Что в жизни, если мы не любим никого,
Когда и нас взамен никто любить не может,
Когда в прошедшем мы не видим ничего
И в будущем ничто нам сердца не тревожит?
Тоска, одна тоска! а между тем из нас,
Из жертв, влекущих цепь дней тягостных и вялых,
Никто с отвагою на смерть не кинет глаз,
Никто не сложит жизнь с рамен своих усталых.
Не так ли иногда вечернею порой,
Занявшись чтением пустой и глупой сказки,
Зеваем мы сто раз над каждою строкой
И все-таки идем, упорствуя, к развязке…
Иные дни — мечты иные:
Нельзя ребенком вечно быть…
Пришлось мне годы молодые
Для настоящего забыть.Но всё ж, какой-то волей тайной,
Простая песня мужика,
Взгляд, часто кинутый случайно,
Благоухание цветка —Вся эта ветошь жизни пошлой
Невольно грудь волнует мне
И говорит о жизни прошлой
И о недавней старине! Толпа живых воспоминаний
Чудесно вьется надо мной:
Вот я дитя… вот сказки няни…
Вот колыбель… вот лес густой… Тот лес, где я любил когда-то,
В траве, как заяц, притаясь,
Глядеть, как рыщет бес косматый,
За черной ведьмою гонясь; Как в куще леса чьи-то очи
Огнем горят издалека,
И тени сумрачныя ночи
Меня касаются слегка.Любил я слушать звонкий лепет
Вблизи бегущего ручья,
Жужжанье мошки, листьев трепет
И вздох далекий соловья.Виски горели, билось темя;
Я весь сгорал в живом огне:
Чего не слышал я в то время,
Чего тогда не снилось мне? Но этот сон недолго длится,
Недолго им согрета грудь;
Передо мной опять ложится
Однообразный жизни путь…
С тайной, тяжелой тоской я гляжу на тебя, мое сердце!
Что тебя ждет впереди? — Кукла, которая будет
Тешить сначала тебя, а потом эта кукла наскучит…
После, когда подрастешь, ты сама будешь куклой для взрослых:
Вырядят в бархат тебя, напоказ вывозить тебя будут.
Строго тебе запретят обнаруживать чувства к мысли;
Волю твою окуют (воля всего им опасней!);
Позже, как время придет, по расчету (конечно, не сердца)
Выдадут замуж тебя. За кого? Не твое это дело:
Муж твой хорош для других, для тебя и подавно, не правда ль?
Замужем будешь ты жить; наживешь себе деток; но детки,
Может быть, выдут в отца; а отца ты едва ли любила…
Время не ждет никого… поглядишь, неожиданной гостьей
Старость нагрянет к тебе (тяжела эта гостья не впору!).
Ты, не живя, отцветешь и брюзгливой старухою будешь.
Люди при жизни тебя похоронят на сердце, а после,
Бросивши камень на гроб, никогда не придут на могилу
Вспомнить про ту, кто была, без сознанья, страдалица в жизни…
Как весело… идти вослед толпы,
Не разделяя с ней душевных убеждений,
Брать от нее колючие шипы
Ее пристрастных осуждений… Как весело… на помощь призывать
Пустых надежд звенящие гремушки,
Чтоб после их с презреньем разбивать,
Как бьет дитя свои игрушки… Как весело… оковы наложа
На каждый шаг, на все движенья сердца,
Бояться вырваться потом из рубежа,
С предубежденьем староверца… Как весело… увлекшися мечтой,
Приискивать в несбыточном возможность,
Чтоб после с горькою насмешкой над собой
Признать вполне ума ничтожность… Как весело… не веря ничему,
Прикрыв лицо двусмысленною маской.
Наперекор душе, всем чувствам и уму,
Платить коварству мнимой лаской… Как весело… глубоко полюбя
И пламенно желая чувств обмены, —
Предвидеть нехотя, что ждут в конце тебя
Обыкновенные измены… Как весело… измучась от борьбы,
По мелочам растратив жизнь и силы,
Просить, как милости, у ветреной судьбы
Себе безвременной могилы… Зачем забвенья не дано
Сердцам, алкающим забвенья,
Зачем нам помнить суждено
Ошибки наши и волненья?.Зачем прошедшее, от нас
На быстрых крыльях улетевши.
Не может скрыть от наших глаз
Былого плод, давно созревший? Когда б не опыт прежних лет.
Мы шли б по свету без оглядки,
И нас обманывал бы свет…
И жизнь была б полна загадки… А ныне — знаний и трудов
Неся тяжелую веригу,
Мы бьемся все из пустяков —
Читаем читанную книгу…
IПодвигнутый верой, в пример развращенному веку,
Дервиш вдохновенный пошел в отдаленную Мекку,
Чтоб там поклониться священному гробу пророка
И глубже проникнуть в высокие тайны Востока.IIВзяв посох и кружку, оставя всех посердцу близких,
Пошел и достиг он бесплодных степей аравийских,
Где промыслом свыше, на доблестный подвиг хранимый,
Сносил он и голод, и жажду, и зной нестерпимый.IIIРаз, в полдень, под пальмовой сенью зеленой,
Он видит источник, журчащий волною студеной;
Припав на колено, он жадно пьет чистую влагу,
Впивая с ней вместе и новую жизнь и отвагу…IVНапившись, он кружку наполнил прозрачной водою.
И дальше пустился песчаной дорогой степною,
В душе прославляя великую благость Аллаха
И ключ животворный, рожденный из жгучего праха.VИдет он… но в полдень мучительно-знойный, однажды
Он снова, усталый, томится от пламенной жажды —
И кружку к устам он подносит с отрадой в пустыне!
Но влага прогоркла и стала противней Польши…VIДервиш поневоле и думой и сердцем смутился —
И к кружке своей он с упреком тогда обратился:
«Скажи, отчего ты напиток живой отравила
И едкую горечь студеной воде сообщила?»VIIОтветствует кружка: «Когда-то… спустя целым веком
Была я таким же, дервиш, как и ты, человеком,
И тоже любила, и тою же грустью терзалась,
И так же, как ты, я в себе и в других ошибалась.VIIIЯ верила в счастье и вечную благость пророка,
Но вера и твердость погибли на сердце до срока.
Томясь, я погибла… и сделалась горстию пыли:
Из ней эту кружку смышленые люди слепили.IХИ вот почему я доселе в себе сохраняю
Всю прежнюю горечь и горечью той отравляю
Не только студеный и дышащий жизнью напиток,
Но даже надежду и веры священный избыток».
На пол-пути моей земной дороги
Забрел я в лес и заблудился в нем.
Лес был глубок; звериные берлогиОкрест меня зияли. В лесе том
То тигр мелькал, то пантер полосатый,
То змей у ног, шипя, вился кольцом.Душа моя была печалью сжата;
Я трепетал. Но вот передо мной
Явился муж, в очах с любовью брата, И мне сказал: «В вожатого судьбой
Я дал тебе! Без страха, без усилий,
Я в черный ад готов итти с тобой».Слова его дышали слаще лилий
И вешних роз; но я ему в ответ:
«Скажи, кто ты?..» Он отвечал: «Виргилий».А я ему: «Так это ты, поэт,
Пленительный, живой и сладкогласный!
Ты, в коем я, от юношеских лет, Нашел родник поэзии прекрасной!
Учитель мой — подумай — у меня
Довольно ль сил на этот путь опасный?»Он мне: «Иди! Душевного огня
Не трать в пылу минутного сомненья».
И я дошел… Уже светило дняПотухнуло. В тумане отдаленья
Тропа едва виднелась между скал…
Но, наконец, вот — адские владенья.На воротах Егова начертал:
«Через меня проходят в ту долину,
Где вечный плач и скрежет. Кто упалЕдиножды в греховную пучину, —
Тот не живи надеждой! Впереди
Он встретит зло, стенанья и кручину».Почувствовал я страх в моей груди —
И говорю: «Мне страшно здесь, учитель».
А он в ответ: «Мужайся и иди…»И мы вошли в подземную обитель.
Вокруг меня раздался вопль и стон,
И треск, и шум, и говор-оглушитель… Я обомлел… «Куда я занесен? —
Подумал я. — Не сон ли это черный?»
Виргилий мне: «Нет, это, Дант, не сон! Здесь черный ад. Сонм грешных непокорный,
Как облако, летит перед тобой,
В обители мучения просторной…»А я ему: «За что, учитель мой,
Они в аду?» — «За то, что в жизни мало
Они пеклись о жизни неземной.В них светлых чувств и мыслей доставало,
Чтоб проникать в надзвездные края;
Но воля в них, от лености, дремала… В обители загробной бытия
От них и бог и демон отступился;
Они ничьи теперь, их жизнь теперь ничья… Я замолчал — и далее пустился,
А между тем, бесчисленной толпой,
Сонм грешников вокруг меня носился, За ним вослед летел тяжелый рой
Шмелей и ос — они вонзили жало
В лицо и грудь несчастных. Кровь рекой, С слезами их смешавшись, упадала
На жаркий прах, а гадины земли
И кровь, и пот, и слезы их глотали… Мы в сторону от грешных отошли
И с тайною сердечною тоскою
Пустились в путь — и к берегу пришли, Склоненному над сонною рекою.
Тут встретил нас полуразбитый челн,
И в нем старик с сребристой бородою.Сей старец был бесчувственный Харон,
Всех грешников на злую казнь везущий,
Вглядясь в меня, ко мне промолвил он: «Зачем ты здесь, в несущем царстве — сущий?
В моей ладье тебе приюта нет:
С усопшими не должен быть живущий!»Виргилий же на то ему в ответ:
«Мы с ним идем по тайной воле бога!
Свершай его божественный завет!»Харон умолк. Мы сели в челн убогий
И поплыли. Еще с златых небес
Лились огонь и пурпур. Кормчий строгийПричалил. Вот мы вышли в темный лес:
Ах, что за лес! Он весь сплелся корнями,
И черен был, как уголь, лист древес.В нем цвет не цвел. Колючими шипами
Росла трава. Не воздух, — смрадный яд
Точил окрест и помавал ветвями…
Он юношеских лет еще не пережил,
Но жизни не щадя, не размеряя сил,
Он насладился всем не во-время, чрез меру,
И рано, наконец, во все утратил веру.
Бывало, если он по улице идет,
На тень его одну выходит из ворот
Станица буйная безнравственных вакханок,
Чтоб обольстить его нахальностью приманок —
И он на лоне их, сок юности точа,
Ослабевал душой и таял как свеча.
Его и день и ночь преследовала скука:
Нередко в опере Моцарта или Глюка
Он, опершись рукой, безмысленно зевал.
Он головы своей в тот ключ не погружал,
Откуда черпал нам Шекспир живые волны.
Все радости ему казалися неполны:
Он жизни не умел раскрашивать мечтой.
Желаний не было в груди его больной:
А ум, насмешливый и несогретый чувством,
Смеялся дерзостно над доблестным искусством
И всё великое с презреньем разрушал:
Он покупал любовь, а совесть продавал.
Природа — ясный свод, тенистые овраги,
Шумящие леса, струн лазурной влаги —
И всё, что тешит нас и радует в тиши,
Не трогало его бездейственной души,
В нем сердца не было; любил он равнодушно:
Быть с матерью вдвоем ему казалось скучно.
Не занятый ничем, испытанный во всем,
Заране он скучал своим грядущим днем.
Вот — раз, придя домой, больной и беспокойный,
Тревожимый в душе своею грустью знойной,
Он сел облокотясь, с раздумьем на челе,
Взял тихо пистолет, лежавший на столе,
Коснулся до замка… огонь блеснул из полки…
И череп, как стекло, рассыпался в осколки.
О юноша, ты был ничтожен, глуп и зол,
Не жалко нам тебя. Ты участь приобрел
Достойную себя. Никто, никто на свете
Не вспомнит, не вздохнет о жалком пустоцвете.
Но если плачем мы, то жаль нам мать твою,
У сердца своего вскормившую змею,
Которая тебя любила всею силой,
А ты за колыбель ей заплатил могилой.
Не жалко нам тебя — о нет! но жаль нам ту,
Как ангел чистую, бедняжку-сироту,
К которой ты пришел, сжигаемый развратом
И соблазнил ее приманками и златом.
Она поверила. Склонясь к твоей груди,
Ей снилось счастие и радость впереди.
Но вот теперь она — увы! — упала с неба:
Без крова, без родства, нуждаясь в крошках хлеба
С отчаяньем глядя на пагубную связь,
Она — букет цветов, с окна столкнутых в грязь!
Нет, нет — не будем мы жалеть о легкой тени:
Негодной цифрою ты был для исчислений;
Но жаль нам твоего достойного отца,
Непобедимого в сражениях бойца.
Встревожа тень его своей преступной тенью,
Ты имя славное его обрек презренью.
Не жалко нам тебя, но жаль твоих друзей,
Жаль старого слугу и жалко тех людей,
Чью участь злобный рок сковал с твоей судьбою,
Кто должен был итти с тобой одной стезею,
Жаль пса, лизавшего следы преступных ног,
Который за любовь любви найти не мог.
А ты, презренный червь, а ты, бедняк богатый,
Довольствуйся своей заслуженною платой.
Слагая жизнь с себя, ты думал, может быть,
Своею смертию кого-нибудь смутить —
Но нет! на пиршестве светильник не потухнул,
Без всякого следа ты камнем в бездну рухнул.
Наш век имеет мысль — и он стремится к ней,
Как к цели истинной. Ты смертию своей
Не уничтожил чувств, нам свыше вдохновенных,
Не совратил толпы с путей определенных:
Ты пал — и об тебе не думают теперь,
Без шума за тобой судьба закрыла дверь.
Ты пал — но что нашел, свершивши преступленье?
Распутный — ранний гроб, а суетный — забвенье.
Конечно, эта смерть для общества чужда:
Он свету не принес ни пользы, ни вреда —
И мы без горести, без страха и волненья
Глядим на падшего, достойного паденья.
Но если, иногда, подумаешь о том,
Что жизнь слабеет в нас заметно с каждым днем,
Когда встречаем мы, что юноша живой,
Какой-нибудь Робер, с талантом и душой
Едва посеявший великой жатвы семя,
Слагает жизнь с себя, как тягостное бремя;
Когда историк Рабб, точа на раны яд,
С улыбкой навсегда смежает тусклый взгляд;
Когда ученый Грос, почти уже отживший,
До корня общество и нравы изучивший,
Как лань, испуганный внезапным лаем псов,
Кидается в реку от зависти врагов;
Когда тлетворный вихрь открытого злодейства,
Отъемлет каждый день сочленов у семейства:
У сына мать его, у дочери отца,
У плачущих сестер их брата-первенца,
Когда старик седой, ценивший жизни сладость,
Насильной смертию свою позорит старость;
Когда мы, наконец, посмотрим на детей,
Созревших до поры за книгою своей,
Мечтавших о любви, свободе и искусствах, —
И после ошибясь в своих заветных чувствах
И к истине нагой упав лицом к лицу,
На смерть стремящихся, как к брачному венцу, —
Тогда невольно в грудь сомненье проникает:
Смиренный — молится, а мудрый — размышляет:
Не слишком скоро ли вперед шагнули мы?
Куда влечет нас век? к чему ведут умы?
Какие движут нас сокрытые пружины?
Чем излечиться нам? И где всему причины?
Быть может, что в душе, безвременно, у нас
Высокой истины святой огонь погас,
Что слишком на себя надеемся мы много,
……………………….
……………………….
……………………….
……………………….
……………………….
Не время ль пожалеть о тех счастливых днях,
Когда мы видели учителей в отцах
И набожно несли свое ярмо земное,
Раскрыв перед собой Евангелье святое;
Для ока. смертного — таинственная тьма!
Неразрешимые вопросы для ума!
Как часто, иногда, от них, во время ночи,
Поэт не может свесть задумчивые очи,
И, преданный мечтам и мыслям роковым,
Один — блуждает он по улицам пустым,
Встречая изредка, кой-где, у переходов
Вернувшихся домой, с прогулки, пешеходов.
В путь, дети, в путь!.. Идемте!.. Днем, как ночью,
Во всякий час, за всякую подачку
Нам надобно любовью промышлять;
Нам надобно будить в прохожих похоть,
Чтоб им за грош сбывать уста и душу… Молва идет, что некогда в стране
Прекрасной зверь чудовищный явился,
Рыкающий, как бык, железной грудью;
Он каждый год для ласк своих кровавых
Брал пятьдесят созданий — самых чистых
Девиц… Увы, число огромно, боже!
Но зверь другой, покрытый рыжей шерстью,
Наш Минотавр, наш бык туземный — Лондон,
В своей алчбе тлетворного разврата
И день и ночь по тротуарам рыщет;
Его любви позорной каждогодно
Не пятьдесят бывает надо жертв, —
Он тысячи, обжора, заедает
И лучших тел и лучших душ на свете…
«Увы, одни растут в пуху и щелке,
Их радостей источник — добродетель.
А я, на свет исторгнувшись из чрева
Плодливой матери, попала в руки
К оборванной и грязной нищете…
О, нищета — советчица дурная,
Безжалостная!.. сколько ты
Под кровлею убогого жилища
Обираешь жертв пороку!.. На меня
Ты кинулась не вдруг, а дождалась
Моей весны… Когда ж румянец свежий
Зардел в щеках и кудри золотые
Рассыпались по девственным плечам,
Ты тотчас же мой угол указала
Тому, чей глаз, косой и кровожадный,
Искал себе добычи сладострастья…»
«А я была богата… У богатых
Есть также бог, который беспощадно
Своей ногой серебряной их давит:
Приличие — оно холодным глазом
Нашло меня своей достойной жертвой
И кинуло в объятья человека
Бездушного. А я уже любила…
О той любви узнали, только поздно…
От этого я пала глубоко,
Безвыходно. Нет слез таких, нет силы,
Которая б извлечь меня могла
Из пропасти». Ступивши в грязь порока,
Нога скользит и выбиться не может.
Да, горе нам, несчастным магдалинам!
Но городам, от века христианским,
Не много есть таких людей отважных,
Которые бы нам не побоялись
Подать руки, чтоб слезы с глаз стереть…» —
«Я, сестры, я не грязным сластолюбьем
Доведена до участи моей.
Иное зло, с лицом бесстыдным самки,
Исчадие гордыни и тщеславья,
Чудовище, которое у нас,
Различные личины принимая,
Влечет, что день, семейство за семейством
От родины, бог весть в какие страны,
Суля им блеск, взамен того, что есть,
А иногда взамен и самой чести.
Отец мой пал, погнавшись за корыстью;
Он увидал в один прекрасный день,
Как всё его богатство, словно пена,
Морской волной разметано. С нуждой
Я не была знакома. Труд тяжелый,
Дающий хлеб, облитый нашим потом,
Казался мне невыносимо-страшен…
И я, сходя с ступени на ступень,
Изнеженная жертва! — пала в пропасть
Бездонную… Стенайте, плачьте, сестры!
Но как бы стон и плач ваш ни был горек.
Как ни была б печаль едка, — увы! —
Моя печаль, мой плач живее ваших
У вас они текут не из святого
Источника любви, как у меня.
О, для чего любовь я испытала?
Зачем злодей, которому всецело
Я отдала неопытное сердце,
Увлек меня из-под отцовской кровли
И, не сдержав обещанного слова,
Пустил меня по свету мыкать горе?
Агари был в пустыню послан ангел
Спасти ее ребенка. Я ж одна
Без ангела-хранителя невольно,
Закрыв глаза, пошла на преступленье,
Чтоб как-нибудь спасти свое дитя…»А между тем нам говорят: «Ступайте,
Распутницы!..» И жены, наши сестры,
На улице встречаясь с нами, с криком
Бегут от нас. Мы им тревожим мысли,
Внушаем страх! Но, в свой черед, и мы
Всей силою души их ненавидим.
Ах! нам порой так горько, что при всех
Хотелось бы вцепиться им в лицо
И разорвать в клочки на лицах кожу…
Ведь знаем мы, что их священный ужас —
Ничто, как страх — упасть во мненьи света
И потерять в нем прежнее значенье;
Страх этот мать семейства дочерям
Передает едва ль не с первой юбкой.Но для чего в проклятиях и стонах
Искать себе отмщенья? Эти камни
Посыпятся на нас же. У мужчин
На привязи, в презрении у женщин,
Что ни скажи — мы будем всё неправы
И участи своей не переменим.
Нет, лучше нам безропотно на свете
Роль тяжкую исчерпать до конца;
По вечерам, в блистающих театрах,
Сгонять тоску с усталого лица;
Пить джин, вино, чтоб их хмельною влагой
Жизнь возбуждать в своем измятом теле
И забывать о страшном ремесле,
Которое страшнее мук кромешных…
Но если жизнь для нас, несчастных, — тень,
Земля — тюрьма; так смерть зато нам легче:
В трущобах нас она не мучит долго,
А захватив рукой кой-как, без шума,
Бросает всех в одну и ту же яму.
О смерть! твой вид и впалые глаза,
Как ни были б ужасны людям, мы
Твоей руки костлявой не боимся:
Объятия твои нам будут сладки,
Затем, что в миг, когда в нас жизнь потухнет,
Как коршуны, далеко разлетятся
Все горести, точившие нам сердце,
И тысячи других бичей, чьи когти
В клочки гнилья с нас обрывали тело.
В путь, сестры, в путь! Идемте… днем, как ночью
За медный грош любовью промышлять…
Таков наш долг: мы призваны судьбою
Оградой быть семейств и честных женщин!..
«Сладко-пленительный край, орошенный волною гермесской,
Град, на златистых холмах возвышающий зданья, любимец
Гордой Юноны, где всё тайной и древностью дышит —
Кумы — приветствую вас! В ваших пределах трикраты
Снился мне сладостный сон (а сны от богов нам даются).
Верно, сам мощный Зевес, руководствуя свыше скитальцев,
Нас удостоил узреть стены священного града.
Вот уж двенадцатый раз солнце восходит и гаснет,
Я же с ребенком вдвоем, без защиты и верного крова,
В дебрях лесистых блуждал и скитался, но берегу моря.
Пищею были у нас — плод, отвергаемый зверем,
Ил да гнилая трава, выносимая горькой волною.
Боги! Ужели дитя, мой единый сопутник в несчастьи,
Сгибнет в глазах у меня, призывая напрасно на помощь?
Я ли и сам, наконец, как ладья без руля и ветрила,
Буду весь век свой блуждать, со скалы на скалу набегая?.
Нет! Мы пришли к очагу, где богатство и доблесть
Манят невольно к себе. Именем ветви лавровой,
Зыблемой в нашей руке, — отворите нам двери!.. за это
Юный мой спутник нарвет вам цветов из долины соседней
И, заплетя их в венки, увенчает чело ваше ими…»
Так говорил удрученный судьбою и временем старец,
С взором потухшим давно от печалей и слез бесконечных —
Этот был старец-Гомер!.. А палаты, к которым пришел он,
Лукуса было жилье {не жилье, а великое чудо):
Орден дорийский блистал, но как будто бы спорил с коринфским,
Мрамор белее снегов, иссеченный в прямые колонны;
Сто упоительных дев, индианок живых, сладострастных,
С ранней до поздней зари здесь подносят богатые яства,
Цедят в амфоры вино из гроздей наксосских и кипрских.
Оргия вечно кипит, и усталый хозяин с гостями
Здесь засыпает под звук флейт и тимпанов фригийских.
Старец вошел на порог. И во имя седин и несчастий,
Именем девственных Лар, покровительниц нашего крова,
Просит приюта себе и спутнику. Лукус суровый
Встретил гневно его. Но Гомер, сохраняя обычай,
К платью его приложась, говорит ему: «Счастливый смертный,
Равный по счастью богам! Случай нас свел (а ты знаешь,
Нищий — посланник небес!). Приюти же нас дружно и мирно:
Просьба — любимая дщерь обладателя неба, Зевеса; —
К ней преклоняя свой слух, раздели со скитальцем трапезу;
Я заплачу тебе всё: не золотом, — этою лирой.
Знаешь ли, я посетил берега плодоносного Нила,
Странствовал в дальных странах, переплыл все моря, океаны,
Всюду дивил я людей — и за песни мои получал я
Золоторунных овнов и треножники. Веришь ли, часто,
Слушая песни мои, Меония в душе сомневалась,
Я ли их пел или бог Аполлон, покровитель искусства;
Пел я когда-то богам, а теперь для тебя петь я буду.
О, да взлетит к небесам песня моя! Да услышит
Зевс-громовержец меня… и воздаст тебе в жизни сторицей!
Пусть на пиру у тебя амбра и нард благовонный
Сладостный запах свой льют. Пусть удовольствия вечно
В доме живут у тебя, ускоряя летящее время;
Пусть собираемый хлеб, с нивы твоей, утомляет
Крепких и сильных волов; да широко шумящие ивы,
Дружно в садах у тебя разрастаясь с дня на день, не столько
Гибких ветвей принесут для сплетенья кошниц, (сколько надо)
К сбору янтарных гроздей в вертограде твоем. Я же буду,
С каждою новой весной, прилетать к тебе легкою птичкой;
Своды богатых палат оглашать сладкозвучною песнью.
Звонкие гимны слагать в честь богам и богиням домашним».
«Странник, — ответствует тот, — мне не надобно песен подобных;
Пой их другим, а не мне. (Богу Плутону, быть может,
Будут по сердцу они!) Мне же они ненавистны:
Вид злополучья один вводит меня в беспокойство,
Яд разливает кругом». — И старец, с душою,
Сдавленной едкой тоской, подымает потухшие очи
К небу, которого он уж издавна, издавна не видит…
Юный сопутник его, верный в несчастьи как прежде,
Руку Гомера берет и ведет его к берегу моря,
Где он садится — и, вот, песня последняя сладко
Веет из уст у него, сочетавшись согласно с далеким
Плеском бегущих валов, на златистый песок прибережья.
«О мой родимый приют! О благодатные стены Мелеса,
Где Критенеа, как мать истинно добрая, с жаром,
Детство хранила мое, а Зевес допускал меня видеть
Лиц благородных черты и лазурно-прекрасное небо.
Златошелковы поля! Полные таинств дубравы!
Вышлите ваших богинь, чтоб они эту скорбную песню,
Эху в уста передав, донесли до пределов отчизны.
Вам же, о дщери небес, благодатные музы, за звуки,
Давшие лавр мне во мзду (подаянье ничтожное в жизни!),
Ныне я шлю мой привет, но последний привет на прощанье!
Больше не буду я петь ни богинь, ни богов, ни героев;
Ни илионских бойниц, греческой ратью стесненных;
Ни Андромахи в слезах, Гектора нежной супруги;
Ни Ахиллесову месть; ни сына Лаэрта, который
К дальним брегам занесен бурной волною. Мой голое
Силу утратил свою, как кузнечика голос под осень.
Вещая лира моя, от невзгоды, разбилась. Прощайте ж,
Музы — прощайте навек!» И у молкнул божественный старец.
Бог Аполлон, услыхав лебединую песню Гомера,
Тотчас с Олимпа слетел в подземельное царство Плутона
И сладкогласно воззвал: «Не касайтесь, Парки, до нити
Жизни того, кто, как мы, Зевсу любезен и дорог:
Воля сия от него». И окончив, к Гомеру летит он,
Тучей объемлет его и уносит далёко, далёко…
Юный сопутник его из Самоса — один у прибрежья остался.
С тех пор поверье идет, что Сирены, богини морские,
Взяли Гомера к себе, в водяное, прохладное царства
Там он когда запоёт, то Сирены, заслушавшись песней,
Всё забывают окрест — и пловцы ускользают сетей их;
Даже Фетида сама, из глубоких пучин океана,
Слушает песни его, а Ахиллова мать и доселе —
Внемлет о сыне своем, воспеваемом дивным Гомером.