Глубокий нежный сад, впадающий в Оку,
стекающий с горы лавиной многоцветья.
Начнёмте же игру, любезный друг, ау!
Останемся в саду минувшего столетья.
Ау, любезный друг, вот правила игры:
не спрашивать зачем и поманить рукою
в глубокий нежный сад, стекающий с горы,
упущенный горой, воспринятый Окою.
Попробуем следить за поведеньем двух
кисейных рукавов, за блеском медальона,
сокрывшего в себе… ау, любезный друг!..
сокрывшего, и пусть, с нас и того довольно.
Заботясь лишь о том, что стол накрыт в саду,
забыть грядущий век для сущего событья.
Ау, любезный друг! Идёте ли? — Иду.-
Идите! Стол в саду накрыт для чаепитья.
А это что за гость? — Да это юный внук
Арсеньевой.- Какой? — Столыпиной.- Ну, что же,
храни его Господь. Ау, любезный друг!
Далекий свет иль звук — чирк холодом по коже.
Ау, любезный друг! Предчувствие беды
преувеличит смысл свечи, обмолвки, жеста.
И, как ни отступай в столетья и сады,
душа не сыщет в них забвенья и блаженства.
— Мой конь притомился,
стоптались мои башмаки.
Куда же мне ехать?
Скажите мне, будьте добры.
— Вдоль Красной реки, моя радость,
вдоль Красной реки,
До Синей горы, моя радость,
до Синей горы.
— А как мне проехать туда?
Притомился мой конь.
Скажите, пожалуйста,
как мне проехать туда?
— На ясный огонь, моя радость,
на ясный огонь,
Езжай на огонь, моя радость,
найдешь без труда.
— А где же тот ясный огонь?
Почему не горит?
Сто лет подпираю я небо ночное плечом…
— Фонарщик был должен зажечь,
да, наверное, спит,
фонарщик-то спит, моя радость…
А я ни при чем.
И снова он едет один,
без дороги,
во тьму.
Куда же он едет,
ведь ночь подступила к глазам!..
— Ты что потерял, моя радость? -
кричу я ему.
И он отвечает:
— Ах, если б я знал это сам…
С гор и холмов, ни в чем не виноватых,
к лугам спешил я, как учил ручей.
Мой голос среди троп замысловатых
служил замысловатости речей.Там, над ручьем, сплеталась с веткой ветка,
как если бы затеяли кусты
от любопытства солнечного света
таить секрет глубокой темноты.Я покидал ручей: он ведал средство
мои два слова в лепет свой вплетать,
чтоб выдать тайну замкнутого сердца,
забыть о ней и выпытать опять.Весть обо мне он вынес на свободу,
и мельницы, что кривы и малы,
с той алчностью присваивали воду,
с какою слух вкушает вздор молвы.Ручей не скрытен был, он падал с кручи,
о жернов бился чистотою лба,
и, навостривши узенькие уши,
тем желобам внимали желоба.Общительность его души исторгла
речь обо мне. Напрасно был я строг:
смеялся я, скрывая плач восторга,
он — плакал, оглашая мой восторг.Пока миниатюрность и нелепость
являл в ночи доверчивый ручей,
великих гор неколебимый эпос
дышал вокруг — божественный, ничей.В них тишина грядущих гроз гудела.
В них драгоценно длился каждый час.
До нас, ничтожных, не было им дела,
сил не было любить ничтожных нас.Пусть будет так! Не смея, не надеясь
занять собою их всевышний взор,
ручей благословляет их надменность
и льется с гор, не утруждая гор.Простим ему, что безобидна малость
воды его — над малою водой
плывет любви безмерная туманность,
поет азарт отваги молодой.Хвала ручью, летящему в пространство!
Вы замечали, как заметил я, —
краса ручья особенно прекрасна,
когда цветет растение иа.
Есть пустота от смерти чувств
и от потери горизонта,
когда глядишь на горе сонно
и сонно радостям ты чужд.
Но есть иная пустота.
Нет ничего ее священней.
В ней столько звуков и свечений.
В ней глубина и высота.
Мне хорошо, что я в Крыму
живу, себя от дел отринув,
в несуетящемся кругу,
кругу приливов и отливов.
Мне хорошо, что я ловлю
на сизый дым похожий вереск,
и хорошо, что ты не веришь,
как сильно я тебя люблю.
Иду я в горы далеко,
один в горах срываю груши,
но мне от этого не грустно, —
вернее, грустно, но легко.
Срываю розовый кизил
с такой мальчишескостью жадной!
Вот он по горлу заскользил —
продолговатый и прохладный.
Лежу в каком-то шалаше,
а на душе так пусто-пусто,
и только внутреннего пульса
биенье слышится в душе.
О, как над всею суетой
блаженна сладость напоенья
спокойной светлой пустотой —
предшественницей наполненья!
В Нижнем Новгороде с откоса
чайки падают на пески,
все девчонки гуляют без спроса
и совсем пропадают с тоски.Пахнет липой, сиренью и мятой,
небывалый слепит колорит,
парни ходят — картуз помятый,
папироска во рту горит.Вот повеяло песней далёкой,
ненадолго почудилось всем,
что увидят глаза с поволокой,
позабытые всеми совсем.Эти вовсе без края просторы,
где горит палисадник любой,
Нижний Новгород, Дятловы горы,
Ночью сумрак чуть-чуть голубой.Влажным ветром пахнуло немного,
лёгким дымом, травою сырой,
снова Волга идёт как дорога,
вся покачиваясь под горой.Снова тронутый радостью долгой,
я пою, что спокойствие — прах,
что высокие звёзды над Волгой
тоже гаснут на первых порах.Что напрасно, забытая рано,
хороша, молода, весела,
как в несбыточной песне, Татьяна
в Нижнем Новгороде жила.Вот опять на песках, на паромах
ночь огромная залегла,
дует запахом чахлых черёмух,
налетающим из-за угла, тянет дождиком, рваною тучей
обволакивает зарю, —
я с тобою на всякий случай
ровным голосом говорю.Наши разные разговоры,
наши песенки вперебой.
Нижний Новгород, Дятловы горы,
Ночью сумрак чуть-чуть голубой.
1
Мы шли на перевал. С рассвета
менялись года времена:
в долинах утром было лето,
в горах — прозрачная весна.
Альпийской нежностью дышали
зеленоватые луга,
а в полдень мы на перевале
настигли зимние снега,
а вечером, когда спуститься
пришлось к рионским берегам, —
как шамаханская царица,
навстречу осень вышла к нам.
Предел и время разрушая,
порядок спутав без труда, —
о, если б жизнь моя — такая,
как этот день, была всегда!
2
На Мамисонском перевале
остановились мы на час.
Снега бессмертные сияли,
короной окружая нас.
Не наш, высокий, запредельный
простор, казалось, говорил:
«А я живу без вас, отдельно,
тысячелетьями, как жил».
И диким этим безучастьем
была душа поражена.
И как зенит земного счастья
в душе возникла тишина.
Такая тишина, такое
сошло спокойствие ее,
что думал — ничего не стоит
перешагнуть в небытие.
Что было вечно? Что мгновенно?
Не знаю, и не всё ль равно,
когда с красою неизменной
ты вдруг становишься одно.
Когда такая тишина,
когда собой душа полна,
когда она бесстрашно верит
в один-единственный ответ —
что время бытию не мера,
что смерти не было и нет.
Мне новый день — как новый человек,
с другим характером, другой судьбою.
Он вышел рано. Гор, морей и рек
препятствия он видит пред собою.Есть люди — праздники, когда с утра
такая легкость в жизни и в природе,
цветут цветы, смеется детвора…
Их долго ждут, они как миг проходят.А я хочу прожить, как этот день,
в котором солнце с непогодой спорит,
последних листьев трепетная тень,
тревожный запах северного моря; в котором очень мало тишины
и смелые вершатся перемены.
В нем все задачи будут решены,
и все решенья будут неизменны.И будут листья в гаснущем огне,
и будет солнце стынуть на дорожках.
и будут люди помнить обо мне,
как о хрустальном и прозрачном дне,
в который были счастливы немножко.И ты поймешь: светла твоя тоска,
любовь ко мне упорна и упряма.
И победят народные войска
У трудных гор Сиерра-Гвадаррама.Чего же больше? Время! На людей
родных и сильных наглядеться вдосталь
и умереть, как умер этот день,
не торопясь, торжественно и просто.
Мне снился сон — и что мне было делать?
Мне снился сон — я наблюдал его.
Как точен был расчет — их было девять:
дубов и дзвов. Только и всего.Да, девять дэвов, девять капель яда
на черных листьях, сникших тяжело.
Мой сон исчез, как всякий сон. Но я-то,
я не забыл то древнее число.Вот девять гор, сужающихся кверху,
как бы сосуды на моем пути.
И девять пчел слетаются на квеври,
и квеври тех — не больше девяти.Я шел, надежду тайную лелея
узнать дубы среди других лесов.
Мне чудится — они поют «Лилео».
О, это пенье в девять голосов! Я шел и шел за девятью морями.
Число их подтверждали неспроста
девять ворот, а девять плит Марабды,
и девяти колодцев чистота.Вдруг я увидел: посреди тумана
стоят деревья. Их черты добры.
И выбегает босиком Тамара
и девять раз целует те дубы.Я исходил все девять гор. Колени
я укрепил ходьбою. По утрам
я просыпался радостный. Олени,
когда я звал, сбегали по горам.В глаза чудес, исполненные света,
всю жизнь смотрел я, не устав смотреть.
О, девять раз изведавшему это
не боязно однажды умереть.Мои дубы помогут мне. Упрямо
я к их корням приникну. Довезти
меня возьмется буйволов упряжка.
И снова я сочту до девяти.
1Понятны голоса воды
от океана до капели,
но разобраться не успели
ни в тонком теноре звезды,
ни в звонком голосе Луны,
ни почему на Солнце пятна,
хоть языки воды — понятны,
наречия воды — ясны.
Почти домашняя стихия,
не то что воздух и огонь,
и человек с ней конь о конь
мчит,
и бегут валы лихие
бок о бок с бортом, кораблем,
бегут, как псовая охота!
То маршируют, как пехота,
то пролетают журавлем.2Какие уроки дает океан человеку!
Что можно услышать, внимательно выслушав реку!
Что роду людскому расскажут высокие горы,
когда заведут разговоры? Гора горожанам невнятна.
Огромные красные пятна
в степи расцветающих маков
их души оставят пустыми.
Любой ураган одинаков.
Любая пустыня — пустыня.Но море, которое ноги нам лижет
и души нам движет,
а волны морские не только покоят, качают —
на наши вопросы они отвечают.
Когда километры воды подо мною
и рядом ревет штормовая погода,
я чувствую то, что солдат, овладевший войною,
бывалый солдат сорок третьего года!
Я тебя люблю, моя награда.
Я тебя люблю, заря моя.
Если мне не веришь, ты меня испытай, —
Всё исполню я!
Горы и моря пройду я для тебя,
Радугу в степи зажгу я для тебя,
Тайну синих звезд открою для тебя,
Ты во мне звучи, любовь моя!
Я пою о том, что я тебя люблю,
Думаю о том, что я тебя люблю,
Знаю лишь одно, что я тебя люблю.
Ты во мне звучи, любовь моя!
Жизнь моя теперь идёт иначе,
Не было таких просторных дней.
Вижу я тебя и становлюсь во сто крат
Выше и сильней!
Я живу одной твоей улыбкой,
Я твоим дыханием живу.
Если это — сон, то пусть тогда этот сон
Будет наяву!
Горы и моря пройду я для тебя,
Радугу в степи зажгу я для тебя,
Тайну синих звезд открою для тебя,
Ты во мне звучи, любовь моя!
Я пою о том, что я тебя люблю,
Думаю о том, что я тебя люблю,
Знаю лишь одно, что я тебя люблю.
Ты во мне звучи, любовь моя!
Две округлых улыбки — Телети и Цхнети,
и Кумиси и Лиси — два чистых зрачка.
О, назвать их опять! И названия эти
затрудняют гортань, как избыток глотка.Подставляю ладонь под щекотную каплю,
что усильем всех мышц высекает гора.
Не пора ль мне, прибегнув к алгетскому камню,
высечь точную мысль красоты и добра? Тих и женственен мир этих сумерек слабых,
но Кура не вполне обновила волну
и, как дуб, затвердев, помнит вспыльчивость сабель,
бег верблюжьих копыт, означавший войну.Этот древний туман также полон — в нем стрелы
многих луков пробили глубокий просвет.
Он и я — мы лишь известь, скрепившая стены
вкруг картлийской столицы на тысячу лет.С кем сражусь на восходе и с кем на закате,
чтоб хранить равновесье двух разных огней:
солнце там, на Мтацминде, луна на Махате,
совмещенные в небе любовью моей.Отпиваю мацони, слежу за лесами,
небесами, за посветлевшей водой.
Уж с Гомборской горы упадает в Исани
первый луч — неумелый, совсем молодой.Сколько в этих горах я камней пересилил!
И тесал их и мучил, как слово лепил.
Превозмог и освоил цвет белый и синий.
Теплый воздух и иней равно я любил.И еще что я выдумал: ветку оливы
я жестоко и нежно привил к миндалю,
поместил ее точно под солнце и ливни.
И все выдумки эти Тбилиси дарю.
Барашек родился хмурым осенним днем
И свежим апрельским утром стал шашлыком,
Мы обвили его веселым желтым огнем
И запили его черным кизлярским вином.
Мы обложили его тархуном — грузинской травой -
И выжали на него целый лимон.
Он был так красив, что даже живой
Таким красивым не мог быть он,
Мы пили вино, глядя на горы и дыша
Запахом уксуса, перца и тархуна,
И, кажется, после шестого стакана вина
В нас вселилась его белая прыгающая душа,
Нам хотелось скакать по зеленым горам,
Еще выше, по синим ручьям, по снегам,
Еще выше, над облаками,
Проходившими под парусами.
Вот как гибельно пить бывает вино,
Вот до чего нас доводит оно,
А особенно если баклажка
Упраздняется под барашка.
Но женщина, бывшая там со мной,
Улыбалась одними глазами,
Твердо зная, что только она виной
Всему, что творилось с нами.
Это так, и в этом ни слова лжи,
У нее были волосы цвета ржи
И глаза совершенно зеленые,
Совершенно зеленые
И немножко влюбленные.
Да останутся за плечами
иссык-кульские берега,
ослепительными лучами
озаряемые снега,
и вода небывалой сини,
и высокий простор в груди —
да останется все отныне
далеко, далеко позади!
Все, что сказано между нами,
недосказано что у нас……Песня мечется меж горами.
Едет, едет герой Манас.
Перевалы, обвалы, петли.
Горы встали в свой полный рост.
Он, как сильные люди, приветлив,
он, как сильные люди, прост.
Он здоровается, не знакомясь,
с населеньем своей страны… Это только играет комуз —
три натянутые струны.
Это только орлиный клекот,
посвист каменных голубей… И осталось оно далеко,
счастье этих коротких дней.
Счастье маленькое, как птица,
заблудившаяся в пути.
Горы трудные. Утомится.
Не пробьется. Не долетит.
Как же я без него на свете?
Притаилась я, не дыша… Но летит неустанный ветер
с перевалов твоих, Тянь-Шань,
Разговаривают по-киргизски
им колеблемые листы.
Опьяняющий, терпкий, близкий,
ветер Азии, это ты!
Долети до московских предместий,
нагони меня у моста.
Разве счастье стоит на месте?
Разве может оно отстать? Я мелодии не забыла.
Едет, едет герой Манас…
Наше счастье чудесной силы,
и оно обгоняет нас.
И пока мы с тобою в печали.
Только счастья не прогляди.
Мы-то думали: за плечами,
а оно уже впереди! И в осеннее бездорожье,
по пустыне, по вечному льду,
если ты мне помочь не сможешь,
я одна до него дойду!
А ну-ка, песню нам пропой, веселый ветер,
Веселый ветер, веселый ветер!
Моря и горы ты обшарил все на свете
И все на свете песенки слыхал.Спой нам, ветер, про дикие горы,
Про глубокие тайны морей.
Про птичьи разговоры,
Про синие просторы,
Про смелых и больших людей! Кто привык за победу бороться,
С нами вместе пускай запоет:
Кто весел — тот смеется,
Кто хочет — тот добьется,
Кто ищет — тот всегда найдет! А ну-ка, песню нам пропой, веселый ветер,
Веселый ветер, веселый ветер!
Моря и горы ты обшарил все на свете
И все на свете песенки слыхал.Спой нам, ветер, про чащи лесные,
Про звериный запутанный след,
Про шорохи ночные,
Про мускулы стальные,
Про радость боевых побед! Кто привык за победу бороться,
С нами вместе пускай запоет:
Кто весел — тот смеется,
Кто хочет — тот добьется,
Кто ищет — тот всегда найдет! А ну-ка, песню нам пропой, веселый ветер,
Веселый ветер, веселый ветер!
Моря и горы ты обшарил все на свете
И все на свете песенки слыхал.Спой нам, ветер, про славу и смелость,
Про ученых, героев, бойцов,
Чтоб сердце загорелось,
Чтоб каждому хотелось
Догнать и перегнать отцов! Кто привык за победу бороться,
С нами вместе пускай запоет:
Кто весел — тот смеется,
Кто хочет — тот добьется,
Кто ищет — тот всегда найдет! А ну-ка, песню нам пропой, веселый ветер,
Веселый ветер, веселый ветер!
Моря и горы ты обшарил все на свете
И все на свете песенки слыхал.Спой нам песню, чтоб в ней прозвучали
Все весенние песни земли,
Чтоб трубы заиграли,
Чтоб губы подпевали,
Чтоб ноги веселей пошли! Кто привык за победу бороться,
С нами вместе пускай запоет:
Кто весел — тот смеется,
Кто хочет — тот добьется,
Кто ищет — тот всегда найдет!
Перевод Наума Гребнева
Когда я, объездивший множество стран,
Усталый, с дороги домой воротился,
Склонясь надо мною, спросил Дагестан:
«Не край ли далекий тебе полюбился?»
На гору взошел я и с той высоты,
Всей грудью вздохнув, Дагестану ответил:
«Немало краев повидал я, но ты
По-прежнему самый любимый на свете.
Я, может, в любви тебе редко клянусь,
Не ново любить, но и клясться не ново,
Я молча люблю, потому что боюсь:
Поблекнет стократ повторенное слово.
И если тебе всякий сын этих мест,
Крича, как глашатай, в любви будет клясться,
То каменным скалам твоим надоест
И слушать, и эхом в дали отзываться.
Когда утопал ты в слезах и крови,
Твои сыновья, говорившие мало,
Шли на смерть, и клятвой в сыновней любви
Звучала жестокая песня кинжала.
И после, когда затихали бои,
Тебе, Дагестан мой, в любви настоящей
Клялись молчаливые дети твои
Стучащей киркой и косою звенящей.
Веками учил ты и всех и меня
Трудиться и жить не шумливо, но смело,
Учил ты, что слово дороже коня,
А горцы коней не седлают без дела.
И все же, вернувшись к тебе из чужих,
Далеких столиц, и болтливых и лживых,
Мне трудно молчать, слыша голос твоих
Поющих потоков и гор горделивых».
Сережа взял свою тетрадь —
Решил учить уроки:
Озера начал повторять
И горы на востоке.
Но тут как раз пришел монтер.
Сережа начал разговор
О пробках, о проводке.
Через минуту знал монтер,
Как нужно прыгать с лодки,
И что Сереже десять лет,
И что в душе он летчик.
Но вот уже зажегся свет
И заработал счетчик.
Сережа взял свою тетрадь —
Решил учить уроки:
Озера начал повторять
И горы на востоке.
Но вдруг увидел он в окно,
Что двор сухой и чистый,
Что дождик кончился давно
И вышли футболисты.
Он отложил свою тетрадь.
Озера могут подождать.
Он был, конечно, вратарем,
Пришел домой не скоро,
Часам примерно к четырем
Он вспомнил про озера.
Он взял опять свою тетрадь —
Решил учить уроки:
Озера начал повторять
И горы на востоке.
Но тут Алеша, младший брат,
Сломал Сережин самокат.
Пришлось чинить два колеса
На этом самокате.
Он с ним возился полчаса
И покатался кстати.
Но вот Сережина тетрадь
В десятый раз открыта.
— Как много стали задавать! -
Вдруг он сказал сердито. —
Сижу над книжкой до сих пор
И все не выучил озер.
Водой наполненные горсти
Ко рту спешили поднести -
Впрок пили воду черногорцы
И жили впрок — до тридцати.
А умирать почетно было
Средь пуль и матовых клинков,
И уносить с собой в могилу
Двух-трех врагов, двух-трех врагов.
Пока курок в ружье не стерся,
Стреляли с седел, и с колен, -
И в плен не брали черногорца -
Он просто не сдавался в плен.
А им прожить хотелось до ста,
До жизни жадным, — век с лихвой, -
В краю, где гор и неба вдосталь,
И моря тоже — с головой:
Шесть сотен тысяч равных порций
Воды живой в одной горсти…
Но проживали черногорцы
Свой долгий век — до тридцати.
И жены их водой помянут,
И прячут их детей в горах
До той поры, пока не станут
Держать оружие в руках.
Беззвучно надевали траур,
И заливали очаги,
И молча лили слезы в траву,
Чтоб не услышали враги.
Чернели женщины от горя,
Как плодородная земля, -
За ними вслед чернели горы,
Себя огнем испепеля.
То было истинное мщенье -
Бессмысленно себя не жгут:
Людей и гор самосожженье -
Как несогласие и бунт.
И пять веков, — как божьи кары,
Как мести сына за отца, -
Пылали горные пожары
И черногорские сердца.
Цари менялись, царедворцы,
Но смерть в бою — всегда в чести, -
Не уважали черногорцы
Проживших больше тридцати.
Мне одного рожденья мало -
Расти бы мне из двух корней…
Жаль, Черногория не стала
Второю родиной моей.
Перевод Якова Козловского
Наездник спешенный, я ныне,
По воле скорости самой,
Лечу к тебе в автомашине:
— Встречай скорее, ангел мой!
Там, где дорога неполога,
Давно ли, молод и горяч,
В седло я прыгнуть мог с порога,
Чтоб на свиданье мчаться вскачь?
Был впрямь подобен удальцу я,
Когда под вешнею хурмой
Коня осаживал, гарцуя:
— Встречай скорее, ангел мой!
Случись, потянет ветром с луга
И ржанье горского коня
Вдруг моего коснется слуха,
Вновь дрогнет сердце у меня.
Хоть в небесах извечный клекот
Над головой еще парит,
В горах все реже слышен цокот
Железом венчанных копыт.
Но все равно в ауле кто-то
С коня под звездной полутьмой
Ударит плетью о ворота:
— Встречай скорее, ангел мой!
И до сих пор поет кавказец
О предке в дымной вышине,
Как из чужих краев красавиц
Он привозил на скакуне.
В конях ценивший резвость бега,
Надвинув шапку на чело,
Во время чуткого ночлега
Он клал под голову седло.
И помню, старец из района
Сказал, как шашку взяв подвысь:
— Коль из машины иль вагона
Коня увидишь — поклонись!
И все мне чудится порою,
Что я коня гоню домой,
И вторит эхо над горою:
— Встречай скорее, ангел мой!
Я твой родничок, Сагурамо,
Наверно, вовек не забуду.
Здесь каменных гор панорама
Вставала, подобная чуду.
Здесь гор изумрудная груда
В одежде из груш и кизила,
Как некое древнее чудо,
Навек мое сердце пленила.
Спускаясь с высот Зедазени,
С развалин старинного храма,
Я видел, как тропы оленьи
Бежали к тебе, Сагурамо.
Здесь птицы, как малые дети,
Смотрели в глаза человечьи
И пели мне песню о лете
На птичьем блаженном наречье.
И в нише из древнего камня,
Где ласточек плакала стая,
Звучала струя родника мне,
Дугою в бассейн упадая.
И днем, над работой склоняясь,
И ночью, проснувшись в постели,
Я слышал, как, в окна врываясь,
Холодные струи звенели.
И мир превращался в огромный
Певучий источник величья,
И, песней его изумленный,
Хотел его тайну постичь я.
И спутники Гурамишвили,
Вставая из бездны столетий,
К постели моей подходили,
Рыдая, как малые дети.
И туч поднимались волокна,
И дождь барабанил по крыше,
и с шумом в открытые окна
Врывались летучие мыши.
И сердце Ильи Чавчавадзе
Гремело так громко и близко,
Что молнией стала казаться
Вершина его обелиска.
Я вздрагивал, я просыпался,
Я с треском захлопывал ставни,
И снова мне в уши врывался
Источник, звенящий на камне.
И каменный храм Зедазени
Пылал над блистательным Мцхетом,
И небо тропинки оленьи
Своим заливало рассветом.
Этого года неяркое лето.
В маленьких елках бревенчатый дом.
Август, а сердце еще не согрето.
Минуло лето… Но дело не в том.
Рощу знобит по осенней погоде.
Тонут макушки в тумане густом.
Третий десяток уже на исходе.
Минула юность… Но дело не в том.
Старше ли на год, моложе ли на год,
дело не в том, закадычный дружок.
Вот на рябине зардевшихся ягод
первая горсточка, словно ожог.
Жаркая, терпкая, горькая ярость
в ночь овладела невзрачным кустом.
Смелая зрелость и сильная старость —
верность природе… Но дело не в том.
Сердце мое, ты давно научилось
крепко держать неприметную нить.
Все бы не страшно, да что-то случилось.
В мире чего-то нельзя изменить.
Что-то случилось и врезалось в души
всем, кому было с тобой по пути.
Не обойти, не забыть, не разрушить,
как ни старайся и как ни верти.
Спутники, нам не грозит неизвестность.
Дожили мы до желанной поры.
Круче дорога и шире окрестность.
Мы высоко, на вершине горы.
Мы в непрестанном живем озаренье,
дышим глубоко, с равниной не в лад.
На высоте обостряется зренье,
пристальней и безошибочней взгляд.
Но на родные предметы и лица,
на августовский безветренный день
неотвратимо и строго ложится
трудной горы непреклонная тень.
Что же, товарищ, пройдем и сквозь это,
тень разгоняя упрямым трудом,
песней, которая кем-то не спета,
верой в грядущее, словом привета…
Этого года неяркое лето.
В маленьких елках бревенчатый дом.
Как нитка-паутиночка,
Среди других дорог
Бежит, бежит тропиночка,
И путь ее далек.
Бежит, не обрывается,
В густой траве теряется,
Где в гору поднимается,
Где под гору спускается
И путника усталого —
И старого и малого —
Ведет себе, ведет…
В жару такой тропинкою
Идешь, идешь, идешь,
Уморишься, намаешься —
Присядешь, отдохнешь;
Зеленую былиночку
В раздумье пожуешь
И снова на тропиночку
Встаешь.
Тропинка продолжается —
Опять в траве теряется,
Опять в овраг спускается,
Бежит через мосток,
И в поле выбирается,
И в поле вдруг кончается —
В родной большак вливается,
Как в реку ручеек.Асфальтовое, новое,
Через леса сосновые,
Через луга медовые,
Через поля пшеничные,
Полянки земляничные, -
Во всей своей красе, -
Дождем умыто, росами,
Укатано колесами,
Раскинулось шоссе!
Идет оно от города,
Ведет оно до города,
От города до города.
Иди себе, иди,
По сторонам поглядывай,
Названья сел угадывай,
Что будут впереди.Устанешь — место выберешь,
Присядешь отдохнуть,
Глядишь — дорогой дальнею
И катит кто-нибудь.
Привстанешь, чтоб увидели,
Попросишь подвезти.
Эх, только б не обидели
И взяли по пути!.. И старыми и новыми
Колесами, подковами
И тысячами ног
Укатанных, исхоженных,
По всей стране проложенных
Немало их, дорог —
Тропинок и дорог! Веселые, печальные,
То ближние, то дальние,
И легкие, и торные —
Извилистые горные,
Прямые пешеходные,
Воздушные и водные,
Железные пути…
Лети!..
Плыви!..
Кати!..
В сон мне — жёлтые огни,
И хриплю во сне я:
«Повремени, повремени —
Утро мудренее!»
Но и утром всё не так —
Нет того веселья:
Или куришь натощак,
Или пьёшь с похмелья.
Эх, раз, да ещё раз,
Да ещё много, много, много, много раз,
Да ещё раз…
Или пьёшь с похмелья.
В кабаках зелёный штоф,
Белые салфетки —
Рай для нищих и шутов,
Мне ж — как птице в клетке.
В церкви — смрад и полумрак,
Дьяки курят ладан…
Нет, и в церкви всё не так,
Всё не так, как надо!
Эх, раз, да ещё раз,
Да ещё много, много, много, много раз,
Да ещё раз…
Всё не так, как надо!
Я — на гору впопыхах,
Чтоб чего не вышло.
А на горе стоит ольха,
А под горою — вишня.
Хоть бы склон увить плющом —
Мне б и то отрада.
Хоть бы что-нибудь ещё…
Всё не так, как надо!
Эх, раз, да ещё раз,
Да ещё много, много, много, много раз,
Да ещё раз…
Всё не так, как надо!
Я тогда — по полю вдоль реки:
Света — тьма, нет Бога!
А в чистом поле — васильки,
И — дальняя дорога.
Вдоль дороги — лес густой
С бабами-ягами,
А в конце дороги той —
Плаха с топорами.
Где-то кони пляшут в такт,
Нехотя и плавно.
Вдоль дороги всё не так,
А в конце — подавно.
И ни церковь, и ни кабак —
Ничего не свято!
Нет, ребята, всё не так!
Всё не так, ребята…
Эх, раз, да ещё раз,
Да ещё много, много, много, много раз,
Да ещё раз…
Всё не так, ребята!
Я из дела ушел, из такого хорошего дела!
Ничего не унес — отвалился в чем мать родила.
Не затем, что приспичило мне, — просто время приспело,
Из-за синей горы понагнало другие дела.
Мы многое из книжек узнаем,
А истины передают изустно:
"Пророков нет в отечестве своем", -
Да и в других отечествах — не густо.
Я не продал друзей, без меня даже выиграл кто-то.
Лишь подвел одного, ненадолго, — сочтемся потом.
Я из дела исчез, — не оставил ни крови, ни пота,
И оно без меня покатилось своим чередом.
Незаменимых нет, и пропоем
Заупокой ушедшим — будь им пусто.
"Пророков нет в отечестве своем,
Да и в других отечествах — не густо…"
Растащили меня, но я счастлив, что львиную долю
Получили лишь те, кому я б ее отдал и так.
Я по скользкому полу иду, каблуки канифолю,
Подымаюсь по лестнице и прохожу на чердак.
Пророков нет — не сыщешь днем с огнем, -
Ушли и Магомет, и Заратустра.
Пророков нет в отечестве своем,
Да и в других отечествах не густо…
А внизу говорят — от добра ли, от зла ли, не знаю:
"Хорошо, что ушел, — без него стало дело верней!"
Паутину в углу с образов я ногтями сдираю,
Тороплюсь, потому что за домом седлают коней.
Открылся лик — я стал к нему лицом,
И он поведал мне светло и грустно:
"Пророков нет в отечестве своем, -
Но и в других отечествах — не густо".
Я взлетаю в седло, я врастаю в коня — тело в тело, -
Конь падет подо мной, — но и я закусил удила!
Я из дела ушел, из такого хорошего дела,
Из-за синей горы понагнало другие дела.
Скачу — хрустят колосья под конем,
Но ясно различаю из-за хруста:
"Пророков нет в отечестве своем, -
Но и в других отечествах — не густо".
Товарищами
были они
по крови,
а не по штатам.
Под рванью шинели
прикончивши дни,
бурчали
вдвоем
животом одним
и дрались
вдвоем
под Кронштадтом.
Рассвет
подымался
розоволик.
И в дни
постройки
и ковки
в два разных конца
двоих
развели
губкомовские путевки.
В трущобе
фабричной
первый корпел,
где путалась
правда
и кривда,
где стон
и тонны
лежат на горбе
переходного периода.
Ловчей
оказался
второй удалец.
Обмялся
по форме,
как тесто.
Втирался,
любезничал,
лез
и долез
до кресла
директора треста.
Стенгазнул
первый —
зажим тугой!
И черт его
дернул
водить рукой, —
смахнули,
как бы и нет.
И первый
через месяц-другой
к второму
вошел в кабинет.
«Товарищ…
сколько мы…
лет и зим…
Гора с горою…
Здоро́во!»
У второго
взгляд —
хоть на лыжах скользи.
Сидит
собакой дворовой.
«Прогнали, браток…
за што? —
не пойму.
Хоть в цирке
ходи по канату».
«Товарищ,
это
не по моему
ведомству
и наркомату».
«Ты правде,
браток,
а не мне пособи,
вгрызи
в безобразие
челюсть».
Но второй
в ответ
недовольно сопит,
карандашом ощерясь:
«А-а-а!
Ты за протекцией.
Понял я вас!»
Аж камень
от гнева
завянет.
«Как можно,
без всяких
протекций
явясь,
просить о протекции?
Занят».
Величественные
опускает глаза
в раскопку
бумажного клада.
«Товарищ,
ни слова!
Я сказал,
и…
прошу не входить
без доклада».
По камню парень,
по лестнице
вниз.
Оплеван
и уничтожен.
«Положим, братцы,
что он —
коммунист,
а я, товарищи,
кто же?»
В раздумьи
всю ночь
прошатался тенью,
а издали,
светла,
нацелилась
и шла к учреждению
чистильщика солнца
метла.
Был ноябрь
по-январски угрюм и зловещ,
над горами метель завывала.
Егерей
из дивизии «Эдельвейс»
наши
сдвинули с перевала.
Командир поредевшую роту собрал
и сказал тяжело и спокойно:
— Час назад
меня вызвал к себе генерал.
Вот, товарищи, дело какое:
Там — фашисты.
Позиция немцев ясна.
Укрепились надёжно и мощно.
С трёх сторон — пулемёты,
с четвёртой — стена.
Влезть на стену
почти невозможно.
Остаётся надежда
на это «почти».
Мы должны –
понимаете, братцы? –
нынче ночью
на чёртову гору вползти.
На зубах –
но до верха добраться! –
А солдаты глядели на дальний карниз,
и один –
словно так, между прочим –
вдруг спросил:
— Командир,
может, вы — альпинист? –
Тот плечами пожал:
— Да не очень…
Я родился и вырос в Рязани,
а там
горы встанут,
наверно, не скоро…
В детстве
лазал я лишь по соседским садам.
Вот и вся
«альпинистская школа».
А ещё, -
он сказал как поставил печать, -
там у них патрули.
Это значит:
если кто-то сорвётся,
он должен молчать.
До конца.
И никак не иначе. –
…Как восходящие капли дождя,
как молчаливый вызов,
лезли,
наитием находя
трещинку,
выемку,
выступ.
Лезли,
почти сроднясь со стеной, -
камень светлел под пальцами.
Пар
поднимался над каждой спиной
и становился
панцирем.
Молча
тянули наверх свои
каски,
гранаты,
судьбы.
Только дыхание слышалось и
стон
сквозь сжатые зубы.
Дышат друзья.
Терпят друзья.
В гору
ползёт молчание.
Охнуть — нельзя.
Крикнуть — нельзя.
Даже –
слова прощания.
Даже –
когда в озноб темноты,
в чёрную прорву
ночи,
всё понимая,
рушишься ты,
напрочь
срывая
ногти!
Душу твою ослепит на миг
жалость,
что прожил мало…
Крик твой истошный,
неслышный крик
мама услышит.
Мама…
…Лезли
те,
кому повезло.
Мышцы
в комок сводило, -
лезли!
(Такого
быть не могло!
Быть не могло.
Но- было…)
Лезли,
забыв навсегда слова,
глаза напрягая
до рези.
Сколько прошло?
Час или два?
Жизнь или две?
Лезли!
Будто на самую
крышу войны…
И вот,
почти как виденье,
из пропасти
на краю стены
молча
выросли
тени.
И так же молча –
сквозь круговерть
и колыханье мрака –
шагнули!
Была
безмолвной, как смерть,
страшная их атака!
Через минуту
растаял чад
и грохот
короткого боя…
Давайте и мы
иногда
молчать,
об их молчании
помня.
Есть в Грузии необычайный город.
Там буйволы, засунув шею в ворот,
Стоят, как боги древности седой,
Склонив рога над шумною водой.
Там основанья каменные хижин
Из первобытных сложены булыжин
И тополя, расставленные в ряд,
Подняв над миром трепетное тело,
По-карталински медленно шумят
О подвигах великого картвела.И древний холм в уборе ветхих башен
Царит вверху, и город, полный сил,
Его суровым бременем украшен,
Все племена в себе объединил.
Взойди на холм, прислушайся к дыханью
Камней и трав, и, сдерживая дрожь,
Из сердца вырвавшийся гимн существованью,
Счастливый, ты невольно запоешь.Как широка, как сладостна долина,
Теченье рек как чисто и легко,
Как цепи гор, слагаясь воедино,
Преображенные, сияют далеко!
Живой язык проснувшейся природы
Здесь учит нас основам языка,
И своды слов стоят, как башен своды,
И мысль течет, как горная река.Ты помнишь вечер? Солнце опускалось,
Дымился неба купол голубой.
Вся Карталиния в огнях переливалась,
Мычали буйволы, качаясь над Курой.
Замолкнул город, тих и неподвижен,
И эта хижина, беднейшая из хижин,
Казалась нам и меньше и темней.
Но как влеклось мое сознанье к ней! Припоминая отрочества годы,
Хотел понять я, как в такой глуши
Образовался действием природы
Первоначальный строй его души.
Как он смотрел в небес огромный купол,
Как гладил буйвола, как свой твердил урок,
Как в тайниках души своей баюкал
То, что еще и высказать не мог.Привет тебе, о Грузия моя,
Рожденная в страданиях и буре!
Привет вам, виноградники, поля,
Гром трактора и пенье чианури!
Привет тебе, мой брат имеретин,
Привет тебе, могучий карталинец,
Мегрел задумчивый и ловкий осетин,
И с виноградной чашей кахетинец!
Привет тебе, могучий мой Кавказ,
Короны гор и пропасти ущелий,
Привет тебе, кто слышал в первый раз
Торжественное пенье Руставели! Приходит ночь, и песня на устах
У всех, у всех от Мцхета до Сигнаха.
Поет хевсур, весь в ромбах и крестах,
Свой щит и меч повесив в Барисахо.
Из дальних гор, из каменной избы —
Выходят сваны длинной вереницей,
И воздух прорезает звук трубы,
И скалы отвечают ей сторицей.
И мы садимся около костров,
Вздымаем чашу дружеского пира,
И «Мравалжамиер» гремит в стране отцов —
Заздравный гимн проснувшегося мира.И снова утро всходит над землею.
Прекрасен мир в начале октября!
Скрипит арба, народ бежит толпою,
И персики, как нежная заря,
Мерцают из раскинутых корзинок.
О, двух миров могучий поединок»
О, крепость мертвая на каменной горе!
О, спор веков и битва в Октябре!
Пронзен весь мир с подножья до зенита,
Исчез племен несовершенный быт,
И план, начертанный на скалах из гранита,
Перед народами открыт.
У солнышка есть правило:
Оно лучи расправило,
Раскинуло с утра —
И на земле жара.
Оно по небу синему
Раскинуло лучи —
Жара такая сильная,
Хоть караул кричи!
Изнемогают жители
В Загорске-городке.
Они всю воду выпили
В киоске и в ларьке.
Мальчишки стали неграми,
Хоть в Африке и не были.
Жарко, жарко, нету сил!
Хоть бы дождь поморосил.
Жарко утром, жарко днем,
Влезть бы в речку, в водоем,
Влезть бы в речку, в озерцо,
Вымыть дождиком лицо.
Кто-то стонет: — Ой, умру!..—
Трудно в сильную жару,
Например, толстухам:
Стали падать духом.
А девчонка лет пяти
Не смогла пешком идти —
На отце повисла,
Будто коромысло.
Жарко, жарко, нету сил!
Хоть бы дождь поморосил.
Вовка вызвал бы грозу —
Не сговоришься с тучей.
Она — на небе, он — внизу.
Но он на всякий случай
Кричит: — Ну где же ты, гроза?
Гремишь, когда не надо! —
И долго ждет, подняв глаза,
Он у калитки сада.
Жарко, жарко, нету сил!..
Пить прохожий попросил:
— Вовка — добрая душа,
Дай напиться из ковша!
Вовка — добрая душа
Носит воду не дыша,
Тут нельзя идти вприпрыжку —
Расплескаешь полковша.
— Вовка, — просят две подружки, —
Принеси и нам по кружке!
— Я плесну вам из ведра,
Подставляйте горсти…
…Тридцать градусов с утра
В городе Загорске,
И все выше, выше ртуть…
Надо сделать что-нибудь,
Что-то сделать надо,
Чтоб пришла прохлада,
Чтоб не вешали носы
Люди в жаркие часы.
Вовка — добрая душа
Трудится в сарае,
Что-то клеит не спеша,
Мастерит, стараясь.
Вовка — добрая душа
Да еще три малыша.
Паренькам не до игры:
Предлагает каждый,
Как избавить от жары
Разомлевших граждан.
В городе Загорске
Горки да пригорки,
Что ни улица — гора.
Шла старушка в гору,
Причитала: — Ох, жара!
Помереть бы впору.
Вдруг на горке, на откосе,
Ей подарок преподносит,
Подает бумажный веер
Вовка — парень лет пяти.
Мол, шагайте поживее,
Легче с веером идти.
Обмахнетесь по пути.
Вовка — добрая душа
Да еще три малыша,
Да еще мальчишек восемь
Распевают на откосе:
— Получайте, граждане,
Веера бумажные,
Получайте веера,
Чтоб не мучила жара.
Раздаем бесплатно,
Не берем обратно.
На скамью старушка села,
Обмахнулась веером,
Говорит: — Другое дело —
Ветерком повеяло.—
Обмахнулся веером
Гражданин с бородкой,
Зашагал уверенной,
Деловой походкой.
И пошло конвейером:
Каждый машет веером.
Веера колышутся —
Людям легче дышится.
На дистанции — четвёрка первачей,
Каждый думает, что он-то побойчей,
Каждый думает, что меньше всех устал,
Каждый хочет на высокий пьедестал.
Кто-то кровью холодней, кто — горячей,
Все наслушались напутственных речей,
Каждый съел примерно поровну харчей,
Но судья не зафиксирует ничьей.
А борьба на всём пути —
В общем, равная почти.
«Э-э! Расскажите, как идут, бога ради, а?» —
«Не мешайте! Телевиденье тут вместе с радио!
Да нет особых новостей — всё равнёхонько,
Но зато накал страстей — о-хо-хо какой!»
Номер первый рвёт подмётки как герой,
Как под гору катит, хочет под горой
Он в победном ореоле и в пылу
Твёрдой поступью приблизиться к котлу.
А, почему высоких мыслей не имел?
Да потому что в детстве мало каши ел,
Ага, голодал он в этом детстве, не дерзал,
Он, вон, успевал переодеться — и в спортзал.
Ну что ж, идеи нам близки — первым лучшие куски,
А вторым — чего уж тут, он всё выверил —
В утешение дадут кости с ливером.
Номер два далёк от плотских тех утех,
Он из сытых, он из этих, он из тех.
Он надеется на славу, на успех —
И уж ноги задирает выше всех.
Ох, наклон на вираже — бетон у щёк!
Краше некуда уже, а он — ещё!
Он стратег, он даже тактик — словом, спец;
У него сила, воля плюс характер — молодец!
Он чёток, собран, напряжён
И не лезет на рожон!
Этот будет выступать на Салониках,
И детишков поучать в кинохрониках,
И соперничать с Пеле в закалённости,
И являть пример целе-устремлённости!
Номер третий убелён и умудрён,
Он всегда — второй, надёжный эшелон.
Вероятно, кто-то в первом заболел,
Ну, а может, его тренер пожалел.
И назойливо в ушах звенит струна:
У тебя последний шанс, эх, старина!
Он в азарте, как мальчишка, как шпана,
Нужен спурт — иначе крышка и хана:
Переходит сразу он в задний старенький вагон,
Где былые имена — предынфарктные,
Где местам одна цена — все плацкартные.
А четвёртый — тот, что крайний, боковой, —
Так бежит — ни для чего, ни для кого:
То приблизится — мол пятки оттопчу,
То отстанет, постоит — мол так хочу.
Не проглотит первый лакомый кусок,
Не надеть второму лавровый венок,
Ну, а третьему — ползти
На запасные пути…
Нет, товарищи, сколько всё-таки систем в беге нынешнем!
Он вдруг взял да сбавил темп перед финишем,
Майку сбросил — вот те на! — не противно ли?
Товарищи, поведенье бегуна — неспортивное!
На дистанции — четвёрка первачей,
Злых и добрых, бескорыстных и рвачей.
Кто из них что исповедует, кто чей?
Отделяются лопатки от плечей —
И летит, летит четвёрка первачей.
Когда б я уголь взял для высшей похвалы —
Для радости рисунка непреложной, —
Я б воздух расчертил на хитрые углы
И осторожно и тревожно.
Чтоб настоящее в чертах отозвалось,
В искусстве с дерзостью гранича,
Я б рассказал о том, кто сдвинул мира ось,
Ста сорока народов чтя обычай.
Я б поднял брови малый уголок
И поднял вновь и разрешил иначе:
Знать, Прометей раздул свой уголек, —
Гляди, Эсхил, как я, рисуя, плачу!
Я б несколько гремучих линий взял,
Все моложавое его тысячелетье,
И мужество улыбкою связал
И развязал в ненапряженном свете,
И в дружбе мудрых глаз найду для близнеца,
Какого не скажу, то выраженье, близясь
К которому, к нему, — вдруг узнаешь отца
И задыхаешься, почуяв мира близость.
И я хочу благодарить холмы,
Что эту кость и эту кисть развили:
Он родился в горах и горечь знал тюрьмы.
Хочу назвать его — не Сталин, — Джугашвили!
Художник, береги и охраняй бойца:
В рост окружи его сырым и синим бором
Вниманья влажного. Не огорчить отца
Недобрым образом иль мыслей недобором,
Художник, помоги тому, кто весь с тобой,
Кто мыслит, чувствует и строит.
Не я и не другой — ему народ родной —
Народ-Гомер хвалу утроит.
Художник, береги и охраняй бойца:
Лес человечества за ним поет, густея,
Само грядущее — дружина мудреца
И слушает его все чаще, все смелее.
Он свесился с трибуны, как с горы,
В бугры голов. Должник сильнее иска,
Могучие глаза решительно добры,
Густая бровь кому-то светит близко,
И я хотел бы стрелкой указать
На твердость рта — отца речей упрямых,
Лепное, сложное, крутое веко — знать,
Работает из миллиона рамок.
Весь — откровенность, весь — признанья медь,
И зоркий слух, не терпящий сурдинки,
На всех готовых жить и умереть
Бегут, играя, хмурые морщинки.
Сжимая уголек, в котором все сошлось,
Рукою жадною одно лишь сходство клича,
Рукою хищною — ловить лишь сходства ось —
Я уголь искрошу, ища его обличья.
Я у него учусь, не для себя учась.
Я у него учусь — к себе не знать пощады,
Несчастья скроют ли большого плана часть,
Я разыщу его в случайностях их чада…
Пусть недостоин я еще иметь друзей,
Пусть не насыщен я и желчью и слезами,
Он все мне чудится в шинели, в картузе,
На чудной площади с счастливыми глазами.
Глазами Сталина раздвинута гора
И вдаль прищурилась равнина.
Как море без морщин, как завтра из вчера —
До солнца борозды от плуга-исполина.
Он улыбается улыбкою жнеца
Рукопожатий в разговоре,
Который начался и длится без конца
На шестиклятвенном просторе.
И каждое гумно и каждая копна
Сильна, убориста, умна — добро живое —
Чудо народное! Да будет жизнь крупна.
Ворочается счастье стержневое.
И шестикратно я в сознаньи берегу,
Свидетель медленный труда, борьбы и жатвы,
Его огромный путь — через тайгу
И ленинский октябрь — до выполненной клятвы.
Уходят вдаль людских голов бугры:
Я уменьшаюсь там, меня уж не заметят,
Но в книгах ласковых и в играх детворы
Воскресну я сказать, что солнце светит.
Правдивей правды нет, чем искренность бойца:
Для чести и любви, для доблести и стали
Есть имя славное для сжатых губ чтеца —
Его мы слышали и мы его застали.
1Рожок поет протяжно и уныло, —
Давно знакомый утренний сигнал!
Покуда медлит сонное светило,
В свои права вступает аммонал.
Над крутизною старого откоса
Уже трещат бикфордовы шнуры,
И вдруг — удар, и вздрогнула береза,
И взвыло чрево каменной горы.
И выдохнув короткий белый пламень
Под напряженьем многих атмосфер,
Завыл, запел, взлетел под небо камень,
И заволокся дымом весь карьер.
И равномерным грохотом обвала
До глубины своей потрясена,
Из тьмы лесов трущоба простонала,
И, простонав, замолкнула она.
Поет рожок над дальнею горою,
Восходит солнце, заливая лес,
И мы бежим нестройною толпою,
Подняв ломы, громам наперерез.
Так под напором сказочных гигантов,
Работающих тысячами рук,
Из недр вселенной ад поднялся Дантов
И, грохнув наземь, раскололся вдруг.
При свете солнца разлетелись страхи,
Исчезли толпы духов и теней.
И вот лежит, сверкающий во прахе,
Подземный мир блистательных камней.
И все черней становится и краше
Их влажный и неправильный излом.
О, эти расколовшиеся чаши,
Обломки звезд с оторванным крылом!
Кубы и плиты, стрелы и квадраты,
Мгновенно отвердевшие грома, —
Они лежат передо мной, разъяты
Одним усильем светлого ума.
Еще прохлада дышит вековая
Над грудью их, еще курится пыль,
Но экскаватор, черный ковш вздымая,
Уж сыплет их, урча, в автомобиль.2Угрюмый Север хмурился ревниво,
Но с каждым днем все жарче и быстрей
Навстречу льдам Берингова пролива
Неслась струя тропических морей.
Под непрерывный грохот аммонала,
Весенними лучами озарен,
Уже летел, раскинув опахала,
Огромный, как ракета, махаон.
Сиятельный и пышный самозванец,
Он, как светило, вздрагивал и плыл,
И вслед ему неслась толпа созданьиц,
Подвесив тельца меж лазурных крыл.
Кузнечики, согретые лучами,
Отщелкивали в воздухе часы,
Тяжелый жук, летающий скачками,
Влачил, как шлейф, гигантские усы.
И сотни тварей, на своей свирели
Однообразный поднимая вой,
Ползли, толклись, метались, пили, ели,
Вились, как столб, над самой головой.
И в куполе звенящих насекомых,
Среди болот и неподвижных мхов,
С вершины сопок, зноем опаленных,
Вздымался мир невиданных цветов.
Соперничая с блеском небосвода,
Здесь, посредине хлябей и камней,
Казалось, в небо бросила природа
Всю ярость красок, собранную в ней.
Над суматохой лиственных сплетений,
Над ураганом зелени и трав
Здесь расцвела сама душа растений,
Огромные цветы образовав.
Когда горят над сопками Стожары
И пенье сфер проносится вдали,
Колокола и сонные гитары
Им нежно откликаются с земли.
Есть хор цветов, не уловимый ухом,
Концерт тюльпанов и квартет лилей.
Быть может, только бабочкам и мухам
Он слышен ночью посреди полей.
В такую ночь, соперница лазурей,
Вся сопка дышит, звуками полна,
И тварь земная музыкальной бурей
До глубины души потрясена.
И, засыпая в первобытных норах,
Твердит она уже который век
Созвучье тех мелодий, о которых
Так редко вспоминает человек.3Рожок гудел, и сопка клокотала,
Узкоколейка пела у реки.
Подобье циклопического вала
Пересекало древний мир тайги.
Здесь, в первобытном капище природы,
В необозримом вареве болот,
Врубаясь в лес, проваливаясь в воды,
Срываясь с круч, мы двигались вперед.
Нас ветер бил с Амура и Амгуни,
Трубил нам лось, и волк нам выл вослед,
Но все, что здесь до нас лежало втуне,
Мы подняли и вынесли на свет.
В стране, где кедрам светят метеоры,
Где молится березам бурундук,
Мы отворили заступами горы
И на восток пробились и на юг.
Охотский вал ударил в наши ноги,
Морские птицы прянули из трав,
И мы стояли на краю дороги,
Сверкающие заступы подняв.
Мой стол — вот весь мой наркомат.
Я — не присяжный дипломат,
Я — не ответственный политик,
Я — не философ-аналитик.
И с той и с этой стороны
Мои познания равны.
Чему равны — иное дело,
Но мной желанье овладело:
Склонясь к бумажному листу,
Поговорить начистоту
О том, о чем молчат обычно
Иль пишут этак «заковычно»,
Дипломатично,
Политично,
Владея тонким ремеслом
Не называть осла ослом
И дурачиной дурачину,
А величать его по чину
И выражать в конце письма
Надежды мирные весьма.
Я фельетон пишу — не ноту.
Поэт, как там ни толковать,
Я мог бы всё ж претендовать
На «поэтическую» льготу:
Поэт — известно-де давно —
Из трезвых трезвый, всё равно,
В тисках казенного пакета
Всегда собьется с этикета
И даст фантазии простор, —
Неоспорима-де примета:
Нет без фантазии поэта.
Так утверждалось до сих пор.
Вступать на эту тему в спор
Нет у меня большой охоты
(Спор далеко б меня завлек).
Таков уж стиль моей работы:
Я не стремлюсь добиться льготы
Под этот старый векселек.
Но к озорству меня, не скрою,
Влечет несказанно порою,
Поговорить на «свой» манер
О… Розенберге, например.
Вот фантазер фашистской марки!
Пусть с ним сравнится кто другой,
Когда, «соседке дорогой»
Суля «восточные подарки»,
Он сочиняет без помарки: «Я докажу вам в двух строках…
Подарки вот… почти в руках…
Вот это — нам, вот это — Польше…
Коль мало вам, берите больше…
Вести ль нам спор о пустяках?
Не то что, скажем, половину —
Всю забирайте Украину.
А мы Прибалтикой парад
Промаршируем в Ленинград,
Плацдарм устроив эйн-цвей-дрейно
От Ленинграда и до Рейна.
Мы, так сказать, за рыбный лов,
Араки, скажем так, а раки…
Ну мало ль есть еще голов,
Антисоветской ждущих драки
На всем двойном материке!
Я докажу в одной строке…» Состряпав из Европ и Азии,
Невероятный винегрет,
Фашистский выявил полпред
(Полпред для всяческих «оказий»)
Вид политических фантазий,
Переходящих в дикий бред.
То, что «у всякого барона
Своя фантазия», увы,
Не миновало головы
Сверхфантазера и патрона
Фашистских горе-молодцов,
И Розенберг в конце концов
С неподражаемым экстазом
Пленяет, стряпая статью,
Соседку милую свою
Чужого бреда пересказом.
Придет — она не за горой —
Пора, когда советский строй,
Преодолевши — вражьи козни,
Сменив истории рычаг,
Последний сокрушит очаг
Национальной лютой розни, —
Не за горою та пора,
Когда по школам детвора,
Слив голоса в волне эфирной,
Петь будет гимны всеземной,
Всечеловечески родной,
Единой родине — всемирной, —
Когда из книжечки любой,
Как факт понятный сам собой
Из первой строчки предисловия,
Узнает розовый юнец,
Что мир покончил наконец
С периодом средневековья,
Что рухнула, прогнив дотла,
Его отравленная масса
И что фашистскою была
Его последняя гримаса. Фашизм не пробует юлить
И заявляет откровенно,
Что он готовится свалить,
Поработить и разделить
Страну Советов непременно.
Бред?.. Мы должны иметь в виду:
Фашисты бредят — не в бреду,
Не средь друзей пододеяльных,
Патологически-скандальных,
Нет, наяву, а не во сне
Они готовятся к войне,
Ища союзников реальных,
Точа вполне реальный нож,
Нож для спины реальной тож.
Одно лишь в толк им не дается,
Что им, затейщикам войны,
В бою вот этой-то спины
Никак увидеть не придется, —
Что на любом мы рубеже
И день и ночь настороже
И, чтоб не знать в борьбе урону,
Так понимаем оборону:
Обороняться — не трубить,
Не хвастаться, не петушиться,
Обороняться — значит бить,
Так бить, чтоб с корнем истребить
Тех, кто напасть на нас решится,
Тех, кто, заранее деля
Заводы наши и поля,
Залить их мыслит нашей кровью,
Тех, кто в борьбе с советской новью
Захочет преградить ей путь,
Чтоб мир, весь мир, опять вернуть
К звериному средневековью
И путь к культуре — отрубить. Обороняться — значит бить!
И мы — в ответ на вражьи ковы, —
Не скрою, к этому готовы!
Вечная слава героям, павшим в боях
за свободу и независимость нашей Родины!
I
В дни наступленья армий ленинградских,
в январские свирепые морозы,
ко мне явилась девушка чужая
и попросила написать стихи…
Она пришла ко мне в тот самый вечер,
когда как раз два года исполнялось
со дня жестокой гибели твоей.
Она не знала этого, конечно.
Стараясь быть спокойной, строгой, взрослой,
она просила написать о брате,
три дня назад убитом в Дудергофе.
Он пал, Воронью гору атакуя,
ту высоту проклятую, откуда
два года вел фашист корректировку
всего артиллерийского огня.
Стараясь быть суровой, как большие,
она портрет из сумочки достала:
— Вот мальчик наш,
мой младший брат Володя…—
И я безмолвно ахнула: с портрета
глядели на меня твои глаза.
Не те, уже обугленные смертью,
не те, безумья полные и муки,
но те, которыми глядел мне в сердце
в дни юности, тринадцать лет назад.
Она не знала этого, конечно.
Она просила только: — Напишите
не для того, чтобы его прославить,
но чтоб над ним могли чужие плакать
со мной и мамой — точно о родном…
Она, чужая девочка, не знала,
какое сердцу предложила бремя, —
ведь до сих пор еще за это время
я реквием тебе — тебе! — не написала…
II
Ты в двери мои постучала,
доверчивая и прямая.
Во имя народной печали
твой тяжкий заказ принимаю.
Позволь же правдиво и прямо,
своим неукрашенным словом
поведать сегодня о самом
обычном, простом и суровом…
III
Когда прижимались солдаты, как тени,
к земле и уже не могли оторваться, —
всегда находился в такое мгновенье
один безымянный, Сумевший Подняться.
Правдива грядущая гордая повесть:
она подтвердит, не прикрасив нимало, —
один поднимался, но был он — как совесть.
И всех за такими с земли поднимало.
Не все имена поколенье запомнит.
Но в тот исступленный, клокочущий полдень
безусый мальчишка, гвардеец и школьник,
поднялся — и цепи штурмующих поднял.
Он знал, что такое Воронья гора.
Он встал и шепнул, а не крикнул: — Пора!
Он полз и бежал, распрямлялся и гнулся,
он звал, и хрипел, и карабкался в гору,
он первым взлетел на нее, обернулся
и ахнул, увидев открывшийся город!
И, может быть, самый счастливый на свете,
всей жизнью в тот миг торжествуя победу, —
он смерти мгновенной своей не заметил,
ни страха, ни боли ее не изведав.
Он падал лицом к Ленинграду. Он падал,
а город стремительно мчался навстречу…
…Впервые за долгие годы снаряды
на улицы к нам не ложились в тот вечер.
И звезды мерцали, как в детстве, отрадно
над городом темным, уставшим от бедствий…
— Как тихо сегодня у нас в Ленинграде, —
сказала сестра и уснула, как в детстве.
«Как тихо», — подумала мать и вздохнула.
Так вольно давно никому не вздыхалось.
Но сердце, привыкшее к смертному гулу,
забытой земной тишины испугалось.
IV
…Как одинок убитый человек
на поле боя, стихшем и морозном.
Кто б ни пришел к нему, кто ни придет, —
ему теперь все будет поздно, поздно.
Еще мгновенье, может быть, назад
он ждал родных, в такое чудо веря…
Теперь лежит — всеобщий сын и брат,
пока что не опознанный солдат,
пока одной лишь Родины потеря.
Еще не плачут близкие в дому,
еще, приказу вечером внимая,
никто не слышит и не понимает,
что ведь уже о нем, уже к нему
обращены от имени Державы
прощальные слова любви и вечной славы.
Судьба щадит перед ударом нас,
мудрей, наверно, не смогли бы люди…
А он — он отдан Родине сейчас,
она одна сегодня с ним пробудет.
Единственная мать, сестра, вдова,
единственные заявив права, —
всю ночь пробудет у сыновних ног
земля распластанная, тьма ночная,
одна за всех горюя, плача, зная,
что сын — непоправимо одинок.
V
Мертвый, мертвый… Он лежит и слышит
все, что недоступно нам, живым:
слышит — ветер облако колышет,
высоко идущее над ним.
Слышит все, что движется без шума,
что молчит и дремлет на земле;
и глубокая застыла дума
на его разглаженном челе.
Этой думы больше не нарушить…
О, не плачь над ним — не беспокой
тихо торжествующую душу,
услыхавшую земной покой.
VI
Знаю: утешеньем и отрадой
этим строчкам быть не суждено.
Павшим с честью — ничего не надо,
утешать утративших — грешно.
По своей, такой же, скорби — знаю,
что, неукротимую, ее
сильные сердца не обменяют
на забвенье и небытие.
Пусть она, чистейшая, святая,
душу нечерствеющей хранит.
Пусть, любовь и мужество питая,
навсегда с народом породнит.
Незабвенной спаянное кровью,
лишь оно — народное родство —
обещает в будущем любому
обновление и торжество.
…Девочка, в январские морозы
прибегавшая ко мне домой, —
вот — прими печаль мою и слезы,
реквием несовершенный мой.
Все горчайшее в своей утрате,
все, душе светившее во мгле,
я вложила в плач о нашем брате,
брате всех живущих на земле…
…Неоплаканный и невоспетый,
самый дорогой из дорогих,
знаю, ты простишь меня за это,
ты, отдавший душу за других.
[Эта поэма написана по просьбе ленинградской девушки
Нины Нониной о брате ее, двадцатилетнем гвардейце
Владимире Нонине, павшем смертью храбрых в январе
1944 года под Ленинградом, в боях по ликвидации блокады.]
Ты все ревешь, порог Падун,
Но так тревожен рев:
Знать, ветер дней твоих подул
С негаданных краев.Подул, надул — нанес людей:
Кончать, старик, с тобой,
Хоть ты по гордости твоей
Как будто рвешься в бой.Мол, сила силе не ровня:
Что — люди? Моль. Мошка.
Им, чтоб устать, довольно дня,
А я не сплю века.Что — люди? Кто-нибудь сравни,
Затеяв спор с рекой.
Ах, как медлительны они,
Проходит год, другой… Как мыши робкие, шурша,
Ведут подкоп в земле
И будто нянчат груз ковша,
Качая на стреле.В мороз — тепло, в жару им — тень
Подай: терпеть невмочь,
Подай им пищу, что ни день,
И крышу, что ни ночь.Треть суток спят, встают с трудом,
Особо если тьма.
А я не сплю и подо льдом,
Когда скует зима.Тысячелетья песнь мою
Пою горам, реке.
Плоты с верховья в щепки бью,
Встряхнувшись налегке.И за несчетный ряд годов,
Минувших на земле,
Я пропустил пять-шесть судов, -
Их список на скале… И челноку и кораблю
Издревле честь одна:
Хочу — щажу, хочу — топлю, -
Все в воле Падуна.О том пою, и эту песнь
Вовек, но перепеть:
Таков Падун, каков он есть,
И был и будет впредь.Мой грозный рев окрест стоит,
Кипит, гремит река… Все так. Но с похвальбы, старик,
Корысть невелика.И есть всему свой срок, свой ряд,
И мера, и расчет.
Что — люди? Люди, знаешь, брат,
Какой они народ? Нет, ты не знаешь им цены,
Не видишь силы их,
Хоть и слова твои верны
О слабостях людских… Все так: и краток век людской,
И нужен людям свет,
Тепло, и отдых, и покой, -
Тебе в них нужды нет.Еще не все. Еще у них,
В разгар самой страды,
Забот, хлопот, затей иных
И дела — до беды.И полудела, и причуд,
И суеты сует,
Едва шабаш, -
Кто — в загс,
Кто — в суд,
Кто — в баню,
Кто — в буфет… Бегут домой, спешат в кино,
На танцы — пыль толочь.
И пьют по праздникам вино,
И в будний день не прочь.И на работе — что ни шаг,
И кто бы ни ступил —
Заводят множество бумаг,
Без них им свет не мил.Свой навык принятый храня
И опыт привозной,
На заседаньях по три дня
Сидят в глуши лесной.И, буквы крупные любя,
Как будто для ребят,
Плакаты сами для себя
На соснах громоздят.Чуть что — аврал:
«Внедрить! Поднять —
И подвести итог!»
И все досрочно, — не понять:
Зачем не точно в срок?.. А то о пользе овощей
Вещают ввысоке
И славят тысячи вещей,
Которых нет в тайге… Я правду всю насчет людей
С тобой затем делю,
Что я до боли их, чертей,
Какие есть, люблю.Все так.
И тот мышиный труд —
Не бросок он для глаз.
Но приглядись, а нет ли тут
Подвоха про запас? Долбят, сверлят — за шагом шаг —
В морозы и жары.
И под Иркутском точно так
Все было до поры.И там до срока все вокруг
Казалось — не всерьез.
И под Берлином — все не вдруг,
Все исподволь велось… Ты проглядел уже, старик,
Когда из-за горы
Они пробили бечевник
К воротам Ангары.Да что! Куда там бечевник! -
Таежной целиной
Тысячеверстный — напрямик —
Проложен путь иной.И тем путем в недавний срок,
Наполнив провода,
Иркутской ГЭС ангарский ток
Уже потек сюда.Теперь ты понял, как хитры,
Тебе не по нутру,
Что люди против Ангары
Послали Ангару.И та близка уже пора,
Когда все разом — в бой.
И — что Берлин,
Что Ангара,
Что дьявол им любой! Бетон, и сталь, и тяжкий бут
Ворота сузят вдруг…
Нет, он недаром длился, труд
Людских голов и рук.Недаром ветер тот подул.
Как хочешь, друг седой,
Но близок день, и ты, Падун,
Умолкнешь под водой… Ты скажешь: так тому и быть;
Зато удел красив:
Чтоб одного меня побить —
Такая бездна сил
Сюда пришла со всех сторон;
Не весь ли материк? Выходит, знали, что силен,
Робели?..
Ах, старик,
Твою гордыню до поры
Я, сколько мог, щадил:
Не для тебя, не для игры, -
Для дела — фронт и тыл.И как бы ни была река
Крута — о том не спор, -
Но со всего материка
Трубить зачем же сбор! А до тебя, не будь нужды,
Так люди и теперь
Твоей касаться бороды
Не стали бы, поверь.Ты присмирел, хоть песнь свою
Трубишь в свой древний рог.
Но в звуках я распознаю,
Что ты сказать бы мог.Ты мог бы молвить: хороши!
Всё на одни весы:
Для дела всё. А для души?
А просто для красы? Так — нет?.. Однако не спеши
Свой выносить упрек:
И для красы и для души
Пойдет нам дело впрок… В природе шагу не ступить,
Чтоб тотчас, так ли, сяк,
Ей чем-нибудь не заплатить
За этот самый шаг… И мы у этих берегов
Пройдем не без утрат.
За эту стройку для веков
Тобой заплатим, брат.Твоею пенной сединой,
Величьем диких гор.
И в дар Сибири свой — иной
Откроем вдаль простор.Морская ширь — ни дать ни взять —
Раздвинет берега,
Байкалу-батюшке под стать,
Чья дочь — сама река.Он добр и щедр к родне своей,
И вовсе не беда,
Что, может, будет потеплей
В тех берегах вода.Теплей вода,
Светлей места, -
Вот так, взамен твоей,
Придет иная красота, -
И не поспоришь с ней… Но кисть и хитрый аппарат
Тебя, твой лик, твой цвет
Схватить в натуре норовят,
Запечатлеть навек.Придет иная красота
На эти берега.
Но, видно, людям та и та
Нужна и дорога.Затем и я из слов простых
И откровенных дум
Слагаю мой прощальный стих
Тебе, старик Падун.