за то, что он был в химию влюблён
И по ночам над чем-то там химичил Кокильон.Но мученик науки гоним и обездолен,
Всегда в глазах толпы он — алхимик-шарлатан.
И из любимой школы в два счёта был уволен,
Верней в три шеи выгнан, непонятый титан… Титан лабораторию держал
И там творил, и мыслил, и дерзал.За просто так, не за мильон, в трёхсуточный бульон
Швырнуть сумел всё, что имел, великий Кокильон.Да мы бы забросали каменьями Ньютона,
Мы б за такое дело измазали в смоле,
Но случай не дозволил плевать на Кокильона:
Однажды в адской смеси заквасилось желе.Бульон изобретателя потряс —
Был он ничто: не жидкость и не газ.И был смущён, и потрясён, и даже удивлён,
«Эге! Ха-ха! О эврика!» — воскликнул Кокильон.Три дня он развлекался игрой на пианино,
На самом дне в сухом вине он истину искал.
Вдруг произнёс он внятно: «Какая чертовщина!» —
И твёрдою походкою он к дому зашагал.Он днём был склонен к мыслям и мечтам,
Но в нём кипели страсти по ночам.И вот, на поиск устремлён, мечтой испепелён,
В один момент в эксперимент включился Кокильон.Душа его просила и плоть его хотела
До истины добраться, до цели и до дна —
Проверить состояние таинственного тела,
Узнать, что он такое: оно или она? Но был и в этом опыте изъян:
Забыл фанатик намертво про кран.В погоне за открытьем он был слишком воспалён,
И вдруг ошибочно нажал на крантик Кокильон.И закричал безумный: «Да это же коллоид!
Не жидкость это, братцы, — коллоидальный газ!»
Вот так блеснул в науке — как в небе астероид:
Взорвался и в шипенье безвременно угас.И вот — так в этом газе и лежит,
Народ его открытьем дорожит.Но он не мёртв — он усыплён, разбужен будет он
Через века.
Дремли пока, великий Кокильон! А мы, склонив колени, глядим благоговейно.
Таких как он — немного: четыре на мильон!
Возьмём Ньютона, Бора и старика Эйнштейна —
Вот три великих мужа, четвёртый — Кокильон.

Наум Коржавин

Гордость, мысль, красота

Гордость, мысль, красота — все об этом давно позабыли.
Все креститься привыкли, всем истина стала ясна…
Я последний язычник среди христиан Византии.
Я один не привык… Свою чашу я выпью до дна… Я для вас ретроград. — То ль душитель рабов и народа,
то ли в шкуры одетый дикарь с придунайских равнин…
Чушь! рабов не душил я — от них защищал я свободу.
И не с ними — со мной гордость Рима и мудрость Афин.Но подчищены книги… И вряд ли уже вам удастся
уяснить, как мы гибли, притворства и лжи не терпя,
чем гордились отцы, как стыдились, что есть еще рабство.
Как мой прадед сенатор скрывал христиан у себя.А они пожалеют меня? — Подтолкнут еще малость!
Что жалеть, если смерть — не конец, а начало судьбы.
Власть всеобщей любви напрочь вывела всякую жалость,
а рабы нынче все. Только власти достигли рабы.В рабстве — равенство их, все — рабы, и никто не в обиде.
Всем подчищенных истин доступна равно простота.
Миром правит Любовь — и Любовью живут, — ненавидя.
Коль Христос есть Любовь, каждый час распиная Христа.Нет, отнюдь не из тех я, кто гнал их к арене и плахе,
кто ревел на трибунах у низменной страсти в плену.
Все такие давно поступили в попы и монахи.
И меня же с амвонов поносят за эту вину.Но в ответ я молчу. Все равно мы над бездной повисли.
Все равно мне конец, все равно я пощаду не жду.
Хоть, последний язычник, смущаюсь я гордою мыслью,
что я ближе монахов к их вечной любви и Христу.Только я — не они, — сам себя не предам никогда я,
и пускай я погибну, но я не завидую им:
То, что вижу я, — вижу. И то, что я знаю, — знаю.
Я последний язычник. Такой, как Афины и Рим.Вижу ночь пред собой. А для всех еще раннее утро.
Но века — это миг. Я провижу дороги судьбы:
Все они превзойдут. Все в них будет: и жалость, и мудрость…
Но тогда, как меня, их потопчут чужие рабы.За чужие грехи и чужое отсутствие меры,
все опять низводя до себя, дух свободы кляня:
против старой Любви, ради новой немыслимой Веры,
ради нового рабства… тогда вы поймете меня.Как хотелось мне жить, хоть о жизни давно отгрустили,
как я смысла искал, как я верил в людей до поры…
Я последний язычник среди христиан Византии.
Я отнюдь не последний, кто видит, как гибнут миры.

Демьян Бедный

Муравьи

«Рабочей армии мы светлый гимн поем!
Связавши жизнь свою с рабочим муравьем,
Оповещаем вас, друзья, усталых, потных,
Больных, калек и безработных:
В таком-то вот дупле открыли мы прием
Даянии доброхотных.
Да сбудется, что вам лишь грезилось во сне!
В порыве к истине, добру, свободе, свету,
При вашей помощи, мы по весне
Решили основать рабочую газету!»
Бог весть, кому пришло в счастливый час на ум
Такое наколоть воззванье на репейник,
Что рос при входе в муравейник.
У муравьев поднялся сразу шум,
Движенье, разговоры
И споры.
От муравья шла новость к муравью:
«Слыхал? Газетку, брат, почнем читать свою!»
И на газету впрямь средь говора и писка
Пошла пребойкая подписка,
А дальше — муравей, глядишь, за муравьем,
Здесь — в одиночку, там — вдвоем,
Отдавшись увлеченью,
Несут: кто перышко, кто пух, кто волосок,
Кто зернышко, кто целый колосок…
Предела нет святому рвеныо!
Кипит работа. Через час
Подписка и припас
Пошли по назначенью.
Газету жадно ждут равно — старик, юнец,
От нетерпенья изнывая.
В начале мая.
Газета вышла наконец.
На час забыты все заботы,
Работникам не до работы:
Кто не читает сам, те слушают чтеца.
«Так!»
«Правда!»
«Истина!»
«Смотри ж ты, как понятно!»
«Читай, миляга, внятно!»
Все живо слушают с начала до конца:
Тот — крякнет, тот — вздохнет, тот — ахнет…
Что не осилил ум, то схвачено чутьем.
«Вот… Сла-те, господи! Дождались: муравьем
Газетка пахнет!»
«Видать: орудуют свои».
«Бог помочь им! Святое дело!»
«Вот… прямо за душу задело!..»
И рядовые муравьи,
Кто как хотел и мог, в газету путь проведав,
Шлют за статьей статью
Про жизнь про горькую свою,
Про душегубов-муравьедов,
Про то, чтоб муравьям сойтись в одну семью,
Скрепивши родственные узы.
И до того статьи, как видно, били в цель,
Что не прошло и двух недель —
Все муравейники сплотилися в союзы!
Жизнь муравьиная! С работы — ломит грудь…
А тут беда — гнездо загажено, разрыто:
То рыло по гнезду прошлося чье-нибудь:
То чье-нибудь копыто.
Но муравьям теперь не так страшна беда:
Газетка скажет, как все сообща поправить,
Подскажет остальным товарищам — куда
Подмогу братскую направить.
Меж тем идет весна. Успело все отцвесть,
И время двигается к лету.
С газетой — чудеса: денек газета есть,
А три дня — нету.
Мурашки — ах да ох!
Пошли меж ними слухи,
Что дело гадят мухи:
Все это — их подвох;
Что, бог весть, живы все ли
В газете земляки;
Что все дупло обсели
Могильщики-жуки.
Мурашки бьют тревогу:
«Спешите, братцы, все — газете на подмогу,
Чтоб отстоять ее судьбу.
Ведь польза от нее так явно всем приметна:
Жизнь будет без нее мертва и беспросветна,
Как в заколоченном гробу.
Припасы наши как ни тощи,
Покажемте пример великой нашей мощи
И, чтобы доказать, что эта мощь — не тень,
Назначим «трудовой» в году особый день,
Доход которого отчислим
Газете, коей мы живем
И пролетарски мыслим!
Когда душа горит божественным огнем, —
Пусть тучи грозные нависли! —
Пред темной силою мы шеи не согнем.
Товарищи! Да здравствует подъем!
Да будет первый день газеты нашей — «Днем
Рабочей вольной мысли!» Стал муравей за муравья,
А муравьед за муравьеда.
За кем останется победа —
Вы догадаетесь, друзья!

Эдуард Асадов

Стихи о тебе

Сквозь звёздный звон, сквозь истины и ложь,
Сквозь боль и мрак и сквозь ветра потерь
Мне кажется, что ты ещё придёшь
И тихо-тихо постучишься в дверь…

На нашем, на знакомом этаже,
Где ты навек впечаталась в рассвет,
Где ты живёшь и не живёшь уже
И где, как песня, ты и есть, и нет.

А то вдруг мниться начинает мне,
Что телефон однажды позвонит
И голос твой, как в нереальном сне,
Встряхнув, всю душу разом опалит.

И если ты вдруг ступишь на порог,
Клянусь, что ты любою можешь быть!
Я жду. Ни саван, ни суровый рок,
И никакой ни ужас и ни шок
Меня уже не смогут устрашить!

Да есть ли в жизни что-нибудь страшней
И что-нибудь чудовищнее в мире,
Чем средь знакомых книжек и вещей,
Застыв душой, без близких и друзей,
Бродить ночами по пустой квартире…

Но самая мучительная тень
Легла на целый мир без сожаленья
В тот календарный первый летний день,
В тот памятный день твоего рожденья…

Да, в этот день, ты помнишь? Каждый год
В застолье шумном с искренней любовью
Твой самый-самый преданный народ
Пил вдохновенно за твоё здоровье!

И вдруг — обрыв! Как ужас, как провал!
И ты уже — иная, неземная…
Как я сумел? Как выжил? Устоял?
Я и теперь никак не понимаю…

И мог ли я представить хоть на миг,
Что будет он безудержно жестоким,
Твой день. Холодным, жутко одиноким,
Почти как ужас, как безмолвный крик…

Что вместо тостов, праздника и счастья,
Где все добры, хмельны и хороши, —
Холодное, дождливое ненастье,
И в доме тихо-тихо…

Ни души.И все, кто поздравляли и шутили,
Бурля, как полноводная река,
Вдруг как бы растворились, позабыли,
Ни звука, ни визита, ни звонка…

Однако было всё же исключенье:
Звонок. Приятель сквозь холодный мрак.
Нет, не зашёл, а вспомнил о рожденье,
И — с облегченьем — трубку на рычаг.

И снова мрак когтит, как злая птица,
А боль — ни шевельнуться, ни вздохнуть!
И чем шагами мерить эту жуть,
Уж лучше сразу к чёрту провалиться!

Луна, как бы шагнув из-за угла,
Глядит сквозь стёкла с невесёлой думкой,
Как человек, сутулясь у стола,
Дрожа губами, чокается с рюмкой…

Да, было так, хоть вой, хоть не дыши!
Твой образ… Без телесности и речи…
И… никого… ни звука, ни души…
Лишь ты, да я, да боль нечеловечья…

И снова дождь колючею стеной,
Как будто бы безжалостно штрихуя
Всё, чем живу я в мире, что люблю я,
И всё, что было исстари со мной…

Ты помнишь ли в былом — за залом зал…
Аншлаги! Мир, заваленный цветами,
А в центре — мы. И счастье рядом с нами!
И бьющийся ввысь восторженный накал!

А что ещё? Да всё на свете было!
Мы бурно жили, споря и любя,
И всё ж, признайся, ты меня любила
Не так, как я — стосердно и стокрыло,
Не так, как я, без памяти, тебя!

Но вот и ночь, и грозовая дрожь
Ушли, у грома растворяясь в пасти…
Смешав в клубок и истину, и ложь,
Победы, боль, страдания и счастье…

А впрочем, что я, право, говорю!
Куда, к чертям, исчезнут эти муки?!
Твой голос, и лицо твое, и руки…
Стократ горя, я век не отгорю!

И пусть летят за днями дни вослед,
Им не избыть того, что вечно живо.
Всех тридцать шесть невероятных лет,
Мучительных и яростно-счастливых!

Когда в ночи позванивает дождь
Сквозь песню встреч и сквозь ветра потерь,
Мне кажется, что ты ещё придёшь
И тихо-тихо постучишься в дверь…

Не знаю, что разрушим, что найдём?
И что прощу и что я не прощу?
Но знаю, что назад не отпущу.
Иль вместе здесь, или туда вдвоём!

Но Мефистофель в стенке за стеклом
Как будто ожил в облике чугонном,
И, глянув вниз темно и многодумно,
Чуть усмехнулся тонгогубым ртом:

«Пойми, коль чудо даже и случится,
Я всё ж скажу, печали не тая,
Что если в дверь она и постучится,
То кто, скажи мне, сможет поручиться,
Что дверь та будет именно твоя?..»

Демьян Бедный

О соловье

Посвящается рабоче-крестьянским поэтамПисали до сих пор историю врали,
Да водятся они ещё и ноне.
История «рабов» была в загоне,
А воспевалися цари да короли:
О них жрецы молились в храмах,
О них писалося в трагедиях и драмах,
Они — «свет миру», «соль земли»!
Шут коронованный изображал героя,
Классическую смесь из выкриков и поз,
А чёрный, рабский люд был вроде перегноя,
Так, «исторический навоз».
Цари и короли «опочивали в бозе»,
И вот в изысканных стихах и сладкой прозе
Им воздавалася посмертная хвала
За их великие дела,
А правда жуткая о «черни», о «навозе»
Неэстетичною была.
Но поспрошайте-ка вы нынешних эстетов,
Когда «навоз» уже — владыка, Власть Советов! —
Пред вами вновь всплывёт
«классическая смесь».
Коммунистическая спесь
Вам скажет: «Старый мир —
под гробовою крышкой!»
Меж тем советские эстеты и поднесь
Страдают старою отрыжкой.
Кой-что осталося ещё «от королей»,
И нам приходится чихать, задохшись гнилью,
Когда нас потчует мистическою гилью
Наш театральный водолей.
Быть можно с виду коммунистом,
И всё-таки иметь культурою былой
Насквозь отравленный, разъеденный, гнилой
Интеллигентский зуб со свистом.
Не в редкость видеть нам в своих рядах «особ»,
Больших любителей с искательной улыбкой
Пихать восторженно в свой растяжимый зоб
«Цветы», взращённые болотиною зыбкой,
«Цветы», средь гнилистой заразы,
в душный зной
Прельщающие их своею желтизной.
Обзавелися мы «советским»,
«красным» снобом,
Который в ужасе, охваченный ознобом,
Глядит с гримасою на нашу молодёжь
При громовом её — «даёшь!»
И ставит приговор брезгливо-радикальный
На клич «такой не музыкальный».
Как? Пролетарская вражда
Всю буржуятину угробит?!
Для уха снобского такая речь чужда,
Интеллигентщину такой язык коробит.
На «грубой» простоте лежит досель запрет, —
И сноб морочит нас «научно»,
Что речь заумная, косноязычный бред —
«Вот достижение! Вот где раскрыт секрет,
С эпохой нашею настроенный созвучно!»
Нет, наша речь красна здоровой красотой.
В здоровом языке здоровый есть устой.
Гранитная скала шлифуется веками.
Учитель мудрый, речь ведя с учениками,
Их учит истине и точной и простой.
Без точной простоты нет Истины Великой,
Богини радостной, победной, светлоликой!
Куётся новый быт заводом и селом,
Где электричество вступило в спор с лучинкой,
Где жизнь — и качеством творцов и их числом —
Похожа на пирог с ядрёною начинкой,
Но, извративши вкус за книжным ремеслом,
Все снобы льнут к тому, в чём вящий есть излом,
Где малость отдаёт протухшей мертвечинкой.
Напору юных сил естественно — бурлить.
Живой поток найдёт естественные грани.
И не смешны ли те, кто вздумал бы заране
По «формочкам» своим такой поток разлить?!
Эстеты морщатся. Глазам их оскорблённым
Вся жизнь не в «формочках» —
материал «сырой».
Так старички развратные порой
Хихикают над юношей влюблённым,
Которому — хи-хи! — с любимою вдвоём
Известен лишь один — естественный! — приём,
Оцеломудренный плодотворящей силой,
Но недоступный уж природе старцев хилой:
У них, изношенных, «свои» приёмы есть,
Приёмов старческих, искусственных, не счесть,
Но смрадом отдают и плесенью могильной
Приёмы похоти бессильной!
Советский сноб живёт! А снобу сноб сродни.
Нам надобно бежать от этой западни.
Наш мудрый вождь, Ильич,
поможет нам и в этом.
Он не был никогда изысканным эстетом
И, несмотря на свой — такой гигантский! — рост,
В беседе и в письме был гениально прост.
Так мы ли ленинским пренебрежём заветом?!
Что до меня, то я позиций не сдаю,
На чём стоял, на том стою
И, не прельщаяся обманной красотою,
Я закаляю речь, живую речь свою,
Суровой ясностью и честной простотою.
Мне не пристал нагульный шик:
Мои читатели — рабочий и мужик.
И пусть там всякие разводят вавилоны
Литературные советские «салоны», —
Их лжеэстетике грош ломаный цена.
Недаром же прошли великие циклоны,
Народный океан взбурлившие до дна!
Моих читателей сочти: их миллионы.
И с ними у меня «эстетика» одна! Доныне, детвору уча родному слову,
Ей разъясняют по Крылову,
Что только на тупой, дурной, «ослиный» слух
Приятней соловья поёт простой петух,
Который голосит «так грубо, грубо, грубо»!
Осёл меж тем был прав, по-своему, сугубо,
И не таким уже он был тупым ослом,
Пустив дворянскую эстетику на слом!
«Осёл» был в басне псевдонимом,
А звался в жизни он Пахомом иль Ефимом.
И этот вот мужик, Ефим или Пахом,
Не зря прельщался петухом
И слушал соловья, ну, только что «без скуки»:
Не уши слушали — мозолистые руки,
Не сердце таяло — чесалася спина,
Пот горький разъедал на ней рубцы и поры!
Так мужику ли слать насмешки и укоры,
Что в крепостные времена
Он предпочёл родного певуна
«Любимцу и певцу Авроры»,
Певцу, под томный свист которого тогда
На травку прилегли помещичьи стада,
«Затихли ветерки, замолкли птичек хоры»
И, декламируя слащавенький стишок
(«Амур в любовну сеть попался!»),
Помещичий сынок, балетный пастушок,
Умильно ряженой «пастушке» улыбался?!
«Чу! Соловей поёт! Внимай! Благоговей!»
Благоговенья нет, увы, в ином ответе.
Всё относительно, друзья мои, на свете!
Всё относительно, и даже… соловей!
Что это так, я — по своей манере —
На историческом вам покажу примере.
Жил некогда король, прослывший мудрецом.
Был он для подданных своих родным отцом
И добрым гением страны своей обширной.
Так сказано о нём в Истории Всемирной,
Но там не сказано, что мудрый сей король,
Средневековый Марк Аврелий,
Воспетый тучею придворных менестрелей,
Тем завершил свою блистательную роль,
Что голову сложил… на плахе, — не хитро ль? -
Весной, под сладкий гул от соловьиных трелей.
В предсмертный миг, с гримасой тошноты,
Он молвил палачу: «Вот истина из истин:
Проклятье соловьям! Их свист мне ненавистен
Гораздо более, чем ты!»Что приключилося с державным властелином?
С чего на соловьёв такой явил он гнев?
Король… Давно ли он, от неги опьянев,
Помешан был на пенье соловьином?
Изнеженный тиран, развратный самодур,
С народа дравший десять шкур,
Чтоб уподобить свой блестящий дар Афинам,
Томимый ревностью к тиранам Сиракуз,
Философ царственный и покровитель муз,
Для государственных потреб и жизни личной
Избрал он соловья эмблемой символичной.
«Король и соловей» — священные слова.
Был «соловьиный храм»,
где всей страны глава
Из дохлых соловьёв святые делал мощи.
Был «Орден Соловья», и «Высшие права»:
На Соловьиные кататься острова
И в соловьиные прогуливаться рощи!
И вдруг, примерно в октябре,
В каком году, не помню точно, —
Со всею челядью, жиревший при дворе,
Заголосил король истошно.
Но обречённого молитвы не спасут!
«Отца отечества» настиг народный суд,
Свой правый приговор постановивший срочно:
«Ты смерти заслужил, и ты умрёшь, король,
Великодушием обласканный народным.
В тюрьме ты будешь жить
и смерти ждать дотоль,
Пока придёт весна на смену дням холодным
И в рощах, средь олив и розовых ветвей,
Защёлкает… священный соловей!»
О время! Сколь ты быстротечно!
Король в тюрьме считал отмеченные дни,
Мечтая, чтоб зима тянулась бесконечно,
И за тюремною стеною вечно, вечно
Вороны каркали одни!
Пусть сырость зимняя,
пусть рядом шип змеиный,
Но только б не весна, не рокот соловьиный!
Пр-роклятье соловьям! Как мог он их любить?!
О, если б вновь себе вернул он власть былую,
Декретом первым же он эту птицу злую
Велел бы начисто, повсюду, истребить!
И острова все срыть! И рощи все срубить!
И «соловьиный храм» —
сжечь, сжечь до основанья,
Чтоб не осталось и названья!
И завещание оставить сыновьям:
«Проклятье соловьям!»Вот то-то и оно! Любого взять буржуя —
При песенке моей рабоче-боевой
Не то что петухом, хоть соловьём запой! —
Он скажет, смерть свою в моих призывах чуя:
«Да это ж… волчий вой!»
Рабочие, крестьянские поэты,
Певцы заводов и полей!
Пусть кисло морщатся буржуи… и эстеты:
Для люда бедного вы всех певцов милей,
И ваша красота и сила только в этом.
Живите ленинским заветом!