ДжанСобрав еле-еле с дорог
расшвырянного себя,
я переступаю порог
страны под названьем «семья». Пусть нету прощения мне,
здесь буду я понят, прощён,
и стыдно мне в этой стране
за всё, из чего я пришёл. Набитый опилками лев,
зубами вцепляясь в пальто,
сдирает его, повелев
стать в угол, и знает — за что. Заштопанный грустный жираф
облизывает меня,
губами таща за рукав
в пещеру, где спят сыновья. И в газовых синих очах
кухонной московской плиты
недремлющий вечный очаг
и вечная женщина — ты. Ворочает уголья лет
в золе золотой кочерга,
и вызолочен силуэт
хранительницы очага. Очерчена золотом грудь.
Ребёнок сосёт глубоко…
Всем бомбам тебя не спугнуть,
когда ты даёшь молоко. С годами всё больше пуглив
и даже запуган подчас
когда-то счастливый отлив
твоих фиолетовых глаз. Тебя далеко занесло,
но, как золотая пчела,
ты знаешь своё ремесло,
хранительница очага. Я голову очертя
растаптывал всё на бегу.
Разрушил я два очага,
а третий, дрожа, берегу. Мне слышится топот шагов.
Идут сквозь вселенский бедлам
растаптыватели очагов
по женским и детским телам. Дорогами женских морщин
они маршируют вперёд.
В глазах гуманистов-мужчин
мерцает эсэсовский лёд. Но тлеющие угольки
растоптанных очагов
вцепляются в каблуки,
сжигая заснувших врагов. А как очищается суть
всего, что внутри и кругом,
когда освещается путь
и женщиной, и очагом! Семья — это слитые «я».
Я спрашиваю — когда
в стране под названьем «семья»
исчезнут и гнёт и вражда? Ответь мне в ночной тишине,
хранительница, жена, —
неужто и в этой стране
когда-нибудь будет война?!
Ты помнишь, Алеша, дороги Смоленщины,
Как шли бесконечные, злые дожди,
Как кринки несли нам усталые женщины,
Прижав, как детей, от дождя их к груди,
Как слезы они вытирали украдкою,
Как вслед нам шептали: — Господь вас спаси! —
И снова себя называли солдатками,
Как встарь повелось на великой Руси.
Слезами измеренный чаще, чем верстами,
Шел тракт, на пригорках скрываясь из глаз:
Деревни, деревни, деревни с погостами,
Как будто на них вся Россия сошлась,
Как будто за каждою русской околицей,
Крестом своих рук ограждая живых,
Всем миром сойдясь, наши прадеды молятся
За в бога не верящих внуков своих.
Ты знаешь, наверное, все-таки Родина —
Не дом городской, где я празднично жил,
А эти проселки, что дедами пройдены,
С простыми крестами их русских могил.
Не знаю, как ты, а меня с деревенскою
Дорожной тоской от села до села,
Со вдовьей слезою и с песнею женскою
Впервые война на проселках свела.
Ты помнишь, Алеша: изба под Борисовом,
По мертвому плачущий девичий крик,
Седая старуха в салопчике плисовом,
Весь в белом, как на смерть одетый, старик.
Ну что им сказать, чем утешить могли мы их?
Но, горе поняв своим бабьим чутьем,
Ты помнишь, старуха сказала: — Родимые,
Покуда идите, мы вас подождем.
«Мы вас подождем!» — говорили нам пажити.
«Мы вас подождем!» — говорили леса.
Ты знаешь, Алеша, ночами мне кажется,
Что следом за мной их идут голоса.
По русским обычаям, только пожарища
На русской земле раскидав позади,
На наших глазах умирали товарищи,
По-русски рубаху рванув на груди.
Нас пули с тобою пока еще милуют.
Но, трижды поверив, что жизнь уже вся,
Я все-таки горд был за самую милую,
За горькую землю, где я родился,
За то, что на ней умереть мне завещано,
Что русская мать нас на свет родила,
Что, в бой провожая нас, русская женщина
По-русски три раза меня обняла.
Повстречала девчонка бога,
Бог пил мёртвую в монопольке,
Ну, а много ль от бога прока
В чертовне и в чаду попойки?
Ах, как пилось к полночи!
Как в башке гудело,
Как цыгане, сволочи,
Пели «Конавэлла»!
«Ай да Конавэлла, гран-традела,
Ай да йорысака палалховела!»
А девчонка сидела с богом,
К богу фасом, а к прочим боком,
Ей домой бы бежать к папане,
А она чокается шампанью.
Ах, ёлочки-мочалочки,
Сладко вина пьются —
В серебряной чарочке
На золотом блюдце!
Кому чару пить?! Кому здраву быть?!
Королевичу Александровичу!
С самоваров к чертям полуда,
Чад летал над столами сотью,
А в четвёртом часу, под утро,
Бог последнюю кинул сотню…
Бога, пьяного в дугу,
Все теперь цукали,
И цыгане — ни гугу,
Разбрелись цыгане,
И друзья, допив до дна, —
Скатертью дорога!
Лишь девчонка та одна
Не бросала бога.
А девчоночка эта с Охты,
И глаза у ней цвета охры,
Ждет маманя свою кровинку,
А она с богом сидит в обнимку.
И надменный половой
Шваркал мокрой тряпкой,
Бог с поникшей головой
Горбил плечи зябко
И просил у цыган хоть слова,
Хоть немножечко, хоть чуть слышно,
А в ответ ему — жбан рассола:
Понимай, мол, что время вышло!
Вместо водочки — вода,
Вместо пива — пена!..
И девчоночка тогда
Тоненько запела:
«Ай да Конавэлла, гран-традела,
Ай да йорысака палалховела…»
Ах, как пела девчонка богу
И про поле, и про дорогу,
И про сумерки, и про зори,
И про милых, ушедших в море…
Ах, как пела девчонка богу!
Ах, как пела девчонка Блоку!
И не знала она, не знала,
Что бессмертной в то утро стала —
Этот тоненький голос в трактирном чаду
Будет вечно звенеть в «Соловьином саду».
Мы выходим из ворот.
Видим: на прогулку
Дружным шагом сад идет
Вдоль по переулку.
Да, да, да, шагает сад!
Перешел дорогу,
И запел он песню в лад,
Выступая в ногу.
Разве может сад идти,
Распевая по пути?
Не такой, как все сады,
Этот сад ходячий.
Он ложится у воды
На песок горячий.
Быстро сбросил у реки
Тапочки и майки,
Лепит булки, пирожки,
Куличи и сайки.
Полежал на солнце сад
И забрался в воду.
До чего воде он рад
В жаркую погоду!
Брызжет пеной водопад,
Вверх летят фонтаны,
Чуть сбежит раздетый сад
С отмели песчаной.
Вот он вышел из воды,
Ежится, как ежик.
На песке видны следы —
Шесть десятков ножек.
Славно выкупался сад,
Отдохнул немного
И отправился назад
Прежнею дорогой.
Сад заходит в новый дом,
Где в большой столовой
Тридцать кружек с молоком
Для него готовы.
Поиграл он пять минут
В куклы и в лошадки,
А потом его кладут
В белые кроватки.
Разве сад ложится спать
После завтрака в кровать?
Если сад гулял с утра, —
Саду отдых нужен.
А когда придет пора,
Будет он разбужен.
Приберет свою кровать,
Простыни, подушки
И опять пойдет играть
В игры и в игрушки.
Есть у сада паровоз,
Шесть автомобилей,
Черный пес — блестящий нос,
Белый кот Василий,
Восемь куколок в одной
Кукле деревянной
И Петрушка заводной,
Рыжий и румяный.
Этот сад — не зоосад,
Но в саду есть полка
Для тигрят и медвежат,
Кролика и волка.—
Каждый вечер тридцать мам
В новый дом приходят,
Каждый вечер по домам
Сад они разводят.
Этот сад ходячий нам
Называть не надо,
Потому что ты и сам
Из такого сада!
Меня не пугает
Высокая дрожь
Пришедшего дня
И ушедших волнений, -
Я вместе с тобою
Несусь, молодежь,
Перил не держась,
Не считая ступеней.
Короткий размах
В ширину и в длину —
Мы в щепки разносим
Старинные фрески,
Улыбкой кривою
На солнце сверкнув,
Улыбкой кривою,
Как саблей турецкой… Мы в сумерках синих
На красный парад
Несем темно-серый
Буденновский шлем,
А Подлость и Трусость,
Как сестры, стоят,
Навек исключенные
Из ЛКСМ.Простите, товарищ!
Я врать не умею —
Я тоже билета
Уже не имею,
Я трусом не числюсь,
Но с Трусостью рядом
Я тоже стою
В стороне от парада.Кому это нужно?
Зачем я пою?
Меня всё равно
Комсомольцы не слышат,
Меня всё равно
Не узнают в бою,
Меня оттолкнут
И в мещане запишут… Неправда!
Я тот же поэт-часовой,
Мое исключенье
Совсем не опасно,
Меня восстановят —
Клянусь головой!..
Не правда ль, братишки,
Голодный и Ясный? Вы помните грохот
Двадцатого года?
Вы слышите запах
Военной погоды?
Сквозь дым наша тройка
Носилась бегом,
На нас дребезжали
Бубенчики бомб.И молодость наша —
Веселый ямщик —
Меня погоняла
Со свистом и пеньем.
С тех пор я сквозь годы
Носиться привык,
Перил не держась,
Не считая ступеней… Обмотки сползали,
Болтались винтовки…
(Рассеянность милая,
Славное время!)
Вы помните первую
Командировку
С тяжелою кладью
Стихотворений? Москва издалека,
И путь незнакомый,
Бумажка с печатью
И с визой губкома,
С мандатами длинными
Вместо билетов,
В столицу,
На съезд
Пролетарских поэтов.Мне мать на дорогу
Яиц принесла,
Кусок пирога
И масла осьмушку.
Чтоб легкой, как пух,
Мне дорога была,
Она притащила
Большую подушку.Мы молча уселись,
Дрожа с непривычки,
Готовясь к дороге,
Дороги не зная…
И мать моя долго
Бежала за бричкой,
Она задыхалась,
Меня догоняя… С тех пор каждый раз,
Обернувшись назад,
Я вижу
Заплаканные глаза.
— Ты здорово, милая,
Утомлена,
Ты умираешь,
Меня не догнав.Забудем родителей,
Нежность забудем, -
Опять над полками
Всплывает атака,
Веселые ядра
Бегут из орудий,
Высокий прожектор
Выходит из мрака.Он бродит по кладбищам,
Разгоряченный,
Считая убитых,
Скользя над живыми,
И город проснулся
Отрядами ЧОНа,
Вздохнул шелестящими
Мостовыми… Я снова тебя,
Комсомол, узнаю,
Беглец, позабывший
Назад возвратиться,
Бессонный бродяга,
Веселый в бою,
Застенчивый чуточку
Перед партийцем.Забудем атаки,
О прошлом забудем.
Друзья!
Начинается новое дело,
Глухая труба
Наступающих буден
Призывно над городом
Загудела.Рассвет подымается,
Сонных будя,
За окнами утренний
Галочий митинг.
Веселые толпы
Бессонных бродяг
Храпят
По студенческим общежитьям.Большая дорога
За ними лежит,
Их ждет
Дорога большая
Домами,
Несущими этажи,
К празднику
Первого мая… Тесный приют,
Худая кровать,
Запачканные
Обои
И книги,
Которые нужно взять,
Взять — по привычке —
С бою.Теплый парод!
Хороший народ!
Каждый из нас —
Гений.
Мы — по привычке —
Идем вперед,
Без отступлений! Меня не пугает
Высокая дрожь
Пришедшего дня
И ушедших волнений…
Я вместе с тобою
Несусь, молодежь,
Перил не держась,
Не считая ступеней…
Нет времени, чтобы себя обмануть,
И нет ничего, чтобы просто уснуть,
И нет никого, кто способен нажать на курок.
Моя голова — перекресток железных дорог.
Есть целое небо, но нечем дышать.
Здесь тесно, но я не пытаюсь бежать.
Я прочно запутался в сетке ошибочных строк.
Моя голова — перекресток железных дорог.
Нарушены правила в нашей игре,
И я повис на телефонном шнуре.
Смотрите, сегодня петля на плечах палача.
Скажи мне — прощай, помолись и скорее кончай.
Минута считалась за несколько лет,
Но ты мне купила обратный билет.
И вот уже ты мне приносишь заваренный чай.
С него начинается мертвый сезон.
Шесть твоих цифр помнит мой телефон,
Хотя он давно помешался на длинных гудках.
Нам нужно молчать, стиснув зубы до боли в висках.
Фильтр сигареты испачкан в крови.
Я еду по минному полю любви.
Хочу каждый день умирать у тебя на руках.
Мне нужно хоть раз умереть у тебя на руках.
Любовь — это слово похоже на ложь.
Пришитая к коже дешевая брошь.
Прицепленный к жестким вагонам вагон-ресторан.
И даже любовь не поможет сорвать стоп-кран.
Любовь — режиссер с удивленным лицом,
Снимающий фильмы с печальным концом,
А нам все равно так хотелось смотреть на экран.
Любовь — это мой заколдованный дом,
И двое, что все еще спят там вдвоем.
На улице Сакко-Ванцетти мой дом 22
Они еще спят, но они еще помнят слова.
Их ловит безумный ночной телеграф.
Любовь — это то, в чем я прав и неправ,
И только любовь дает мне на это права.
Любовь — как куранты отставших часов,
Стойкая боязнь чужих адресов.
Любовь — это солнце, которое видит закат.
Любовь — это я, это твой неизвестный солдат.
Любовь — это снег и глухая стена.
Любовь — это несколько капель вина.
Любовь — это поезд Свердловск-Ленинград и назад.
Любовь — это поезд сюда и назад.
Нет времени, чтобы себя обмануть,
И нет ничего, чтобы просто уснуть,
И нет никого, кто способен нажать на курок.
Моя голова — перекресток железных дорог.
Я на ладонь положил без усилия
Туго спеленатый теплый пакет.
Отчество есть у него и фамилия,
Только вот имени все еще нет…
Имя найдем. Тут не в этом вопрос.
Главное то, что мальчишка родился!
Угол пакета слегка приоткрылся,
Видно лишь соску да пуговку-нос…
В сад заползают вечерние тени,
Спит и не знает недельный малец,
Что у кроватки сидят в восхищеньи
Гордо застывшие мать и отец!
Раньше смеялся я, встретив родителей,
Слишком пристрастных к младенцам своим.
Я говорил им: «Вы просто вредители,
Главное — выдержка, строгость, режим!»
Так поучал я. Но вот, наконец,
В комнате нашей заплакал малец,
Где наша выдержка? Разве ж мы строги?
вместо покоя — сплошные тревоги:
То наша люстра нам кажется яркой,
То сыну — холодно, то сыну — жарко,
То он покашлял, а то он вздохнул,
То он поморщился, то он чихнул…
Впрочем, я краски сгустил преднамеренно.
Страхи исчезнут, мы в этом уверены.
Пусть холостяк надо мной посмеется,
Станет родителем — смех оборвется.
Спит мой мальчишка на даче под соснами,
Стиснув пустышку беззубыми деснами…
Мир перед ним расстелился дорогами
С радостью, горем, покоем, тревогами…
Вырастет он и узнает, как я
Жил, чтоб дороги те стали прямее.
Я защищал их, и вражья броня
Гнула, как жесть, перед правдой моею!
Шел я недаром дорогой побед.
Вновь утро мира горит над страною!
Но за победу, за солнечный свет
Я заплатил дорогою ценою.
В гуле боев, десять весен назад.
Шел я и видел деревни и реки,
Видел друзей. Но ударил снаряд —
И темнота обступила навеки…
— Доктор, да сделайте ж вы что-нибудь!
Слышите, доктор! Я крепок, я молод! —
Доктор бессилен. Слова его — холод:
— Рад бы, товарищ, да глаз не вернуть…
— Доктор, оставьте прогнозы и книжки!
Жаль, вас сегодня поблизости нет.
Ведь через десять полуночных лет,
Из-под ресниц засияв, у сынишки
Снова глаза мои смотрят на свет!
Раньше в них было кипение боя,
В них отражались пожаров огни,
Нынче глаза эти видят иное,
Стали спокойней и мягче они,
Чистой ребячьей умыты слезою…
Ты береги их, мой маленький сын!
их я не прятал от правды суровой,
Я их не жмурил в атаке стрелковой,
Встретясь со смертью один на один.
Ими я видел и сирот и вдов:
Ими смотрел на гвардейское знамя,
Ими я видел бегущих врагов,
Видел победы далекое пламя.
С ними шагал я уверенно к цели,
С ними страну расчищал от руин.
Эти глаза для Отчизны горели!
Ты береги их, мой маленький сын!
Тени в саду все длиннее ложатся…
Где-то пропел паровозный гудок…
Ветер, устав по дорогам слоняться,
Чуть покружил и улегся у ног…
Спит мой мальчишка на даче под соснами,
Стиснув пустышку беззубыми деснами.
Мир перед ним расстелился дорогами
С радостью, горем, покоем, тревогами…
Нет! Не пойдет он тропинкой кривою.
Счастье себе он добудет иное:
Выкует счастье, как в горне кузнец!
Верю я в счастье его золотое.
Верю всем сердцем! На то я — отец!
На виды видевшей гармони,
Перебирая хриплый строй,
Слепец играл в чужом вагоне
«Вдоль по дороге столбовой».
Ослепнувший под Молодечно
Еще на той, на той войне,
Из лазарета он, увечный,
Пошел, зажмурясь, по стране.
Сама Россия положила
Гармонь с ним рядом в забытьи
И во владенье подарила
Дороги длинные свои.
Он шел, к увечью привыкая,
Струились слезы по лицу.
Вилась дорога столбовая,
Навеки данная слепцу.
Все люди русские хранили
Его, чтоб был он невредим,
Его крестьяне подвозили,
И бабы плакали над ним.
Проводники вагонов жестких
Через Сибирь его везли.
От слез засохшие полоски
Вдоль черных щек его легли.
Он слеп, кому какое дело
До горестей его чужих?
Но вот гармонь его запела,
И кто-то первый вдруг затих.
И сразу на сердца людские
Печаль, сводящая с ума,
Легла, как будто вдруг Россия
Взяла их за руки сама.
И повела под эти звуки
Туда, где пепел и зола,
Где женщины ломают руки
И кто-то бьет в колокола
.По деревням и пепелищам,
Среди нагнувшихся теней.
«Чего вы ищете?» — «Мы ищем
Своих детей, своих детей…»
По бедным, вымершим равнинам,
По желтым волчьим огонькам,
По дымным заревам, по длинным
Степным бесснежным пустырям,
Где со штыком в груди открытой
Во чистом поле, у ракит,
Рукой родною не обмытый,
Сын русской матери лежит.
Где, если будет месть на свете,
Нам по пути то там, то тут
Непохороненные дети
Гвоздикой красной прорастут,
Где ничего не напророчишь
Черней того, что было там…
«Стой, гармонист! Чего ты хочешь?
Зачем ты ходишь по пятам?
Свое израненное тело
Уже я нес в огонь атак.
Тебе Россия петь велела?
Я ей не изменю и так.
Скажи ей про меня: не станет
Солдат напрасно отдыхать,
Как только раны чуть затянет,
Пойдет солдат на бой опять.
Скажи ей: не ища покоя,
Пройдет солдат свой крестный путь.
Ну, и сыграй еще такое,
Чтоб мог я сердцем отдохнуть…»
Слепец лады перебирает,
Он снова только стар и слеп.
И раненый слезу стирает
И режет пополам свой хлеб.
Если дорог тебе твой дом,
Где ты русским выкормлен был,
Под бревенчатым потолком,
Где ты, в люльке качаясь, плыл;
Если дороги в доме том
Тебе стены, печь и углы,
Дедом, прадедом и отцом
В нем исхоженные полы;
Если мил тебе бедный сад
С майским цветом, с жужжаньем пчёл
И под липой сто лет назад
В землю вкопанный дедом стол;
Если ты не хочешь, чтоб пол
В твоем доме фашист топтал,
Чтоб он сел за дедовский стол
И деревья в саду сломал…
Если мать тебе дорога —
Тебя выкормившая грудь,
Где давно уже нет молока,
Только можно щекой прильнуть;
Если вынести нету сил,
Чтоб фашист, к ней постоем став,
По щекам морщинистым бил,
Косы на руку намотав;
Чтобы те же руки ее,
Что несли тебя в колыбель,
Мыли гаду его белье
И стелили ему постель…
Если ты отца не забыл,
Что качал тебя на руках,
Что хорошим солдатом был
И пропал в карпатских снегах,
Что погиб за Волгу, за Дон,
За отчизны твоей судьбу;
Если ты не хочешь, чтоб он
Перевертывался в гробу,
Чтоб солдатский портрет в крестах
Взял фашист и на пол сорвал
И у матери на глазах
На лицо ему наступал…
Если ты не хочешь отдать
Ту, с которой вдвоем ходил,
Ту, что долго поцеловать
Ты не смел, — так ее любил, —
Чтоб фашисты ее живьем
Взяли силой, зажав в углу,
И распяли ее втроем,
Обнаженную, на полу;
Чтоб досталось трем этим псам
В стонах, в ненависти, в крови
Все, что свято берег ты сам
Всею силой мужской любви…
Если ты фашисту с ружьем
Не желаешь навек отдать
Дом, где жил ты, жену и мать,
Все, что родиной мы зовем, —
Знай: никто ее не спасет,
Если ты ее не спасешь;
Знай: никто его не убьет,
Если ты его не убьешь.
И пока его не убил,
Помолчи о своей любви,
Край, где рос ты, и дом, где жил,
Своей родиной не зови.
Пусть фашиста убил твой брат,
Пусть фашиста убил сосед, —
Это брат и сосед твой мстят,
А тебе оправданья нет.
За чужой спиной не сидят,
Из чужой винтовки не мстят.
Раз фашиста убил твой брат, —
Это он, а не ты солдат.
Так убей фашиста, чтоб он,
А не ты на земле лежал,
Не в твоем дому чтобы стон,
А в его по мертвым стоял.
Так хотел он, его вина, —
Пусть горит его дом, а не твой,
И пускай не твоя жена,
А его пусть будет вдовой.
Пусть исплачется не твоя,
А его родившая мать,
Не твоя, а его семья
Понапрасну пусть будет ждать.
Так убей же хоть одного!
Так убей же его скорей!
Сколько раз увидишь его,
Столько раз его и убей!
1 Темный вечер легчайшей метелью увит,
волго-донская степь беспощадно бела…
Вот когда я хочу говорить о любви,
о бесстрашной, сжигающей душу дотла. Я ее, как сейчас, никогда не звала. Отыщи меня в этой февральской степи,
в дебрях взрытой земли, между свай эстакады.
Если трудно со мной — ничего, потерпи.
Я сама-то себе временами не рада. Что мне делать, скажи, если сердце мое
обвивает, глубоко впиваясь, колючка,
и дозорная вышка над нею встает,
и о штык часового терзаются низкие тучи?
Так упрямо смотрю я в заветную даль,
так хочу разглядеть я далекое, милое
солнце…
Кровь и соль на глазах! Я смотрю на него сквозь большую печаль,
сквозь колючую мглу,
сквозь судьбу волгодонца… Я хочу, чтоб хоть миг постоял ты со мной
у ночного костра — он огромный,
трескучий и жаркий,
где строители греются тесной гурьбой
и в огонь неподвижные смотрят овчарки.
Нет, не дома, не возле ручного огня,
только здесь я хочу говорить о любви.
Если помнишь меня, если понял меня,
если любишь меня — позови, позови!
Ожидаю тебя так, как моря в степи
ждет ему воздвигающий берега
в ночь, когда окаянная вьюга свистит,
и смерзаются губы, и душат снега;
в ночь, когда костенеет от стужи земля, -
ни костры, ни железо ее не берут.
Ненавидя ее, ни о чем не моля,
как любовь, беспощадным становится труд.
Здесь пройдет, озаряя пустыню, волна.
Это всё про любовь. Это только она. 2 О, как я от сердца тебя отрывала!
Любовь свою — не было чище и лучше —
сперва волго-донским степям отдавала…
Клочок за клочком повисал на колючках.
Полынью, полынью горчайшею веет
над шлюзами, над раскаленной землею…
Нет запаха бедственнее и древнее,
и только любовь, как конвойный, со мною.
Нас жизнь разводила по разным дорогам.
Ты умный, ты добрый, я верю доныне.
Но ты этой жесткой земли не потрогал,
и ты не вдыхал этот запах полыни.
А я неустанно вбирала дыханьем
тот запах полынный, то горе людское,
и стало оно, безысходно простое,
глубинным и горьким моим достояньем. …Полынью, полынью бессмертною веет
от шлюзов бетонных до нашего дома…
Ну как же могу я, ну как же я смею,
вернувшись, ‘люблю’ не сказать по-другому!
Ах, дороги узкие —
Вкось, наперерез, —
Версты белорусские —
С ухабами и без.
Как орехи грецкие,
Щелкаю я их, —
Ох, говорят, немецкие —
Гладко, напрямик…
Там, говорят, дороги — ряда по три,
И нет табличек с «Ахтунг!» или «Хальт!».
Ну что же — мы прокатимся, посмотрим,
Понюхаем не порох, а асфальт.
Горочки пологие —
Я их — щелк да щелк!
Но в душе, как в логове,
Затаился волк.
Ату, колеса гончие!
Целюсь под обрез —
И с волком этим кончу я
На отметке «Брест».
Я там напьюсь водички из колодца
И покажу отметки в паспортах.
Потом мне пограничник улыбнется,
Узнав, должно быть, — или просто так.
После всякой зауми
Вроде: «Кто таков?»-
Как взвились шлагбаумы
Вверх, до облаков!
Лишь взял товарищ в кителе
Снимок для жены —
И… только нас и видели
С нашей стороны!
Я попаду в Париж, в Варшаву, в Ниццу!
Они — рукой подать — наискосок…
Так я впервые пересек границу
И чьи-то там сомненья пресек.
Ах, дороги скользкие —
Вот и ваш черед, -
Деревеньки польские —
Стрелочки вперед;
Телеги под навесами,
Булыжник-чешуя…
По-польски ни бельмеса мы —
Ни жена, ни я!
Потосковав о ломте, о стакане,
Остановились где-то наугад, -
И я сказал по-русски: «Прошу, пани!» —
И получилось точно и впопад!
Ах, еда дорожная
Из немногих блюд!
Ем неосторожно я
Все, что подают.
Напоследок — сладкое,
Стало быть — кончай!
И на их хербатку я
Дую, как на чай.
А панночка пощелкала на счетах
(Всё, как у нас — Зачем туристы врут!)-
И я, прикинув разницу валют,
Ей отсчитал не помню сколько злотых
И проворчал: «По божески дерут»…
Где же песни-здравицы, -
Ну-ка подавай! -
Польские красавицы,
Для туристов — рай?
Рядом на поляночке —
Души нараспах —
Веселились панночки
С граблями в руках.
«Да, побывала Польша в самом пекле, -
Сказал старик и лошадей распряг…-
Красавицы-полячки не поблекли —
А сгинули в немецких лагерях…»
Лемеха въедаются
В землю, как каблук,
Пеплы попадаются
До сих пор под плуг.
Память вдруг разрытая —
Неживой укор:
Жизни недожитые —
Для колосьев корм.
В моем мозгу, который вдруг сдавило
Как обручем, — но так его, дави! -
Варшавское восстание кровило,
Захлебываясь в собственной крови…
Дрались — худо, бедно ли,
А наши корпуса —
В пригороде медлили
Целых два часа.
В марш-бросок, в атаку ли —
Рвались, как один, -
И танкисты плакали
На броню машин…
Военный эпизод — давно преданье,
В историю ушел, порос быльем, -
Но не забыто это опозданье,
Коль скоро мы заспорили о нем.
Почему же медлили
Наши корпуса?
Почему обедали
Эти два часа?
Потому что, танками,
Мокрыми от слез,
Англичанам с янками
Мы утерли нос!
А может быть, разведка оплошала —
Не доложила?. Что теперь гадать!
Но вот сейчас читаю я: «Варшава» —
И еду, и хочу не опоздать!
Нет, жизнь меня не обделила,
Добром своим не обошла.
Всего с лихвой дано мне было
В дорогу — света и тепла.
И сказок в трепетную память,
И песен стороны родной,
И старых праздников с попами,
И новых с музыкой иной.
И в захолустье, потрясенном
Всемирным чудом новых дней, -
Старинных зим с певучим стоном
Далеких — за лесом — саней.
И весен в дружном развороте,
Морей и речек на дворе,
Икры лягушечьей в болоте,
Смолы у сосен на коре.
И летних гроз, грибов и ягод,
Росистых троп в траве глухой,
Пастушьих радостей и тягот,
И слез над книгой дорогой.
И ранней горечи и боли,
И детской мстительной мечты,
И дней, не высиженных в школе,
И босоты, и наготы.
Всего — и скудости унылой
В потемках отчего угла…
Нет, жизнь меня не обделила,
Добром своим не обошла.
Ни щедрой выдачей здоровья
И сил, что были про запас,
Ни первой дружбой и любовью,
Что во второй не встретишь раз.
Ни славы замыслом зеленым,
Отравой сладкой строк и слов;
Ни кружкой с дымным самогоном
В кругу певцов и мудрецов -
Тихонь и спорщиков до страсти,
Чей толк не прост и речь остра
Насчет былой и новой власти,
Насчет добра
И недобра…
Чтоб жил и был всегда с народом,
Чтоб ведал все, что станет с ним,
Не обошла тридцатым годом.
И сорок первым,
И иным…
И столько в сердце поместила,
Что диву даться до поры,
Какие резкие под силу
Ему ознобы и жары.
И что мне малые напасти
И незадачи на пути,
Когда я знаю это счастье -
Не мимоходом жизнь пройти.
Не мимоездом, стороною
Ее увидеть без хлопот,
Но знать горбом и всей спиною
Ее крутой и жесткий пот.
И будто дело молодое -
Все, что затеял и слепил,
Считать одной ничтожной долей
Того, что людям должен был.
Зато порукой обоюдной
Любая скрашена страда:
Еще и впредь мне будет трудно,
Но чтобы страшно -
Никогда.
Я вышел ростом и лицом —
Спасибо матери с отцом;
С людьми в ладу — не понукал, не помыкал;
Спины не гнул — прямым ходил,
И в ус не дул, и жил как жил,
И голове своей руками помогал…
Бродяжил и пришёл домой
Уже с годами за спиной,
Висят года на мне — ни бросить, ни продать.
Но на начальника попал,
Который бойко вербовал,
И за Урал машины стал перегонять.
Дорога, а в дороге — МАЗ,
Который по уши увяз,
В кабине — тьма, напарник третий час молчит,
Хоть бы кричал, аж зло берёт:
Назад пятьсот,
пятьсот вперёд,
А он зубами «Танец с саблями» стучит!
Мы оба знали про маршрут,
Что этот МАЗ на стройках ждут.
А наше дело — сел, поехал. Ночь, полночь…
Ну надо ж так! Под Новый год!
Назад пятьсот,
пятьсот вперёд!
Сигналим зря — пурга, и некому помочь!
«Глуши мотор, — он говорит, —
Пусть этот МАЗ огнём горит!»
Мол видишь сам — тут больше нечего ловить.
Мол, видишь сам — кругом пятьсот,
И к ночи точно занесёт,
Так заровняет, что не надо хоронить!
Я отвечаю: «Не канючь!»
А он — за гаечный за ключ
И волком смотрит (он вообще бывает крут).
А что ему — кругом пятьсот,
И кто кого переживёт,
Тот и докажет, кто был прав, когда припрут!
Он был мне больше чем родня —
Он ел с ладони у меня,
А тут глядит в глаза — и холодно спине.
А что ему — кругом пятьсот,
И кто там после разберёт,
Что он забыл, кто я ему и кто он мне!
И он ушёл куда-то вбок.
Я отпустил, а сам прилёг,
Мне снился сон про наш «весёлый» наворот.
Что будто вновь — кругом пятьсот,
Ищу я выход из ворот,
Но нет его, есть только вход,
и то не тот.…
Конец простой: пришел тягач,
И там был трос, и там был врач,
И МАЗ попал, куда положено ему.
И он пришёл — трясётся весь…
А там — опять далёкий рейс,
Я зла не помню — я опять его возьму!
Малый рост, усы большие,
Волос белый и нечастый,
Генерал любил Россию,
Как предписано начальством.А еще любил дорогу:
Тройки пляс в глуши просторов.
А еще любил немного
Соль солдатских разговоров.Шутки тех, кто ляжет утром
Здесь в Крыму иль на Кавказе.
Устоявшуюся мудрость
В незатейливом рассказе.Он ведь вырос с ними вместе.
Вместе бегал по баштанам…
Дворянин мелкопоместный,
Сын
в отставке капитана.У отца протекций много,
Только рано умер — жалко.
Генерал пробил дорогу
Только саблей да смекалкой.Не терпел он светской лени,
Притеснял он интендантов,
Но по части общих мнений
Не имел совсем талантов.И не знал он всяких всячин
О бесправье и о праве.
Был он тем, кем был назначен, —
Был столпом самодержавья.Жил, как предки жили прежде,
И гордился тем по праву.
Бил мадьяр при Будапеште,
Бил поляков под Варшавой.И с французами рубился
В севастопольском угаре…
Знать, по праву он гордился
Верной службой государю.Шел дождями и ветрами,
Был везде, где было нужно…
Шел он годы… И с годами
Постарел на царской службе.А когда эмира с ханом
Воевать пошла Россия,
Был он просто стариканом,
Малый рост, усы большие.Но однажды бывшим в силе
Старым другом был он встречен.
Вместе некогда дружили,
Пили водку перед сечей… Вместе все.
Но только скоро
Князь отозван был в Россию,
И пошел, по слухам, в гору,
В люди вышел он большие.И подумал князь, что нужно
Старику пожить в покое,
И решил по старой дружбе
Все дела его устроить.Генерала пригласили
В Петербург от марша армий.
Генералу предложили
Службу в корпусе жандармов.— Хватит вас трепали войны,
Будет с вас судьбы солдатской,
Все же здесь куда спокойней,
Чем под солнцем азиатским.И ответил строгий старец,
Не выказывая радость:
— Мне доверье государя —
Величайшая награда.А служить — пусть служба длится
Старой должностью моею…
Я могу еще рубиться,
Ну, а это — не умею.И пошел паркетом чистым
В азиатские Сахары…
И прослыл бы нигилистом,
Да уж слишком был он старый.
Приходит врач, на воробья похожий,
и прыгает смешно перед постелью.
И клювиком выстукивает грудь.
И маленькими крылышками машет.
— Ну, как дела? -
чирикает привычно. -
Есть жалобы?.. -
Я отвечаю:
— Есть.
Есть жалобы.
Есть очень много жалоб…
Вот, — говорю, -
не прыгал с парашютом…
Вот, — говорю, -
на лошади не ездил…
По проволоке в цирке не ходил…
Он морщится:
— Да бросьте вы!
Не надо!
Ведь я серьезно…
— Я серьезно тоже.
Послушайте, великолепный доктор:
когда-то в Омске
у большой реки
мальчишка жил,
затравленный войною…
Он так мечтал о небе -
синем-синем!
О невозможно белом парашюте,
качающемся
в теплой тишине…
Еще мечтал он
о ночных погонях!
О странном,
древнем ощущенье скачки,
когда подпрыгивает сердце к горлу
и ноги прирастают к стременам!..
Он цирк любил.
И в нем -
не акробатов,
не клоунов,
не львов, больших и грустных,
а девочку,
шагающую мягко
по воздуху,
спрессованному в нить.
О, как он после представлений клялся:
"Я научусь!
И я пойду за нею!.."
Вы скажете:
— Но это все наивно… -
Да-да, конечно.
Это все наивно.
Мы -
взрослые -
мечтаем по-другому
и о другом…
Мечта приходит к нам
еще неосязаемой,
неясной,
невидимой,
неназванной, как правнук.
И остается в нас до исполненья.
Или до смерти.
Это все равно.
Мы без мечты немыслимы.
Бессильны.
Но если исполняется она,
за ней — как ослепление -
другая!..
Исполнилось лишь самое начало.
Любовь исполнилась
и крик ребенка.
Исполнились друзья,
дороги,
дали.
Не все дороги
и не все друзья, -
я это понимаю!..
Только где-то
живут мечты -
наивные, смешные, -
с которых мы и начали мечтать.
Они нам в спины смотрят долго-долго -
вдруг обернемся
и "спасибо!" скажем.
Рукой взмахнем:
— Счастливо!..
Оставайтесь…
Простите за измену.
Мы спешим… -
Но, может, это даже не измена?!
…А доктор
собирает чемоданчик.
Молчит и улыбается по-птичьи.
Уходит.
И уже у самой двери
он тихо говорит:
— А я мечтал…
давно когда-то…
вырастить
овчарку…
А после
подарить погранзаставе…
И не успел… -
Действительно, смешно.
Перевод Л. Дымовой
1
Понять я не мог, а теперь понимаю —
И мне ни к чему никакой перевод, —
О чем, улетая, осенняя стая
Так горестно плачет,
Так грустно поет.
Мне раньше казалось: печаль беспричинна
У листьев, лежащих в пыли у дорог.
О ветке родной их печаль и кручина —
Теперь понимаю,
А раньше не мог.
Не знал я, не ведал, но понял с годами,
Уже с побелевшей совсем головой,
О чем от скалы оторвавшийся камень
Так стонет и плачет
Как будто живой.
Когда далеко от родимого края
Судьба иль дорога тебя увела,
И радость печальна — теперь понимаю, —
И песня горька,
И любовь не светла,
о Родина…
2
Под гром твоих колоколов
Твое я славлю имя.
И нет на свете слаще слов,
И звука нет любимей.
А если смолкнет песнь моя
В ночи иль на рассвете —
Так это значит, умер я
И нет меня на свете.
Я, как орел, парю весной
Над весями твоими.
И эти крылья за спиной —
Твое святое имя.
Но если вдруг сломает их
Недобрый темный ветер —
Ты не ищи меня в живых
Тогда на белом свете.
Я твой кинжал. Я был в бою
Мятежный, непокорный.
Я постою за честь твою,
Коль день настанет черный.
А если в строй бойцов твоих
Я в скорбный час не встану —
Так значит, нет меня в живых,
Исчез я, сгинул, канул.
Я по чужой земле иду,
Чужие слышу речи
И все нетерпеливей жду
Минуту нашей встречи.
А будет взгляд очей твоих
Не радостен, не светел —
Так значит, мне не быть в живых
Уже на белом свете.
3
О чем эта песня вагонных колес,
И птиц щебетанье,
И шелест берез?
О родине, только о родине.
О чем, уплывая,
Грустят облака?
О чем кораблей уходящих тоска?
О родине, только о родине.
В дни горьких печалей и тяжких невзгод
Кто выручит нас?
Кто поможет? Спасет?
Родина. Только лишь родина.
В минуты удачи,
В часы торжества
О чем наши мысли и наши слова?
О родине, только о родине.
Кто связан и счастьем с тобой, и бедой
Тому и во тьме
Ты сияешь звездой,
О Родина!..
— Нет, ребята, я не гордый.
Не загадывая вдаль,
Так скажу: зачем мне орден?
Я согласен на медаль.
На медаль. И то не к спеху.
Вот закончили б войну,
Вот бы в отпуск я приехал
На родную сторону.
Буду ль жив еще? — Едва ли.
Тут воюй, а не гадай.
Но скажу насчет медали:
Мне ее тогда подай.
Обеспечь, раз я достоин.
И понять вы все должны:
Дело самое простое —
Человек пришел с войны.
Вот пришел я с полустанка
В свой родимый сельсовет.
Я пришел, а тут гулянка.
Нет гулянки? Ладно, нет.
Я в другой колхоз и в третий —
Вся округа на виду.
Где-нибудь я в сельсовете
На гулянку попаду.
И, явившись на вечерку,
Хоть не гордый человек,
Я б не стал курить махорку,
А достал бы я «Казбек».
И сидел бы я, ребята,
Там как раз, друзья мои,
Где мальцом под лавку прятал
Ноги босые свои.
И дымил бы папиросой,
Угощал бы всех вокруг.
И на всякие вопросы
Отвечал бы я не вдруг.
— Как, мол, что? — Бывало всяко.
— Трудно все же? — Как когда.
— Много раз ходил в атаку?
— Да, случалось иногда.
И девчонки на вечерке
Позабыли б всех ребят,
Только слушали б девчонки,
Как ремни на мне скрипят.
И шутил бы я со всеми,
И была б меж них одна…
И медаль на это время
Мне, друзья, вот так нужна!
Ждет девчонка, хоть не мучай,
Слова, взгляда твоего…
— Но, позволь, на этот случай
Орден тоже ничего?
Вот сидишь ты на вечерке,
И девчонка — самый цвет.
— Нет, — сказал Василий Теркин
И вздохнул. И снова: — Нет.
Нет, ребята. Что там орден.
Не загадывая вдаль,
Я ж сказал, что я не гордый,
Я согласен на медаль.
_______
Теркин, Теркин, добрый малый,
Что тут смех, а что печаль.
Загадал ты, друг, немало,
Загадал далеко вдаль.
Были листья, стали почки,
Почки стали вновь листвой.
А не носит писем почта
В край родной смоленский твой.
Где девчонки, где вечерки?
Где родимый сельсовет?
Знаешь сам, Василий Теркин,
Что туда дороги нет.
Нет дороги, нету права
Побывать в родном селе.
Страшный бой идет, кровавый,
Смертный бой не ради славы,
Ради жизни на земле.
За садовой глухой оградой
Ты запрятался — серый чиж…
Ты хоть песней меня порадуй.
Почему, дорогой, молчишь?
Вот пришёл я с тобой проститься,
И приветливый и земной,
В лёгком платье своём из ситца
Как живая передо мной.
Неужели же всё насмарку?.
Даже в памяти не сбережём?.
Эту девушку и товарку
Называли всегда чижом.
За веселье, что удалось ей…
Ради молодости земли
Кос её золотые колосья
Мы от старости берегли.
Чтобы вроде льняной кудели
Раньше времени не седели,
Вместе с лентою заплелись,
Небывалые, не секлись.
Помню волос этот покорный,
Мановенье твоей руки,
Как смородины дикой, чёрной
Наедались мы у реки.
Только радостная, тускнея,
В замиранье, в морозы, в снег
Наша осень ушла, а с нею
Ты куда-то ушла навек.
Где ты — в Киеве? Иль в Ростове?
Ходишь плача или любя?
Платье ситцевое, простое
Износилось ли у тебя?
Слёзы тёмные в горле комом,
Вижу горести злой оскал…
Я по нашим местам знакомым,
Как иголку, тебя искал.
От усталости вяли ноги,
Безразличны кусты, цветы…
Может быть, по другой дороге
Проходила случайно ты?
Сколько песен от сердца отнял,
Как тебя на свиданье звал!
Только всю про тебя сегодня
Подноготную разузнал.
Мне тяжёлые, злые были
Рассказали в этом саду,
Как учительницу убили
В девятьсот тридцатом году.
Мы нашли их, убийц знаменитых,
То — смутители бедных умов
И владельцы железом крытых,
Пятистенных и в землю врытых
И обшитых тёсом домов.
Кто до хрипи кричал на сходах:
— Это только наше, ничьё…
Их теперь называют вот как,
Злобно, с яростью… — Кулачьё…
И теперь я наверно знаю —
Ты лежала в гробу, бела, —
Комсомольская, волостная
Вся ячейка за гробом шла.
Путь до кладбища был недолог,
Но зато до безумья лют —
Из берданок и из двустволок
Отдавали тебе салют.
Я стою на твоей могиле,
Вспоминаю во тьме дрожа,
Как чижей мы с тобой любили,
Как любили тебя, чижа.
Беспримерного счастья ради
Всех девчат твоего села,
Наших девушек в Ленинграде,
Гибель тяжкую приняла.
Молодая, простая, знаешь?
Я скажу тебе, не тая,
Что улыбка у них такая ж,
Как когда-то была твоя.
1Лесом, полями — дорогой прямой
Парень идет на побывку домой.Ранили парня, да что за беда?
Сердце играет, а кровь молода.— К свадьбе залечится рана твоя, —
С шуткой его провожали друзья.Песню поет он, довольный судьбой:
«Крутится, вертится шар голубой, Крутится, вертится, хочет упасть… »
Ранили парня, да что за напасть? Скоро он будет в отцовском дому,
Выйдут родные навстречу ему; Станет его поджидать у ворот
Та, о которой он песню поет.К сердцу ее он прильнет головой…
«Крутится, вертится шар голубой…»2Парень подходит. Нигде никого.
Горькое горе встречает его.Черные трубы над снегом торчат,
Черные птицы над ними кричат.Горькое горе, жестокий удел! —
Только скворечник один уцелел.Только висит над колодцем бадья…
— Где ж ты, родная деревня моя? Где ж эта улица, где ж этот дом,
Где ж эта девушка, вся в голубом? Вышла откуда-то старая мать:
— Где же, сыночек, тебя принимать? Чем же тебя накормить-напоить?
Где же постель для тебя постелить? Всё поразграбили, хату сожгли,
Настю, невесту, с собой увели…3В дымной землянке погас огонек,
Парень в потемках на сено прилег.Зимняя ночь холодна и длинна.
Надо бы спать, да теперь не до сна.Дума за думой идут чередой:
— Рано, как видно, пришел я домой; Нет мне покоя в родной стороне,
Сердце мое полыхает в огне; Жжет мою душу великая боль.
Ты не держи меня здесь, не неволь, —Эту смертельную муку врагу
Я ни забыть, ни простить не могу… Из темноты отзывается мать:
— Разве же стану тебя я держать? Вижу я, чую, что сердце болит.
Делай как знаешь, как совесть велит…4Поле да небо. Безоблачный день.
Крепко у парня затянут ремень, Ловко прилажен походный мешок;
Свежий хрустит под ногами снежок; Вьется и тает махорочный дым, —
Парень уходит к друзьям боевым.Парень уходит — судьба решена,
Дума одна и дорога одна… Глянет назад: в серебристой пыли
Только скворечник маячит вдали.Выйдет на взгорок, посмотрит опять —
Только уже ничего не видать.Дальше и дальше родные края…
— Настенька, Настенька — песня моя! Встретимся ль, нет ли мы снова с тобой?
«Крутится, вертится шар голубой…»
Мы из породы битых, но живучих,
Мы помним всё, нам память дорога.
Я говорю как мхатовский лазутчик,
Заброшенный в «Таганку» — в тыл врага.Теперь — в обнимку, как боксёры в клинче.
И я, когда-то мхатовский студент,
Олегу Николаевичу нынче
Докладываю данные развед-, Что на «Таганке» той толпа нахальная
У кассы давится — Гоморр, Содом! —
Цыганки с картами, дорога дальняя
И снова строится казённый дом.При всех делах таганцы с вами схожи,
Хотя, конечно, разницу найдёшь:
Спектаклям МХАТа рукоплещут ложи,
А те, без ложной скромности, без лож.В свой полувек Олег на век моложе —
Вторая жизнь взамен семи смертей,
Из-за того что есть в театре ложи,
Ты можешь смело приглашать гостей.Таганцы наших авторов хватают,
И тоже научились брать нутром,
У них гурьбой Булгакова играют,
И Пушкина — опять же впятером.Шагают роты в выкладке на марше,
Двум ротным — ордена за марш-бросок!
Всего на десять лет Любимов старше
Плюс «Десять дней…» — ну разве это срок?! Гадали разное — года в гаданиях:
Мол доиграются — и грянет гром.
К тому ж кирпичики на новых зданиях
Напоминают всем казённый дом.В истории искать примеры надо:
Был на Руси такой же человек —
Он щит прибил к воротам Цареграда
И звался тоже, кажется, Олег… Семь лет назад ты въехал в двери МХАТа,
Влетел на белом княжеском коне.
Ты сталь сварил, теперь все ждут проката —
И изнутри, конечно, и извне.На мхатовскую мельницу налили
Расплав горячий — это удалось.
Чуть было «Чайке» крылья не спалили,
Но, слава богу, славой обошлось.Во многом совпадают интересы:
В «Таганке» пьют за старый Новый год,
В обоих коллективах «мерседесы»,
Вот только «Чаек» нам недостаёт.А на «Таганке» — там возня повальная:
Перед гастролями она бурлит —
Им предстоит в Париж дорога дальняя,
Но «Птица синяя» не предстоит.Здесь режиссёр в актёре умирает,
Но — вот вам парадокс и перегиб:
Абдулов Сева — Севу каждый знает —
В Ефремове чуть было не погиб.Нет, право, мы похожи, даже в споре,
Живём и против правды не грешим:
Я тоже чуть не умер в режиссёре,
И, кстати, с удовольствием большим… Идут во МХАТ актёры, и едва ли
Затем, что больше платят за труды.
Но дай бог счастья тем, кто на бульваре,
Где чище стали Чистые пруды! Тоскуй, Олег, в минуты дорогие
По вечно и доподлинно живым!
Все понимают эту ностальгию
По бывшим современникам твоим.Волхвы пророчили концы печальные:
Мол змеи в черепе коня живут…
А мне вот кажется, дороги дальние,
Глядишь, когда-нибудь и совпадут.Учёные, конечно, не наврали.
Но ведь страна искусств — страна чудес,
Развитье здесь идёт не по спирали,
А вкривь и вкось, вразрез, наперерез.Затихла брань, но временны поблажки,
Светла Адмиралтейская игла.
«Таганка», МХАТ идут в одной упряжке,
И общая телега тяжела.Мы пара тварей с Ноева ковчега,
Два полушарья мы одной коры.
Не надо в академики Олега!
Бросайте дружно чёрные шары! И с той поры как люди слезли с веток,
Сей день — один из главных. Можно встать
И тост поднять за десять пятилеток —
За сто на два, за два по двадцать пять!
(Кафе)
Обыкновенно
мы говорим:
все дороги
приводят в Рим.
Не так
у монпарнасца.
Готов поклясться.
И Рем,
и Ромул,
и Ремул и Ром
в «Ротонду» придут
или в «Дом».
В кафе
идут
по сотням дорог,
плывут
по бульварной реке.
Вплываю и я:
«Garcon,
un grog
americain!»
Сначала
слова,
и губы,
и скулы
кафейный гомон сливал.
Но вот
пошли
вылупляться из гула
и лепятся
фразой
слова.
«Тут
проходил
Маяковский давеча,
хромой —
не видали рази?» —
«А с кем он шел?» —
«С Николай Николаичем».—
«С каким?»
«Да с великим князем!» —
«С великом князем?
Будет врать!
Он кругл
и лыс,
как ладонь.
Чекист он,
послан сюда
взорвать…» —
«Кого?» —
«Буа-дю-Булонь.
Езжай, мол, Мишка…»
Другой поправил:
«Вы врете,
противно слушать!
Совсем и не Мишка он,
а Павел.
Бывало, сядем —
Павлуша! —
а тут же
его супруга,
княжна,
брюнетка,
лет под тридцать…» —
«Чья?
Маяковского?
Он не женат».
«Женат —
и на императрице».—
«На ком?
Ее ж расстреляли…» —
«И он
поверил…
Сделайте милость!
Ее ж Маяковский спас
за трильон!
Она же ж
омолодилась!»
Благоразумный голос:
«Да нет,
вы врете —
Маяковский — поэт».—
«Ну, да, —
вмешалось двое саврасов, —
в конце
семнадцатого года
в Москве
чекой конфискован Некрасов
и весь
Маяковскому отдан.
Вы думаете —
сам он?
Сбондил до йот —
весь стих,
с запятыми,
скраден.
Достанет Некрасова
и продает —
червонцев по десять
на день».
Где вы,
свахи?
Подымись, Агафья!
Предлагается
жених невиданный.
Видано ль,
чтоб человек
с такою биографией
был бы холост
и старел невыданный?!
Париж,
тебе ль,
столице столетий,
к лицу
эмигрантская нудь?
Смахни
за ушми
эмигрантские сплетни.
Провинция! —
не продохнуть.
Я вышел
в раздумье —
черт его знает!
Отплюнулся —
тьфу, напасть!
Дыра
в ушах
не у всех сквозная —
другому
может запасть!
Слушайте, читатели,
когда прочтете,
что с Черчиллем
Маяковский
дружбу вертит
или
что женился я
на кулиджевской тете,
то, покорнейше прошу, —
не верьте.
Как нежданного счастья вестник,
Ты стоишь на пороге мая,
Будто сотканная из песни,
И загадочная, и простая.
Я избалован счастьем мало.
Вот стою и боюсь шевелиться:
Вдруг мне все это только снится,
Дунет ветер… и ты — пропала?!
Ветер дунул, промчал над садом,
Только образ твой не пропал.
Ты шагнула, ты стала рядом
И чуть слышно спросила: «Ждал?»
Ждал? Тебе ли в том сомневаться!
Только ждал я не вечер, нет.
Ждал я десять, а может статься,
Все пятнадцать иль двадцать лет.
Потому и стою, бледнея,
И взволнованный и немой.
Парк нас манит густой аллеей,
Звезды кружат над головой…
Можно скрыться, уйти от света
К соснам, к морю, в хмельную дрожь…
Только ты не пойдешь на это,
И я рад, что ты не пойдешь.
Да и мне ни к чему такое,
Хоть святым и не рвусь прослыть.
Просто, встретив хоть раз большое,
Сам не станешь его дробить.
Чуть доносится шум прибоя,
Млечный Путь как прозрачный дым…
Мы стоим на дороге двое,
Улыбаемся и молчим…
Пусть о грустном мы не сказали,
Но для нас и так не секрет,
Что для счастья мы опоздали,
Может статься, на много лет,
Можно все разгромить напасти.
Ради счастья — преграды в прах!
Только будет ли счастье — счастьем,
Коль на детских взойдет слезах?
Пусть иные сердца ракетой
Мчатся к цели сквозь боль и ложь.
Только ты не пойдешь на это,
И я горд, что ты не пойдешь!
Слышу ясно в душе сегодня
Звон победных фанфарных труб,
Хоть ни разу тебя не обнял
И твоих не коснулся губ.
Пусть пошутят друзья порою.
Пусть завидуют. В добрый час!
Я от них торжества не скрою,
Раз уж встретилось мне такое,
Что встречается только раз!
Ты не знаешь, какая сила
В этой гордой красе твоей!
Ты пришла, зажгла, окрылила,
Снова веру в меня вселила,
Чище сделала и светлей.
Ведь бывает, дорогой длинной,
Утомленный, забыв про сон,
Сквозь осоку и шум осиный
Ты идешь под комарный звон.
Но однажды ветви раздвинешь —
И, в ободранных сапогах,
На краю поляны застынешь
В солнце, в щебете и цветах…
Пусть цветов ты не станешь рвать,
А, до самых глубин взволнованный.
Потрясенный и зачарованный,
Долго так вот будешь стоять.
И потянет к лугам, к широтам,
Прямо к солнцу… И ты шагнешь!
Но теперь не пойдешь болотом,
Ни за что уже не пойдешь!
За каждый букет и за каждый цветок
Я людям признателен чуть не до гроба.
Люблю я цветы! Но средь них особо
Я эту вот розу в душе сберег.
Громадная, гордая, густо-красная,
Благоухая, как целый сад,
Стоит она, кутаясь в свой наряд,
Как-то по-царственному прекрасная.
Ее вот такою взрастить сумел,
Вспоив голубою водой Севана,
Солнцем и песнями Еревана,
Мой жизнерадостный друг Самвел.
Девятого мая, в наш день солдатский,
Спиной еще слыша гудящий ИЛ,
Примчался он, обнял меня по-братски
И это вот чудо свое вручил.
Сказал: — Мы немало дорог протопали,
За мир, что дороже нам всех наград,
Прими же цветок как солдат Севастополя
В подарок от брестских друзей-солдат.
Прими, дорогой мой, и как поэт,
Этот вот маленький символ жизни.
И в память о тех, кого с нами нет,
Чьей кровью окрашен был тот рассвет —
Первый военный рассвет Отчизны.
Стою я и словно бы онемел…
Сердце вдруг сладкой тоскою сжало.
Ну, что мне сказать тебе, друг Самвел?!
Ты так мою душу сейчас согрел…
Любого спасибо здесь будет мало!
Ты прав: мы немало прошли с тобой,
И все же начало дороги славы —
У Бреста. Под той крепостной стеной,
Где принял с друзьями ты первый бой,
И люди об этом забыть не вправе!
Чтоб миру вернуть и тепло, и смех,
Вы первыми встали, голов не пряча,
А первым всегда тяжелее всех
Во всякой беде, а в войне — тем паче!
Мелькают рассветы минувших лет,
Словно костры у крутых обочин.
Но нам ли с печалью смотреть им вслед?!
Ведь жаль только даром прошедших лет,
А если с толком — тогда не очень!
Вечер спускается над Москвой,
Мягко долив позолоты в краски,
Весь будто алый и голубой,
Праздничный, тихий и очень майский.
Но вот в эту вешнюю благодать
Салют громыхнул и цветисто лопнул,
Как будто на звездный приказ прихлопнул
Гигантски-огненную печать.
То гром, то минутная тишина,
И вновь, рассыпая огни и стрелы,
Падает радостная волна,
Но ярче всех, в синем стекле окна —
Пламенно-алый цветок Самвела!
Как маленький факел горя в ночи,
Он словно растет, обдавая жаром.
И вот уже видно, как там, в пожарах,
С грохотом падают кирпичи,
Как в вареве, вздыбленном, словно конь,
Будто играя со смертью в жмурки,
Отважные, крохотные фигурки,
Перебегая, ведут огонь.
И то, как над грудой камней и тел,
Поднявшись навстречу свинцу и мраку,
Всех, кто еще уцелеть сумел,
Бесстрашный и дерзкий комсорг Самвел
Ведет в отчаянную атаку.
Но, смолкнув, погасла цветная вьюга,
И скрылось видение за окном.
И только горит на столе моем
Пунцовая роза — подарок друга.
Горит, на взволнованный лад настроив,
Все мелкое прочь из души гоня,
Как отблеск торжественного огня,
Навечно зажженного в честь героев!
Россия — всё:
и коммуна,
и волки,
и давка столиц,
и пустырьная ширь,
стоводная удаль безудержной Волги,
обдорская темь
и сиянье Кашир.
Лед за пристанью за ближней,
оковала Волга рот,
это красный,
это Нижний,
это зимний Новгород.
По первой реке в российском сторечьи
скользим…
цепенеем…
зацапаны ветром…
А за волжским доисторичьем
кресты да тресты,
да разные «центро».
Сумятица торга кипит и клокочет,
клочки разговоров
и дымные клочья,
а к ночи
не бросится говор,
не скрипнут полозья,
столетняя зелень зигзагов Кремля,
да под луной,
разметавшей волосья,
замерзающая земля.
Огромная площадь;
прорезав вкривь ее,
неслышную поступь дикарских лап
сквозь северную Скифию
я направляю
в местный ВАПП.
За версты,
за сотни,
за тыщи,
за массу
за это время заедешь, мчась,
а мы
ползли и ползли к Арзамасу
со скоростью верст четырнадцать в час.
Напротив
сели два мужичины:
красные бороды,
серые рожи.
Презрительно буркнул торговый мужчина:
— Сережи! —
Один из Сережей
полез в карман,
достал пироги,
запахнул одежду
и всю дорогу жевал корма,
ленивые фразы цедя промежду.
— Конешно…
и к Петрову́…
и в Покров…
за то и за это пожалте про́цент…
а толку нет…
не дорога, а кровь…
с телегой тони, как ведро в колодце…
На што мой конь — крепыш,
аж и он
сломал по яме ногу…
Раз ты
правительство,
ты и должон
чинить на всех дорогах мосты. —
Тогда
на него
второй из Сереж
прищурил глаз, в морщины оправленный.
— Налог-то ругашь,
а пирог-то жрешь… —
И первый Сережа ответил:
— Правильно!
Получше двадцатого,
что толковать,
не голодаем,
едим пироги.
Мука, дай бог…
хороша такова…
Но што насчет лошажьей ноги…
взыскали процент,
а мост не проложать… —
Баючит езда дребезжаньем звонким.
Сквозь дрему
все время
про мост и про лошадь
до станции с названьем «Зимёнки».
На каждом доме
советский вензель
зовет,
сияет,
режет глаза.
А под вензелями
в старенькой Пензе
старушьим шепотом дышит базар.
Перед нэпачкой баба седа
отторговывает копеек тридцать.
— Купите платочек!
У нас
завсегда
заказывала
сама царица… —
Морозным днем отмелькала Самара,
за ней
начались азиаты.
Верблюдина
сено
провозит, замаран,
в упряжку лошажью взятый.
Университет —
горделивость Казани,
и стены его
и доныне
хранят
любовнейшее воспоминание
о великом своем гражданине.
Далёко
за годы
мысль катя,
за лекции университета,
он думал про битвы
и красный Октябрь,
идя по лестнице этой.
Смотрю в затихший и замерший зал:
здесь
каждые десять на́ сто
его повадкой щурят глаза
и так же, как он,
скуласты.
И смерти
коснуться его
не посметь,
стоит
у грядущего в смете!
Внимают
юноши
строфам про смерть,
а сердцем слышат:
бессмертье.
Вчерашний день
убог и низмен,
старья
премного осталось,
но сердце класса
горит в коммунизме,
и класса грудь
не разбить о старость.
У Доски, где почётные граждане,
Я стоял больше часа однажды и
Вещи слышал там — очень важные…«…В самом ихнем тылу,
Под какой-то дырой,
Мы лежали в пылу
Да над самой горой, На природе (как в песне — на лоне),
И они у нас как на ладони,
Я и друг — тот, с которым зимой
Из Сибири сошлись под Москвой.Раньше оба мы были охотники —
А теперь на нас ватные потники
Да протёртые подлокотники! Я в Сибири всего
Только соболя бил,
Ну, а друг — он, того,
На медведя ходил.Он колпашевский — тоже берлога! —
Ну, а я из Выезжего Лога.
И ещё (если друг не хитрит):
Белку — в глаз, да в любой, говорит… Разговор у нас с немцем двухствольчатый:
Кто шевелится — тот и кончатый,
Будь он лапчатый, перепончатый! Только спорить любил
Мой сибирский дружок —
Он во всём находил
Свой, невидимый прок, —Оторвался на миг от прицела
И сказал: «Это мёртвое тело —
Бьюсь на пачку махорки с тобой!»
Я взглянул — говорю: «Нет — живой! Ты его лучше пулей попотчевай.
Я опричь же того ставлю хошь чего —
Он усидчивый да улёжчивый!»Друг от счастья завыл —
Он уверен в себе:
На медведя ходил
Где-то в ихней тайге —Он аж вскрикнул (негромко, конечно,
Потому что — светло, не кромешно),
Поглядел ещё раз на овраг —
И сказал, что я лапоть и враг.И ещё заявил, что икра у них!
И вообще, мол, любого добра у них!..
И — позарился на мой браунинг.Я тот браунинг взял
После ходки одной:
Фрица, значит, подмял,
А потом — за спиной… И за этот мой подвиг геройский
Подарил сам майор Коханойский
Этот браунинг — тот, что со мной, —
Он уж очень был мне дорогой! Но он только на это позарился.
Я и парился, и мытарился…
Если б знал он, как я отоварился! Я сначала: «Не дам,
Не поддамся тебе!»
А потом: «По рукам!» —
И аж плюнул в злобе.Ведь не вещи же ценные в споре!
Мы сошлись на таком договоре:
Значит, я прикрываю, а тот —
Во весь рост на секунду встаёт… Мы ещё пять минут погутарили —
По рукам, как положено, вдарили,
Вроде на поле — на базаре ли! Шепчет он: «Коль меня
И в натуре убьют,
Значит здесь схоронят,
И — чего ещё тут…»Поглядел ещё раз вдоль дороги —
И шагнул как медведь из берлоги,
И хотя уже стало светло —
Видел я, как сверкнуло стекло.Я нажал — выстрел был первосортненький,
Хотя «соболь» попался мне вёртненький.
А у ног моих — уже мёртвенький… Что теперь и наган мне —
Не им воевать.
Но свалился к ногам мне —
Забыл как и звать, —На природе (как в песне — на лоне),
И они у нас как на ладони.
…Я потом разговор вспоминал:
Может, правда, он белок стрелял?.. Вот всю жизнь и кручусь я как верченый.
На Доске меня этой зачерчивай!
…Эх, зачем он был недоверчивый!»
1
Жили-были
В огромной квартире
В доме номер тридцать четыре,
Среди старых корзин и картонок
Щенок и котенок.
Спали оба
На коврике тонком –
Гладкий щенок
С пушистым котенком.
Им в одну оловянную чашку
Клали сладкую манную кашку.
Утром глаза открывая спросонья,
— Здравствуй, щенок, —
Мурлычет котенок.
Щенок, просыпаясь,
Приветливо лает,
Доброго утра
Котенку желает.
Дни проходили,
Летели недели,
Оба росли
И оба толстели.
2
Летом на дачу
В одной из картонок
Поехали вместе
Щенок и котенок.
Поезд бежал,
И колеса стучали.
Щенок и котенок
В картонке скучали.
Щенок и котенок
Дремали в тревоге,
Щенок и котенок
Устали в дороге.
Картонку шатало,
Трясло на ходу.
Открыли картонку
В зеленом саду.
Увидев деревья,
Щенок завизжал,
Виляя хвостом,
По траве побежал.
Котенок, увидев небо и сад,
Со страха в картонку забрался назад.
3
Ходят гулять
По траве, по дорожкам
Щенок и котенок
В поля и леса.
Среди земляники,
Черники, морошки
Однажды в лесу
Они встретили пса.
Пес кривоногий,
С коротким хвостом
Стоял у дороги,
В лесу под кустом.
Пес кривоногий,
Оскалив пасть,
Хотел на щенка и котенка
Напасть.
Мяукнул котенок,
Залаял щенок,
Подпрыгнул котенок
И сел на сучок.
Котенок сидит
На высоком суку.
— Прыгай ко мне, —
Говорит он щенку.
Щенок отвечает:
— Я побегу,
Прыгнуть на дерево
Я не могу.
Щенок по дороге
Мчится бегом,
Пес кривоногий
Бежит за щенком.
До самого дома,
До самых ворот
Бежал за щенком
Кривоногий урод.
4
Тихо шумят
И шуршат тростники.
Щенок и котенок
Сидят у реки.
Смотрят, как речка,
Играя, течет.
Солнце щенка и котенка печет.
Из темного леса
На бережок
Выходит пастух,
Трубя в рожок.
За пастухом
На берег реки
Идут телята,
Коровы,
Быки.
Услышав
Пастушеский
Громкий рожок,
Бросился в воду
От страха
Щенок.
Вот по воде
Щенок плывет,
— Плыви-ка за мною, —
Котенка зовет.
Котенок остался
На берегу.
— Нет. — говорит он. –
Я не могу. –
Уши прижав и задравши хвост,
Мчится котенок в обход
Через мост.
5
Осень пришла,
Листы пожелтели;
Вот журавли
На юг полетели.
Взял хозяин щенка в работу –
Стал щенок ходить на охоту.
По полю заяц
Несется стрелой,
Мчится охотник
За ним удалой.
Ловкий охотник
Меткий стрелок!
Мчится с охотником
Резвый щенок.
6
Ночью повсюду на даче тишь.
Только на кухне скребется мышь.
Мышь вылезает из норки,
Ищет засохшие корки.
Мышка, ты видишь, котенок сидит.
Мышка, ты слышишь, котенок не спит.
Мышка забыла про корку,
Спряталась мышка в норку.
7
Этой зимою
Я был в квартире,
В доме под номером
Тридцать четыре.
Тихо у двери нажал на звонок.
Слышу — за дверью залаял щенок.
Дверь мне открыли,
Я вижу — в прихожей
Серый щенок,
На себя не похожий:
Мохнатые уши,
Огромный рост,
Длинный и черный
Лохматый хвост.
А в коридоре я вижу –
Со шкапа
Чья-то свисает
Пушистая лапа.
Тут среди старых корзин и картонок
Лежит на себя не похожий котенок.
Толстый, огромный, пушистый кот
Лежит и лижет
Себе живот.
Псу и коту говорю я
— Друзья,
Вы подросли, и узнать вас нельзя.
Кот на меня лениво взглянул,
Пес потянулся и сладко зевнул.
Оба мне разом ответили:
— Что же,
Ты изменился
И вырос тоже.
Начальник района прощается с нами.
Немного сутулый, немного усталый,
Идет, как бывало, большими шагами
Над кромкою шлюза, над трассой канала.
Подрубленный тяжкой глубокой болезнью,
Он знает, что больше работать не сможет.
Забыть о бетоне, забыть о железе
Строителю в жизни ничто не поможет.
Немного сутулый, немного усталый,
Он так же вот шел Беломорским каналом.
Он так же фуражку снимал с головы
И лоб вытирал на канале Москвы.
И все становилось понятнее сразу,
Едва промелькнет его выцветший китель.
А папки его рапортов и приказов —
История наших великих строительств.
И вновь вспоминает начальник суровый
Всю жизнь кочевую, что с ветром промчалась.
Дорогу, которую — дай ему снова —
Он снова ее повторил бы сначала.И только одно его душу тревожит,
И только одно возвратить он не может:
Опять вспоминаются милые руки
В заботливой спешке, в прощальной печали.
Не слишком ли часто они провожали,
Не слишком ли длинными были разлуки?
А если и вместе — ночей не считая,
С рассвета в делах и порой до рассвета,
Он виделся с ней лишь за чашкою чая,
Склонясь над тарелкой, уткнувшись в газету.
В заботах о людях, о Доне и Волге,
Над Ольгиной он и не думал судьбою.
А сколько ночей прождала она долгих,
А как расцветала под лаской скупою…
Казалось ему — это личное дело,
Оно не влезало в расчеты и планы,
А Ольга Андревна пока поседела.
И, может быть, слишком и, может быть, рано.
Он понял все это на койке больничной,
Когда она, слезы и жалобы пряча,
Ладонь ему клала движеньем привычным
На лоб дорогой, нестерпимо горячий.
А дети — их трое росло-подрастало.
Любил он их сильно, а видел их мало.Начальник района прощается с нами,
Впервые за жизнь не закончив работы:
Еще не шумят берега тополями,
Не собраны к шлюзу стальные ворота.
А рядом с начальником в эту минуту
Прораб «восемнадцать» идет по каналу.
Давно ли птенец со скамьи института —
Он прожил немного, а сделал немало.
Сегодня, волнуясь, по трассе идет он,
Глядит на дорогу воды и бетона.
Мечты и надежды, мосты и ворота
Ему доверяет начальник района.
Выходит он в путь беспокойный и дальний.
Что скажет ему на прощанье начальник?
О том, как расставить теперь инженеров?
Как сделать, чтоб паводок — вечный обманщик —
Пришел не врагом, а помощником верным?
Об этом не раз уже сказано раньше.
И так необычно для этой минуты
Начальник спросил: — Вы женаты как будто? —
И слышит вчерашний прораб удивленно,
Растерянно глядя на выцветший китель,
Как старый суровый начальник района
Ему говорит: — А любовь берегите.Над кромкою шлюза стоят они двое.
Отсюда сейчас разойдутся дороги.
И старший, как прежде кивнув головою,
Уйдет навсегда, похудевший и строгий.
Сдвигает сочувственно молодость брови,
Слова утешенья уже наготове.
Но сильные слов утешенья боятся.
Чтоб только не дать с языка им сорваться,
Начальник его оборвал на полслове,
Горячую руку ему подает,
А сам говорит, сколько рыбы наловит
И как он Толстого всего перечтет.
В тенистом саду под кустами сирени
Он будет и рад не спешить никуда,
Припомнить промчавшиеся года,
Внучонка-вьюна посадить на колени…
Починят, подправят врачи на покое,
И, может быть, снова здоровье вернется.
Пускай небольшое, пускай не такое,
Но дело строителю всюду найдется.Немного сутулый, немного усталый,
Идет он к поселку большими шагами.
Ему благодарна земля под ногами
За то. что он строил моря и каналы.
Идет он счастливый, как все полководцы,
Чей путь завершился победой большою.
Идет он к поселку навстречу покою,
А сердце в степи, позади остается.
Ему б ни чинов, ни отличий… Признаться,
Он слишком привык к этим кранам плечистым, —
Ему бы остаться, хоть на год остаться
Прорабом, десятником, машинистом…
А дышится тяжко, а дышится худо.
Последняя ночь. Он уедет отсюда.
Но здесь он останется прочным бетоном,
Бегущей водой, нержавеющей сталью.
Людьми, что он вырастил — целым районом,
Великой любовью и светлой печалью.
I
О, бесприютные рассветы
в степных колхозах незнакомых!
Проснешься утром — кто ты? где ты?
Как будто дома — и не дома…
…Блуждали полночью в пустыне,
тропинку щупая огнями.
Нас было четверо в машине,
и караван столкнулся с нами.
Он в темноте возник внезапно.
Вожак в коротком разговоре
сказал, что путь — на юго-запад,
везут поклажу — новый город.
Он не рожден еще. Но имя
его известно. Он далеко.
Путями жгучими, глухими
они идут к нему с востока.
И в плоских ящиках с соломой
стекло поблескивало, гвозди…
Мы будем в городе как дома,
его хозяева и гости.
В том самом городе, который
еще в мечте, еще в дороге,
и мы узнаем этот город
по сердца радостной тревоге.
Мы вспомним ночь, пески, круженье
под небом грозным и весомым
и утреннее пробужденье
в степном колхозе незнакомом.
II
О, сонное мычанье стада,
акаций лепет, шум потока!
О, неги полная прохлада,
младенческий огонь востока!
Поет арба, картавит гравий,
топочет мирно гурт овечий,
ковыль, росой повит, играет
на плоскогорьях Семиречья.
…Да, бытие совсем иное!
Да, ты влечешь меня всегда
необозримой новизною
людей, обычаев, труда.
Так я бездомница? Бродяга?
Листка дубового бедней?
Нет, к неизведанному тяга
всего правдивей и сильней.
Нет, жажда вновь и вновь сначала
мучительную жизнь начать —
мое бесстрашье означает.
Оно — бессмертия печать…
III
И вновь дорога нежилая
дымит и вьется предо мной.
Шофер, уныло напевая,
качает буйной головой.
Ну что ж, споем, товарищ, вместе.
Печаль друзей поет во мне.
А ты тоскуешь о невесте,
живущей в дальней стороне.
За восемь тысяч километров,
в России, в тихом городке,
она стоит под вешним ветром
в цветном платочке, налегке.
Она стоит, глотая слезы,
ромашку щиплет наугад.
Над нею русские березы
в сережках розовых шумят…
Ну, пой еще. Еще страшнее
терзайся приступом тоски…
Давно ведь меж тобой и ею
легли разлучные пески.
Пески горючие, а горы
стоячие, а рек не счесть,
и самолет домчит не скоро
твою — загаданную — весть.
Ну, пой, ну, плачь. Мы песню эту
осушим вместе до конца
за то, о чем еще не спето, —
за наши горькие сердца.
IV
И снова ночь…
Молчит пустыня,
библейский мрак плывет кругом.
Нависло небо. Воздух стынет.
Тушканчики стоят торчком.
Стоят, как столпнички. Порою
блеснут звериные глаза
зеленой искоркой суровой,
и робко вздрогнут тормоза.
Кто тихо гонится за нами?
Чья тень мелькнула вдалеке?
Кто пролетел, свистя крылами,
и крикнул в страхе и тоске?
И вдруг негаданно-нежданно
возникло здание… Вошли.
Прими под крылья, кров желанный,
усталых путников земли.
Но где же мы? В дощатой зале
мерцает лампы свет убогий…
Друзья мои, мы на вокзале
еще неведомой дороги.
Уже бобыль, джерши-начальник,
без удивленья встретил нас,
нам жестяной выносит чайник
и начинает плавный сказ.
И вот уже родной, знакомый
легенды воздух нас объял.
Мы у себя. Мы дома, дома.
Мы произносим: «Наш вокзал».
Дрема томит… Колдует повесть…
Шуршит на станции ковыль…
Мы спим… А утром встретим поезд,
неописуемый как быль.
Он мчит с оранжевым султаном,
в пару, в росе, неукротим,
и разноцветные барханы
летят, как всадники, за ним.
V
Какой сентябрь! Туман и трепет,
багрец и бронза — Ленинград!
А те пути, рассветы, степи —
семь лет, семь лет тому назад.
Как, только семь? Увы, как много!
Не удержать, не возвратить
ту ночь, ту юность, ту дорогу,
а только в памяти хранить,
где караван, звездой ведомый,
к младенцу городу идет
и в плоских ящиках с соломой
стекло прозрачное несет.
Где не было границ доверью
себе, природе и друзьям,
где ты легендою, поверьем
невольно становился сам.
…Так есть уже воспоминанья
у поколенья моего?
Свои обычаи, преданья,
особый облик у него?
Строители и пилигримы,
мы не забудем ни о чем:
по всем путям, трудясь, прошли мы,
везде отыскивали дом.
Он был необжитой, просторный…
Вот отеплили мы его
всей молодостью, всем упорным
гореньем сердца своего.
А мы — как прежде, мы бродяги!
Мы сердцем поняли с тех дней,
что к неизведанному тяга
всего правдивей и сильней.
И в возмужалом постоянстве,
одной мечте верны всегда,
мы, как и прежде, жаждем странствий,
дорог, открытых для труда.
О, бесприютные рассветы!
Все ново, дико, незнакомо…
Проснешься утром — кто ты? где ты?
Ты — на земле. Ты дома. Дома.
Забайкалье. Зарево заката.
Запоздалый птичий перелет.
Мой попутчик, щурясь хитровато,
мятные леденчики сосет.
За окном бегут крутые сопки,
словно волны замерших морей,
стелются чуть видимые тропки —
тайный след неведомых зверей.
Он ученый малый, мой попутчик, —
обложился целой грудой книг.
Он читает, думает и учит —
сам, считает, все уже постиг.
Он твердит, что я не знаю жизни,
нет меж нами кровного родства,
и в его ленивой укоризне
сдержанные нотки торжества.
Мол, на мне горит густою краской
жительства московского печать,
мол, таким, избалованным лаской,
надо жизнь поглубже изучать.Я молчу, ему не возражая,
не желая спор вести пустой,
раз уж человеку жизнь чужая
кажется, как блюдечко, простой,
раз уж он о ней надменно судит,
не робеет, не отводит глаз…
Жизнь моя! Другой уже не будет!
Жизнь моя, что знает он о нас? Ничего не знает — и не надо.
Очевидно, интересу нет.
Дорогой мой, я была бы рада
выполнить ваш дружеский совет,
но, сказать по совести, не знаю,
как приняться мне за этот труд.
Почему, когда, с какого краю
изучают жизнь, а не живут? С дальнего заветного начала
тех путей, которыми прошла,
никогда я жизнь не изучала,
просто я дышала и жила…
Людям верила, людей любила,
отдавала людям, что могла,
никакой науки не забыла,
все, что мне дарили, берегла.
Словно роща осенью сквозная,
полная раздумья и огня,
жизнь моя, чего же я не знаю,
что ты утаила от меня?
Не лелеяла и не щадила
в непогоды лета и зимы,
по обходным тропкам не водила
напрямик,
как люди, так и мы.
Мне хватало счастья и печали.
На пирах и в битвах я была.
Вот ведь вы небось не изучали
то, что я сама пережила.
Или я опять не то сказала?
Вижу, вы нахмурились опять:
«Я сама… Ей-богу, это мало!
Надо жизнь чужую изучать!»
Изучать положено от века
ремесло, науки, языки.
Но живые чувства человека,
жар любви и холодок тоски,
негасимый свет, огонь горячий,
тот, который злу не потушить…
Это называется иначе.
Понимать все это — значит жить.Не умею, как бы ни старалась,
издали рассматривать людей,
их живая боль, живая радость
попросту становится моей.
Сколько ни стараюсь, не умею,
жизнь моя, делить тебя межой:
мол, досюда ты была моею,
а отсюда делалась чужой.
Своего солдата провожая
в сторону фашистского огня,
это жизнь моя или чужая, —
право, не задумывалась я.
Разве обошла меня сторонкой
хоть одна народная беда?
Разве той штабною похоронкой
нас не породнило навсегда?
Разве в грозный год неурожая
разная была у нас нужда?
Это жизнь моя или чужая —
я не размышляла никогда.
Словно роща осенью сквозная,
полная раздумья и огня,
жизнь моя, чего же я не знаю,
что ты утаила от меня? Буду ждать, гадая как о чуде,
веря в жизнь и обещая ей
жить неравнодушно, жить как люди,
просто жить с людьми и для людей.
Нету мне ни праздника, ни славы,
люди мои добрые, без вас.
Жизнь моя — судьба моей державы,
каждый сущий день ее и час.
Грозных бурь железные порывы,
лучезарных полдней синева,
все — мое,
и всем, чем люди живы,
я жива, покуда я жива!
Не прошу о льготе и защите,
жизнь моя, горю в твоем огне.
Так что, мой попутчик, не взыщите
и не сокрушайтесь обо мне.
Жизнь огромна, жизнь везде и всюду,
тем полней, чем больше человек.
Я уж изучать ее не буду.
Буду влюблена в нее навек!
Сегодня я слово хочу сказать
Всем тем, кому золотых семнадцать,
Кому окрыленных, веселых двадцать,
Кому удивительных двадцать пять.
По-моему, это пустой разговор,
Когда утверждают, что есть на свете
Какой-то нелепый, извечный спор,
В котором воюют отцы и дети.
Пускай болтуны что хотят твердят,
У нас же не две, а одна дорога.
И я бы хотел вам, как старший брат,
О ваших отцах рассказать немного.
Когда веселитесь вы или даже
Танцуете так, что дрожит звезда,
Вам кто-то порой с осужденьем скажет:
— А мы не такими были тогда!
Вы строгою меркою их не мерьте.
Пускай. Ворчуны же всегда правы!
Вы только, пожалуйста, им не верьте.
Мы были такими же, как и вы.
Мы тоже считались порой пижонами
И были горласты в своей правоте,
А если не очень-то были модными,
То просто возможности были не те.
Когда ж танцевали мы или бузили
Да так, что срывалась с небес звезда,
Мы тоже слышали иногда:
— Нет, мы не такими когда-то были!
Мы бурно дружили, мы жарко мечтали.
И все же порою — чего скрывать! -
Мы в парты девчонкам мышей совали,
Дурили. Скелетам усы рисовали,
И нам, как и вам, в дневниках писали:
«Пусть явится в срочном порядке мать!»
И все-таки в главном, большом, серьезном
Мы шли не колеблясь, мы прямо шли.
И в лихолетьи свинцово-грозном,
Мы на экзамене самом сложном
Не провалились. Не подвели.
Поверьте, это совсем не просто
Жить так, чтоб гордилась тобой страна,
Когда тебе вовсе еще не по росту
Шинель, оружие и война.
Но шли ребята, назло ветрам,
И умирали, не встретив зрелость,
По рощам, балкам и по лесам,
А было им столько же, сколько вам,
И жить им, конечно, до слез хотелось.
За вас, за мечты, за весну ваших снов,
Погибли ровесники ваши — солдаты:
Мальчишки, не брившие даже усов,
И не слыхавшие нежных слов,
Еще не целованные девчата.
Я знаю их, встретивших смерть в бою.
Я вправе рассказывать вам об этом,
Ведь сам я, лишь выживший чудом, стою
Меж их темнотою и вашим светом.
Но те, что погибли, и те, что пришли,
Хотели, надеялись и мечтали,
Чтоб вы, их наследники, в светлой дали
Большое и звонкое счастье земли
Надежно и прочно потом держали.
Но быть хорошими, значит ли жить
Стерильными ангелочками?
Ни станцевать, ни спеть, ни сострить,
Ни выпить пива, ни закурить,
Короче: крахмально белея, быть
Платочками-уголочками?!
Кому это нужно и для чего?
Не бойтесь шуметь нисколько.
Резкими будете — ничего!
И даже дерзкими — ничего!
Вот бойтесь цинизма только.
И суть не в новейшем покрое брюк,
Не в платьях, порой кричащих,
А в правде, а в честном пожатье рук
И в ваших делах настоящих.
Конечно, не дай только бог, ребята,
Но знаю я, если хлестнет гроза,
Вы твердо посмотрите ей в глаза
Так же, как мы смотрели когда-то.
И вы хулителям всех мастей
Не верьте. Нет никакой на свете
Нелепой проблемы «отцов и детей»,
Есть близкие люди: отцы и дети!
Идите ж навстречу ветрам событий,
И пусть вам всю жизнь поют соловьи.
Красивой мечты вам, друзья мои!
Счастливых дорог и больших открытий!
1Рожок поет протяжно и уныло, —
Давно знакомый утренний сигнал!
Покуда медлит сонное светило,
В свои права вступает аммонал.
Над крутизною старого откоса
Уже трещат бикфордовы шнуры,
И вдруг — удар, и вздрогнула береза,
И взвыло чрево каменной горы.
И выдохнув короткий белый пламень
Под напряженьем многих атмосфер,
Завыл, запел, взлетел под небо камень,
И заволокся дымом весь карьер.
И равномерным грохотом обвала
До глубины своей потрясена,
Из тьмы лесов трущоба простонала,
И, простонав, замолкнула она.
Поет рожок над дальнею горою,
Восходит солнце, заливая лес,
И мы бежим нестройною толпою,
Подняв ломы, громам наперерез.
Так под напором сказочных гигантов,
Работающих тысячами рук,
Из недр вселенной ад поднялся Дантов
И, грохнув наземь, раскололся вдруг.
При свете солнца разлетелись страхи,
Исчезли толпы духов и теней.
И вот лежит, сверкающий во прахе,
Подземный мир блистательных камней.
И все черней становится и краше
Их влажный и неправильный излом.
О, эти расколовшиеся чаши,
Обломки звезд с оторванным крылом!
Кубы и плиты, стрелы и квадраты,
Мгновенно отвердевшие грома, —
Они лежат передо мной, разъяты
Одним усильем светлого ума.
Еще прохлада дышит вековая
Над грудью их, еще курится пыль,
Но экскаватор, черный ковш вздымая,
Уж сыплет их, урча, в автомобиль.2Угрюмый Север хмурился ревниво,
Но с каждым днем все жарче и быстрей
Навстречу льдам Берингова пролива
Неслась струя тропических морей.
Под непрерывный грохот аммонала,
Весенними лучами озарен,
Уже летел, раскинув опахала,
Огромный, как ракета, махаон.
Сиятельный и пышный самозванец,
Он, как светило, вздрагивал и плыл,
И вслед ему неслась толпа созданьиц,
Подвесив тельца меж лазурных крыл.
Кузнечики, согретые лучами,
Отщелкивали в воздухе часы,
Тяжелый жук, летающий скачками,
Влачил, как шлейф, гигантские усы.
И сотни тварей, на своей свирели
Однообразный поднимая вой,
Ползли, толклись, метались, пили, ели,
Вились, как столб, над самой головой.
И в куполе звенящих насекомых,
Среди болот и неподвижных мхов,
С вершины сопок, зноем опаленных,
Вздымался мир невиданных цветов.
Соперничая с блеском небосвода,
Здесь, посредине хлябей и камней,
Казалось, в небо бросила природа
Всю ярость красок, собранную в ней.
Над суматохой лиственных сплетений,
Над ураганом зелени и трав
Здесь расцвела сама душа растений,
Огромные цветы образовав.
Когда горят над сопками Стожары
И пенье сфер проносится вдали,
Колокола и сонные гитары
Им нежно откликаются с земли.
Есть хор цветов, не уловимый ухом,
Концерт тюльпанов и квартет лилей.
Быть может, только бабочкам и мухам
Он слышен ночью посреди полей.
В такую ночь, соперница лазурей,
Вся сопка дышит, звуками полна,
И тварь земная музыкальной бурей
До глубины души потрясена.
И, засыпая в первобытных норах,
Твердит она уже который век
Созвучье тех мелодий, о которых
Так редко вспоминает человек.3Рожок гудел, и сопка клокотала,
Узкоколейка пела у реки.
Подобье циклопического вала
Пересекало древний мир тайги.
Здесь, в первобытном капище природы,
В необозримом вареве болот,
Врубаясь в лес, проваливаясь в воды,
Срываясь с круч, мы двигались вперед.
Нас ветер бил с Амура и Амгуни,
Трубил нам лось, и волк нам выл вослед,
Но все, что здесь до нас лежало втуне,
Мы подняли и вынесли на свет.
В стране, где кедрам светят метеоры,
Где молится березам бурундук,
Мы отворили заступами горы
И на восток пробились и на юг.
Охотский вал ударил в наши ноги,
Морские птицы прянули из трав,
И мы стояли на краю дороги,
Сверкающие заступы подняв.
Ой, родная, отцовская,
Что на свете одна,
Сторона приднепровская,
Смоленская сторона,
Здравствуй!.. Слова не выдавить.
Край в ночи без огня.
Ты как будто за тридевять
Земель от меня.За высокою кручею,
За чужою заставою,
За немецкой колючею
Проволокой ржавою.И поля твои мечены
Рытым знаком войны,
Города покалечены,
Снесены, сожжены… И над старыми трактами
Тянет с ветром чужим
Не дымком наших тракторов, -
Вонью вражьих машин.И весна деревенская
Не красна, не шумна.
Песня на поле женская —
Край пройди — не слышна… Ой, родная, смоленская
Моя сторона, Ты огнем опаленная
До великой черты,
Ты, за фронтом плененная,
Оскорбленная, -
Ты
Никогда еще ранее
Даже мне не была
Так больна, так мила —
До рыдания… Я б вовеки грабителям
Не простил бы твоим,
Что они тебя видели
Вражьим оком пустым;
Что земли твоей на ноги
Зацепили себе,
Что руками погаными
Прикоснулись к тебе;
Что уродливым именем
Заменили твое;
Что в Днепре твоем вымыли
Воровское тряпье;
Что прошлися где по двору
Мимо окон твоих
Той походкою подлою,
Что у них у одних… Сторона моя милая,
Ты ль в такую весну
Под неволей постылою
Присмиреешь в плену?
Ты ль березой подрубленной
Будешь никнуть в слезах
Над судьбою загубленной,
Над могилой неубранной,
Позабытой в лесах? Нет, твой враг не похвалится
Тыловой тишиной,
Нет, не только страдалицей
Ты встаешь предо мной,
Земляная, колхозная, -
Гордой чести верна, -
Партизанская грозная
Сторона! Знай, убийца без совести,
Вор, ограбивший дом,
По старинной пословице,
Не хозяин ты в нем.За Починками, Глинками
И везде, где ни есть,
Потайными тропинками
Ходит зоркая месть.
Ходит, в цепи смыкается,
Обложила весь край,
Где не ждут, объявляется
И карает…
Карай! Бей, семья деревенская,
Вора в честном дому,
Чтобы жито смоленское
Боком вышло ему.
Встань, весь край мой поруганный,
На врага!
Неспроста
Чтоб вороною пуганой
Он боялся куста,
Чтоб он в страхе сутулился
Пред бессонной бедой,
Чтоб с дороги не сунулся
И за малой нуждой,
Чтоб дорога трясиною
Пузырилась под ним,
Чтоб под каждой машиною
Рухнул мост и — аминь! Чтоб тоска постоянная
Вражий дух извела,
Чтобы встреча желанная
Поскорее была.Ой, родная, отцовская,
Сторона приднепровская,
Земли, реки, леса мои,
Города мои древние,
Слово слушайте самое
Мое задушевное.
Все верней, все заметнее
Близкий радостный срок.
Ночь короткую летнюю
Озаряет восток.Полстраны под колесами
Боевыми гудит.
Разве родина бросила
Край родной хоть один? Хоть ребенка, хоть женщину
Позабыли в плену?
Где ж забудет Смоленщину —
Сторону! Сторона моя милая,
Земляки и родня,
Бей же силу постылую
Всей несчетною силою
Ножа и огня.
Бей! Вовек не утратится
Имя, дело твое,
Не уйдет в забытье,
Высшей славой оплатится.Эй, родная, Смоленская,
Сторона деревенская,
Эй, веселый народ,
Бей!
Наша берет!
1
Кто стучится в дверь ко мне
С толстой сумкой на ремне,
С цифрой 5 на медной бляшке,
В синей форменной фуражке?
Это он,
Это он,
Ленинградский почтальон.
У него
Сегодня много
Писем
В сумке на боку
Из Тифлиса,
Таганрога,
Из Тамбова и Баку.
В семь часов он начал дело,
В десять сумка похудела,
А к двенадцати часам
Все разнёс по адресам.
2
— Заказное из Ростова
Для товарища Житкова!
— Заказное для Житкова?
Извините, нет такого!
— Где же этот гражданин?
— Улетел вчера в Берлин.
3
Житков за границу
По воздуху мчится —
Земля зеленеет внизу.
А вслед за Житковым
В вагоне почтовом
Письмо заказное везут.
Пакеты по полкам
Разложены с толком,
В дороге разборка идёт,
И два почтальона
На лавках вагона
Качаются ночь напролёт.
Открытка — в Дубровку,
Посылка — в Покровку,
Газета — на станцию Клин,
Письмо — в Бологое.
А вот заказное
Пойдет за границу — в Берлин.
4
Идет берлинский почтальон,
Последней почтой нагружён.
Одет таким он франтом:
Фуражка с красным кантом,
На куртке пуговицы в ряд
Как электричество горят,
И выглажены брюки
По правилам науки.
Кругом прохожие спешат.
Машины шинами шуршат,
Бензину не жалея,
По Липовой аллее.
Заходит в двери почтальон,
Швейцару толстому — поклон.
— Письмо для герр Житкова
Из номера шестого!
— Вчера в одиннадцать часов
Уехал в Англию Житков!
5
Письмо
Само
Никуда не пойдёт,
Но в ящик его опусти —
Оно пробежит,
Пролетит,
Проплывёт
Тысячи верст пути.
Нетрудно письму
Увидеть свет.
Ему
Не нужен билет,
На медные деньги
Объедет мир
Заклеенный пассажир.
В дороге
Оно
Не пьёт и не ест
И только одно
Говорит:
— Срочное. Англия. Лондон. Вест, 14, Бобкин-стрит.
6
Бежит, подбрасывая груз,
За автобусом автобус.
Качаются на крыше
Плакаты и афиши.
Кондуктор с лесенки кричит:
«Конец маршрута! Бобкин-стрит!»
По Бобкин-стрит, по Бобкин-стрит
Шагает быстро мистер Смит
В почтовой синей кепке,
А сам он вроде щепки.
Идет в четырнадцатый дом,
Стучит висячим молотком
И говорит сурово:
— Для мистера Житкова.
Швейцар глядит из-под очков
На имя и фамилию
И говорит: — Борис Житков
Отправился в Бразилию!
7
Пароход
Отойдёт
Через две минуты.
Чемоданами народ
Занял все каюты.
Но в одну
Из кают
Чемоданов не несут.
Там поедет вот что:
Почтальон и почта.
8
Под пальмами Бразилии,
От зноя утомлён,
Шагает дон Базилио,
Бразильский почтальон.
В руке он держит странное,
Измятое письмо.
На марке — иностранное
Почтовое клеймо.
И надпись над фамилией
О том, что адресат
Уехал из Бразилии
Обратно в Ленинград.
9
Кто стучится в дверь ко мне
С толстой сумкой на ремне,
С цифрой 5 на медной бляшке,
В синей форменной фуражке?
Это он,
Это он,
Ленинградский почтальон!
Он протягивает снова
Заказное для Житкова.
Для Житкова?
— Эй, Борис,
Получи и распишись!
10
Мой сосед вскочил с постели:
— Вот так чудо в самом деле!
Погляди, письмо за мной
Облетело шар земной.
Мчалось по морю вдогонку,
Понеслось на Амазонку.
Вслед за мной его везли
Поезда и корабли.
По морям и горным склонам
Добрело оно ко мне.
Честь и слава почтальонам,
Утомлённым, запылённым.
Слава честным почтальонам
С толстой сумкой на ремне!
Как горят костры у Шексны — реки
Как стоят шатры бойкой ярмарки
Дуга цыганская
ничего не жаль
Отдаю свою расписную шаль
А цены ей нет — четвертной билет
Жалко четвертак — ну давай пятак
Пожалел пятак — забирай за так
расписную шаль
Все, как есть, на ней гладко вышито
гладко вышито мелким крестиком
Как сидит Егор в светлом тереме
В светлом тереме с занавесками
С яркой люстрою электрической
На скамеечке, крытой серебром,
шитой войлоком
рядом с печкою белой, каменной
важно жмурится
ловит жар рукой.
На печи его рвань-фуфаечка
Приспособилась
Да приладилась дрань-ушаночка
Да пристроились вонь-портяночки
в светлом тереме
с занавесками да с достоинством
ждет гостей Егор.
А гостей к нему — ровным счетом двор.
Ровным счетом — двор да три улицы.
— С превеликим Вас Вашим праздничком
И желаем Вам самочувствия,
Дорогой Егор Ермолаевич,
Гладко вышитый мелким крестиком
улыбается государственно
выпивает он да закусывает
а с одной руки ест соленый гриб
а с другой руки — маринованный
а вишневый крем только слизывает,
только слизывает сажу горькую
сажу липкую
мажет калачи
биты кирпичи.
прозвенит стекло на сквозном ветру
да прокиснет звон в вязкой копоти
да подернется молодым ледком
проплывет луна в черном маслице
в зимних сумерках
в волчьих праздниках
темной гибелью
сгинет всякое.
там, где без суда все наказаны
там, где все одним жиром мазаны
там, где все одним миром травлены.
да какой там мир — сплошь окраина
где густую грязь запасают впрок
набивают в рот
где дымится вязь беспокойных строк
как святой помет
где японский бог с нашей матерью
повенчалися общей папертью
образа кнутом перекрещены
— Эх, Егорка ты, сын затрещины!
Эх, Егор, дитя подзатыльника,
Вошь из-под ногтя — в собутыльники.
В кройке кумача с паутиною
Догорай, свеча!
Догорай, свеча — хвост с полтиною!
Обколотится сыпь-испарина,
и опять Егор чистым барином
в светлом тереме,
шитый крестиком,
все беседует с космонавтами,
а целуется — с Терешковою,
с популярными да с актрисами —
все с амбарными злыми крысами.
— То не просто рвань, не фуфаечка,
то душа моя несуразная
понапрасну вся прокопченная
нараспашку вся заключенная…
— То не просто дрань, не ушаночка,
то судьба моя лопоухая
вон — дырявая, болью трачена,
по чужим горбам разбатрачена…
— То не просто вонь — вонь кромешная
то грехи мои, драки-пьяночки…
Говорил Егор, брал портяночки.
Тут и вышел хор да с цыганкою,
Знаменитый хор Дома Радио
и Центрального телевидения,
под гуманным встал управлением.
— Вы сыграйте мне песню звонкую!
Разверните марш минометчиков!
Погадай ты мне, тварь певучая,
Очи черные, очи жгучие,
погадай ты мне по пустой руке,
по пустой руке да по ссадинам,
по мозолям да по живым рубцам…
— Дорогой Егор Ермолаевич,
Зимогор ты наш Охламонович,
износил ты душу
до полных дыр,
так возьмешь за то дорогой мундир
генеральский чин, ватой стеганый,
с честной звездочкой да с медалями…
Изодрал судьбу, сгрыз завязочки,
так возьмешь за то дорогой картуз
с модным козырем лакированным,
с мехом нутрянным да с кокардою…
А за то, что грех стер портяночки,
завернешь свои пятки босые
в расписную шаль с моего плеча
всю расшитую мелким крестиком…
Поглядел Егор на свое рванье
И надел обмундирование…
Заплясали вдруг тени легкие,
заскрипели вдруг петли ржавые,
Отворив замки Громом-посохом,
в белом саване
Снежна Бабушка…
— Ты, Егорушка, дурень ласковый,
собери-ка ты мне ледяным ковшом
капли звонкие да холодные…
— Ты подуй, Егор, в печку темную,
пусть летит зола,
пепел кружится,
в ледяном ковше, в сладкой лужице,
замешай живой рукой кашицу
да накорми меня — Снежну Бабушку…
Оборвал Егор каплю-ягоду,
Через силу дул в печь угарную.
Дунул в первый раз — и исчез мундир,
Генеральский чин, ватой стеганый.
И летит зола серой мошкою
да на пол-топтун
да на стол-шатун,
на горячий лоб да на сосновый гроб.
Дунул во второй — и исчез картуз
С модным козырем лакированным…
Эх, Егор, Егор! Не велик ты грош,
не впервой ломать.
Что ж, в чем родила мать,
В том и помирать?
Дунул в третий раз — как умел, как мог,
и воскрес один яркий уголек,
и прожег насквозь расписную шаль,
всю расшитую мелким крестиком.
И пропало все. Не горят костры,
не стоят шатры у Шексны-реки
Нету ярмарки.
Только черный дым тлеет ватою.
Только мы сидим виноватые.
И Егорка здесь — он как раз в тот миг
Папиросочку и прикуривал,
Опалил всю бровь спичкой серною.
Он, собака, пьет год без месяца,
Утром мается, к ночи бесится,
Да не впервой ему — оклемается,
Перемается, перебесится,
Перебесится и повесится…
Распустила ночь черны волосы.
Голосит беда бабьим голосом.
Голосит беда бестолковая.
В небесах — звезда участковая.
Мы сидим, не спим.
Пьем шампанское.
Пьем мы за любовь
за гражданскую.
Часть первая
Ехали медведи
На велосипеде.
А за ними кот
Задом наперед.
А за ним комарики
На воздушном шарике.
А за ними раки
На хромой собаке.
Волки на кобыле.
Львы в автомобиле.
Зайчики
В трамвайчике.
Жаба на метле…
Едут и смеются,
Пряники жуют.
Вдруг из подворотни
Страшный великан,
Рыжий и усатый
Та-ра-кан!
Таракан, Таракан, Тараканище!
Он рычит, и кричит,
И усами шевелит:
«Погодите, не спешите,
Я вас мигом проглочу!
Проглочу, проглочу, не помилую».
Звери задрожали,
В обморок упали.
Волки от испуга
Скушали друг друга.
Бедный крокодил
Жабу проглотил.
А слониха, вся дрожа,
Так и села на ежа.
Только раки-забияки
Не боятся бою-драки:
Хоть и пятятся назад,
Но усами шевелят
И кричат великану усатому:
«Не кричи и не рычи,
Мы и сами усачи,
Можем мы и сами
Шевелить усами!»
И назад еще дальше попятились.
И сказал Гиппопотам
Крокодилам и китам:
«Кто злодея не боится
И с чудовищем сразится,
Я тому богатырю
Двух лягушек подарю
И еловую шишку пожалую!»
«Не боимся мы его,
Великана твоего:
Мы зубами,
Мы клыками,
Мы копытами его!»
И веселою гурьбой
Звери кинулися в бой.
Но, увидев усача
(Ай-ай-ай!),
Звери дали стрекача
(Ай-ай-ай!).
По лесам, по полям разбежалися:
Тараканьих усов испугалися.
И вскричал Гиппопотам:
«Что за стыд, что за срам!
Эй, быки и носороги,
Выходите из берлоги
И врага
На рога
Поднимите-ка!»
Но быки и носороги
Отвечают из берлоги:
«Мы врага бы
На рога бы.
Только шкура дорога,
И рога нынче тоже
не дёшевы»,
И сидят и дрожат
Под кусточками,
За болотными прячутся
Кочками.
Крокодилы в крапиву
Забилися,
И в канаве слоны
Схоронилися.
Только и слышно,
Как зубы стучат,
Только и видно,
Как уши дрожат.
А лихие обезьяны
Подхватили чемоданы
И скорее со всех ног
Наутек.
И акула
Увильнула,
Только хвостиком махнула.
А за нею каракатица —
Так и пятится,
Так и катится.
Часть вторая
Вот и стал Таракан
победителем,
И лесов и полей повелителем.
Покорилися звери усатому.
(Чтоб ему провалиться,
проклятому!)
А он между ними похаживает,
Золоченое брюхо поглаживает:
«Принесите-ка мне, звери,
ваших детушек,
Я сегодня их за ужином
скушаю!»
Бедные, бедные звери!
Воют, рыдают, ревут!
В каждой берлоге
И в каждой пещере
Злого обжору клянут.
Да и какая же мать
Согласится отдать
Своего дорогого ребёнка —
Медвежонка, волчонка, слоненка, —
Чтобы несытое чучело
Бедную крошку
замучило!
Плачут они, убиваются,
С малышами навеки
прощаются.
Но однажды поутру
Прискакала кенгуру,
Увидала усача,
Закричала сгоряча:
«Разве это великан?
(Ха-ха-ха!)
Это просто таракан!
(Ха-ха-ха!)
Таракан, таракан,
таракашечка,
Жидконогая
козявочка-букашечка.
И не стыдно вам?
Не обидно вам?
Вы — зубастые,
Вы — клыкастые,
А малявочке
Поклонилися,
А козявочке
Покорилися!»
Испугались бегемоты,
Зашептали: «Что ты, что ты!
Уходи-ка ты отсюда!
Как бы не было нам худа!»
Только вдруг из-за кусточка,
Из-за синего лесочка,
Из далеких из полей
Прилетает Воробей.
Прыг да прыг
Да чик-чирик,
Чики-рики-чик-чирик!
Взял и клюнул Таракана,
Вот и нету великана.
Поделом великану досталося,
И усов от него не осталося.
То-то рада, то-то рада
Вся звериная семья,
Прославляют, поздравляют
Удалого Воробья!
Ослы ему славу по нотам поют,
Козлы бородою дорогу метут,
Бараны, бараны
Стучат в барабаны!
Сычи-трубачи
Трубят! Грачи с каланчи
Кричат!
Летучие мыши
На крыше
Платочками машут
И пляшут.
А слониха-щеголиха
Так отплясывает лихо,
Что румяная луна
В небе задрожала
И на бедного слона
Кубарем упала.
Вот была потом забота —
За луной нырять в болото
И гвоздями к небесам приколачивать!