Все слабели, бабы — не слабели, -
В глад и мор, войну и суховей
Молча колыхали колыбели,
Сберегая наших сыновей.Бабы были лучше, были чище
И не предали девичьих снов
Ради хлеба, ради этой пищи,
Ради орденов или обнов, -С женотделов и до ранней старости
Через все страдания земли
На плечах, согбенных от усталости,
Красные косынки пронесли.
Мне претит пресловутая «женская слабость».
Мы не дамы, мы русские бабы с тобой.
Мне обидным не кажется слово грубое «бабы»,
В нем — народная мудрость, в нем — щемящая боль.
Как придет похоронная на мужика
Из окопных земель, из военного штаба,
Став белей своего головного платка,
На порожек опустится баба.
А на зорьке впряжется, не мешкая, в плуг
И потянет по-прежнему лямки.
Что поделаешь? Десять соломинок-рук
Каждый день просят хлеба у мамки…
Эта смирная баба двужильна, как Русь.
Знаю, вынесет все, за неё не боюсь.
Надо — вспашет полмира, надо — выдюжит бой.
Я горжусь, что и мы тоже бабы с тобой!
Ты поставила лучшие годы,
я — талант.
Нас с тобой секунданты угодливо
Развели. Ты — лихой дуэлянт!
Получив твою меткую ярость,
пошатнусь и скажу, как актер,
что я с бабами не стреляюсь,
из-за бабы — другой разговор.
Из-за той, что вбегала в июле,
что возлюбленной называл,
что сейчас соловьиною пулей
убиваешь во мне наповал!
Мне приходилось слышать часто
непостижимые слова,
что баба любит быть несчастной,
что баба — муками жива. И не скупилась на ухабы
дорога долгая моя,
чтобы не раз обычной бабой —
простой,
обманутой
и слабой —
себя почувствовала я. Но всё упрямей с каждой мукой,
не отрекаясь от тоски,
овладевала я наукой
любить свободу по-мужски! И вот небабьей, новой властью
на волю вырвалась в пути!
И уж ни счастья,
ни несчастья
ты мне не можешь принести.
«Но, но, но, ты, разледащая!
Надорвала жилы все!
Эх, работа распропащая
На аршинной полосе!» Растрепала баба косоньку,
Разомлела от серпа.
Вышла баба жать полосоньку
И нажала… три снопа! Рядом пахоть — не аршинная!
Трактор весело гудит.
Чудо-силушка машинная
Пашне, явно, не вредит. Урожаи диво-дивные!
Не узнать: не та земля!
Вот что значит: коллективные,
Обобщенные поля!
Если б я был физически слабым -
Я б морально устойчивым был, -
Ни за что не ходил бы по бабам,
Алкоголю б ни грамма не пил!
Если б я был физически сильным -
Я б тогда — даже думать боюсь! -
Пил бы влагу потоком обильным,
Но… по бабам — ни шагу, клянусь!
Ну, а если я средних масштабов -
Что же делать мне, как же мне быть? -
Не могу игнорировать бабов,
Не могу и спиртного не пить!
Сидишь беременная, бледная.
Как ты переменилась, бедная.Сидишь, одергиваешь платьице,
И плачется тебе, и плачется… За что нас только бабы балуют
И губы, падая, дают, И выбегают за шлагбаумы,
И от вагонов отстают? Как ты бежала за вагонами,
Глядела в полосы оконные… Стучат почтовые, курьерские,
Хабаровские, люберецкие… И от Москвы до Ашхабада,
Остолбенев до немоты, Стоят, как каменные, бабы,
Луне подставив животы.И, поворачиваясь к свету,
В ночном быту необжитомКак понимает их планета
Своим огромным животом.
Я заслужил признательность Италии.
Ее народа и ее истории,
Ее литературы с языком.
Я снегу дал. Бесплатно. Целый ком.
Вагон перевозил военнопленных,
Плененных на Дону и на Донце,
Некормленых, непоеных военных,
Мечтающих о скоростном конце.
Гуманность по закону, по конвенции
Не применялась в этой интервенции
Ни с той, ни даже с этой стороны,
Она была не для большой войны.
Нет, применялась. Сволочь и подлец,
Начальник эшелона, гад ползучий,
Давал за пару золотых колец
Ведро воды теплушке невезучей.
А я был в форме, я в погонах был
И сохранил, по-видимому, тот пыл,
Что образован чтением Толстого
И Чехова и вовсе не остыл,
А я был с фронта и заехал в тыл
И в качестве решения простого
В теплушку бабу снежную вкатил.
О, римлян взоры черные, тоску
С признательностью пополам мешавшие
И долго засыпать потом мешавшие!
А бабу — разобрали по куску.
И зимой, и осенью, и летом,
и сегодня так же, как вчера,
к бабе Тоне ходят за советом
женщины огромного двора. Я у ней бываю зачастую.
Сяду тихо, прислонюсь к стене.
И она хорошую, простую
жизнь свою рассказывает мне. …Далека деревня Песковатка,
вся как есть засыпана песком.
Дом родной — забота да нехватка,
замуж выходила босиком. Всю-то жизнь трудилась, хлопотала,
каждый день — с рассвета дотемна.
И на всех любви её хватало,
обо всём заботилась она. Баба Тоня… Это не она ли
по ночам, когда ребята спят,
раскроив куски диагонали,
шила гимнастёрки для солдат? Не её ли тёплые ладони
возрождали город Сталинград?
«Антонин Михална!», «Баба Тоня…»
Это не о ней ли говорят? На экранах, в книгах и на сцене —
знаменитых женщин имена.
Только кто заметит и оценит
то, что в жизни сделала она? Шьёт внучатам кофточки из байки,
моет пол да стряпает обед…
Тихая судьба домохозяйки,
ничего особенного нет.
1
И с нашей мощной стартовой площадки
Уходят в небо тонны и рубли.2
Нина Тимофеевна: Вновь меня потянуло на сказки —
Мрачные и весёлые.3
Как тут быть — никого не спросить.
Ну, решили присесть, закусить,
Червячка заморить, табачка покурить,
Побурить, поострить, подурить… Разногласья сразу в группе,
Хучь и водка на столе:
Кто — кричит, кто — ездит в ступе,
Кто — летает на метле…4
Мимо баб я пройти не могу.
Вот вам сказка про Бабу-Ягу, —
Про её ремесло, про её помело,
Что было и чего не было, Как прохожих варит в супе,
Большей частью молодых,
Как секретно ездит в ступе,
Ловко путая следы…
Я теперь на девок крепкий,
И теперь одною меткой
Я всех баб ровняю как одну:
Пусть у ней во лбу семь пядей,
Пусть при полном при параде, -
Встречу бабу — в сторону сверну.
Был я раньше тоже хлипкий -
Провожал я их с улыбкой,
Даже, помню, год с одною жил, -
А теперь, пройду не глядя -
Мне плевать, что ейный дядя
Раньше где-то в органах служил.
Баб держу я в черном теле,
А чтоб лечь в одну постелю -
Этим меня можно насмешить, -
Даже если умоляет,
Даже в экстренном случае -
Очень меня трудно уложить!
Почему с таким напором
Я воюю с женским полом:
Изучил я их как свой портрет, -
Ведь полвека я — не меньше -
Изучаю этих женщин,
И сейчас мне — восемьдесят лет.
Смех без причины —
признак дурачины.
Ещё водочки под кебаб!
Мы — эмансипированные мужчины
без баб. Часы с вынутою пружиной —
возлежит на тарелке краб.
Тезаурусные мужчины,
мы — без баб. Слово “безбабье” — ещё в тумане
обретёт суммарно масштаб.
Беседуют же с Богом мусульмане
без баб? Вот Валера, дилер с Саратова,
с детства несколько косолап,
кто бы знал об его косолапости
без баб? Или баба — глава издательства.
Получается Групп-издат.
И поборы и издевательства.
Как на лошадь надеть пиджак. Без болтливости, что не вынести,
без капканчиков вечных “кап-кап” —
без покровительской порно-невинности,
без баб. Без талантливого придыхания,
без словарного курабье,
дыроколы пока отдыхают,
без “б”. Устаешь от семейной прозы.
Мы беспечны, как семечек лузг.
Без вранья люксембургской Розы —
люкс! Сжаты в “зебрах” ночные трещины,
достигается беспредел.
Наша жизнь — безрадостиженщина.
Нам без разницы, кто сгорел. Рядом столик из разносолов —
стольник шефу от поп, сосков,
от восьми длинноногих тёлок
без мужиков. “На абордаж” — пронеслось над пабом.
Все рванули на абордаж.
И стол, принадлежавший бабам,
ножки вверх! — полетел на наш. И пошло: визг, фуражки крабьи,
зубы на пол, как монпансье —
(мой котёночек! Ты — мой храбрый…!
Уберите с меня свои грабли!)
Бьют швейцара из ФСБ.
Так накрылась идея безбабья.
Точно клякса под пресс-папье. Я бездарно иду домой:
все одежды мои развешаны.
Пахнет женщиной распорядок мой.
И стихи мои пахнут женщиной. Будто в небе открылась брешина.
И мораль, ни фига себе:
«В каждой бабе ищите Женщину!»
Но без «б».
Помню дальнюю балку,
мостик ветхий, гнилой
и летящую бабу
на кобыле гнедой.
В сером облаке пыли,
некрасива, бледна,
«Человека убили!» —
прокричала она.
Я забыть не сумею,
покуда живу,
как бежали за нею,
бросив косы в траву.
Он, печальный и странный,
лежал за бугром
с незаметною раной
под последним ребром.
Был он кем-то безвинно
из-за денег убит…
Помню темную глину,
слышу цокот копыт.
Бабу в облаке пыли
вижу я и во сне.
«Человека убили!» —
крик истошный во мне.Трудно жить мне на свете,
трудно слышать тот крик.
К человеческой смерти
я еще не привык.
Не однажды я видел,
как о том ни тужи,
незаметную гибель
человечьей души.
И в товарище старшем
среди суеты
мне угадывать страшно
неживые черты.
Видеть это не в силе.
Стиснув зубы, молчу.
«Человека убили!» —
я вот-вот закричу.
Перевод Якова Козловского
По-русски «мама», по-грузински «нана»,
А по-аварски — ласково «баба».
Из тысяч слов земли и океана
У этого — особая судьба.
Став первым словом в год наш колыбельный,
Оно порой входило в дымный круг
И на устах солдата в час смертельный
Последним звоном становилось вдруг.
На это слово не ложатся тени,
И в тишине, наверно, потому
Слова другие, преклонив колени,
Желают исповедаться ему.
Родник, услугу оказав кувшину,
Лепечет это слово оттого,
Что вспоминает горную вершину —
Она прослыла матерью его.
И молния прорежет тучу снова,
И я услышу, за дождем следя,
Как, впитываясь в землю, это слово
Вызванивают капельки дождя.
Тайком вздохну, о чем-нибудь горюя,
И, скрыв слезу при ясном свете дня:
«Не беспокойся, — маме говорю я, —
Все хорошо, родная. у меня».
Тревожится за сына постоянно,
Святой любви великая раба.
По-русски «мама», по-грузински «нана»
И по-аварски — ласково «баба».
В ботинках кожи голубой,
В носках блистательного франта,
Парит по воздуху герой
В дыму гавайского джаз-банда.
Внизу — бокалов воркотня,
Внизу — ни ночи нет, ни дня,
Внизу — на выступе оркестра,
Как жрец, качается маэстро.
Он бьет рукой по животу,
Он машет палкой в пустоту,
И лёгких галстуков извилина
На грудь картонную пришпилена.Ура! Ура! Герой парит —
Гавайский фокус над Невою!
А бал ревет, а бал гремит,
Качая бледною толпою.
А бал гремит, единорог,
И бабы выставили в пляске
У перекрестка гладких ног
Чижа на розовой подвязке.
Смеется чиж — гляди, гляди!
Но бабы дальше ускакали,
И медным лесом впереди
Гудит фокстрот на пьедестале.И, так играя, человек
Родил в последнюю минуту
Прекраснейшего из калек —
Женоподобного Иуду.
Не тронь его и не буди,
Не пригодится он для дела —
С цыплячьим знаком на груди
Росток болезненного тела.
А там, над бедною землей,
Во славу винам и кларнетам
Парит по воздуху герой,
Стреляя в небо пистолетом.
Любовь неразделённая страшна,
но тем, кому весь мир лишь биржа, драка,
любовь неразделённая смешна,
как профиль Сирано де Бержерака.
Один мой деловитый соплеменник
сказал жене в театре «Современник»:
«Ну что ты в Сирано своём нашла?
Вот дурень! Я, к примеру, никогда бы
так не страдал из-за какой-то бабы…
Другую бы нашёл — и все дела».
В затравленных глазах его жены
забито проглянуло что-то вдовье.
Из мужа перло — аж трещали швы! —
смертельное духовное здоровье.
О, сколько их, таких здоровяков,
страдающих отсутствием страданий.
Для них есть бабы: нет прекрасной дамы.
А разве сам я в чём-то не таков?
Зевая, мы играем, как в картишки,
в засаленные, стёртые страстишки,
боясь трагедий, истинных страстей.
Наверное, мы с вами просто трусы,
когда мы подгоняем наши вкусы
под то, что подоступней, попростей.
Не раз шептал мне внутренний подонок
из грязных подсознательных потёмок:
«Э, братец, эта — сложный матерьял…»
— и я трусливо ускользал в несложность
и, может быть, великую возможность
любви неразделённой потерял.
Мужчина, разыгравший всё умно,
расчётом на взаимность обесчещен.
О, рыцарство печальных Сирано,
ты из мужчин переместилось в женщин.
В любви вы либо рыцарь, либо вы
не любите. Закон есть непреклонный:
в ком дара нет любви неразделённой,
в том нету дара божьего любви.
Дай бог познать страданий благодать,
и трепет безответный, но прекрасный,
и сладость безнадежно ожидать,
и счастье глупой верности несчастной.
И, тянущийся тайно к мятежу
против своей души оледенённой,
в полулюбви запутавшись, брожу
с тоскою о любви неразделённой.
1.
Сья история была
в некоей республике.
Баба на базар плыла,
а у бабы бублики.
2.
Слышит топот близ её,
музыкою ве́ется:
бить на фронте пановьё
мчат красноармейцы.
3.
Кушать хотца одному,
говорит ей: «Тетя,
бублик дай голодному!
Вы ж на фронт нейдете?!
4.
Коль без дела будет рот,
буду слаб, как мощи.
5.
Пан республику сожрет,
если будем тощи».
6.
Баба молвила: «Ни в жисть
не отдам я бублики!
Прочь, служивый! Отвяжись!
Черта ль мне в республике?!»
7.
Шел наш полк и худ и тощ,
паны ж все саженные.
Нас смела панова мощь
в первом же сражении.
8.
Мчится пан, и лют и яр,
смерть неся рабочим;
к глупой бабе на базар
влез он между прочим.
9.
Видит пан — бела, жирна
баба между публики.
Миг — и съедена она.
И она и бублики.
1
0.
Посмотри, на площадь выйдь —
ни крестьян, ни ситника.
Надо во-время кормить
красного защитника!
1
1.
Так кормите ж красных рать!
Хлеб неси без вою,
чтобы хлеб не потерять
вместе с головою!
Б, а б к а
В поле ветер-великан
Ломит дерево-сосну.
Во хлеву ревет баран,
А я чашки сполосну.
А я чашки вытираю,
Тихим гласом напеваю:
"Ветер, ветер, белый конь.
Нашу горницу не тронь".
Л у т о н я
Баба, баба, ветер где?
Б, а б к а
Ветер ходит по воде.
Л у т о н я
Баба, баба, где вода?
Б, а б к а
Убежала в города.
Л у т о н я
Баба, баба, мне приснился
Чудный город Ленинград.
Там на крепости старинной
Пушки длинные стоят.
Там на крепости старинной
Мертвый царь сидит в меху,
Люди воют, дети плачут,
Царь танцует, как дитя.
Б, а б к а
Успокойся, мой Лутоня,
Разум ночью не пытай.
За окошком вьюга стонет,
Налегая на сарай.
Погасили бабы свечки,
Сядем, дети, возле печки,
Перед печкой, над огнем
Мы Захарку запоем.
Дети садятся вокруг печки. Бабка раздает каждому
по зажженной лучинке. Дети машут ими в воздухе и поют.
Д е т и
Гори, гори жарко,
Приехал Захарка.
Сам на тележке,
Жена на кобылке,
Детки в санках,
В черных шапках.
Б, а б к а
Закачался мир подлунный,
Вздрогнул месяц и погас.
Кто тут ходит весь чугунный,
Кто тут бродит возле нас?
Велики его ладони,
Тяжелы его шаги.
Под окном топочут кони.
Боже, деткам помоги.
З, а х, а р ка
(входит)
Поднимите руки, дети,
Разгоните пальцы мне.
Вон Лутонька на повети,
Как чертенок, при луне.
(Бросается на Лутоню.)
Л у т о н я
Пощади меня, луна!
Защити меня, стена!
Перед Лутоней поднимается стена.
З, а х, а р к а
Дети, дети, руки выше,
Слышу, как Лутонька дышит.
Вон сидит он за стеной,
Закрывается травой.
(Бросается на Лутоню.)
Л у т о н я
Встаньте, травки, до небес,
Станьте, травки, словно лес!
Трава превращается в лес.
З, а х, а р к а
Дети, вытяните руки
Выше, выше до небес.
Стал Лутонька меньше мухи,
Вкруг него дремучий лес.
Вкруг него лихие звери
Словно ангелы стоят.
Это кто стучится в двери?
З в е р и
(вбегая в комнату)
Чудный город Ленинград!
Л у т о н я
В чудном граде Ленинграде
На возвышенной игле
Светлый вертится кораблик
И сверкает при луне.
Под корабликом железным
Люди в дудочки поют,
Убиенного Захарку
В домик с башнями ведут!
Ярмарка!
В Симбирске ярмарка.
Почище Гамбурга!
Держи карман!
Шарманки шамкают,
и шали шаркают,
и глотки гаркают:
«К нам! К нам!»
В руках приказчиков
под сказки-присказки
воздушны соболи,
парча тяжка.
А глаз у пристава
косится пристально,
и на «селедочке»
перчаточка.
Но та перчаточка
в момент с улыбочкой
взлетает рыбочкой
под козырек,
когда в пролеточке
с какой-то цыпочкой,
икая,
катит
икорный бог.
И богу нравится,
как расступаются
платки,
треухи
и картузы,
и, намалеваны
икрою паюсной,
под носом дамочки
блестят усы.
А зазывалы
рокочут басом,
торгуют юфтью,
шевром,
атласом,
пречистым Спасом,
прокисшим квасом,
протухшим мясом
и Салиасом.И, продав свою картошку
да хвативши первача,
баба ходит под гармошку,
еле ноги волоча,
и поет она,
предерзостная,
все захмелевая,
шаль за кончики придерживая,
будто молодая: «Я была у Оки,
ела я-бо-ло-ки.
С виду золоченые —
в слезыньках моченные.Я почапала на Каму,
я в котле сварила кашу.
Каша с Камою горька —
Кама слезная река.Я поехала на Яик,
села с миленьким на ялик.
По верхам и по низам —
всё мы плыли по слезам.Я пошла на тихий Дон,
я купила себе дом.
Чем для бабы не уют?
А сквозь крышу слезы льют».Баба крутит головой.
Все в глазах качается.
Хочет быть молодой,
а не получается.
И гармошка то зальется,
то вопьется, как репей…
Пей, Россия,
ежли пьется, —
только душу не пропей! Ярмарка!
В Симбирске ярмарка.
Гуляй,
кому гуляется!
А баба пьяная
в грязи валяется.В тумане плавая,
царь похваляется…
А баба пьяная
в грязи валяется.Корпя над планами,
министры маются…
А баба пьяная
в грязи валяется.Кому-то памятник
подготовляется…
А баба пьяная
в грязи валяется.И мещаночки,
ресницы приспустив,
мимо,
мимо:
«Просто ужас! Просто стыд!»
И лабазник — стороною
мимо,
а из бороды:
«Вот лежит…
А кто виною?
Всё студенты да жиды…»
И философ-горемыка
ниже шляпу на лоб
и, страдая гордо, —
мимо:
«Грязь —
твоя судьба, народ».
Значит, жизнь такая подлая —
лежи и в грязь встывай?! Но кто-то бабу под локоть
и тихо ей:
«Вставай!..»
Ярмарка!
В Симбирске ярмарка.
Качели в сини,
и визг,
и свист.
И, как гусыни,
купчихи яростно:
«Мальчишка с бабою…
Гимназист».
Он ее бережно
ведет за локоть.
Он и не думает,
что на виду.
«Храни Христос тебя,
яснолобый.
А я уж как-нибудь
сама дойду».
И он уходит.
Идет вдоль барок
над вешней Волгой,
и, вслед грустя,
его тихонечко крестит баба,
как бы крестила свое дитя.
Он долго бродит.
Вокруг все пасмурней.
Охранка —
белкою в колесе.
Но как ей вынюхать,
кто опаснейший,
когда опасны
в России все!
Охранка, бедная,
послушай, милая, —
всегда опасней,
пожалуй, тот,
кто остановится,
кто просто мимо
чужой растоптанности не пройдет.
А Волга мечется,
хрипя,
постанывая.
Березки светятся
над ней во мгле,
как свечки робкие,
землей поставленные
за настрадавшихся на земле.Ярмарка!
В России ярмарка.
Торгуют совестью,
стыдом,
людьми,
суют стекляшки,
как будто яхонты,
и зазывают на все лады.
Тебя, Россия,
вконец растрачивали
и околпачивали в кабаках,
но те, кто врали и одурачивали,
еще останутся в дураках!
Тебя, Россия,
вконец опутывали,
но не для рабства ты родилась —
Россию Разина,
Россию Пушкина1,
Россию Герцена
не втопчут в грязь!
Нет,
ты, Россия,
не баба пьяная!
Тебе великая дана судьба,
и если даже ты стонешь,
падая,
то поднимаешь сама себя! Ярмарка!
В России ярмарка.
В России рай,
а слез — по край.
Но будет мальчик —
он снова явится
и скажет праведное:
«Вставай!»
У Петровой
у Надежды
не имеется одежды.
Чтоб купить
(пришли деньки!),
не имеется деньги́.
Ей
в расцвете юных лет
растекаться в слезной слизи ли?
Не упадочница,
нет!
Ждет,
чтоб цены снизили.
Стонет
улица
от рева.
В восхищеньи хижины.
— Выходи скорей, Петрова, —
в лавке
цены снижены.
Можешь
в платьицах носиться
хошь с цветком,
хошь с мушкою.
Снизили
с аршина ситца
ровно
грош с осьмушкою.
Радуйтесь!
Не жизнь —
малина.
Можете
блестеть, как лак.
На коробке
гуталина
цены
ниже на пятак.
Наконец!
Греми, рулада!
На тоску,
на горечь плюньте! —
В лавке
цены мармелада
вдвое снижены на фунте.
Словно ведьма
в лампах сцены,
веником
укрывши тело,
баба
грустно
смотрит в цены.
Как ей быть?
и что ей делать?
И взяла,
обдумав длинно,
тряпку ситца
(на образчик),
две коробки гуталина,
мармелада —
ящик.
Баба села.
Масса дела.
Баба мыслит,
травки тише,
как ей
скрыть от срама
тело…
Наконец
у бабы вышел
из клочка
с полсотней точек
на одну ноздрю платочек.
Работает,
не ленится,
сияет именинницей, —
до самого коленца
сидит
и гуталинится.
Гуталин не погиб.
Ярким светом о́жил.
На ногах
сапоги
собственной кожи.
Час за часом катится,
баба
красит платьице
в розаны
в разные,
гуталином вмазанные.
Ходит баба
в дождь
и в зной,
искрясь
горной голизной.
Но зато
у этой Нади
нос
и губы
в мармеладе.
Ходит гуталинный чад
улицей
и пахотцей.
Все коровы
мычат,
и быки
шарахаются.
И орет
детишек банда:
— Негритянка
из джаз-банда! —
И даже
ноту
Чемберлен
прислал
колючую от терний:
что мы-де
негров
взяли в плен
и
возбуждаем в Коминтерне.
В стихах
читатель
ждет морали.
Изволь:
чтоб бабы не марались,
таких купцов,
как в строчке этой,
из-за прилавка
надо вымести,
и снизить
цены
на предметы
огромнейшей необходимости.
В отдаленном совхозе «Победа»
Был потрепанный старенький «ЗИЛ»,
А при нем был Степан Грибоедов,
И на «ЗИЛе» он воду возил.
Он справлялся с работой отлично,
Был по обыкновению пьян.
Словом, был человеком обычным
Водовоз Грибоедов Степан.
После бани он бегал на танцы.
Так и щупал бы баб до сих пор,
Но случился в деревне с сеансом
Выдающийся гипнотизер.
На заплеванной маленькой сцене
Он буквально творил чудеса.
Мужики выражали сомненье,
И таращили бабы глаза.
Он над темным народом смеялся.
И тогда, чтоб проверить обман,
Из последнего ряда поднялся
Водовоз Грибоедов Степан.
Он спокойно вошел на эстраду,
И мгновенно он был поражен
Гипнотическим опытным взглядом,
Словно финским точеным ножом.
И поплыли знакомые лица,
И приснился невиданный сон:
Видит он небо Аустерлица,
Он не Степка, а Наполеон!
Он увидел свои эскадроны,
Он услышал раскаты стрельбы,
Он заметил чужие знамена
В окуляре подзорной трубы.
Но он легко оценил положенье
И движением властной руки
Дал приказ о начале сраженья
И направил в атаку полки.
Опаленный горячим азартом,
Он лупил в полковой барабан.
Был неистовым он Бонапартом —
Водовоз Грибоедов Степан.
Пели ядра, и в пламени битвы
Доставалось своим и врагам.
Он плевался словами молитвы
Незнакомым французским богам.
Вот и все. Бой окончен. Победа.
Враг повержен. Гвардейцы, шабаш!
Покачнулся Степан Грибоедов,
И слетела минутная блажь.
На заплеванной сцене райклуба
Он стоял, как стоял до сих пор.
А над ним скалил желтые зубы
Выдающийся гипнотизер.
Он домой возвратился под вечер
И глушил самогон до утра.
Всюду чудился запах картечи
И повсюду кричали «Ура!»
Спохватились о нем только в среду.
Дверь сломали и в хату вошли.
А на них водовоз Грибоедов,
Улыбаясь, глядел из петли.
Он смотрел голубыми глазами.
Треуголка упала из рук.
И на нем был залитый слезами
Императорский серый сюртук.
Булату Окуджаве
Нежная Правда в красивых одеждах ходила,
Принарядившись для сирых, блаженных, калек,
Грубая Ложь эту Правду к себе заманила:
Мол, оставайся-ка ты у меня на ночлег.
И легковерная Правда спокойно уснула,
Слюни пустила и разулыбалась во сне,
Хитрая Ложь на себя одеяло стянула,
В Правду впилась — и осталась довольна вполне.
И поднялась, и скроила ей рожу бульдожью:
Баба как баба, и что её ради радеть?!
Разницы нет никакой между Правдой и Ложью,
Если, конечно, и ту и другую раздеть.
Выплела ловко из кос золотистые ленты
И прихватила одежды, примерив на глаз;
Деньги взяла, и часы, и ещё документы,
Сплюнула, грязно ругнулась — и вон подалась.
Только к утру обнаружила Правда пропажу —
И подивилась, себя оглядев делово:
Кто-то уже, раздобыв где-то чёрную сажу,
Вымазал чистую Правду, а так — ничего.
Правда смеялась, когда в неё камни бросали:
«Ложь это всё, и на Лжи одеянье моё…»
Двое блаженных калек протокол составляли
И обзывали дурными словами её.
Тот протокол заключался обидной тирадой
(Кстати, навесили Правде чужие дела):
Дескать, какая-то мразь называется Правдой,
Ну, а сама пропилась, проспалась догола.
Полная Правда божилась, клялась и рыдала,
Долго скиталась, болела, нуждалась в деньгах,
Грязная Ложь чистокровную лошадь украла —
И ускакала на длинных и тонких ногах.
Некий чудак и поныне за Правду воюет,
Правда в речах его правды — на ломаный грош:
«Чистая Правда со временем восторжествует —
Если проделает то же, что явная Ложь!»
Часто, разлив по сту семьдесят граммов на брата,
Даже не знаешь, куда на ночлег попадёшь.
Могут раздеть — это чистая правда, ребята;
Глядь — а штаны твои носит коварная Ложь.
Глядь — на часы твои смотрит коварная Ложь.
Глядь — а конём твоим правит коварная Ложь.
Сквозь окна хлещет длинный луч,
Могучий дом стоит во мраке.
Огонь раскинулся, горюч,
Сверкая в каменной рубахе.
Из кухни пышет дивным жаром.
Как золотые битюги,
Сегодня зреют там недаром
Ковриги, бабы, пироги.
Там кулебяка из кокетства
Сияет сердцем бытия.
Над нею проклинает детство
Цыпленок, синий от мытья.
Он глазки детские закрыл,
Наморщил разноцветный лобик
И тельце сонное сложил
В фаянсовый столовый гробик.
Над ним не поп ревел обедню,
Махая по ветру крестом,
Ему кукушка не певала
Коварной песенки своей:
Он был закован в звон капусты,
Он был томатами одет,
Над ним, как крестик, опускался
На тонкой ножке сельдерей.
Так он почил в расцвете дней,
Ничтожный карлик средь людей.Часы гремят. Настала ночь.
В столовой пир горяч и пылок.
Графину винному невмочь
Расправить огненный затылок.
Мясистых баб большая стая
Сидит вокруг, пером блистая,
И лысый венчик горностая
Венчает груди, ожирев
В поту столетних королев.
Они едят густые сласти,
Хрипят в неутоленной страсти
И распуская животы,
В тарелки жмутся и цветы.
Прямые лысые мужья
Сидят, как выстрел из ружья,
Едва вытягивая шеи
Сквозь мяса жирные траншеи.
И пробиваясь сквозь хрусталь
Многообразно однозвучный,
Как сон земли благополучной,
Парит на крылышках мораль.О пташка божья, где твой стыд?
И что к твоей прибавит чести
Жених, приделанный к невесте
И позабывший звон копыт?
Его лицо передвижное
Еще хранит следы венца,
Кольцо на пальце золотое
Сверкает с видом удальца,
И поп, свидетель всех ночей,
Раскинув бороду забралом,
Сидит, как башня, перед балом
С большой гитарой на плече.Так бей, гитара! Шире круг!
Ревут бокалы пудовые.
И вздрогнул поп, завыл и вдруг
Ударил в струны золотые.
И под железный гром гитары
Подняв последний свой бокал,
Несутся бешеные пары
В нагие пропасти зеркал.
И вслед за ними по засадам,
Ополоумев от вытья,
Огромный дом, виляя задом,
Летит в пространство бытия.
А там — молчанья грозный сон,
Седые полчища заводов,
И над становьями народов —
Труда и творчества закон.
1
Скачет сито по полям,
А корыто по лугам.
За лопатою метла
Вдоль по улице пошла.
Топоры-то, топоры
Так и сыплются с горы.
Испугалася коза,
Растопырила глаза:
«Что такое? Почему?
Ничего я не пойму».
2
Но, как чtрная железная нога,
Побежала, поскакала кочерга.
И помчалися по улице ножи:
«Эй, держи, держи, держи, держи, держи!»
И кастрюля на бегу
Закричала утюгу:
«Я бегу, бегу, бегу,
Удержаться не могу!»
Вот и чайник за кофейником бежит,
Тараторит, тараторит, дребезжит…
Утюги бегут покрякивают,
Через лужи, через лужи
перескакивают.
А за ними блюдца, блюдца —
Дзынь-ля-ля! Дзынь-ля-ля!
Вдоль по улице несутся —
Дзынь-ля-ля! Дзынь-ля-ля!
На стаканы — дзынь! — натыкаются,
И стаканы — дзынь! — разбиваются.
И бежит, бренчит, стучит сковорода:
«Вы куда? куда? куда? куда? куда?»
А за нею вилки,
Рюмки да бутылки,
Чашки да ложки
Скачут по дорожке.
Из окошка вывалился стол
И пошел, пошел, пошел,
пошел, пошел…
А на нем, а на нем,
Как на лошади верхом,
Самоварище сидит
И товарищам кричит:
«Уходите, бегите, спасайтеся!»
И в железную трубу:
«Бу-бу-бу! Бу-бу-бу!»
3
А за ними вдоль забора
Скачет бабушка Федора:
«Ой-ой-ой! Ой-ой-ой!
Воротитеся домой!»
Но ответило корыто:
«На Федору я сердито!»
И сказала кочерга:
«Я Федоре не слуга!»
А фарфоровые блюдца
Над Федорою смеются:
«Никогда мы, никогда
Не воротимся сюда!»
Тут Федорины коты
Расфуфырили хвосты,
Побежали во всю прыть.
Чтоб посуду воротить:
«Эй вы, глупые тарелки,
Что вы скачете, как белки?
Вам ли бегать за воротами
С воробьями желторотыми?
Вы в канаву упадете,
Вы утонете в болоте.
Не ходите, погодите,
Воротитеся домой!»
Но тарелки вьются-вьются,
А Федоре не даются:
«Лучше в поле пропадем,
А к Федоре не пойдем!»
4
Мимо курица бежала
И посуду увидала:
«Куд-куда! Куд-куда!
Вы откуда и куда?!»
И ответила посуда:
«Было нам у бабы худо,
Не любила нас она,
Била, била нас она,
Запылила, закоптила,
Загубила нас она!»
«Ко-ко-ко! Ко-ко-ко!
Жить вам было нелегко!»
«Да, — промолвил медный таз, —
Погляди-ка ты на нас:
Мы поломаны, побиты,
Мы помоями облиты.
Загляни-ка ты в кадушку —
И увидишь там лягушку.
Загляни-ка ты в ушат —
Тараканы там кишат,
Оттого-то мы от бабы
Убежали, как от жабы,
И гуляем по полям,
По болотам, по лугам,
А к неряхе-замарахе
Не воротимся!»
5
И они побежали лесочком,
Поскакали по пням и по кочкам.
А бедная баба одна,
И плачет, и плачет она.
Села бы баба за стол,
Да стол за ворота ушел.
Сварила бы баба щи,
Да кастрюлю поди поищи!
И чашки ушли, и стаканы,
Остались одни тараканы.
Ой, горе Федоре,
Горе!
6
А посуда вперед и вперед
По полям, по болотам идёт.
И чайник шепнул утюгу:
«Я дальше идти не могу».
И заплакали блюдца:
«Не лучше ль вернуться?»
И зарыдало корыто:
«Увы, я разбито, разбито!»
Но блюдо сказало: «Гляди,
Кто это там позади?»
И видят: за ними из темного бора
Идет-ковыляет Федора.
Но чудо случилося с ней:
Стала Федора добрей.
Тихо за ними идет
И тихую песню поет:
«Ой вы, бедные сиротки мои,
Утюги и сковородки мои!
Вы подите-ка, немытые, домой,
Я водою вас умою ключевой.
Я почищу вас песочком,
Окачу вас кипяточком,
И вы будете опять,
Словно солнышко, сиять,
А поганых тараканов я повыведу,
Прусаков и пауков я повымету!»
И сказала скалка:
«Мне Федору жалко».
И сказала чашка:
«Ах, она бедняжка!»
И сказали блюдца:
«Надо бы вернуться!»
И сказали утюги:
«Мы Федоре не враги!»
7
Долго, долго целовала
И ласкала их она,
Поливала, умывала.
Полоскала их она.
«Уж не буду, уж не буду
Я посуду обижать.
Буду, буду я посуду
И любить и уважать!»
Засмеялися кастрюли,
Самовару подмигнули:
«Ну, Федора, так и быть,
Рады мы тебя простить!»
Полетели,
Зазвенели
Да к Федоре прямо в печь!
Стали жарить, стали печь, —
Будут, будут у Федоры и блины и пироги!
А метла-то, а метла — весела —
Заплясала, заиграла, замела,
Ни пылинки у Федоры не оставила.
И обрадовались блюдца:
Дзынь-ля-ля! Дзынь-ля-ля!
И танцуют и смеются —
Дзынь-ля-ля! Дзынь-ля-ля!
А на белой табуреточке
Да на вышитой салфеточке
Самовар стоит,
Словно жар горит,
И пыхтит, и на бабу поглядывает:
«Я Федорушку прощаю,
Сладким чаем угощаю.
Кушай, кушай, Федора Егоровна!»
Нежная вещь — корова.
Корову
не оставишь без пищи и крова.
Что человек —
жить норовит меж ласк
и нег.
Заботилась о корове Фекла,
ходит вокруг да около.
Но корова —
чахнет раз от разу.
То ли
дрянь какая поедена и попита,
то ли
от других переняла заразу,
то ли промочила в снегу копыта, —
только тает корова,
свеча словно.
От хворобы
никакая тварь не застрахована.
Не касается корова
ни жратвы,
ни пойла —
чихает на всё стойло.
Известно бабе —
в таком горе
коровий заступник —
святой Егорий.
Лезет баба на печку,
трет образа, увешанные паутинами,
поставила Егорию в аршин свечку —
и пошла…
только задом трясет по-утиному!
Отбивает поклоны.
Хлоп да хлоп!
Шишек десять набила на лоб.
Умудрилась даже расквасить нос.
Всю руку открестила —
будто в сенокос.
За сутками сутки
молилась баба,
не отдохнув ни минутки.
На четвертый день
(не помогли корове боги!)
отощала баба —
совсем тень.
А корова
околела, задрав ноги.
А за Фекловой хатой
— пройдя малость —
жила Акулина
и жизнью наслаждалась.
Акулина дело понимала лихо.
Аж ее прозвали
— «Тетя-большевиха».
Молиться —
не дело Акулинье:
у Акулины
другая линия.
Чуть у Акулины времени лишки,
садится Акулина за красные книжки.
А в книгах
речь
про то,
как корову надо беречь.
Заболеет —
времени не трать даром —
беги скорей за ветеринаром.
Глядишь —
на третий
аль на пятый день
корова,
улыбаясь,
выходит за плетень,
да еще такая молочная —
хоть ставь под вымя трубы водосточные.
Крестьяне,
поймите мой стих простенький
да от него
к сердцу
проведите мостики.
Поймите! —
во всякой болезни
доктора̀
любого Егория полезней.
Болезням коровьим —
не помощь бог.
Лучше
в зубы возьми ног пару
да бросайся
со всех ног —
к ветеринару.
Здравствуй, «Юность», это я,
Аня Чепурная,
Я ровесница твоя,
То есть молодая.То есть мама говорит,
Внука не желая:
Рано больно, дескать, стыд,
Будто не жила я.Моя мама — инвалид,
Получила травму,
И теперь благоволит
Больше к божью храму.Любит лазить по хорам,
Лаять тоже стала,
Но она в науки храм
Тоже б забегала… Не бросай читать письмо,
«Юность» дорогая!
Врач мамашу, если б смог,
Излечил от лая.Ты подумала-де: вот
Встанет спозаранка
И строчит, и шлёт, и шлёт
Письма, хулиганка! Нет, я правда в первый раз
О себе и Мите…
Слёзы капают из глаз,
Извините — будет грязь.
И письмо дочтите! Я ж живая вот реву,
Вам-то всё повтор, но
Я же грежу наяву:
Как дойдёт письмо в Москву —
Станет мне просторно.А отца радикулит
Гнёт горизонтально,
Он военный инвалид,
Так что всё нормально.Вас дедуля свято чтит:
Говорит пространно,
Всё — от Бога, говорит,
Или от экрана.Не бросай меня одну
И откликнись, «Юность»!
Мне — хоть щас на глубину!
Ну куда я денусь, ну?
Ну куда я сунусь? Нет, я лучше от и до,
Как и что случилось:
Здесь гадючее гнездо,
«Юность», получилось.Защити (тогда мы их! —
Живо шею свертим)
Нас, двоих друзей твоих,
А не то тут смерть им. Митя — это… как сказать?..
Это, я с которым…
В общем, стала я гулять
С Митей-комбайнёром.Жар валил от наших тел
(Образно, конечно).
Он по-честному хотел —
Это я (он аж вспотел!),
Я была беспечна.Это было жарким днём
Посреди ухаба…
«Юность», мы с тобой поймём:
Ты же тоже баба! Да и хоть бы между льдин —
Всё равно б случилось:
Я — шатенка, он — блондин,
Я одна — и он один.
Я же с ним училась! Зря мы это, Митя, зря…
Но ведь кровь-то бродит…
Как — не помню: три хмыря,
Словно три богатыря…
Колька верховодит.Защитили наготу
И прикрылись наспех,
А уж те орут: «Ату!» —
Поднимают на смех.Смех — забава для парней,
Страшное оружье!
Но, а здесь — ещё страшней,
Если до замужья.Наготу преодолев,
Срам прикрыв рукою,
Митя был как, правда, лев.
Колька ржёт, зовёт за хлев,
Словно с «б» со мною… Дальше — больше: он закрыл
Митину одежду,
Двух дружков своих пустил…
И пришли сто сорок рыл
С деревень и между…P.S. Вот люблю ли я его?
Передай три слова
(И не бойся ничего:
Заживёт — и снова…) —Слова, надо же вот, а! —
Или знак хотя бы!..
В общем, ниже живота…
Догадайся живо! Так
Мы же обе — бабы.Нет, боюсь, что не поймёшь!
Но я истый друг вам.
Ты конвертик надорвёшь,
Левый угол отогнёшь —
Там уже по буквам!
Лампа керосиновая,
Свечка стеариновая,
Коромысло с ведром
И чернильница с пером.
Лампа плакала в углу,
За дровами на полу:
— Я голодная, я холодная!
Высыхает мой фитиль.
На стекле густая пыль.
Почему — я не пойму —
Не нужна я никому?
А бывало, зажигали
Ранним вечером меня.
В окна бабочки влетали
И кружились у огня.
Я глядела сонным взглядом
Сквозь туманный абажур,
И шумел со мною рядом
Старый медный балагур.
Познакомилась в столовой
Я сегодня с лампой новой.
Говорили, будто в ней
Пятьдесят горит свечей.
Ну и лампа! На смех курам!
Пузырёк под абажуром.
В середине пузырька —
Три-четыре волоска.
Говорю я: — Вы откуда,
Непонятная посуда?
Любопытно посмотреть,
Как вы будете гореть.
Пузырёк у вас запаян,
Как зажжёт его хозяин?
А невежа мне в ответ
Говорит: — Вам дела нет!
Я, конечно, загудела:
— Почему же нет мне дела?
В этом доме десять лет
Я давала людям свет
И ни разу не коптела.
Почему же нет мне дела?
Да при этом, — говорю, —
Я без хитрости горю.
По старинке, по привычке,
Зажигаюсь я от спички,
Вот как свечка или печь.
Ну, а вас нельзя зажечь.
Вы, гражданка, самозванка!
Вы не лампочка, а склянка!
А она мне говорит:
— Глупая вы баба!
Фитилёк у вас горит
Чрезвычайно слабо.
Между тем как от меня
Льётся свет чудесный,
Потому что я родня
Молнии небесной!
Я — электрическая
Экономическая
Лампа!
Мне не надо керосина.
Мне со станции машина
Шлёт по проволоке ток.
Не простой я пузырёк!
Если вы соедините
Выключателем две нити,
Зажигается мой свет.
Вам понятно или нет?
Стеариновая свечка
Робко вставила словечко:
— Вы сказали, будто в ней
Пятьдесят горит свечей?
Обманули вас бесстыдно:
Ни одной свечи не видно!
Перо в пустой чернильнице,
Скрипя, заговорило:
— В чернильнице-кормилице
Кончаются чернила.
Я, старое и ржавое,
Живу теперь в отставке.
В моих чернилах плавают
Рогатые козявки.
У нашего хозяина
Теперь другие перья.
Стучат они отчаянно,
Палят, как артиллерия.
Запятые, точки, строчки —
Бьют кривые молоточки.
Вдруг разъедется машина —
Едет вправо половина…
Что такое? Почему? Ничего я не пойму!
Коромысло с ведром
Загремело на весь дом:
— Никто по воду не ходит.
Коромысла не берёт.
Стали жить по новой моде —
Завели водопровод.
Разленились нынче бабы.
Али плечи стали слабы?
Речка спятила с ума —
По домам пошла сама!
А бывало, с перезвоном
К берегам её зелёным
Шли девицы за водой
По улице мостовой.
Подходили к речке близко,
Речке кланялися низко:
— Здравствуй, речка, наша мать,
Дай водицы нам набрать!
А теперь двухлетний внучек
Повернёт одной рукой
Ручку крана, точно ключик,
И вода бежит рекой!
Так сказало коромысло
И на гвоздике повисло.
Когда пою, когда дышу, любви меняю кольца,
Я на груди своей ношу три звонких колокольца.
Они ведут меня вперед и ведают дорожку.
Сработал их под Новый Год знакомый мастер Прошка.
Пока влюблен, пока пою и пачкаю бумагу,
Я слышу звон. На том стою. А там глядишь — и лягу.
Бог даст — на том и лягу.
К чему клоню? Да так, пустяк. Вошел и вышел случай.
Я был в Сибири. Был в гостях. В одной веселой куче.
Какие люди там живут! Как хорошо мне с ними!
А он… Не помню, как зовут. Я был не с ним. С другими.
А он мне — пей! — и жег вином. — Кури! — и мы курили.
Потом на языке одном о разном говорили.
Потом на языке родном о разном говорили.
И он сказал: — Держу пари — похожи наши лица,
Но все же, что ни говори, я — здесь, а ты — в столице.
Он говорил, трещал по шву — мол, скучно жить в Сибири…
Вот в Ленинград или в Москву… Он показал бы большинству
И в том и в этом мире. — А здесь чего? Здесь только пьют.
Мечи для них бисеры. Здесь даже бабы не дают.
Сплошной духовный неуют, коты как кошки, серы.
Здесь нет седла, один хомут. Поговорить — да не с кем.
Ты зря приехал, не поймут. Не то, что там, на Невском…
Ну как тут станешь знаменит, — мечтал он сквозь отрыжку,
Да что там у тебя звенит, какая мелочишка?
Пока я все это терпел и не спускал ни слова,
Он взял гитару и запел. Пел за Гребенщикова.
Мне было жаль себя, Сибирь, гитару и Бориса.
Тем более, что на Оби мороз всегда за тридцать.
Потом окончил и сказал, что снег считает пылью.
Я встал и песне подвязал оборванные крылья.
И спел свою, сказав себе: — Держись! — играя кулаками.
А он сосал из меня жизнь глазами-слизняками.
Хвалил он: — Ловко врезал ты по ихней красной дате.
И начал вкручивать болты про то, что я — предатель.
Я сел, белее, чем снега. Я сразу онемел как мел.
Мне было стыдно, что я пел. За то, что он так понял.
Что смог дорисовать рога,
Что смог дорисовать рога он на моей иконе.
— Как трудно нам — тебе и мне, — шептал он, —
Жить в такой стране и при социализме.
Он истину топил в говне, за клизмой ставил клизму.
Тяжелым запахом дыша, меня кусала злая вша.
Чужая тыловая вша. Стучало в сердце. Звон в ушах.
— Да что там у тебя звенит?
И я сказал: — Душа звенит. Обычная душа.
— Ну ты даешь… Ну ты даешь!
Чем ей звенеть? Ну ты даешь —
Ведь там одна утроба.
С тобой тут сам звенеть начнешь.
И я сказал: — Попробуй!
Ты не стесняйся. Оглянись. Такое наше дело.
Проснись. Да хорошо встряхнись. Да так, чтоб зазвенело.
Зачем живешь? Не сладко жить. И колбаса плохая.
Да разве можно не любить?
Вот эту бабу не любить, когда она — такая!
Да разве ж можно не любить, да разве ж можно хаять?
Не говорил ему за строй — ведь сам я не в строю.
Да строй — не строй, ты только строй.
А не умеешь строить — пой. А не поешь — тогда не плюй.
Я — не герой. Ты — не слепой. Возьми страну свою.
Я первый раз сказал о том, мне было нелегко.
Но я ловил открытым ртом родное молоко.
И я припал к ее груди, я рвал зубами кольца.
Была дорожка впереди. Звенели колокольца.
Пока пою, пока дышу, дышу и душу не душу,
В себе я многое глушу. Чего б не смыть плевка?!
Но этого не выношу. И не стираю. И ношу.
И у любви своей прошу хоть каплю молока.
Ну, вот:
Жил-был мужик Федот —
«Пустой Живот».
Недаром прозвищем таким он прозывался.
Как черный вол, весь век
Трудился человек,
А всё, как голым был, так голым оставался —
Ни на себе, ни на жене!
Нет к счастью, хоть ты что, для мужика подходу.
Нужда крепчала год от году
И наконец совсем Федотушку к стене
Прижала так — хоть с моста в воду.
Ну, хоть живым ложися в гроб!
«Весна-то… Вёдрышко!.. И этаку погоду
Да прогулять?! — стонал несчастный хлебороб,
Руками стиснув жаркий лоб. —
Святитель Миколай! Мать пресвятая дева,
Избави от лихой беды!»
У мужика зерна не то что для посева,
Но горсти не было давно уж для еды.
Затосковал Федот. Здоровье стало хуже.
Но, явно тая с каждым днем,
Мужик, стянув живот ремнем
Потуже,
Решил говеть. Пока говел —
Не ел,
И отговевши,
Сидел не евши.
«Охти, беда! Охти, беда! —
Кряхтел Федот. — Как быть? И жить-то неохота!»
А через день-другой и след простыл Федота:
Ушел неведомо куда!
Федотиха, в слезах от горя и стыда,
Сама себя кляла и всячески ругала,
Что, дескать, мужа проморгала.
А муж,
Сумев уйти тайком от бабы,
Не разбирая вешних луж,
Чрез ямы, рытвины, ухабы,
По пахоти, по целине
Шагал к неведомой стране, —
Ну, если не к стране, то, скажем, так куда-то,
Где люди, мол, живут и сыто и богато,
Где всё, чего ни спросишь, есть,
Где мужику дадут… поесть!
Худой да легкий с голодовки,
Федот шагал без остановки,
Порой почти бежал бегом,
А как опомнился уж к ночи,
Стал протирать в испуге очи:
Дождь, ветер, а кругом… дремучий лес кругом.
Искать — туда, сюда… Ни признаку дороги.
От устали Федот едва волочит ноги;
Уж мысль была присесть на первый же пенек, —
Ан только в поисках пенька он кинул взглядом,
Ни дать ни взять — избушка рядом.
В окне маячит огонек.
Кой-как нащупав дверь, обитую рогожей,
Федот вошел в избу.
«Здорово, землячок! —
Федота встретил так хозяин-старичок. —
Присядь. Устал, поди, пригожий?
Чай, издалёка держишь путь?»
«Из Голодаевки».
«Деревня мне знакома.
Рад гостю. Раздевайсь».
«Мне малость бы соснуть».
«Располагайся, брат, как дома.
А только что я спать не евши не ложусь.
Ты как на этот счет?»
«Я… что ж? Не откажусь!..»
«Добро. Мой руки-то. Водица у окошка».
«Ну, — думает Федот, — хороший хлебосол:
Зовет за стол,
А на столе, гляди, хотя бы хлеба крошка!»
«Умылся? — между тем хлопочет старичок. —
Теперь садись да знай: молчок!»
А сам залопотал: «А ну-тка, Диво, Диво!
Входи в избушку живо,
Секися да рубися,
В горшок само ложися,
Упарься,
Прижарься,
Взрумянься на огне
И подавайся мне!»
В избу, гагакнувши за дверью,
Вбежало Диво — гусь по перью.
Вздул огонечек гусь в золе,
Сам кипятком себя ошпарил,
В огне как следует поджарил
И очутился на столе.
«Ешь! — говорит старик Федоту. —
Люблю попотчевать гостей.
Ешь, наедайся, брат, в охоту, —
Но только, чур, не трожь костей!»
Упрашивать себя мужик наш не заставил:
Съел гуся начисто, лишь косточки оставил.
Встал, отдувался:
«Ф-фу! Ввек так не едал!»
А дед опять залопотал:
«Ну, кости, кости, собирайтесь
И убирайтесь!»
Глядь, уж и нет костей: как был, и жив и цел,
Гусь со стола слетел.
«Эх! — крякнул тут Федот, увидя штуку эту. —
Цены такому гусю нету!»
— «Не покупал, — сказал старик, — не продаю:
Хорошим людям так даю.
Коль Диво нравится, бери себе на счастье!»
— «Да батюшка ж ты мой! Да благодетель мой!»
На радостях, забыв про ночь и про ненастье,
Федот с подарком под полой,
Что было ног, помчал домой.
Примчал.
«Ну что, жена? Здорова?»
И молвить ей не давши слова,
За стол скорее усадил,
Мясцом гусиным угостил
И Диво жить заставил снова.
Вся охмелевши от мясного,
«Ахти!» — раскрыла баба рот,
Глядит, глазам своим не веря.
Смеется радостно Федот:
«Не голодать уж нам теперя!»Поживши на мясном денька примерно два,
И телом и душой Федот совсем воспрянул.
Вот в лес на третий день ушел он по дрова,
А следом поп во двор к Федотихе нагрянул:
«Слыхали!.. Как же!.. Да!.. Пошла везде молва
Про ваше Диво.
Из-за него-де нерадиво
Блюсти ты стала с мужем пост.
Как?! Я… отец ваш… я… молюсь о вас, пекуся,
А вы — скоромиться?!» Тут, увидавши гуся,
Поп цап его за хвост!
Ан руки-то к хвосту и приросли у бати.
«Постой, отец! Постой!
Ведь гусь-то не простой!»
Помещик, глядь, бежит соседний, сам не свой:
«Вцепился в гуся ты некстати:
Хоть у деревни справься всей, —
Гусь этот — из моих гусей!»
«Сей гусь?!»
«Вот — сей!»
«Врешь! По какому это праву?»
Дав сгоряча тут волю нраву,
Помещик наш отца Варнаву
За бороденку — хвать!
Ан рук уже не оторвать.
«Иван Перфильич! Вы — забавник!»
Где ни возьмися, сам исправник:
«Тут дело ясное вполне:
Принадлежит сей гусь казне!»
«Гусями вы еще не брали!..»
«В казну!»
«В казну! кому б вы врали
Другому, только бы не мне!»
Исправник взвыл:
«Нахал! Вы — грубы!
Я — дворянин, прошу понять!» —
И кулаком нахала в зубы.
Ан кулака уж не отнять.
Кричал помещик, поп, исправник — все охрипли,
На крик охотников других несло, несло…
И все один к другому липли.
Гагакал дивный гусь, а жадных душ число
Росло, росло, росло…
Огромный хвост людей за Дивом
Тянулся по горам, пескам, лесам и нивам.
Весна испортилась, ударил вновь мороз,
А страшный хвост у дивной птицы
Всё рос да рос.
И, бают, вот уж он почти что у столицы.
Событья, стало быть, какие у дверей!
Подумать — обольешься потом.
Чем всё б ни кончилось, но только бы скорей!
Федот! Ну, где Федот?.. Всё дело за Федотом!