По возрасту я мог бы быть уже
в правительстве. Но мне не по душе
а) столбики их цифр, б) их интриги,
в) габардиновые их вериги.
При демократии, как и в когтях тирана,
разжав объятия, встают министры рано,
и отвратительней нет ничего спросонок,
чем папка пухлая и бантики тесемок.
И, в свой черед, невыносим ковер с узором
замысловатым и с его подзолом
из микрофончиков, с бесцветной пылью смешанных,
дающий сильные побеги мыслей бешеных.
Но нестерпимее всего филенка с плинтусом,
коричневость, прямоугольность с привкусом
образования; рельеф овса, пшеницы ли,
и очертания державы типа шницеля.
Нет, я не подхожу на пост министра.
Мне все надоедает слишком быстро.
Еще — я часто забываю имя-отчество.
Наверно, отрочество мстит, его одрочество.
Когда ж о родине мне мысль приходит в голову,
я узнаю ее в лицо, тем паче — голую:
лицо у ней — мое, и мне не нравится.
Но нет правительства, чтоб с этим чувством справиться,
иль я — не член его. Я мог сказать бы проще, но
во мне, наверно, что-то так испорчено,
что не починишь ни отверткой выборов,
ни грубым кодексом, ни просто выпоров.
Лишь те заслуживают званья гражданина,
кто не рассчитывает абсолютно ни на
кого — от государства до наркотиков —
за исключением самих себя и ходиков,
кто с ними взапуски спешит, настырно тикая,
чтоб где — естественная вещь, где — дикая
сказать не смог бы, даже если поднатужится,
портрет начальника, оцепенев от ужаса.
Горы злобы
аж ноги гнут.
Даже
шея вспухает зобом.
Лезет в рот,
в глаза и внутрь.
Оседая,
влезает злоба.
Весь в огне.
Стою на Риверсайде.
Сбоку
фордами
штурмуют мрака форт.
Небоскрёбы
локти скручивают сзади,
впереди
американский флот.
Я смеюсь
над их атакою тройною.
Ники Картеры
мою
недоглядели визу.
Я
полпред стиха —
и я
с моей страной
вашим штанишкам
бросаю вызов.
Если
кроха протухла,
плеснится,
выбрось
весь
прогнивший кус.
Посылаю к чертям свинячим
все доллары
всех держав.
Мне бы
кончить жизнь
в штанах,
в которых начал,
ничего
за век свой
не стяжав.
Нам смешны
дозволенного зоны.
Взвод мужей,
остолбеней,
цинизмом поражён!
Мы целуем
— беззаконно! —
над Гудзоном
ваших
длинноногих жён.
День наш
шумен.
И вечер пышен.
Шлите
сыщиков
в щёлках слушать.
Пьём,
плюя
на ваш прогибишен,
ежедневную
«Белую лошадь».
Вот и я
стихом побрататься
прикатил и вбиваю мысли,
не боящиеся депортаций:
ни сослать их нельзя
и не выселить.
Мысль
сменяют слова,
а слова —
дела,
и глядишь,
с небоскрёбов города,
раскачав,
в мостовые
вбивают тела —
Вандерлипов,
Рокфеллеров,
Фордов.
Но пока
доллар
всех поэм родовей.
Обирая,
лапя,
хапая,
выступает,
порфирой надев Бродвей,
капитал —
его препохабие.
«Ку-ль-т-у-р-р-рная р-р-р-еволюция!»
И пустились!
Каждый вечер
блещут мысли,
фразы льются,
пухнут диспуты
и речи.
Потрясая истин кладом
(и не глядя
на бумажку),
выступал
вчера
с докладом
сам
товарищ Лукомашко.
Начал
с комплиментов ярых:
распластав
язык
пластом,
пел
о наших юбилярах,
о Шекспире,
о Толстом.
Он трубил
в тонах победных,
напрягая
тихий
рот,
что курить
ужасно вредно,
а читать —
наоборот.
Все, что надо,
увязал он,
превосходен
говор гладкий…
Но…
мелькали,
вон из зала,
несознательные пятки.
Чтоб рассеять
эту мрачность,
лектор
с грацией слоновьей
перешел
легко и смачно —
на Малашкина
с луною.
Заливался голосист.
Мысли
шли,
как книги в ранец.
Кто же я теперь —
марксист
или
вегетарианец?!
Час,
как частникова такса,
час
разросся, как года…
На стене
росла
у Маркса
под Толстого
борода.
Если ты —
не дуб,
не ясень,
то тебе
и вывод ясен:
— Рыбу
ножиком
не есть,
чай
в гостях
не пейте с блюдца… —
Это вот оно и есть
куль-т-у-р-р-ная р-р-революция. —
И пока
гремело эхо
и ладоши
били в лад,
Лукомашко
рысью ехал
на шестнадцатый доклад.
С диспута,
вздыхая бурно,
я вернулся
к поздней ночи…
Революция культурная,
а докладчики…
не очень.
Трибуна
у нас
не клирос.
Уважаемые
товарищи няни,
комсомолец
изрядно вырос
и просит
взрослых знаний.
I
Она: Ах, любезный пастушок,
у меня от жизни шок.
Он: Ах, любезная пастушка,
у меня от жизни — юшка.
Вместе: Руки мёрзнут. Ноги зябнуть.
Не пора ли нам дерябнуть.
II
Она: Ох, любезный мой красавчик,
у меня с собой мерзавчик.
Он: Ах, любезная пастушка,
у меня с собой чекушка.
Вместе: Славно выпить на природе,
где не встретишь бюст Володи.
III
Она: До свиданья, девки-козы,
возвращайтесь-ка в колхозы.
Он: До свидания, бурёнки,
дайте мне побыть в сторонке.
Вместе: Хорошо принять лекарства
от судьбы и государства.
IV
Она: Мы уходим в глушь лесную.
Брошу книжку записную.
Он: Удаляемся от света.
Не увижу сельсовета.
Вместе: что мы скажем честным людям?
Что мы с ними жить не будем!
С государством щей не сваришь.
Если сваришь — отберёт.
Но чем дальше в лес, товарищ,
тем, товарищ, больше в рот.
Ни иконы, ни Бердяев,
ни журнал «За рубежом»
не спасут от негодяев,
пьющих нехотя боржом.
Глянь, стремленье к перемене
вредно даже Ильичу.
Бросить всё к едрене фене —
вот, что русским по плечу.
Власти нету в чистом виде.
Фараону без раба
и тем паче — пирамиде
неизбежная труба.
Приглядись, товарищ, к лесу!
И особенно к листве.
Не чета КПССу,
листья вечно в большинстве!
В чём спасенье для России?
Повернуть к начальству «жэ».
Волки, мишки и косые
это сделали уже.
Мысль нагнать четвероногих
нам, имеющим лишь две,
привлекательнее многих
мыслей в русской голове.
Бросим должность, бросим званья,
лицемерить и дрожать.
Не пора ль венцу созданья
лапы тёплые пожать?