Советские стихи про быт

Найдено стихов - 14

Борис Слуцкий

У государства есть закон

У государства есть закон,
Который гражданам знаком.
У антигосударства —
Не знает правил паства.Держава, подданных держа,
Диктует им порядки.
Но нет чернил у мятежа,
У бунта нет тетрадки.Когда берет бумагу бунт,
Когда перо хватает,
Уже одет он и обут
И юношей питает, Отраду старцам подает,
Уже чеканит гривны,
Бунтарских песен не поет,
Предпочитает гимны.Остыв, как старая звезда,
Он вышел на орбиту
Во имя быта и труда
И в честь труда и быта.

Юлия Друнина

Я из себя несчастную не строю

Я из себя несчастную не строю —
Есть дело, есть любовь и есть друзья.
Что из того, что быт мой неустроен?
Нам неромантиками быть нельзя.
Быт неустроен? Ну и слава богу:
Не это ль — вечной юности залог.
Мы молоды, покуда нас в дорогу
Ещё зовёт походный ветерок,
Покуда снятся поезда ночами,
Покуда скучным кажется покой.
А коль любовь нас держит на причале,
Подумать надо о любви такой…

Юлия Друнина

Да, многое в сердцах у нас умрет

Да, многое в сердцах у нас умрет,
Но многое останется нетленным:
Я не забуду сорок пятый год —
Голодный, радостный, послевоенный.

В тот год, от всей души удивлены
Тому, что уцелели почему-то,
Мы возвращались к жизни от войны,
Благословляя каждую минуту.

Как дорог был нам каждый трудный день,
Как «на гражданке» все нам было мило!
Пусть жили мы в плену очередей,
Пусть замерзали в комнатах чернила.

И нынче, если давит плечи быт,
Я и на быт взираю, как на чудо:
Год сорок пятый мной не позабыт,
Я возвращенья к жизни не забуду!

Наум Коржавин

Я жил не так уж долго

Я жил не так уж долго,
Но вот мне тридцать лет.
Прожить еще хоть столько
Удастся или нет?
Дороже счет минутам:
Ведь каждый новый год
Быстрее почему-то,
Чем прошлый год, идет…
Бродил я белым светом
И жил среди живых…
И был везде поэтом,
Не числясь в таковых.
Писал стихи, работал
И был уверен в том,
Что я свое в два счета
Сумею взять потом —
Потом, когда событья
Пойму и воплощу,
Потом, когда я бытом
Заняться захочу.
Я жил легко и смело,
Бока — не душу — мял,
А то, что есть пределы,
Абстрактно представлял.
Но никуда не деться, -
Врываясь в мысль и страсть,
Неровным стуком сердце
Вершит слепую власть.
Не так ночами спится,
Не так свободна грудь,
И надо бы о быте
Подумать как-нибудь.
Советуюсь со всеми,
Как быть, чтоб мне везло?
Но жалко тратить время
На это ремесло…

Белла Ахмадулина

В быт стола, состоящий из яств и гостей

В быт стола, состоящий из яств и гостей,
в круг стаканов и лиц, в их порядок насущный
я привел твою тень. И для тени твоей —
вот стихи, чтобы слушала. Впрочем, не слушай.Как бы все упростилось, когда бы не снег!
Белый снег увеличился. Белая птица
преуспела в полете. И этот успех
сам не прост и не даст ничему упроститься.Нет, не сам по себе этот снег так велик!
Потому он от прочего снега отличен,
что студеным пробелом отсутствий твоих
его цвет был усилен и преувеличен.Холод теплого снега я вытерпеть мог —
но в прохладу его, волей слабого жеста,
привнесен всех молчаний твоих холодок,
дабы стужа зимы обрела совершенство.Этом снегом, как гневом твоим, не любим,
я сказал своей тени: — Довольно! Не надо!
Оглушен я молчаньем н смехом твоим
и лицом, что белее, чем лик снегопада.Ты — во всем. Из всего — как тебя мне извлечь?
Запретить твоей тени всех сказок чрезмерность.
твое тело услышать, как внятную речь,
где прекрасен не вымысел, а достоверность? Снег идет и не знает об этом. Летит
и об этом не ведает белая птица.
Этот день лицемерит и делает вид,
что один, без тебя он сумеет продлиться.О, я помню! Я сам был огромен, как снег.
Снега не было. Были огромны и странны
возле зренья и слуха -твой свет и твой смех,
возле губ и ладоней — вино и стаканы.Но не мне быть судьей твоих слов и затей!
Ты прекрасна. И тень твоя тоже прекрасна.
Да хранит моя тень твою слабую тень
там, превыше всего, в неуюте пространства.

Владимир Маяковский

Итоги

Были
   дни Рождества,
Нового года,
праздников
      и торжества
пива
   и водок…
Был
   яд в четвертях
в доме рабочего.
Рюмки
    в пальцах вертя —
уставали потчевать.
В селах
    лился самогон…
Кто
  его
    не тянет?!
Хлеба
    не один вагон
спили
    крестьяне.
От трудов
     своих
        почив,
занавесившись с опаскою,
выдували
     нэпачи
зашипевшее шампанское.
Свою
   поддерживая стать,
воспоминаньями овеяны,
попы
   садились
        хлестать
сладчайшие портвейны.
И артист
     и поэт
пить
   валили валом
коньяки, —
      а если нет,
пили
   что попало.
На четверку
      лап
        встав,
христославы рьяные
крепко
    славили Христа
матерщиной пьяною…
И меж ругани
       и рвот
мир
  опо́енный
бодро
   славил
       Новый год
славой мордобойной…
Не введет
     в социализм
дорога скользкая.
На битву
     с бытом осклизлым,
сила
   комсомольская,
швабру взять
       и с бытом грязненьким
вымести б
      и эти праздники.

Владимир Маяковский

Выволакивайте будущее!

Будущее
     не придет само,
если
   не примем мер.
За жабры его, — комсомол!
За хвост его, — пионер!
Коммуна
     не сказочная принцесса,
чтоб о ней
     мечтать по ночам.
Рассчитай,
     обдумай,
         нацелься —
и иди
   хоть по мелочам.
Коммунизм
      не только
у земли,
    у фабрик в поту.
Он и дома
     за столиком,
в отношеньях,
       в семье,
           в быту.
Кто скрипит
      матершиной смачной
целый день,
      как немазаный воз,
тот,
  кто млеет
       под визг балалаечный,
тот
  до будущего
        не дорос.
По фронтам
      пулеметами такать —
не в этом
     одном
         война!
И семей
    и квартир атака
угрожает
     не меньше
          нам.
Кто не выдержал
         натиск домашний,
спит
  в уюте
     бумажных роз, —
до грядущей
      жизни мощной
тот
  пока еще
       не дорос.
Как и шуба,
      и время тоже —
проедает
     быта моль ее.
Наших дней
      залежалых одёжу
перетряхни, комсомолия!

Николай Заболоцкий

Новый быт

Восходит солнце над Москвой.
Старухи бегают с тоской:
Куда, куда идти теперь?
Уж Новый Быт стучится в дверь!
Младенец, выхолен и крупен,
Сидит в купели, как султан.
Прекрасный поп поет, как бубен,
Паникадилом осиян.
Прабабка свечку зажигает,
Младенец крепнет и мужает
И вдруг, шагая через стол,
Садится прямо в комсомол.И время двинулось быстрее,
Стареет папенька-отец,
И за окошками в аллее
Играет сваха в бубенец.
Ступни младенца стали шире,
От стали ширится рука.
Уж он сидит в большой квартире,
Невесту держит за рукав.
Приходит поп, тряся ногами,
В ладошке мощи бережет,
Благословить желает стенки,
Невесте крестик подарить.
«Увы, — сказал ему младенец, —
Уйди, уйди, кудрявый поп,
Я — новой жизни ополченец,
Тебе ж один остался гроб!»
Уж поп тихонько плакать хочет,
Стоит на лестнице, бормочет,
Не зная, чем себе помочь.
Ужель идти из дома прочь?
Но вот знакомые явились,
Завод пропел: «Ура! Ура!»
И Новый Быт, даруя милость,
В тарелке держит осетра.
Варенье, ложечкой носимо,
Шипит и падает в боржом.
Жених, проворен нестерпимо,
К невесте лепится ужом.
И председатель на отвале,
Чете играя похвалу,
Приносит в выборгском бокале
Вино солдатское, халву,
И, принимая красный спич,
Сидит на столике кулич.«Ура! Ура!» — поют заводы,
Картошкой дым под небеса.
И вот супруги, выпив соды,
Сидят и чешут волоса.
И стало все благоприятно:
Явилась ночь, ушла обратно,
И за окошком через миг
Погасла свечка-пятерик.

Владимир Маяковский

В повестку дня

Ставка на вас,
       комсомольцы товарищи, —
на вас,
    грядущее творящих!
Петь
  заставьте
       быт тарабарящий!
Расчистьте
      квартирный ящик!
За десять лет —
        устанешь бороться, —
расшатаны
     — многие! —
           тряской.
Заплыло
     тиной
        быта болотце,
покрылось
      будничной ряской.
Мы так же
     сердца наши
           ревностью жжем —
и суд наш
     по-старому скорый:
мы
  часто
     наганом
         и финским ножом
решаем —
     любовные споры.
Нет, взвидя,
      что есть
          любовная ржа,
что каши вдвоем
        не сваришь, —
ты зубы стиснь
        и, руку пожав,
скажи:
    — Прощевай, товарищ! —
У скольких
     мечта:
        «Квартирку б в наем!
Свои сундуки
       да клети!
И угол мой
     и хозяйство мое —
и мой
   на стене
        портретик».
Не наше счастье —
         счастье вдвоем!
С классом
     спаяйся четко!
Коммуна:
     все, что мое, —
            твое,
кроме —
    зубных щеток.
И мы
   попрежнему,
         если радостно,
попрежнему,
      если горе нам —
мы
  топим горе в сорокаградусной
и празднуем
      радость
          трехгорным.
Питье
   на песни б выменять нам.
Такую
   сделай, хоть тресни!
Чтоб пенистей пива,
          чтоб крепче вина
хватали
    за душу
        песни.

* * *

Гуляя,
   работая,
       к любимой льня, —
думай о коммуне,
        быть или не быть ей?!
В порядок
     этого
        майского дня
поставьте
     вопрос о быте.

Евгений Евтушенко

Нефертити

Как ни крутите,
ни вертите,
существовала
Нефертити.
Она когда-то в мире оном
жила с каким-то фараоном,
но даже если с ним лежала,
она векам принадлежала.
И он испытывал страданья
от видимости обладанья.
Носил он важно
облаченья.
Произносил он
обличенья.
Он укреплял свои устои,
но, как заметил Авиценна,
в природе рядом с красотою
любая власть неполноценна.
И фараона мучил комплекс
неполноценности…
Он комкал
салфетку мрачно за обедом,
когда раздумывал об этом.
Имел он войско, колесницы,
ну, а она — глаза, ресницы,
и лоб, звездами озарённый,
и шеи выгиб изумлённый.
Когда они в носилках плыли,
то взгляды всех глазевших были
обращены, как по наитью,
не к фараону, к Нефертити.
Был фараон угрюмым в ласке
и допускал прямые грубости,
поскольку чуял хрупкость власти
в сравненье с властью этой хрупкости.
А сфинксы
медленно
выветривались,
и веры мертвенно выверивались,
но сквозь идеи и событья
сквозь всё,
в чём время обманулось,
тянулась шея Нефертити
и к нам сегодня дотянулась.
Она —
в мальчишеском наброске
и у монтажницы на брошке.
Она кого-то очищает,
не приедаясь,
не тускнея, —
и кто-то снова ощущает
неполноценность рядом с нею.
Мы с вами часто вязнем в быте…
А Нефертити?
Нефертити
сквозь быт,
событья, лица, даты
всё так же тянется куда-то…
Как ни крутите
ни вертите,
но существует
Нефертити.

Владимир Маяковский

Стабилизация быта

После боев
                 и голодных пыток
отрос на животике солидный жирок.
Жирок заливает щелочки быта
и застывает,
                   тих и широк.
Люблю Кузнецкий
                         (простите грешного!),
потом Петровку,
                        потом Столешников;
по ним
          в году
                   раз сто или двести я
хожу из «Известий»
                            и в «Известия».
С восторга бросив подсолнухи лузгать,
восторженно подняв бровки,
читает работница:
                           «Готовые блузки.
Последний крик Петровки».
Не зря и Кузнецкий похож на зарю, —
прижав к замерзшей витрине ноздрю,
две дамы расплылись в стончике:
«Ах, какие фестончики!»
А рядом,
             учли обывателью натуру, —
портрет
            кого-то безусого:
отбирайте гения
                      для любого гарнитура, —
все
     от Казина до Брюсова.
В магазинах —
                      ноты для широких масс.
Пойте, рабочие и крестьяне,
последний
                сердцещипательный романс
«А сердце-то в партию тянет!»
В окне гражданин,
                          устав от ношения
портфелей,
                сложивши папки,
жене,
        приятной во всех отношениях,
выбирает
              «глазки да лапки».
Перед плакатом «Медвежья свадьба»
нэпачка сияет в неге:
— И мне с таким медведем
                                      поспать бы!
Погрызи меня,
                     душка Эггерт. —
Сияющий дом,
                    в костюмах,
                                      в белье, —
радуйся,
            растратчик и мот.
«Ателье
мод».
На фоне голосов стою,
стою
        и философствую.
Свежим ветерочком в республику
                                                  вея,
звездой сияя из мрака,
товарищ Гольцман
                            из «Москвошвея»
обещает
             «эпоху фрака».
Но,
     от смокингов и фраков оберегая охотников
(не попался на буржуазную удочку!),
восхваляет
                комсомолец
                                   товарищ Сотников
толстовку
              и брючки «дудочку».
Фрак
        или рубахи синие?
Неувязка парт- и советской линии.
Меня
        удивляют их слова.
Бьет разнобой в глаза.
Вопрос этот
                  надо
                          согласовать
и, разумеется,
                    увязать.
Предлагаю,
                 чтоб эта идейная драка
не длилась бессмысленно далее,
пришивать
                к толстовкам
                                   фалды от фрака
и носить
            лакированные сандалии.
А чтоб цилиндр заменила кепка,
накрахмаливать кепку крепко.
Грязня сердца
                     и масля бумагу,
подминая
              Москву
                          под копыта,
волокут
            опять
                     колымагу
дореволюционного быта.
Зуди
        издевкой,
                       стих хмурый,
вразрез
            с обывательским хором:
в делах
           идеи,
                   быта,
                           культуры —
поменьше
               довоенных норм!

Евгений Евтушенко

Ограда

Могила,
ты ограблена оградой.
Ограда, отделила ты его
от грома грузовых,
от груш,
от града
агатовых смородин.
От всего,
что в нем переливалось, мчалось, билось,
как искры из-под бешеных копыт.
Все это было буйный быт —
не бытность.
И битвы —
это тоже было быт.
Был хряск рессор
и взрывы конских храпов,
покой прудов
и сталкиванье льдов,
азарт базаров
и сохранность храмов,
прибой садов
и груды городов.
Подарок — делать созданный подарки,
камнями и корнями покорен,
он, словно странник, проходил по давке
из-за кормов и крошечных корон.
Он шел,
другим оставив суетиться.
Крепка была походка и легка
серебряноголового артиста
со смуглыми щеками моряка.
Пушкинианец, вольно и велико
он и у тяжких горестей в кольце
был как большая детская улыбка
у мученика века на лице.
И знаю я — та тихая могила
не пристань для печальных чьих-то лиц.
Она навек неистово магнитна
для мальчиков, цветов, семян и птиц.
Могила,
ты ограблена оградой,
но видел я в осенней тишине:
там две сосны растут, как сестры, рядом —
одна в ограде и другая вне.
И непреоборимыми рывками,
ограду обвиняя в воровстве,
та, что в ограде, тянется руками
к не огражденной от людей сестре.
Не помешать ей никакою рубкой!
Обрубят ветви —
отрастут опять.
И кажется мне —
это его руки
людей и сосны тянутся обнять.
Всех тех, кто жил, как он, другим наградой,
от горестей земных, земных отрад
не отгородишь никакой оградой.
На свете нет еще таких оград.

Владимир Маяковский

«Общее» и «мое»

Чуть-чуть еще, и он почти б
был положительнейший тип.
Иван Иваныч —
          чуть не «вождь»,
дана
  в ладонь
          вожжа ему.
К нему
   идет
       бумажный дождь
с припиской —
          «уважаемый».
В делах умен,
      в работе —
          быстр.
Кичиться —
       нет привычек.
Он
 добросовестный службист —
не вор,
   не волокитчик.
Велик
      его
       партийный стаж,
взгляни в билет —
          и ахни!
Карманы в ручках,
       а уста ж
сахарного сахарней.
На зависть
    легкость языка,
уверенно
       и пусто
он,
 взяв путевку из ЭМКА,
бубнит   
под Златоуста.
Поет
    на соловьиный лад,
играет
   слов
    оправою
«о здравии комсомолят,
о женском равноправии».
И, сняв
   служебные гужи,
узнавши,
      час который,
домой
      приедет, отслужив,
и…
 опускает шторы.
Распустит
     он
          жилет…
           и здесь,
— здесь
   частной жизни часики! —
преображается
      весьпо-третье-мещански.
Чуть-чуть
       не с декабристов
              род —
хоть предков
        в рамы рамьте!
Но
 сына
      за уши
      дерет
за леность в политграмоте.
Орет кухарке,
      разъярясь,
супом
   усом
       капая:
«Не суп, а квас,
         который раз,
пермячка сиволапая!..»
Живешь века,
      века учась
(гении
   не ро́дятся).
Под граммофон
         с подругой
              час
под сенью штор
          фокстротится.
Жена
    с похлебкой из пшена
сокращена
    за древностью.
Его
 вторая зам-жена
и хороша,
       и сложена,
и вымучена ревностью.
Елозя
     лапой по ногам,
ероша
     юбок утлость,
он вертит
        по́д носом наган:
«Ты с кем
        сегодня
         путалась?..»
Пожил,
   и отошел,
       и лег,
а ночь
      паучит нити…
Попробуйте,
        под потолок
теперь
   к нему
      взгляните!
И сразу
   он
    вскочил и взвыл.
Рассердится
       и визгнет:
«Не смейте
    вмешиваться
          вы
в интимность
      частной жизни!»
Мы вовсе
        не хотим бузить.
Мы кроем
    быт столетний.
Но, боже…
    Марксе, упаси
нам
 заниматься сплетней!
Не будем
       в скважины смотреть
на дрязги
       в вашей комнате.
У вас
    на дом
       из суток —
             треть,
но знайте
        и помните:
глядит
   мещанская толпа,
мусолит
      стол и ложе…
Как
 под стекляннейший колпак,
на время
       жизнь положим.
Идя
 сквозь быт
      мещанских клик,
с брезгливостью
          преувеличенной,
мы
 переменим
      жизни лик,
и общей,
      и личной.

Белла Ахмадулина

Приключение в антикварном магазине

Зачем? — да так, как входят в глушь осин,
для тишины и праздности гулянья, —
не ведая корысти и желанья,
вошла я в антикварный магазин.

Недобро глянул старый антиквар.
Когда б он не устал за два столетья
лелеять нежной ветхости соцветья,
он вовсе б мне дверей не открывал.

Он опасался грубого вреда
для слабых чаш и хрусталя больного.
Живая подлость возраста иного
была ему враждебна и чужда.

Избрав меня меж прочими людьми,
он кротко приготовился к подвоху,
и ненависть, мешающая вздоху,
возникла в нем с мгновенностью любви.

Меж тем искала выгоды толпа,
и чужеземец, мудростью холодной,
вникал в значенье люстры старомодной
и в руки брал бессвязный хор стекла.

Недосчитавшись голоска одной,
в былых балах утраченной подвески,
на грех ее обидевшись по-детски,
он заскучал и захотел домой.

Печальную пылинку серебра
влекла старуха из глубин юдоли,
и тяжела была ее ладони
вся невесомость быта и добра.

Какая грусть — средь сумрачных теплиц
разглядывать осеннее предсмертье
чужих вещей, воспитанных при свете
огней угасших и минувших лиц.

И вот тогда, в открывшейся тиши,
раздался оклик запаха и цвета:
ко мне взывал и ожидал ответа
невнятный жест неведомой души.

Знакомой боли маленький горнист
трубил, словно в канун стихосложенья, —
так требует предмет изображенья,
и ты бежишь, как верный пес на свист.

Я знаю эти голоса ничьи.
О плач всего, что хочет быть воспето!
Навзрыд звучит немая просьба эта,
как крик: — Спасите! — грянувший в ночи.

Отчаявшись, до крайности дойдя,
немое горло просьбу излучало.
Я ринулась на зов, и для начала
сказала я: — Не плачь, мое дитя.

— Что вам угодно? — молвил антиквар. —
Здесь все мертво и не способно к плачу. —
Он, все еще надеясь на удачу,
плечом меня теснил и оттирал.

Сведенные враждой, плечом к плечу
стояли мы. Я отвечала сухо:
— Мне, ставшею открытой раной слуха,
угодно слышать все, что я хочу.

— Ступайте прочь! — он гневно повторял.
Но вдруг, средь слабоумия сомнений,
в уме моем сверкнул случайно гений
и выпалил: — Подайте тот футляр!

— Тот ларь? — Футляр. — Фонарь? — Футляр! — Фуляр?
-Помилуйте, футляр из черной кожи. —
Он бледен стал и закричал: — О боже!
Все, что хотите, но не тот футляр.

Я вас прошу, я заклинаю вас!
Вы молоды, вы пахнете бензином!
Ступайте к современным магазинам,
где так велик ассортимент пластмасс.

— Как это мило с вашей стороны, —
сказала я, — я не люблю пластмассы.
Он мне польстил: — Вы правы и прекрасны.
Вы любите непрочность старины.

Я сам служу ее календарю.
Вот медальон, и в нем портрет ребенка.
Минувший век. Изящная работа.
И все это я вам теперь дарю.

…Печальный ангел с личиком больным.
Надземный взор. Прилежный лоб и локон.
Гроза в июне. Воспаленье в легком.
И тьма небес, закрывшихся за ним…

— Мне горестей своих не занимать,
а вы хотите мне вручить причину
оплакивать всю жизнь его кончину
и в горе обезумевшую мать?

— Тогда сервиз на двадцать шесть персон! —
воскликнул он, надеждой озаренный. —
В нем сто предметов ценности огромной.
Берите даром — и вопрос решен.

— Какая щедрость и какой сюрприз!
Но двадцать пять моих гостей возможных
всегда в гостях, в бегах неосторожных.
Со мной одной соскучится сервиз.

Как сто предметов я могу развлечь?
Помилуй бог, мне не по силам это.
Нет, я ценю единственность предмета,
вы знаете, о чем веду я речь.

— Как я устал! — промолвил антиквар. —
Мне двести лет. Моя душа истлела.
Берите все! Мне все осточертело!
Пусть все мое теперь уходит к вам.

И он открыл футляр. И на крыльцо
из мглы сеней, на долю из темницы
явился свет, и опалил ресницы,
и это было женское лицо.

Не по чертам его — по черноте, —
сжегшей ум, по духоте пространства
я вычислила, сколь оно прекрасно,
еще до зренья, в первой слепоте.

Губ полусмехом, полумраком глаз
лицо ее внушало мысль простую:
утратить разум, кануть в тьму пустую,
просить руки, проситься на Кавказ.

Там — соблазнить ленивого стрелка
сверкающей открытостью затылка,
раз навсегда — и все. Стрельба затихла,
и в небе то ли бог, то ль облака.

— Я молод был сто тридцать лет назад. —
проговорился антиквар печальный. —
Сквозь зелень лиц, по желтизне песчаной
я каждый день ходил в тот дом и сад.

О, я любил ее не первый год,
целуя воздух и каменья сада,
когда проездом — в ад или из ада —
вдруг объявился тот незваный гость.

Вы Ганнибала помните? Мастак
он был в делах, достиг чинов немалых,
но я о том, что правнук Ганнибалов
случайно оказался в тех местах.

Туземным мраком горячо дыша,
он прыгнул в дверь. Вое вмиг переместилось.
Прислуга, как в грозу, перекрестилась.
И обмерла тогда моя душа.

Чужой сквозняк ударил по стеклу.
Шкаф отвечал разбитою посудой.
Повеяло паленым и простудой.
Свеча погасла. Гость присел к столу.

Когда же вновь затеяли огонь,
склонившись к ней, перемешавшись разом,
он всем опасным африканским рабством
потупился, как укрощенный конь.

Я ей шепнул: — Позвольте, он урод.
Хоть ростом скромен, и на том спасибо.
— Вы думаете? — так она спросила. —
Мне кажется, совсем наоборот.

Три дня гостил, весь кротость, доброта,
любой совет считал себе приказом.
А уезжая, вольно пыхнул глазом
и засмеялся красным пеклом рта.

С тех пор явился горестный намек
в лице ее, в его простом порядке.
Над непосильным подвигом разгадки
трудился лоб, а разгадать не мог.

Когда из сна, из глубины тепла
всплывала в ней незрячая улыбка,
она пугалась, будто бы ошибка
лицом ее допущена была.

Но нет, я не уехал на Кавказ,
Я сватался. Она мне отказала.
Не изменив намерений нимало,
я сватался второй и третий раз.

В столетье том, в тридцать седьмом году,
по-моему, зимою, да, зимою,
она скончалась, не послав за мной,
без видимой причины и в бреду.

Бессмертным став от горя и любви,
я ведаю этим ничтожным храмом,
толкую с хамом и торгую хламом,
затерянный меж богом и людьми.

Но я утешен мнением молвы,
что все-таки убит он на дуэли.
— Он не убит, а вы мне надоели, —
сказала я, — хоть не виновны вы.

Простите мне желание руки
владеть и взять. Поделим то и это.
Мне — суть предмета, вам — краса портрета:
в награду, в месть, в угоду, вопреки.

Старик спросил: — Я вас не вверг в печаль
признаньем в этих бедах небывалых?
— Нет, вспомнился мне правнук Ганнибалов, —
сказала я, — мне лишь его и жаль.

А если вдруг, вкусивший всех наук,
читатель мой заметит справедливо:
— Все это ложь, изложенная длинно. —
Отвечу я: — Конечно, ложь, мой друг.

Весьма бы усложнился трезвый быт,
когда б так поступали антиквары,
и жили вещи, как живые твари,
а тот, другой, был бы и впрямь убит.

Но нет, портрет живет в моем дому!
И звон стекла! И лепет туфель бальных!
И мрак свечей! И правнук Ганнибалов
к сему причастен — судя по всему.