Я тебя с ладони сдуну,
Чтоб не повредить пыльцу.
Улетай за эту дюну.
Лето близится к концу.
Над цветами по полянам,
Над стеною камыша
Поживи своим обманом,
Мятлик, бабочка, душа.
Ты, что бабочкой черной и белой,
Не по-нашему дико и смело,
И в мое залетела жилье,
Не колдуй надо мною, не делай
Горше горького сердце мое.Чернота, окрыленная светом,
Та же черная верность обетам
И платок, ниспадающий с плеч.
А еще в трепетании этом
Тот же яд и нерусская речь.
День октября шестнадцатый столь тёпел,
жара в окне так приторно желта,
что бабочка, усопшая меж стекол,
смерть прервала для краткого житья.
Не страшно ли, не скушно ли? Не зря ли
очнулась ты от участи сестер,
жаднейшая до бренных лакомств яви
средь прочих шоколадниц и сластён?
Из мертвой хватки, из загробной дрёмы
ты рвешься так, что, слух острее будь,
пришлось бы мне, как на аэродроме,
глаза прикрыть и голову пригнуть.
Перстам неотпускающим, незримым
отдав щепотку боли и пыльцы,
пари, предавшись помыслам орлиным,
сверкай и нежься, гибни и прости.
Умру иль нет, но прежде изнурю я
свечу и лоб: пусть выдумают — как
благословлю я хищность жизнелюбья
с добычей жизни в меркнущих зрачках.
Пора! В окне горит огонь-затворник.
Усугубилась складка меж бровей.
Пишу: октябрь, шестнадцатое, вторник —
и Воскресенье бабочки моей.
О бабочек взлеты и слеты!
Может быть, я ошибаюсь.
То слезы,
но добрые слезы.
Я плачу
и улыбаюсь.Я выросла в поле,
где средь травинок
капли росы навешены.
Я веточка,
полная зеленых кровинок,
срезанная невеждами.Я стану свирелью,
свирелью зеленой!
Нагряну к вам трелью,
трелью залетной! Я —
этого воздуха обитательница,
не страшащаяся ничего.
Я —
плачущая обладательница
сердца твоего.
С горных пастбищ,
для любви навеяна,
медленно
я поднимаюсь кверху.О земля,
если б ты мне не верила, —
я бы обратилась
к ветру:
О ветер,
докажем,
докажем скорей,
докажем каждому,
что я —
свирель.Дохни —
и медленно и жалобно
польется песня
из зеленого желоба.
И прислушаются люди чутко,
и уловят
мое дыхание,
и поймут они
силу чувства,
обращенного в это звучание.
У каждого есть в жизни хоть одно,
свое, совсем особенное место.
Припомнишь двор какой-нибудь, окно,
и сразу в сердце возникает детство.Вот у меня: горячий косогор,
в ромашках весь и весь пропахший пылью,
и бабочки. Я помню до сих пор
коричневые с крапинками крылья.У них полет изменчив и лукав,
но от погони я не уставала —
догнать, поймать во что бы то ни стало,
схватить ее, держать ее в руках! Не стало детства. Жизнь суровей, строже.
А все-таки мечта моя жива:
изменчивые, яркие слова
мне кажутся на бабочек похожи.Я до рассвета по ночам не сплю,
я, может быть, еще упрямей стала —
поймать, схватить во что бы то ни стало!
И вот я их, как бабочек, ловлю.И с каждым разом убеждаюсь снова
я в тщетности стремленья своего —
с пыльцою стертой, тускло и мертво
лежит в ладонях радужное слово.
Не шевелясь, лежу под старым дубом.
Для молодых скворцов он служит клубом.
Тот громче всех поёт, а тот молчит,
Зато из клюва бабочка торчит.Тот верещит: «Сейчас мы класс покажем!»
И щеголяет высшим пилотажем.
Как весело скворцам без пап и мам:
«Сам бабочку поймал!», «Летаю сам!»
А дуб охотно подставляет ветки:
«Летайте, детки! Отдыхайте, детки!»Вот горстка прошлогодних желудей,
Гнилых скорлупок, чёрных от дождей.
Я отодвинуть их хотел рукою, –
Они не поддаются. Что такое?
Пробив скорлупку, птенчики-дубки
Вонзили в землю клювы-корешки.Мне этот дуб сегодня, как подарок.
Нет, мир не только в детстве свеж и ярок.
Не любят дети прелых желудей.
А птицы улетают от детей.
Уступи мне, скворец, уголок,
Посели меня в старом скворешнике.
Отдаю тебе душу в залог
За твои голубые подснежники.И свистит и бормочет весна.
По колено затоплены тополи.
Пробуждаются клены от сна,
Чтоб, как бабочки, листья захлопали.И такой на полях кавардак,
И такая ручьев околесица,
Что попробуй, покинув чердак,
Сломя голову в рощу не броситься! Начинай серенаду, скворец!
Сквозь литавры и бубны истории
Ты — наш первый весенний певец
Из березовой консерватории.Открывай представленье, свистун!
Запрокинься головкою розовой,
Разрывая сияние струн
В самом горле у рощи березовой.Я и сам бы стараться горазд,
Да шепнула мне бабочка-странница:
«Кто бывает весною горласт,
Тот без голоса к лету останется».А весна хороша, хороша!
Охватило всю душу сиренями.
Поднимай же скворешню, душа,
Над твоими садами весенними.Поселись на высоком шесте,
Полыхая по небу восторгами,
Прилепись паутинкой к звезде
Вместе с птичьими скороговорками.Повернись к мирозданью лицом,
Голубые подснежники чествуя,
С потерявшим сознанье скворцом
По весенним полям путешествуя.
Когда в непогоду в изнеможенье
Журавль что-то крикнет в звёздной дали,
Его товарищи журавли
Все понимают в одно мгновенье.
И, перестроившись на лету,
Чтоб не отстал, не покинул стаю,
Не дрогнул, не начал терять высоту,
Крылья, как плечи, под ним смыкают.
А южные бабочки с чёрным пятном,
Что чуют за семь километров друг друга:
Усы — как радары для радиоволн.
— Пора! Скоро дождик! — сигналит он.
И мчится к дому его подруга.
Когда в Антарктике гибнет кит
И вынырнуть из глубины не может,
Он SOS ультразвуком подать спешит
Всем, кто услышит, поймёт, поможет.
И все собратья киты вокруг,
Как по команде, на дно ныряют,
Носами товарища подымают
И мчат на поверхность, чтоб выжил друг.
А мы с тобою, подумать только,
Запасом в тысячи слов обладаем,
Но часто друг друга даже на толику
Не понимаем, не понимаем!
Всё было б, наверно, легко и ясно,
Но можно ли, истины не губя,
Порой говорить почти ежечасно
И слышать при этом только себя?
А мы не враги. И как будто при этом
Не первые встречные, не прохожие,
Мы вроде бы существа с интеллектом,
Не бабочки и не киты толстокожие.
Какой-то почти парадокс планеты!
Выходит порой — чем лучше, тем хуже,
Вот скажешь, поделишься, вывернешь душу —
Как в стену! Ни отзвука, ни ответа…
И пусть только я бы. Один, наконец,
Потеря не слишком-то уж большая.
Но сколько на свете людей и сердец
Друг друга не слышат, не понимают?!
И я одного лишь в толк не возьму:
Иль впрямь нам учиться у рыб или мухи?
Ну почему, почему, почему
Люди так часто друг к другу глухи?!
Брели паломники сирые
в Мекку
по серой Сирии.
Скрюченно и поломанно
передвигались паломники,
от наваждений
и хаоса —
каяться,
каяться,
каяться.
А я стоял на вершине
грешником
нераскаянным,
где некогда -
не ворошите! —
Авель убит был Каином.
И — самое чрезвычайное
из всех сообщений кровавых,
слышалось изначальное:
"Каин,
где брат твой, Авель?"
Но вдруг —
голоса фарисейские,
фашистские,
сладко-злодейские:
"Что вам виденья отжитого?
Да, перегнули с Авелем.
Конечно, была ошибочка,
но, в общем-то, путь был правилен…"
И мне представился каменный
угрюмый детдом,
где отравленно
кормят детёныши Каиновы
с ложечки ложью —
Авелевых.
И проступает,
алая,
когда привыкают молчать,
на лицах детей Авеля
каинова печать.
Так я стоял на вершине
меж праотцев и потомков
над миром,
где люди вершили
растленье себе подобных.
Безмолнийно было,
безгромно,
но камни взывали ребристо:
"Растление душ бескровно,
но это —
братоубийство".
А я на вершине липкой
стоял,
ничей не убийца,
но совесть
библейской уликой
взывала:
"Тебе не укрыться!
Свой дух растлеваешь ты ложью,
и дух крошится,
дробится.
Себя убивать —
это тоже братоубийство.
А скольких женщин
ты сослепу
в пути растоптал,
как распятья,
Ведь женщины —
твои сестры,
а это больше,
чем братья.
И чьи-то серые,
карие
глядит на тебя
без пощады,
и вечной печатью каиновой
ко лбу прирастают взгляды…
Что стоят гусарские тосты
за женщин?
Бравада, отписка…
Любовь убивать —
это тоже братоубийство…»
Я вздрогнул:
"Совесть, потише…
Ведь это же несравнимо,
как сравнивать цирк для детишек
с кровавыми цирками Рима".
Но тень измождённого Каина
возникла у скал угловато,
и с рук нескончаемо капала
кровь убиенного брата.
"Взгляни —
мои руки кровавы.
А начал я с детской забавы.
Крылья бабочек бархатных
ломал я из любопытства.
Всё начинается с бабочек.
После —
братоубийство".
И снова сказала,
провидица,
с пророчески-горькой печалью
совесть моя —
хранительница
каиновой печати:
"Что вечности звёздной, безбрежной
ты скажешь,
на суд её явленный?
"Конечно же, я не безгрешный,
но, в общем-то, путь мой правилен"?
Ведь это возводят до истин
все те, кто тебе ненавистен,
и человечиной жжёной
"винстоны" пахнут
и "кенты",
и пуля,
пройдя сквозь Джона,
сражает Роберта Кеннеди.
И бомбы землю пытают,
сжигая деревни пламенем.
Конечно, в детей попадают,
но, в общем-то, путь их правилен…
Каин во всех таится
и может вырасти тайно.
Единственное убийство
священно —
убить в себе Каина!"
И я на вершине липкой
у вечности перед ликом
развёрз мою грудь неприкаянно,
душа
в зародыше
Каина.
Душил я всё подлое,
злобное,
всё то, что может быть подло,
но крылья бабочек сломанные
соединить было поздно.
А ветер хлестал наотмашь,
невидимой кровью намокший,
как будто страницы Библии
меня
по лицу
били…