Все стихи про золото - cтраница 4

Найдено стихов - 134

Михаил Зенкевич

Царская ставка

Ваше Величество, раз вы сели
В дьявольский автомобиль, уймите нервы.
Представьте, что вы едете на маневры
Гвардии около Красного Села…
Алые груди надрывая в ура,
Лихо в равнении заломив кивера,
С музыкой молодцевато и весело
Проносят преображенцы штыков острия.
На кровных лошадях красуясь гордо,
Палашами молнии струя,
Пылают золотом лат
Кавалергарды,
Словно готовые в конном строю
Захватить неприятельскую батарею.
Какой великолепный парад!
В безоблачном северном небе рея,
Фарманы и Блерио парят…
Манифест об отреченье — страшный сон.
Мчится автомобиль в ночь, и рядом
Шепчет испуганно прижавшийся сын:
— Папа, папа, куда же мы едем?
А помните Ходынку и на Дворцовой площади
Иконы в крови и виселиц помост.
Как Людовику XVI-ому, вам не будет пощады,
Народ ничего не забывает и мстит…
Что за зверские лица! Почему впопыхах
Они грузят в запас с бензином бидоны?
Какие приказанья им отданы? Куда повезут? Не спросить никого…
Пустые спасенья за судьбы трона.
Вы не спали ночь, измучились за день.
Помазанника божия кто смеет тронуть?
Оглянитесь — вы видите — скачет сзади
С винтовками в чехлах, в черкесках, в папахах
Лейб-атаманского полка конвой…
Забыть про это дурацкое царство,
Все утопить хоть на миг в коньяке
На полковом празднике среди офицерства
И улизнуть незамеченным никем
Проветриться у Кшесинской в особняке.
Что это за казармы, черт подери!
Не солдаты, а пьяные мародеры.
Ваше Величество, повелите
Этим мерзавцам убраться отсюда,
Отдать их под военно-полевой суд…
Поздно! Из дома любовницы не выкинешь
Засевшие революционные броневики…
Последний раз всей семьей вы в сборе
На погребенье. Как долго митрополит служит!
В мраморных саркофагах в Петропавловском соборе
Ни вам, ни императрице, ни наследнику не лежать.
Опять в Петрограде рабочие забастовки.
Георгиевских кавалеров послан отряд.
Досадно, пожалуй, придется из ставки
Выехать в Царское. Что за народ!
Нет, Ваше Величество, двуглавый орел
Насмерть подбит. Последняя ставка
Ваша бита и платеж — расстрел.
Только бы выбраться с семьей отсюда.
В зеленой Англии виллу купить.
Скрывшись от всех, за оградой в саду
Подбивать деревья, грядки копать…
От дождя разбухают скрипучие барки.
Студеный и желтый течет Тобол.
Опять переезд. Теперь в Екатеринбурге.
Нет! Никогда не уймется та боль,
Что осталась от отреченья, и не уйти от суда…
Услужливо открыли автомобиля дверцу,
Злобные лица в усмешку скривив:
Ваше Величество, мы прибыли ко дворцу,
Осторожней слезайте, не измажьтесь в крови.
Последний раз обнимите сына,
Жену и дочерей. Как руки дрожат!
Соблюдайте достоинство вашего сана,
Здесь нет камергеров вас поддержать…
На костер волочите их вместо падали.
Ничего, если царская кровь обольет.
У княжон и царицы задирайте подолы,
Щупая, нет ли бриллиантов в белье.
Валите валежник. Не поленитесь,
Лейте бензин, — золотом затопить
Последнюю царскую ставку — поленницу
Дров, огневеющих ночью в степи.

Николай Некрасов

Иоанн Преподобный

(Гробокопатель)1Уже дрожит ночей сопутница
Сквозь ветви сосен вековых,
Заговоривших грустным шелестом
Вокруг безмолвия могил.Под сенью сосен заступ светится
В руках монаха — лунный луч
То серебрится вдоль по заступу,
То, чуть блистая, промолчит.Устал монах… Могила вырыта.
Облокотясь на заступ свой,
Внимательно с крутого берега
На Волхов труженик глядит.Проводит взглядом волны темные —
Шумя, пустынные, бегут,
И вновь тяжелый заступ движется.
И вновь расходится земля.Кому могилу за могилою
Готовит старец? На свой труд
Чернец приходит до полуночи,
Уходит в келью до зари.2Не саранчи ли тучи шумные
На нивах поглощают золото?
Не тучи саранчи!
Что голод ли с повальной язвою
По стогнам рыщет, не нарыщет?
Не голод и не мор.Соф_и_и поглощает золото,
По стогнам посекает головы
Московский грозный царь.
Незваный гость приехал в Новгород,
К святой Софии в дом разрушенный
И там устроил торг.Он ненасытен: на распутиях,
Вдоль берегов кручинных Волхова,
Во всех пяти концах,
Везде за бойней бойни строятся,
И человечье мясо режется
Для грозного царя.Средь площади, средь волн немеющих
Блестящий круг описан копьями,
Стоит над плахою палач; —
Безмолвно ждут… вдруг площадь вскрикнула,
Глухими отозвалось воплями
Паденье топора.В толпе монах молился шепотом,
В молитвенном самозабвении
Он имя называл.
Взглянул… Палач, покрытый кровию,
Держал отсеченную голову
Над бледною толпой.Он бросил… и толпа отхлынула.
Палач взял плат… отер им медленно
Свой каплющий топор,
И поднял снова… Имя новое
Святой отец прерывным шепотом
В молитве поминал.Он молится, а трупы падают.
Неутолимой жаждой мучится
Московский грозный царь.
Везде за бойней бойни строятся
И мечут ночью в волны Волхова
Безглавые тела.3Что, парус, пена ли белеется
На темных Волхова волнах?
На берег пену с трупом вынесло,
И тень спускается к волнам.Покровом черным труп окинула,
Его взложила на себя
И на берег под ношей влажною
Восходит медленной стопой.И пена вновь плывет вдоль берега
По темным Волхова волнам,
И тихо тень к реке спускается,
Но пена мимо пронеслась.Опять плывет… Во тьме по Волхову
Засребрилася чешуя
Ответно облаку блестящему
В пространном сумраке небес.Сквозь тучи тихий рог прорезался,
И завиднелись на волнах
Тела безглавые, и головы,
Качаясь медленно, плывут.Людей развалины разметаны
По полусумрачной реке, -
Течет живая, полна ласкою,
И трупы трепетно несет.Стоит чернец, склонясь над Волховом,
На плечи он подъемлет труп,
И на берег под ношей влажною
Восходит медленной стопой.1829 или 1830ст. 7 Когда вздохнет по казням Новгород? В стихотворении (как и в «Кутье») имеются в виду массовые казни 1570 г. в Новгороде. В основе стихотворения лежит, возможно, упоминание в «Истории…» H. M. Карамзина о нищем старце Иоанне Жгальцо, который «один с молитвою предавал мертвых земле в сие ужасное время» (см. H. M. Карамзин. История государства Российского, кн.

3.
СПб., 1845, стлб. 89).

Лиодор Иванович Пальмин

Из песен о возрождении

Ужь твой могильный крест давно оброс травой!..
А кажется, давно-ль, давно-ль, моя родная,
Сюда я схоронил остывший пепел твой,
Над ним без памяти, отчаянно рыдая?
И вот, покинувши столичный шумный свет
С его вседневною гремящей суетою,
Где в памяти людей тебя и следа нет,
Я вновь пришел сюда, чтоб теплою слезою
С молитвой оросить почивший милый прах.
Но где же ты?… В земле безследно ли истлела?
Или, простившись с ней и ей отдавши тело,
Ты в горней высоте паришь на небесах?..
Неразрешимая, великая загадка!…
А вкруг давно весна… Так радостно и сладко,
Играя с ветерком, шумит зеленый лес;
На ясном куполе лазоревых небес
Сребристых облаков, скользя, несутся волны;
Луч утренний златит кресты и сельский храм
И трели жаворонка несутся к небесам
С проснувшихся полей, веселой жизнью полны.
Вон курятся дымки в деревне за рекой,
В сияньи золотом играя безмятежно,
И отражается во влаге-голубой
Лазурь небесная так ласково и нежно…
Какая жизнь кругом! Как радостно, светло,
В наряде праздничном, все блещет предо мною,
Как будто бы земли ожившее чело
Блестит воскресною, торжественной мольбою!
И в смерть не верится в минуту эту мне…
Мечта прекрасная, как светлое виденье,
Слетает на душу в отрадной тишине,
Что за могилой есть и жизнь, и возрожденье…
Что в этот самый миг, быть-может, как стою
Один я над родной, заветною могилой,
Оплакивая смерть недавнюю твою
И в прошлое несясь мечтой моей унылой, —
Быть-может, в этот миг, уже в краю другом,
Быть-может, далеко, на юге золотом,
На мирном берету зеркальнаго залива,
Где лодки рыбаков колеблются лениво
Под говор сладостный полуденной волны,
Ты в этот самый миг, —дитя другой страны, —
Полна сияющих надежд и упований,
Уже не ведаешь тоски воспоминаний,
Забыв былую жизнь и гнет былых скорбей,
И с тихой, радостной улыбкою своей,
Встречая солнца свет, сверкающий росою
В цветах вокруг тебя, благословляешь ты
Тот самый луч златой, что с ясной высоты
Играет здесь моей горячею слезою,
Упавшей на твои могильные цветы…
Отрадная мечта!.. Когда-жь промчатся годы
И за тобой сойду я, сбросив гнет скорбей,
Гнет одиночества, и горя, и невзгоды, —
То снова, как вдали давно минувших дней,
Проснувшись, может-быть, твой милый взор я встречу,
Как прежде, блещущий любовию святой,
Со смехом и слезой я на него отвечу
И с лепетом прильну к труди твоей родной!…

Николай Гумилев

Капитаны

I

На полярных морях и на южных,
По изгибам зеленых зыбей,
Меж базальтовых скал и жемчужных
Шелестят паруса кораблей.

Быстрокрылых ведут капитаны,
Открыватели новых земель,
Для кого не страшны ураганы,
Кто изведал мальстремы и мель,

Чья не пылью затерянных хартий, —
Солью моря пропитана грудь,
Кто иглой на разорванной карте
Отмечает свой дерзостный путь

И, взойдя на трепещущий мостик,
Вспоминает покинутый порт,
Отряхая ударами трости
Клочья пены с высоких ботфорт,

Или, бунт на борту обнаружив,
Из-за пояса рвет пистолет,
Так что сыпется золото с кружев,
С розоватых брабантских манжет.

Пусть безумствует море и хлещет,
Гребни волн поднялись в небеса,
Ни один пред грозой не трепещет,
Ни один не свернет паруса.

Разве трусам даны эти руки,
Этот острый, уверенный взгляд
Что умеет на вражьи фелуки
Неожиданно бросить фрегат,

Меткой пулей, острогой железной
Настигать исполинских китов
И приметить в ночи многозвездной
Охранительный свет маяков?

II

Вы все, паладины Зеленого Храма,
Над пасмурным морем следившие румб,
Гонзальво и Кук, Лаперуз и де-Гама,
Мечтатель и царь, генуэзец Колумб!

Ганнон Карфагенянин, князь Сенегамбий,
Синдбад-Мореход и могучий Улисс,
О ваших победах гремят в дифирамбе
Седые валы, набегая на мыс!

А вы, королевские псы, флибустьеры,
Хранившие золото в темном порту,
Скитальцы арабы, искатели веры
И первые люди на первом плоту!

И все, кто дерзает, кто хочет, кто ищет,
Кому опостылели страны отцов,
Кто дерзко хохочет, насмешливо свищет,
Внимая заветам седых мудрецов!

Как странно, как сладко входить в ваши грезы,
Заветные ваши шептать имена,
И вдруг догадаться, какие наркозы
Когда-то рождала для вас глубина!

И кажется — в мире, как прежде, есть страны,
Куда не ступала людская нога,
Где в солнечных рощах живут великаны
И светят в прозрачной воде жемчуга.

С деревьев стекают душистые смолы,
Узорные листья лепечут: «Скорей,
Здесь реют червонного золота пчелы,
Здесь розы краснее, чем пурпур царей!»

И карлики с птицами спорят за гнезда,
И нежен у девушек профиль лица…
Как будто не все пересчитаны звезды,
Как будто наш мир не открыт до конца!

III

Только глянет сквозь утесы
Королевский старый форт,
Как веселые матросы
Поспешат в знакомый порт.

Там, хватив в таверне сидру,
Речь ведет болтливый дед,
Что сразить морскую гидру
Может черный арбалет.

Темнокожие мулатки
И гадают, и поют,
И несется запах сладкий
От готовящихся блюд.

А в заплеванных тавернах
От заката до утра
Мечут ряд колод неверных
Завитые шулера.

Хорошо по докам порта
И слоняться, и лежать,
И с солдатами из форта
Ночью драки затевать.

Иль у знатных иностранок
Дерзко выклянчить два су,
Продавать им обезьянок
С медным обручем в носу.

А потом бледнеть от злости
Амулет зажать в полу,
Все проигрывая в кости
На затоптанном полу.

Но смолкает зов дурмана,
Пьяных слов бессвязный лет,
Только рупор капитана
Их к отплытью призовет.

IV

Но в мире есть иные области,
Луной мучительной томимы.
Для высшей силы, высшей доблести
Они навек недостижимы.

Там волны с блесками и всплесками
Непрекращаемого танца,
И там летит скачками резкими
Корабль Летучего Голландца.

Ни риф, ни мель ему не встретятся,
Но, знак печали и несчастий,
Огни святого Эльма светятся,
Усеяв борт его и снасти.

Сам капитан, скользя над бездною,
За шляпу держится рукою,
Окровавленной, но железною,
В штурвал вцепляется — другою.

Как смерть, бледны его товарищи,
У всех одна и та же дума.
Так смотрят трупы на пожарище,
Невыразимо и угрюмо.

И если в час прозрачный, утренний
Пловцы в морях его встречали,
Их вечно мучил голос внутренний
Слепым предвестием печали.

Ватаге буйной и воинственной
Так много сложено историй,
Но всех страшней и всех таинственней
Для смелых пенителей моря —

О том, что где-то есть окраина —
Туда, за тропик Козерога! —
Где капитана с ликом Каина
Легла ужасная дорога.

Игорь Северянин

Поэза детства моего и отрочества

1
Когда еще мне было девять,
Как Кантэнак — стакана, строф
Искала крыльчатая лебедь,
Душа, вдыхая Петергоф.
У нас была большая дача,
В саду игрушечный котэдж,
Где я, всех взрослых озадача,
От неги вешней мог истечь.
Очарен Балтикою девной,
Оласкан шелестами дюн,
Уже я грезил королевной
И звоном скандинавских струн.
Я с первых весен был отрансен!
Я с первых весен был грезэр!
И золотом тисненный Гранстрэм —
Мечты галантный кавалер.
По волнам шли седые деды —
Не паруса ли каравелл? —
И отчего-то из «Рогнеды»
Мне чей-то девий голос пел…
И в шторм высокий тенор скальда
Его глушил — возвестник слав…
Шел на могильный холм Руальда
Но брынским дебрям Изяслав.
Мечты о детстве! вы счастливы!
Вы хаотичны, как восторг!
Вы упояете, как сливы,
Лисицы, зайчики без норк! 2
Но все-таки мне девять было,
И был игрушечный котэдж,
В котором — правда, это мило? —
От грез ребенок мог истечь…
В котэдже грезил я о Варе,
О смуглой сверстнице, о том,
Как раз у мамы в будуаре
Я повенчался с ней тайком.
Ну да, наш брак был озаконен,
Иначе в девять лет нельзя:
Коробкой тортной окоронен,
Поцеловал невесту я.3
Прошло. Прошло с тех пор лет двадцать,
И золотым осенним днем
Случилось как-то мне скитаться
По кладбищу. Цвело кругом.
Пестрело. У Комиссаржевской
Благоухала тишина.
Вдруг крест с дощечкой, полной блеска
И еле слышимого плеска:
Варюша С. — Моя жена!
Я улыбнулся. Что же боле
Я сделать мог? Ушла — и пусть.
Смешно бы говорить о боли,
А грусть… всегда со мною грусть! 4
И все еще мне девять. Дача —
В столице дач. Сырой покров.
Туман, конечно. Это значит —
Опять все тот же Петергоф.
Сижу в котэдже. Ряд плетеных
Миньонных стульев. Я — в себе,
А предо мною два влюбленных
Наивных глаза. То — Бэбэ.
Бэбэ! Но надо же представить:
Моя соседка; молода,
Как я, но чуточку лукавит.
Однако, это не беда.
Мы с ней вдвоем за файв-о-клоком.
Она блондинка. Голос чист.
И на лице лазурнооком —
Улыбка, точно аметист.
Бэбэ печальна, но улыбит
Свое лицо, а глазы вниз.
Она молчит, а чай наш выпит,
И вскоре нас принудит мисс,
Подъехав в английской коляске,
С собою ехать в Монплезир,
Где франтам будет делать глазки,
А дети в неисходной ласке
Шептать: «но это ж… votre plaisire?..»5
Череповец! пять лет я прожил
В твоем огрязненном снегу,
Где каждый реалист острожил,
Где было пьянство и разгул.
Что ни учитель — Передонов,
Что ни судеец — Хлестаков.
О, сколько муки, сколько стонов,
Наивно-жалобных листков!
Давно из памяти ты вытек,
Ничтожный город на Шексне,
И мой литературный выдвиг
Замедлен по твоей вине…
Тебя забвею. Вечно мокро
В твоих обельменных глазах,
Пускай грядущий мой биограф
Тебя разносит в пух и прах! 6
О, Суда! голубая Суда!
Ты, внучка Волги! дочь Шексны!
Как я хочу к тебе отсюда
В твои одебренные сны!
Осеверив свои стремленья,
Тебя с собой перекрылив
К тебе, река моя, — оленья
За твой стремительный извив.
Твой правый берег весь олесен,
На берегу лиловый дом,
Где возжигала столько песен
Певунья в тускло-золотом.
Я вновь желаю вас оперлить,
Река и дева, две сестры.
Ведь каждая из вас, как стерлядь:
Прозрачно-струйны и остры.
Теките в свет, душой поэта,
Вы, русла моего пера,
Сестра-мечта Елисавета
И Суда, греза и сестра!

Кирша Данилов

Древние Российские стихотворения, собранные Киршею Даниловым

А и деялося в орде,
Передеялось в Большой:
На стуле золоте,
На рытом бархоте,
На чер(в)чатой камке
Сидит тут царь Азвяк,
Азвяк Таврулович;
Суды рассуживает
И ряды разряживает,
Костылем размахивает
По бритым тем усам,
По тотарским тем головам,
По синим плешам.
Шурьев царь дарил,
Азвяк Таврулович,
Городами стольными:
Василья на Плесу,
Гордея к Вологде,
Ахрамея к Костроме,
Одново не пожаловал —
Любимова шурина
Щелкана Дюдентевича.
За что не пожаловал?
И за то он не пожаловал, —
Ево дома не случилося.
Уезжал-та млад Щелкан
В дальную землю Литовскую,
За моря синея;
Брал он, млад Щелкан,
Дани-невыходы,
Царски невыплаты.
С князей брал по сту рублев,
С бояр по пятидесят,
С крестьян по пяти рублев;
У которова денег нет,
У тово дитя возьмет;
У которова дитя нет,
У того жену возьмет;
У котораго жены-та нет,
Тово самово головой возьмет.
Вывез млад Щелкан
Дани-выходы,
Царския невыплаты;
Вывел млад Щелкан
Коня во сто рублев,
Седло во тысячу.
Узде цены ей нет:
Не тем узда дорога,
Что вся узда золота,
Она тем, узда, дорога —
Царская жалованье,
Государево величество,
А нельзя, дескать, тое узды
Не продать, не променять
И друга дарить,
Щелкана Дюдентевича.
Проговорит млад Щелкан,
Млад Дюдентевич:
«Гой еси, царь Азвяк,
Азвяк Таврулович!
Пожаловал ты молодцов,
Любимых шуринов,
Двух удалых Борисовичев,
Василья на Плесу,
Гордея к Вологде,
Ахрамея к Костроме,
Пожалуй ты, царь Азвяк,
Пожалуй ты меня
Тверью старою,
Тверью богатою,
Двомя братцами родимыми,
Дву удалыми Борисовичи».
Проговорит царь Азвяк,
Азвяк Таврулович:
«Гой еси, шурин мой
Щелкан Дюдентевич,
Заколи-тка ты сына своего,
Сына любимова,
Крови ты чашу нацади,
Выпей ты крови тоя,
Крови горячия,
И тогда я тебе пожалою
Тверью старою,
Тверью богатою,
Двомя братцами родимыми,
Дву удалыми Борисовичи!».
Втапоры млад Щелкан
Сына своего заколол,
Чашу крови нацадил,
Крови горячия,
Выпил чашу тоя крови горячия.
А втапоры царь Азвяк
За то ево пожаловал
Тверью старою,
Тверью богатою,
Двомя братцы родимыми,
Два удалыми Борисовичи,
И втепоры млад Щелкан
Он судьею насел
В Тверь-ту старую,
В Тверь-ту богатую.
А немного он судьею сидел:
И вдовы-та бесчестити,
Красны девицы позорити,
Надо всеми наругатися,
Над домами насмехатися.
Мужики-та старыя,
Мужики-та богатыя,
Мужики посадския
Оне жалобу приносили
Двум братцам родимыем,
Двум удалым Борисовичем.
От народа они с поклонами пошли,
С честными подарками,
И понесли оне честныя подарки
Злата-серебра и скатнова земчуга.
Изошли ево в доме у себя,
Щелкана Дюдентевича, —
Подарки принял от них,
Чести не воздал им.
Втапоры млад Щелкан
Зачванелся он, загорденелся,
И оне с ним раздорили,
Один ухватил за волосы,
А другой за ноги,
И тут ево разорвали.
Тут смерть ему случилася,
Ни на ком не сыскалося.

Перси Биши Шелли

К лорду Канцлеру

(по приговору котораго у Шелли были отняты дети от перваго его брака).
Ты проклят родиной, о, Гребень самый темный
Узлистаго червя, чье имя—Змей Стоглав,
Проказа Ханжества! Предатель вероломный,
Ты Кладбищу служил, отжитки возсоздав.

Ты проклят. Продан Суд, все лживо и туманно,
В Природе все тобой поставлено вверх дном,
И груды золота, добытаго обманно,
Пред троном Гибели вопят, шумят, как гром.

Но если медлит он, твой Ангел воздаянья,
И ждет, чтобы его Превратность позвала,
И лишь тогда ея исполнит приказанья,—
И если он тебе еще не сделал зла.—

Пусть в дух твой крик отца войдет как бич суровый,
Надежда дочери на гроб твой да сойдет,
И, к сединам прильнув, пусть тот клобук свинцовый,
Проклятие, тебя до праха пригнетет.

Проклятие тебе, во имя оскорбленных
Отцовских чувств, надежд, лелеянных года.
Во имя нежности, скорбей, забот безсонных,
Которых в жесткости не знал ты никогда;

Во имя радости младенческих улыбок,
Сверкнувшей путнику лишь вспышкой очага,
Чей свет, средь вставшей мглы, был так мгновенно зыбок,
Чья ласка так была для сердца дорога;

Во имя лепета неискушенной речи,
Которую отец хотел сложить в узор
Нежнейшей мудрости. Но больше нет нам встречи.
Ты тронешь лиру слов! О, ужас! о, позор!

Во имя счастья знать, как выростают дети,
Полураскрывшийся цветок невинных лет,
Сплетенье радости и слез в единой сети,
Источник чаяний и самых горьких бед,—

Во имя скучных дней среди забот наемных,
Под гнетом чуждости холоднаго лица,—
О, вы, несчастные, вы, темные из темных,
Вы, что бедней сирот, хоть вы не без отца!

Во имя лживых слов, что на устах невинных
Нависнут, точно яд на лепестках цветов,
И суеверия, что в их путях пустынных
Всю жизнь отравит им, как тьма, как гнет оков,—

Во имя твоего кощунственнаго Ада,
Где ужас, бешенство, преступность, скорбь, и страсть,
Во имя лжи твоей, в которой им—засада,
Всех тех песков, на чем свою ты строишь Власть,—

Во имя похоти и злобы, соучастных,
И жажды золота, и жажды слез чужих,
Во имя хитростей, всегда тебе подвластных,
И подлых происков, услады дней твоих,—

Во имя твоего вертепа, где—могила,
Где мерзкий смех твой жив, где западня жива,
И лживых слез—ведь ты нежнее крокодила—
Тех слез, что для умов других—как жернова,—

Во имя всей вражды, принудившей, на годы,
Отца не быть отцом, и мучиться любя,
Во имя грубых рук порвавших связь Природы—
И мук отчаянья—и самого тебя!

Да, мук отчаянья! Я не кричать не в силах:
«О, дети, вы мои и больше не мои!
«Пусть кровь моя теперь волнуется в их жилах,
«Но души их, Тиран, осквернены—твои!»

Будь проклят, жалкий раб, хотя чужда мне злоба.
О, если б ад земной преобразил ты в рай,
Мое проклятие тебе у двери гроба
Благословением возникло бы. Прощай!

Константин Бальмонт

Гимн огню

1
Огонь очистительный,
Огонь роковой,
Красивый, властительный,
Блестящий, живой!
2
Бесшумный в мерцаньи церковной свечи,
Многошумный в пожаре,
Глухой для мольбы, многоликий,
Многоцветный при гибели зданий,
Проворный, веселый, и страстный,
Так победно-прекрасный,
Что когда он сжигает мое,
Не могу я не видеть его красоты, —
О, красивый Огонь, я тебе посвятил все мечты!
3
Ты меняешься вечно,
Ты повсюду — другой.
Ты красный и дымный
В клокотаньи костра.
Ты как страшный цветок с лепестками из пламени,
Ты как вставшие дыбом блестящие волосы.
Ты трепещешь, как желтое пламя свечи
С его голубым основаньем.
Ты являешься в быстром сияньи зарниц.
Ты, застывши, горишь в грозовых облаках,
Фиолетовых, аспидно-синих.
Ты средь шума громов и напева дождей
Возникаешь неверностью молний,
То изломом сверкнешь,
То сплошной полосой,
То как шар, окруженный сияющим воздухом,
Золотой, огневой,
С переменными красными пятнами.
Ты в хрустальности звезд, и в порыве комет.
Ты от Солнца идешь и, как солнечный свет,
Согревательно входишь в растенья,
И будя, и меняя в них тайную влагу,
То засветишься алой гвоздикой,
То зашепчешь как колос пушистый,
То протянешься пьяной лозой.
Ты как искра встаешь
Из глухой темноты,
Долго ждешь, стережешь.
Кто пришел? Это ты!
Через миг ты умрешь,
Но пока ты живешь,
Нет сильней, нет странней, нет светлей красоты!
4
Не устану тебя восхвалять,
О, внезапный, о, страшный, о, вкрадчивый!
На тебе расплавляют металлы.
Близь тебя создают и куют,
Много тяжких подков,
Много кос легкозвонных,
Чтоб косить, чтоб косить,
Много колец, для пальцев лилейных,
Много колец, чтоб жизни сковать,
Чтобы в них, как в цепях, годы долгие быть,
И устами остывшими слово «любить»
Повторять.
Много можешь ты странных вещей создавать,
Полносложность орудий, чтоб горы дробить,
Чтобы ценное золото в безднах добыть,
И отточенный нож, чтоб убить!
5
Вездесущий Огонь, я тебе посвятил все мечты,
Я такой же, как ты.
О, ты светишь, ты греешь, ты жжешь,
Ты живешь, ты живешь!
В старину ты, как Змей, прилетал без конца,
И невест похищал от венца.
И как огненный гость много раз, в старину,
Ты утешил чужую жену.
О, блестящий, о, жгучий, о, яростный!
В ярком пламени несколько разных слоев.
Ты горишь как багряный, как темный, как желтый,
Весь согретый изменчивым золотом, праздник осенних листов.
Ты блестишь как двенадцатицветный алмаз,
Как кошачья ласкательность женских влюбляющих глаз,
Как восторг изумрудный волны Океана,
В тот миг как она преломляется,
Как весенний листок, на котором росинка дрожит и качается,
Как дрожанье зеленой мечты светляков,
Как мерцанье бродячих огней,
Как зажженные светом вечерним края облаков,
Распростерших свой траур над ликом сожженных и гаснущих дней!
6
Я помню, Огонь,
Как сжигал ты меня,
Меж колдуний и ведьм, трепетавших от ласки Огня.
Нас терзали за то, что мы видели тайное,
Сжигали за радость полночного шабаша,
Но увидевшим то, что мы видели,
Был не страшен Огонь.
Я помню еще,
О, я помню другое, горящие здания,
Где сжигали себя добровольно, средь тьмы,
Меж неверных, невидящих, верные, мы.
И при звуках молитв, с исступленными воплями,
Мы слагали хваленья Даятелю сил.
Я помню, Огонь, я тебя полюбил!
7
Я знаю. Огонь,
И еще есть иное сиянье для нас,
Что горит перед взором навеки потухнувших глаз.
В нем внезапное знанье, в нем ужас, восторг
Пред безмерностью новых глубоких пространств.
Для чего, из чего, кто их взял, кто исторг,
Кто облек их в лучи многозвездных убранств?
Я уйду за ответом!
О, душа восходящей стихии, стремящейся в твердь,
Я хочу, чтобы белым немеркнущим светом
Засветилась мне — Смерть!

Велимир Хлебников

Крымское. Записи сердца. Вольный размер

Турки
Вырея блестящегои щеголя всегда — окурки
Валяются на берегу.
Берегу
Своих рыбок
В ладонях
Сослоненных.
Своих улыбок
Не могут сдержать белокурые
Турки.
Иногда балагурят.
Я тоже роняю окурок...
Море в этом заливе совсем засыпает.
Засыпают
Рыбаки в море невод.
Небо
Слева... в женщине
Вы найдете тень синей?
Рыбаки не умеют:
Наклонясь, сети сеют.
Рабочий спрашивает: «А чи ябачил?»
Перекати-полем катится собачка.
И, наклонясь взять камешек,
Чувствую, что нужно протянуть руку прямо еще.
Под руководством маменьки
Барышня учится в воду камень кинуть.
На бегучие сини
Ветер сладостно сеет
Запахом маслины,
Цветок Одиссея.
И, пока расцветает, смеясь, семья прибауток,
Из ручонки
Мальчонки
Сыпется, виясь, дождь в уплывающих уток.
Море щедрою мерой
Веет полуденным золотом.
Ах! Об эту пору все мы верим,
Все мы молоды.
И начинает казаться, что нет ничего невообразимого,
Что в этот час
Море гуляет среди нас,
Надев голубые невыразимые.
День, как срубленное дерево, точит свой сок.
Жарок песок.
Дорога пролегла песками.
Во взорах — пес, камень.
Возгласы: «Мамаша, мамаша!»
Кто-то ручкой машет.
Жар меня морит.
Морит и море.
Блистает «сотки» донце...
Птица
Крути́тся,
Летя. Круги...
Ах, други!
Я устал по песку таскаться!
А дитя,
Увидев солнце,
Закричало: «Цаца!»
И этот вечный по песку хруст ног!
Мне грустно.
О, этот туч в сеть мигов лов!
И крик невидимых орлов!
Отсюда далеко все видно в воде.
Где глазами бесплотных тучи прошли,
Я черчу «В» и «Д».
Чьи? Не мои.
Мои: «В» и «И»,
По устенью
Ящерица
Тащится
Тенью,
Вся нежная от линьки.
Отсюда море кажется
Выполощенным мозолистыми руками в синьке.
День! Ты вновь стал передо мной, как карапузик-мальчик,
Засунув кулачки в карманы.
Но вихрь уносит песень дальше
И ясны горные туманы.
Все молчит. Ни о чем не говорят.
Белокурости турок канули в закат.
О, этот ясный закат!
Своими красными красками кат!
И его печальные жертвы —
Я и краски утра мертвыя.
В эти пашни,
Где времена роняли свой сев,
Смотрятся башни,
Назад не присев!
Где было место богов и земных дев виру,
Там в лавочке продают сыру.
Где шествовал бог — не сделанный, а настоящий,
Там сложены пустые ящики.
И обращаясь к тучам,
И снимая шляпу,
И отставив ногу
Немного,
Лепечу — я с ними не знаком —
Коснеющим, детским, несмелым языком:
«Если мое скромное допущение справедливо,
Что золото, которое вы тянули,
Когда, смеясь, рассказывали о любви,
Есть обычное украшение вашей семьи,
То не верю, чтоб вы мне не сообщили,
Любите ли вы «тянули»,
Птичку «сплю»,
А также в предмете «русский язык»
Прошли ли
Спряжение глагола «люблю»? И сливы?»
Ветер, песни сея,
Улетел в свои края.
Лишь бессмертновею
Я.
Только.
«И, кроме того, ставит ли вам учитель двойки?»
Старое воспоминание жалит.
Тени бежали.
И старая власть жива,
И грустны кружева.
И прежняя грусть
Вливает свой сон в слово «Русь»...
«И любите ли вы высунуть язык?»

Перси Биши Шелли

К лорду Канцлеру

по приговору которого у Шелли были
отняты дети от первого его брака
Ты проклят родиной, о, Гребень самый темный
Узлистого червя, чье имя — Змей Стоглав,
Проказа Ханжества! Предатель вероломный,
Ты Кладбищу служил, отжитки воссоздав.

Ты проклят. Продан Суд, все лживо и туманно,
В Природе все тобой поставлено вверх дном,
И груды золота, добытого обманно,
Пред троном Гибели вопят, шумят, как гром.

Но если медлит он, твой Ангел воздаянья,
И ждет, чтобы его Превратность позвала,
И лишь тогда ее исполнит приказанья, —
И если он тебе еще не сделал зла —

Пусть в дух твой крик отца войдет как бич суровый.
Надежда дочери на гроб твой да сойдет,
И, к сединам прильнув, пусть тот клобук свинцовый,
Проклятие, тебя до праха пригнетет.

Проклятие тебе, во имя оскорбленных
Отцовских чувств, надежд, лелеянных года,
Во имя нежности, скорбей, забот бессонных,
Которых в жесткости не знал ты никогда;

Во имя радости младенческих улыбок,
Сверкнувшей путнику лишь вспышкой очага,
Чей свет, средь вставшей мглы, был так мгновенно зыбок,
Чья ласка так была для сердца дорога;

Во имя лепета неискушенной речи,
Которую отец хотел сложить в узор
Нежнейшей мудрости. Но больше нет нам встречи.
Ты тронешь лиру слов! О, ужас! о, позор!

Во имя счастья знать, как вырастают дети,
Полураскрывшийся цветок невинных лет,
Сплетенье радости и слез в единой сети,
Источник чаяний и самых горьких бед, —

Во имя скучных дней среди забот наемных,
Под гнетом чуждости холодного лица, -
О, вы, несчастные, вы, темные из темных,
Вы, что бедней сирот, хоть вы не без отца!

Во имя лживых слов, что на устах невинных
Нависнут, точно яд на лепестках цветов,
И суеверия, что в их путях пустынных
Всю жизнь отравит им, как тьма, как гнет оков, —

Во имя твоего кощунственного Ада,
Где ужас, бешенство, преступность, скорбь и страсть,
Во имя лжи твоей, в которой им — засада
Всех тех песков, на чем свою ты строишь Власть, —

Во имя похоти и злобы, соучастных,
И жажды золота, и жажды слез чужих,
Во имя хитростей, всегда тебе подвластных,
И подлых происков, услады дней твоих, —

Во имя твоего вертепа, где — могила,
Где мерзкий смех твой жив, где западня жива,
И лживых слез — ведь ты нежнее крокодила —
Тех слез, что для умов других — как жернова, —

Во имя всей вражды, принудившей, на годы,
Отца не быть отцом и мучиться любя,
Во имя грубых рук, порвавших связь Природы,
И мук отчаянья — и самого тебя!

Да, мук отчаянья! Я не кричать не в силах:
«О, дети, вы мои и больше не мои!
Пусть кровь моя теперь волнуется в их жилах,
Но души их, Тиран, осквернены — твои!»

Будь проклят, жалкий раб, хотя чужда мне злоба.
О, если б ад земной преобразил ты в рай,
Мое проклятие тебе у двери гроба
Благословением возникло бы. Прощай!

Николай Гумилев

Сон Адама

От плясок и песен усталый Адам.
Заснул, неразумный, у Древа Познанья.
Над ним ослепительных звезд трепетанья,
Лиловые тени скользят по лугам,
И дух его сонный летит над лугами,
Внезапно настигнут зловещими снами.Он видит пылающий ангельский меч,
Что жалит нещадно его и подругу
И гонит из рая в суровую вьюгу,
Где нечем прикрыть им ни бедер, ни плеч…
Как звери, должны они строить жилище,
Пращой и дубиной искать себе пищи.Обитель труда и болезней… Но здесь
Впервые постиг он с подругой единство.
Подруге — блаженство и боль материнства,
И заступ — ему, чтобы вскапывать весь.
Служеньем Иному прекрасны и грубы,
Нахмурены брови и стиснуты губы.Вот новые люди… Очерчен их рот,
Их взоры не блещут, и смех их случаен.
За вепрями сильный охотится Каин,
И Авель сбирает маслины и мед,
Но воле не служат они патриаршей:
Пал младший, и в ужасе кроется старший.И многое видит смущенный Адам:
Он тонет душою в распутстве и неге,
Он ищет спасенья в надежном ковчеге
И строится снова, суров и упрям,
Медлительный пахарь, и воин, и всадник…
Но Бог охраняет его виноградник.На бурный поток наложил он узду,
Бессонною мыслью постиг равновесье,
Как ястреб врезается он в поднебесье,
У косной земли отнимает руду.
Покорны и тихи, хранят ему книги
Напевы поэтов и тайны религий.И в ночь волхвований на пышные мхи
К нему для объятий нисходят сильфиды,
К услугам его, отомщать за обиды —
И звездные духи, и духи стихий,
И к солнечным скалам из грозной пучины
Влекут его челн голубые дельфины.Он любит забавы опасной игры —
Искать в океанах безвестные страны,
Ступать безрассудно на волчьи поляны
И видеть равнину с высокой горы,
Где с узких тропинок срываются козы
И душные, красные клонятся розы.Он любит и скрежет стального резца,
Дробящего глыбистый мрамор для статуй,
И девственный холод зари розоватой,
И нежный овал молодого лица, —
Когда на холсте под ударами кисти
Ложатся они и светлей, и лучистей.Устанет и к небу возводит свой взор,
Слепой и кощунственный взор человека:
Там, Богом раскинут от века до века,
Мерцает над ним многозвездный шатер.
Святыми ночами, спокойный и строгий,
Он клонит колена и грезит о Боге.Он новые мысли, как светлых гостей,
Всегда ожидает из розовой дали,
А с ними, как новые звезды, печали
Еще неизведанных дум и страстей,
Провалы в мечтаньях и ужас в искусстве,
Чтоб сердце болело от тяжких предчувствий.И кроткая Ева, игрушка богов,
Когда-то ребенок, когда-то зарница,
Теперь для него молодая тигрица,
В зловещем мерцаньи ее жемчугов,
Предвестница бури, и крови, и страсти,
И радостей злобных, и хмурых несчастий.Так золото манит и радует взгляд,
Но в золоте темные силы таятся,
Они управляют рукой святотатца
И в братские кубки вливают свой яд,
Не в силах насытить, смеются и мучат,
И стонам и крикам неистовым учат.Он борется с нею. Коварный, как змей,
Ее он опутал сетями соблазна.
Вот Ева — блудница, лепечет бессвязно,
Вот Ева — святая, с печалью очей,
То лунная дева, то дева земная,
Но вечно и всюду чужая, чужая.И он, наконец, беспредельно устал,
Устал и смеяться и плакать без цели;
Как лебеди, стаи веков пролетели,
Играли и пели, он их не слыхал;
Спокойный и строгий, на мраморных скалах,
Он молится Смерти, богине усталых: «Узнай, Благодатная, волю мою:
На степи земные, на море земное,
На скорбное сердце мое заревое
Пролей смертоносную влагу свою.
Довольно бороться с безумьем и страхом.
Рожденный из праха, да буду я прахом!»И, медленно рея багровым хвостом,
Помчалась к земле голубая комета.
И страшно Адаму, и больно от света,
И рвет ему мозг нескончаемый гром.
Вот огненный смерч перед ним закрутился,
Он дрогнул и крикнул… и вдруг пробудился.Направо — сверкает и пенится Тигр,
Налево — зеленые воды Евфрата,
Долина серебряным блеском объята,
Тенистые отмели манят для игр,
И Ева кричит из весеннего сада:
«Ты спал и проснулся… Я рада, я рада!»

Иван Андреевич Крылов

Бедный Богач

«Ну сто́ит ли богатым быть,
Чтоб вкусно никогда ни сесть, ни спить
И только деньги лишь копить?
Да и на что? Умрем, ведь все оставим.
Мы только лишь себя и мучим, и бесславим.
Нет, если б мне далось богатство на удел,
Не только бы рубля, я б тысяч не жалел,
Чтоб жить роскошно, пышно,
И о моих пирах далеко б было слышно;
Я, даже, делал бы добро другим.
А богачей скупых на муку жизнь похожа».
Так рассуждал Бедняк с собой самим,
В лачужке низменной, на голой лавке лежа;
Как вдруг к нему сквозь щелочку пролез,
Кто говорит — колдун, кто говорит — что бес,
Последнее едва ли не вернее:
Из дела будет то виднее,
Предстал — и начал так: «Ты хочешь быть богат,
Я слышал, для чего; служить я другу рад.
Вот кошелек тебе: червонец в нем, не боле;
Но вынешь лишь один, уж там готов другой.
Итак, приятель мой,
Разбогатеть теперь в твоей лишь воле.
Возьми ж — и из него без счету вынимай,
Доколе будешь ты доволен;
Но только знай:
Истратить одного червонца ты не волен,
Пока в реку не бросишь кошелька».
Сказал — и с кошельком оставил Бедняка.
Бедняк от радости едва не помешался;
Но лишь опомнился, за кошелек принялся,
И что́ ж?— Чуть верится ему, что то не сон:
Едва червонец вынет он,
Уж в кошельке другой червонец шевелится.
«Ах, пусть лишь до утра мне счастие продлится!»
Бедняк мой говорит:
«Червонцев я себе повытаскаю груду;
Так, завтра же богат я буду —
И заживу, как сибарит».
Однако ж поутру он думает другое.
«То правда», говорит; «теперь я стал богат;
Да кто́ ж добру не рад!
И почему бы мне не быть богаче вдвое?
Неужто лень
Над кошельком еще провесть хоть день!
Вот на дом у меня, на экипаж, на дачу,
Но если накупить могу я деревень,
Не глупо ли, когда случай к тому утрачу?
Так, удержу чудесный кошелек:
Уж так и быть, еще я поговею
Один денек,
А, впрочем, ведь пожить всегда успею».
Но что́ ж? Проходит день, неделя, месяц, год —
Бедняк мой потерял давно в червонцах счет;
Меж тем он скудно ест и скудно пьет;
Но чуть лишь день, а он опять за ту ж работу.
День кончится, и, по его расчету,
Ему всегда чего-нибудь недостает.
Лишь кошелек нести сберется,
То сердце у него сожмется:
Придет к реке,— воротится опять.
«Как можно», говорит: «от кошелька отстать,
Когда мне золото рекою са́мо льется?»
И, наконец, Бедняк мой поседел,
Бедняк мой похудел;
Как золото его, Бедняк мой пожелтел.
Уж и о пышности он боле не смекает:
Он стал и слаб, и хил; здоровье и покой,
Утратил все; но все дрожащею рукой
Из кошелька червонцы вон таскает.
Таскал, таскал... и чем же кончил он?
На лавке, где своим богатством любовался,
На той же лавке он скончался,
Досчитывая свой девятый миллион.

Антиох Кантемир

Сатира 6

Тот в сей жизни лишь блажен, кто малым доволен,
В тишине знает прожить, от суетных волен
Мыслей, что мучат других, и топчет надежну
Стезю добродетели к концу неизбежну.
Малый свой дом, на своем построенный поле,
Кое дает нужное умеренной воле:
Не скудный, не лишний корм и средню забаву —
Где б с другом с другим я мог, по моему нраву
Выбранным, в лишны часы прогнать скуки бремя,
Где б, от шуму отдален, прочее все время
Провожать меж мертвыми греки и латины,
Исследуя всех вещей действа и причины,
Учася знать образцом других, что полезно,
Что вредно в нравах, что в них гнусно иль любезно, —
Желания все мои крайни составляет.Богатство, высокий чин, что в очах блистает
Люду неискусному, многие печали
Наносит и ищущим и тем, что достали.Кто б не смеялся тому, что стежку жестоку
Топчет, лезя весь в поту на гору высоку,
Коей вершина остра так, что, осторожно
Сколь стопы ни утверждать, с покоем не можно
Устоять, и всякий ветр, что дышит, опасный:
Грозит бедному падеж в стремнины ужасны;
Любочестный, однак, муж на него походит.
Редко счастье на своих крылах кого взводит
На высоку вдруг степень, и если бывает
Столько ласково к кому, долго в том ее знает*
Устоять, но в малый час копком его спихнет
Одним, что, стремглав летя, не один член свихнет;
А без помочи того труды бесконечны
Нужны и терпение, хоть плоды ж не вечны.С петухами пробудясь, нужно потащиться
Из дому в дом на поклон, в переднях томиться,
Утро все торча в ногах с холопы в беседе,
Ни сморкнуть, ни кашлянуть смея. По обеде
Та же жизнь до вечера; ночь вся беспокойно
Пройдет, думая, к кому поутру пристойно
Еще бежать, перед кем гнуть шею и спину,
Что слуге в подарок, что понесть господину.
Нужно часто полыгать, небылицу верить
Болыпу, чем что скорлупой можно море смерить;
Господскую сносить спесь, признавать, что родом
Моложе Владимира одним только годом,
Хоть ты помнишь, как отец носил кафтан серой;
Кривую жену его называть Венерой
И в шальных детях хвалить остроту природну;
Не зевать, когда он сам несет сумасбродну.
Нужно добродетелей звать того, другого,
От кого век не видал добра никакого,
И средь зимы провожать, сам без шапки, в сани,
Притворяясь не слыхать за плечми слух брани.
Нужно еще одолеть и препятства многи,
Что зависть кладет на всяк час тебе под ноги, —
Все ж те труды наконец в надежде оставят,
Иль в удачу тебе чин маленький доставят.Тогда должность поведет тебя в поле вялить, **
Увечиться и против смерти груди пялить;
Иль с пером в руках сносить шум и смрад приказный,
Боясь всегда не проспать час к делам указный,
И с страхом всегда крепить в суду приговоры,
Чтоб тебя не довели с сильнейшим до ссоры;
Или торчать при дворе с утра до полночи
С отвесом в руках и сплошь напяливши очи,
Чтоб с веревки не скользнуть; а между тем свищет
Славолюбие в ушах, что, кто славу ищет,
В первой степени тому стыд остановиться;
Убо, повторяя труд, лет с тридцать нуриться,
Лет с тридцать бедную жизнь еще продолжати
Станешь, чтоб к цели твоей весь дряхл добежати.
Вот уж достиг, царскую лишь власть над собою
Знаешь; человеческ род весь уж под тобою
Как червяк ползет; одним взглядом ты наводишь
Мрачну печаль и одним — радости свет вводишь.
Все тебя, как бы божка, кадить и чтить тщатся,
Все больше, чем чучела — вороны, боятся.
Искусство само твой дом создало пространный,
Где все, что Италия, Франция и странный
Китайск ум произвели, зрящих удивляет.
Всякий твой член в золоте и в камнях блистает,
Которы шлет Индия и Перу обильны,
Так, что лучи от тебя глаза снесть не сильны.
Спишь в золоте, золото на золоте всходит
Тебе на стол, и холоп твой в золоте ходит,
И сам Аполлон, тебя как в улице видит,
Свите твоей и возку твоему завидит.
Ужли покоен? — Никак! Покой отымает
Дом пышный, и сладк сон с глаз того убегает,
Кто на нежной под парчой постели ложится.
Сильна тревога в сердцах богатых таится —
Не столько волнуется море, когда с сама
Дна движет воды его зло буря упряма.
Зависть шепчет, буде вслух говорить не смеет,
Беспрестанно на тебя, и хоть одолеет
Десятью достоинство твое, погибаешь
Наконец, хотя вину сам свою не знаешь.С властию славы любовь в тебе возрастая,
Крушится, где твой предел уставить не зная;
Меньше ж пользует, чем песнь сладкая глухому **,
Чем нега и паренье подагрой больному,
Вышня честь — сокровище тому несказанно,
Кого надежда и страх мучит беспрестанно.Еще если б наша жизнь на два, на три веки
Тянулась, не столько бы глупы человеки
Казалися, мнению служа безрассудну,
Меньшу в пользу большия времени часть трудну
Снося и довольно дней поправить имея
Себя, когда прежние прожили шалея,
Да лих человек, родясь, имеет насилу
Время оглядеться вокруг и полезть в могилу;
И столь короткий живот еще ущербляют
Младенство, старость, болезнь; а дни так летают,
Что напрасно будешь ждать себе их возврату.
Что ж столь тяжкий сносить труд за столь малу плату
Я имею? и терять золотое время,
Отставляя из дня в день злонравия семя
Из сердца искоренять? и ища степени
Пышны и сокровища за пустые тени,
Как пес басенный кусок с зуб опустил мяса? Добродетель лучшая есть наша украса,
Тишина ума под ней и своя мне воля
Всего драгоценнее. Кому богатств доля
Пала и славы, тех трех благ может лишиться,
Хоть бы крайней гибели и мог ущититься.Глупо из младенчества звыкли мы бояться
Нищеты, презрения, и те всего мнятся
Зла горчае, потому бежим мы в другую
Крайность, не зная в вещах меру никакую;
Всяко, однако ж, предел свой дело имеет:
Кто пройдет, кто не дойдет — подобно шалеет.
Грешит пестун Неронов, что тьмы накопляет
Сокровищ с бедством житья, да и тот, что чает
В бочке имя мудреца достать, часто голод
И мраз терпя, не умен: в шестьдесят лет молод,
Еще дитя, под начал отдать можно дядьки,
Чтоб лозою злые в нем исправил повадки.Сильвий, масло продая, не хуже кормился
И от досад нищеты не хуже щитился
Малым мешком, чем теперь, что, все края света
Сквозь огнь, сквозь мраз пробежав и изнурив лета
В беспокойстве сладкие, сундуки, палаты
Огромны сокровищу его тесноваты.
Можно скудость не терпеть, богатств не имея
Лишних, и в тихом углу, покоен седея,
Можно славу получить, хоть бы за собою
Полк людей ты не водил, хоть бы пред тобою
Народ шапки не сымал, хоть бы ты таскался
Пешком, и один слуга тебя лишь боялся.
Мудрая малым прожить природа нас учит
В довольстве, коль лакомство разум наш не мучит,
Достать нетрудно доход невелик и сходен
С состоянием твоим, и потом свободен
Желаний и зависти там остановися.
В степенях блистающих имен не дивися
И богатств больших; живи тих, ища, что честно,
Что и тебе и другим пользует нелестно
К нравов исправлению; слава твоя вечно
Между добрыми людьми жить будет, конечно.
Да хоть бы неведом дни скончал и по смерти
Свету остался забыт, силен ты был стерти
Зуб зависти, ни трудов твоих мзда пропала:
Добрым быть — собою мзда есть уже немала.

Яков Петрович Полонский

Живая статуя

Распорядителем земных судеб
Мне не дано играть на сцене света
Ваятеля зависимую роль:
Перо — плохой резец; а между тем
Есть образы, которые, волнуя
Воображенье, тяжелы как мрамор,
Как медь литая, — холодны как проза,
Как аллегория…
Гляди, — мне говорит,
Как бы сквозь сон, тревожная моя
Фантазия: — идет или стоит
Та женщина?.. Гляди… не молода…
Но красота, и страсти роковые,
И мысль, и скорбь, а, может быть, и пытка
Оставили на ней свои следы…
Ее лицо, и взгляд, и поступь — все внушает
Любовь, и ненависть, и сожаленье,
И затаенный ужас…
Задыхаясь, Она идет и поражает странной
Необычайностью своей одежды…
На голове ее сияет диадема
Из драгоценных камней и терновый
Венок с Голгофы, перевитый хмелем
И вековыми лаврами; богатства
Всех стран подлунных отягчают
Ей грудь и плечи; — перлы и алмазы,
Мелькают в роскоши ее волос,
И белую опутывают шею,
И прячутся под нитями узора
Пожелкнувших венецианских кружев.
На ней повисла мантия с гербами
Монархий и республик; бархат смят
Порывом пролетевшей бури; — ниже —
Простой ременный пояс, — ниже — складки
Рабочего передника, затем — заплаты,
Лохмотья, — наконец, — босые ноги
В пыли и язвах…
Женщина согнулась
Под страшной ношей: на ее спине,
Как на спине носильщика, железо
И золото, — и брони из булата
(Судов и башен хрупкие щиты),
И ружья, и с патронами мешки, И на лафетах пушки, и кули,
Готовые прорваться, из которых
Чиненые выглядывают бомбы.
Все это ей по росту (колоссальный,
Могучий рост!!)… Но сгорбилась она
Под этой страшной ношей, — осторожно
Ступает, — опирается на меч, —
Им щупает дорогу; — улыбаясь,
С надменным недоверием она
Усталыми глазами, исподлобья,
Глядит вперед, не замечая,
Как на ее широком пьедестале
Несметный рой пигмеев, копошась
И суетясь, ей под ноги бросает
Свои мишурные изделья: — кипы
Нот, никому неведомых, романы,
Забытые стихи, картины, моды,
Фальшивые цветы и статуэтки,
И миллион пудов листов печатных,
Прочитанных сегодня, завтра — рваных…
Они кричат ей: «Дай нам славу!
Дай золота!!» Они грозят ей
И проклинают, или умиленно
Глядят наверх, на блеск ее венцов;
Они над лаврами смеются в венчают Ложь и разврат, кощунствуя, — хохочут,
Или косятся с ужасом на меч,
В дни мира извлеченный из ножен,
Отточенный, как накануне боя,
Косятся и на бомбы, от которых
Кули трещат и рвутся на спине
Босой владычицы, — рабы и королевы.
Она идет, обдуманно скрывая
Загаданную цель; — ей нипочем
Провозглашать любовь, права, свободу
И сокрушать, давить своей пятой
Великодушные надежды и мечты…
Ей и самой мучительно под грузом
Железа, поедающего хлеб,
И золота, питающего роскошь
Иль суету страстей; а между тем
Она гордится ношей, как последним
Плодом ее усилий, как залогом
Грядущей славы. — Ей, согбенной
И устарелой, снится, что у ней
В деснице Божий гром, и что она
Несет грозу на всех, кто смеет
Ей помешать идти, влиять и — грабить.
Ей тяжело… Ни головы поднять
Она не может, ни нагнуться ниже: Она уже не видит неба и
Предчувствует, что все, что соскользнет
С наклона головы ее, она
Поднять не будет в силах, не рискуя
Нарушить равновесие свое
Или упасть… Не дай ей Бог, ступая
По слякоти, споткнуться на своих же
Пигмеев, — быть раздавленной своим же
В железный век железной волей
Сколоченным добром!..
Какой тяжелый,
Не всем понятный образ! Для чего ты
Возник и отпечатался в очах
Души моей!? Зачем мое перо,
Как бы на зло мне, изваяло
Такую статую? Как будто в ней —
Наш идеал! Как будто все должны мы
Брести, согнувшись под ярмом железа
И золота?! И кто из благодушных
Ее поклонников не отвернется
От пораженного своим виденьем
Мечтателя, и кто из них не скажет
С негодованьем: Нет, не такова
Европа, на пути к двадцатому столетью?



Распорядителем земных судеб
Мне не дано играть на сцене света
Ваятеля зависимую роль:
Перо — плохой резец; а между тем
Есть образы, которые, волнуя
Воображенье, тяжелы как мрамор,
Как медь литая, — холодны как проза,
Как аллегория…
Гляди, — мне говорит,
Как бы сквозь сон, тревожная моя
Фантазия: — идет или стоит
Та женщина?.. Гляди… не молода…
Но красота, и страсти роковые,
И мысль, и скорбь, а, может быть, и пытка
Оставили на ней свои следы…
Ее лицо, и взгляд, и поступь — все внушает
Любовь, и ненависть, и сожаленье,
И затаенный ужас…
Задыхаясь,

Она идет и поражает странной
Необычайностью своей одежды…
На голове ее сияет диадема
Из драгоценных камней и терновый
Венок с Голгофы, перевитый хмелем
И вековыми лаврами; богатства
Всех стран подлунных отягчают
Ей грудь и плечи; — перлы и алмазы,
Мелькают в роскоши ее волос,
И белую опутывают шею,
И прячутся под нитями узора
Пожелкнувших венецианских кружев.
На ней повисла мантия с гербами
Монархий и республик; бархат смят
Порывом пролетевшей бури; — ниже —
Простой ременный пояс, — ниже — складки
Рабочего передника, затем — заплаты,
Лохмотья, — наконец, — босые ноги
В пыли и язвах…
Женщина согнулась
Под страшной ношей: на ее спине,
Как на спине носильщика, железо
И золото, — и брони из булата
(Судов и башен хрупкие щиты),
И ружья, и с патронами мешки,

И на лафетах пушки, и кули,
Готовые прорваться, из которых
Чиненые выглядывают бомбы.
Все это ей по росту (колоссальный,
Могучий рост!!)… Но сгорбилась она
Под этой страшной ношей, — осторожно
Ступает, — опирается на меч, —
Им щупает дорогу; — улыбаясь,
С надменным недоверием она
Усталыми глазами, исподлобья,
Глядит вперед, не замечая,
Как на ее широком пьедестале
Несметный рой пигмеев, копошась
И суетясь, ей под ноги бросает
Свои мишурные изделья: — кипы
Нот, никому неведомых, романы,
Забытые стихи, картины, моды,
Фальшивые цветы и статуэтки,
И миллион пудов листов печатных,
Прочитанных сегодня, завтра — рваных…
Они кричат ей: «Дай нам славу!
Дай золота!!» Они грозят ей
И проклинают, или умиленно
Глядят наверх, на блеск ее венцов;
Они над лаврами смеются в венчают

Ложь и разврат, кощунствуя, — хохочут,
Или косятся с ужасом на меч,
В дни мира извлеченный из ножен,
Отточенный, как накануне боя,
Косятся и на бомбы, от которых
Кули трещат и рвутся на спине
Босой владычицы, — рабы и королевы.
Она идет, обдуманно скрывая
Загаданную цель; — ей нипочем
Провозглашать любовь, права, свободу
И сокрушать, давить своей пятой
Великодушные надежды и мечты…
Ей и самой мучительно под грузом
Железа, поедающего хлеб,
И золота, питающего роскошь
Иль суету страстей; а между тем
Она гордится ношей, как последним
Плодом ее усилий, как залогом
Грядущей славы. — Ей, согбенной
И устарелой, снится, что у ней
В деснице Божий гром, и что она
Несет грозу на всех, кто смеет
Ей помешать идти, влиять и — грабить.
Ей тяжело… Ни головы поднять
Она не может, ни нагнуться ниже:

Она уже не видит неба и
Предчувствует, что все, что соскользнет
С наклона головы ее, она
Поднять не будет в силах, не рискуя
Нарушить равновесие свое
Или упасть… Не дай ей Бог, ступая
По слякоти, споткнуться на своих же
Пигмеев, — быть раздавленной своим же
В железный век железной волей
Сколоченным добром!..
Какой тяжелый,
Не всем понятный образ! Для чего ты
Возник и отпечатался в очах
Души моей!? Зачем мое перо,
Как бы на зло мне, изваяло
Такую статую? Как будто в ней —
Наш идеал! Как будто все должны мы
Брести, согнувшись под ярмом железа
И золота?! И кто из благодушных
Ее поклонников не отвернется
От пораженного своим виденьем
Мечтателя, и кто из них не скажет
С негодованьем: Нет, не такова
Европа, на пути к двадцатому столетью?

Поль Верлен

Преступление любви



Средь золотых шелков палаты Экбатанской,
Сияя юностью, на пир они сошлись
И всем семи грехам забвенно предались,
Безумной музыке покорны мусульманской.

То были демоны, и ласковых огней
Всю ночь желания в их лицах не гасили,
Соблазны гибкие с улыбками алмей
Им пены розовой бокалы разносили.

В их танцы нежные под ритм эпиталамы
Смычок рыдание тягучее вливал,
И хором пели там и юноши, и дамы,
И, как волна, напев то падал, то вставал.

И столько благости на лицах их светилось,
С такою силою из глаз она лилась,
Что поле розами далеко расцветилось
И ночь алмазами вокруг разубралась.

И был там юноша. Он шумному веселью,
Увит левкоями, отдаться не хотел;
Он руки белые скрестил по ожерелью,
И взор задумчивый слезою пламенел.

И все безумнее, все радостней сверкали
Глаза, и золото, и розовый бокал,
Но брат печального напрасно окликал,
И сестры нежные напрасно увлекали.

Он безучастен был к кошачьим ласкам их,
Там черной бабочкой меж камней дорогих
Тоска бессмертная чело ему одела
И сердцем демона с тех пор она владела.

«Оставьте!» — демонам и сестрам он сказал
И, нежные вокруг напечатлев лобзанья,
Освобождается и оставляет зал,
Им благовонные покинув одеянья.

И вот уж он один над замком, на столпе,
И с неба факелом, пылающим в деснице,
Грозит оставленной пирующей толпе,
А людям кажется мерцанием денницы.

Близ очарованной и трепетной луны
Так нежен и глубок был голос сатаны,
И треском пламени так дивно оттенялся:
«Отныне с Богом я, — он говорил, — сравнялся.

Между Добром и Злом исконная борьба
Людей и нас давно измучила — довольно!
И, если властвовать вся эта чернь слаба,
Пусть жертвой падает она сегодня вольной.

И пусть отныне же, по слову сатаны,
Не станет более Ахавов и пророков,
И не для ужасов уродливой войны
Три добродетели воспримут семь пороков.

Нет, змею Иисус главы еще не стер:
Не лавры праведным, он тернии дарует,
А я — смотрите — ад, здесь целый ад пирует,
И я кладу его, Любовь, на твой костер».

Сказал — и факел свой пылающий роняет…
Миг — и пожар завыл среди полнощной мглы:
Задрались бешено багровые орлы,
И стаи черных мух, играя, бес гоняет.

Там реки золота, там камня гулкий треск,
Костра бездонного там вой, и жар, и блеск;
Там хлопьев шелковых, искряся и летая,
Гурьба пчелиная кружится золотая.

И, в пламени костра бесстрашно умирая,
Веселым пением там величают смерть
Те, чуждые Христа, не жаждущие рая,
И, воя, пепел их с земли уходит в твердь.

А он на вышине, скрестивши гордо руки,
На дело гения взирает своего,
И будто молится, но тихих слов его
Расслышать не дают бесовских хоров звуки.

И долго тихую он повторял мольбу,
И языки огней он провожал глазами,
Вдруг — громовой удар, и вмиг погасло пламя,
И стало холодно и тихо, как в гробу.

Но жертвы демонов принять не захотели:
В ней зоркость Божьего всесильного суда
Коварство адское открыло без труда,
И думы гордые с Творцом их улетели.

И тут страшнейшее случилось из чудес:
Чтоб только тяжким сном вся эта ночь казалась,
Чертог стобашенный из Мидии исчез,
И камня черного на поле не осталось.

Там ночь лазурная и звездная лежит
Над обнаженною евангельской долиной,
Там в нежном сумраке, колеблема маслиной,
Лишь зелень бледная таинственно дрожит.

Ручьи холодные струятся по каменьям,
Неслышно филины туманами плывут,
Так самый воздух полн и тайной, и забвеньем,
И только искры волн — мгновенные — живут.

Неуловимая, как первый сон любви,
С холма немая тень вздымается вдали,
А у седых корней туман осел уныло,
Как будто тяжело ему пробиться было.

Но, мнится, синяя уж тает тихо мгла,
И, словно лилия, долина оживает:
Раскрыла лепестки, и вся в экстаз ушла
И к милосердию небесному взывает.




Александр Пушкин

Сказка о золотом петушке

Негде, в тридевятом царстве,
В тридесятом государстве,
Жил-был славный царь Дадон.
С молоду был грозен он
И соседям то и дело
Наносил обиды смело;
Но под старость захотел
Отдохнуть от ратных дел
И покой себе устроить.
Тут соседи беспокоить
Стали старого царя,
Страшный вред ему творя.
Чтоб концы своих владений
Охранять от нападений,
Должен был он содержать
Многочисленную рать.
Воеводы не дремали,
Но никак не успевали:
Ждут, бывало, с юга, глядь, —
Ан с востока лезет рать.
Справят здесь, — лихие гости
Идут от моря. Со злости
Инда плакал царь Дадон,
Инда забывал и сон.
Что и жизнь в такой тревоге!
Вот он с просьбой о помоге
Обратился к мудрецу,
Звездочету и скопцу.
Шлет за ним гонца с поклоном.

Вот мудрец перед Дадоном
Стал и вынул из мешка
Золотого петушка.
«Посади ты эту птицу, —
Молвил он царю, — на спицу;
Петушок мой золотой
Будет верный сторож твой:
Коль кругом все будет мирно,
Так сидеть он будет смирно;
Но лишь чуть со стороны
Ожидать тебе войны,
Иль набега силы бранной,
Иль другой беды незваной,
Вмиг тогда мой петушок
Приподымет гребешок,
Закричит и встрепенется
И в то место обернется».
Царь скопца благодарит,
Горы золота сулит.
«За такое одолженье, —
Говорит он в восхищенье, —
Волю первую твою
Я исполню, как мою».

Петушок с высокой спицы
Стал стеречь его границы.
Чуть опасность где видна,
Верный сторож как со сна
Шевельнется, встрепенется,
К той сторонке обернется
И кричит: «Кири-ку-ку.
Царствуй, лежа на боку!»
И соседи присмирели,
Воевать уже не смели:
Таковой им царь Дадон
Дал отпор со всех сторон!

Год, другой проходит мирно;
Петушок сидит все смирно.
Вот однажды царь Дадон
Страшным шумом пробужден:
«Царь ты наш! отец народа! —
Возглашает воевода, —
Государь! проснись! беда!»
— Что такое, господа? —
Говорит Дадон, зевая: —
А?.. Кто там?.. беда какая? —
Воевода говорит:
«Петушок опять кричит;
Страх и шум во всей столице».
Царь к окошку, — ан на спице,
Видит, бьется петушок,
Обратившись на восток.
Медлить нечего: «Скорее!
Люди, на конь! Эй, живее!»
Царь к востоку войско шлет,
Старший сын его ведет.
Петушок угомонился,
Шум утих, и царь забылся.

Вот проходит восемь дней,
А от войска нет вестей;
Было ль, не было ль сраженья, —
Нет Дадону донесенья.
Петушок кричит опять.
Кличет царь другую рать;
Сына он теперь меньшого
Шлет на выручку большого;
Петушок опять утих.
Снова вести нет от них!
Снова восемь дней проходят;
Люди в страхе дни проводят;
Петушок кричит опять,
Царь скликает третью рать
И ведет ее к востоку, —
Сам не зная, быть ли проку.

Войска идут день и ночь;
Им становится невмочь.
Ни побоища, ни стана,
Ни надгробного кургана
Не встречает царь Дадон.
«Что за чудо?» — мыслит он.
Вот осьмой уж день проходит,
Войско в горы царь приводит
И промеж высоких гор
Видит шелковый шатер.
Все в безмолвии чудесном
Вкруг шатра; в ущелье тесном
Рать побитая лежит.
Царь Дадон к шатру спешит…
Что за страшная картина!
Перед ним его два сына
Без шеломов и без лат
Оба мертвые лежат,
Меч вонзивши друг во друга.
Бродят кони их средь луга,
По притоптанной траве,
По кровавой мураве…
Царь завыл: «Ох дети, дети!
Горе мне! попались в сети
Оба наши сокола!
Горе! смерть моя пришла».
Все завыли за Дадоном,
Застонала тяжким стоном
Глубь долин, и сердце гор
Потряслося. Вдруг шатер
Распахнулся… и девица,
Шамаханская царица,
Вся сияя как заря,
Тихо встретила царя.
Как пред солнцем птица ночи,
Царь умолк, ей глядя в очи,
И забыл он перед ней
Смерть обоих сыновей.
И она перед Дадоном
Улыбнулась — и с поклоном
Его за руку взяла
И в шатер свой увела.
Там за стол его сажала,
Всяким яством угощала;
Уложила отдыхать
На парчовую кровать.
И потом, неделю ровно,
Покорясь ей безусловно,
Околдован, восхищен,
Пировал у ней Дадон.

Наконец и в путь обратный
Со своею силой ратной
И с девицей молодой
Царь отправился домой.
Перед ним молва бежала,
Быль и небыль разглашала.
Под столицей, близ ворот,
С шумом встретил их народ, —
Все бегут за колесницей,
За Дадоном и царицей;
Всех приветствует Дадон…
Вдруг в толпе увидел он,
В сарачинской шапке белой,
Весь как лебедь поседелый,
Старый друг его, скопец.
«А, здорово, мой отец, —
Молвил царь ему, — что скажешь?
Подь поближе! Что прикажешь?»
— Царь! — ответствует мудрец, —
Разочтемся наконец.
Помнишь? за мою услугу
Обещался мне, как другу,
Волю первую мою
Ты исполнить, как свою.
Подари ж ты мне девицу,
Шамаханскую царицу. —
Крайне царь был изумлен.
«Что ты? — старцу молвил он, —
Или бес в тебя ввернулся,
Или ты с ума рехнулся?
Что ты в голову забрал?
Я, конечно, обещал,
Но всему же есть граница.
И зачем тебе девица?
Полно, знаешь ли кто я?
Попроси ты от меня
Хоть казну, хоть чин боярской,
Хоть коня с конюшни царской,
Хоть пол-царства моего».
— Не хочу я ничего!
Подари ты мне девицу,
Шамаханскую царицу, —
Говорит мудрец в ответ.
Плюнул царь: «Так лих же: нет!
Ничего ты не получишь.
Сам себя ты, грешник, мучишь;
Убирайся, цел пока;
Оттащите старика!»
Старичок хотел заспорить,
Но с иным накладно вздорить;
Царь хватил его жезлом
По лбу; тот упал ничком,
Да и дух вон. — Вся столица
Содрогнулась, а девица —
Хи-хи-хи! да ха-ха-ха!
Не боится, знать, греха.
Царь, хоть был встревожен сильно,
Усмехнулся ей умильно.
Вот — въезжает в город он…
Вдруг раздался легкой звон,
И в глазах у всей столицы
Петушок спорхнул со спицы,
К колеснице полетел
И царю на темя сел,
Встрепенулся, клюнул в темя
И взвился… и в то же время
С колесницы пал Дадон —
Охнул раз, — и умер он.
А царица вдруг пропала,
Будто вовсе не бывало.
Сказка ложь, да в ней намек!
Добрым молодцам урок.

Кирша Данилов

Древние Российские стихотворения, собранные Киршею Даниловым

Из-за моря, моря синева,
Из славна Волынца, красна Галичья,
Из тое Корелы богатыя,
Как есен соко́л вон вылетывал,
Как бы белой кречет вон выпархивал, —
Выезжал удача доброй молодец,
Молоды Дюк сын Степанович.
По прозванью Дюк был боярской сын.
А и конь под ним как бы лютой зверь,
Лютой зверь конь, и бур, космат,
У коня грива на леву сторону до сырой земли,
Он сам на коне как есен соко́л,
Крепки доспехи на могучих плечах.
Немного с Дюком живота пошло:
Что куяк и панцырь чиста серебра,
А кольчуга на нем красна золота;
А куяку и панцырю
Цена лежит три тысячи,
А кольчугу на нем красна золота
Цена сорок тысячей,
А и конь под ним в пять тысячей.
Почему коню цена пять тысячей?
За реку он броду не спрашивает,
Котора река цела верста пятисотная,
Он скачет с берегу на берег —
Потому цена коню пять тысячей.
Еще с Дюком немного живота пошло:
Пошел тугой лук разрывчетой,
А цена тому луку три тысячи;
Потому цена луку три тысячи —
Полосы были серебрены,
А рога красна золота,
А и титивочка была шелко́вая,
А белова шолку шимаханскова.
И колчан пошел с ним каленных стрел,
А во колчане было за триста стрел,
Всякая стрела по десяти рублев,
А и еще есть во колчане три стрелы,
А и тем стрелам цены нет,
Цены не было и не сведомо.
Потому трем стрелкам цены не было, —
Колоты оне были из трость-древа,
Строганы те стрелки во Нове-городе,
Клеяны оне клеем осетра-рыбы,
Перены оне перьицам сиза́ орла́,
А сиза орла, орла орловича,
А тово орла, птицы камския, —
Не тыя-та Камы, коя в Волгу пала,
А тоя-ты Камы за синем морем,
Своим ус(т)ьем впала в сине море.
А летал орел над синем морем,
А ронил он перьица во сине море,
А бежали гости-карабелыцики,
Собирали перья на сине́м море́,
Вывозили перья на светую Русь,
Продавали душам красным девицам,
Покупала Дюкова матушка
Перо во сто рублев, во тысячу.
Почему те стрелки дороги?
Потому оне дороги,
Что в ушах поставлено по ти́рону по каменю.
По дорогу самоцветному;
А и еще у тех стрелак
Подле ушей перевивано
Аравицким золотом.
Ездит Дюк подле синя моря
И стреляет гусей, белых лебедей,
Перелетных серых малых утачак.
Он днем стреляет,
В ночи те стрелки сбирает:
Как днем-та стре́лачак не видити,
А в ночи те стрелки, что свечи, горят,
Свечи теплются воску ярова;
Потому оне, стрелки, дороги.
Настрелял он, Дюк, гусей, белых лебедей,
Перелетных серых малых утачак,
Поехал ко городу Киеву,
Ко ласкову князю Владимеру.
Он будет в городе Киеве,
Что у ласкова князя Владимера,
Середи двора княженецкого,
А скочил он со добра́ коня,
Привезал коня к дубову́ столбу,
К кольцу булатному,
Походил во гридню во светлую
Ко великому князю Владимеру;
Он молился Спасу со Пречистою,
Поклонился князю со кнегинею,
На все четыре стороны.
Тут сидят князи-бо́яра,
Скочили все на резвы́ ноги́,
А гледят на молодца, дивуются.
И Владимер-князь стольной киевской
Приказал наливать чару зелена вина
В полтора ведра.
Подавали Дюку Степанову,
Принимает он, не чванится,
А принял чару едино́й рукой,
А выпил чару едины́м духом;
И Владимер-князь стольной киевской
Посадил ево за единой стол хлеба кушати.
А и повары были догадливые:
Носили ества сахарныя,
И носили питья медвяныя,
И клали калачики крупичеты
Перед тово Дюка Степанова.
А сидит Дюк за единым столом
Со темя́ князи и бо́яры,
Откушал калачики крупичеты,
Он верхню корачку отламыват,
А нижню корачку прочь откладыват.
А во Киеве был ща(п)лив добре
Как бы молоды Чурила сын Пленкович,
Оговорил он Дюка Степанова:
«Что ты, Дюк, чем чванишься:
Верхню корачку отламывашь,
А нижню прочь откладываешь?».
Говорил Дюк Степанович:
«Ой ты, ой еси, Владимер-князь!
В том ты на меня не прогневайся:
Печки у тебя биты глинены,
А подики кирпичные,
А помелечко мочальное
В лохань обмакивают,
А у меня, Дюка Степанова,
А у моей сударыни матушки
Печки были муравлены,
А подики медные,
Помелечко шелко́вое
В сыту медяную абмакивают;
Калачик сешь — больше хочится!».
Втапоры князю Владимеру
Захотелось к Дюку ехати,
Зовет с собой князей-бояр,
И взял Чурила Пленковича.
И приехали оне на пашню к нему,
Ко тем крестьянским дворам.
И тут у Дюка стряпчей был,
Припас про князя Владимера почестной стол,
И садился ласковой Владимер-князь
Со своими князи-бо́яры
За те столы белоду́бовы;
И втепоры повары были догадливы:
Носили ества сахарныя
И питья медяныя.
И будет день в половина дни,
И будет стол во полу́столе,
Владимер-князь полсыта́ наедается,
Полпьена́ напивается,
Говорил он тут Дюку Степанову:
«Коково про тебя сказывали,
Таков ты и есть».
Покушавши, ласковой Владимер-князь
Велел дом ево переписывать,
И был в том дому сутки четвера.
А и дом ево крестьянской переписывали —
Бумаги не стало,
То отте́ля Дюк Степанович
Повел князя Владимера
Со всемя́ гостьми и со всемя́ людьми
Ко своей сударыни-матушки,
Честны вдавы многоразумныя.
И будут оне в высоких теремах,
И ужасается Владимер-князь,
Что в теремах хорошо изукрашено.
И втапоры честна вдова, Дюкова матушка,
Обед чинила про князя Владимера
И про всех гостей, про всех людей.
И садился Владимер-князь
За столы убраныя, за ества сахарныя
Со всемя́ гостьми, со всемя́ людьми;
Втапоры повары были догадливы:
Носили ества сахарныя, питья медяныя.
И будет день в половина дни,
Будет стол во полу́столе,
Говорил он, ласковой Владимер-князь:
«Исполать тебе, честна вдова многоразумная,
Со своим сыном Дюком Степановым!
Уподчивала меня со всемя́ гостьми́, со всемя́ людьми;
Хотел боло ваш и этот дом описывать,
Да отложил все печали на радости».
И втапоры честна вдова многоразумная
Дарила князя Владимера
Своими честными подарками:
Сорок сороков черных соболей,
Второе сорок бурнастых лисиц,
Еще сверх того каменьи самоцветными.
То старина, то и деянье:
Синему морю на уте́шенье,
Быстрым рекам слава до́ моря,
А добрым людям на послу́шанье,
Веселым молодцам на поте́шенье.

Кирша Данилов

Древние Российские стихотворения, собранные Киршею Даниловым

Как по морю, морю по синему
Бегут-побегут тридцать кораблей,
Тридцать кораблей, един сокол-корабль
Самово Садка, гостя богатова.
А все карабли, что соколы летят,
Сокол-карабль на море стоит.
Говорит Садко-купец, богатой гость:
«А ярыжки вы, люди наемные,
А наемны люди, подначальныя!
А вместо все вы собирайтеся,
А и режьтя жеребья вы валжены,
А и всяк-та пиши на имена
И бросайте вы их на сине море».
Садко покинул хмелево перо,
И на ем-та подпись подписано.
А и сам Садко приговариват:
«А ярыжки, люди вы наемныя!
А слушай речи праведных,
А бросим мы их на сине море,
Которые бы по́верху пловут,
А и те бы душеньки правыя,
Что которые-то во море тонут,
А мы тех спихнем во сине море».
А все жеребья поверху пловут,
Кабы яры гоголи по заводям,
Един жеребей во море тонет,
Во море тонет хмелево перо
Самово Садка, гостя богатова.
Говорил Садко-купец, богатой гость:
«Вы ярыжки, люди наемныя,
А наемны люди, подначальныя!
А вы режьтя жеребья ветляныя,
А пишите всяк себе на имена,
А и сами к ним приговаривай:
А которы жеребьи во море тонут, —
А и то бы душеньки правыя».
А и Садко покинул жеребей булатной,
Синева булату ведь заморскова,
Весом-то жеребей в десеть пуд.
И все жеребьи во море тонут, —
Един же́ребей поверху пловет,
Самово Садка, гостя богатова.
Говорит тут Садко-купец, богатой гость:
«Вы ярыжки, люди наемныя,
А наемны люди, подначальныя!
Я са(м), Садко, знаю-ведаю:
Бегаю по́ марю двенадцать лет,
Тому царю заморскому
Не платил я дани-пошлины,
И во то сине море Хвалынское
Хлеба с солью не опу́сковал, —
По меня, Садка, смерть пришла,
И вы, купцы-гости богатыя,
А вы, целовальники любимыя,
А и все приказчики хорошия!
Принесите шубу соболиную!».
И скоро Садко нарежается,
Берет он гусли звончаты
Со хороши струны золоты,
И берет он ша́хмотницу дорогу
Со золоты тавлеями,
Со темя́ дороги вольящеты.
И спущали сходню ведь серебрену
Под красным золотом,
Походил Садко-купец, богатой гость,
Спущался он на сине море,
Садился на ша́хмотницу золоту.
А и ярыжки, люди наемныя,
А наемны люди, подначальныя
Утащили сходню серебрену
И серебрену под красным золотом ее на сокол-корабль,
А Садка остался на синем море.
А сокол-карабль по морю пошел,
А все карабли, как соколы, летят,
А един карабль по морю бежит, как бел кречет,
Самово Садка, гостя богатова.
Отца-матери молитвы великия,
Самово Садка, гостя богатова:
Подымалася погода тихая,
Понесло Садка, гостя богатова.
Не видал Садко-купец, богатой гость,
Ни горы, не берегу,
Понесло ево, Садка, к берегу,
Он и сам, Садко, тута дивуется.
Выходил Садко на круты береги,
Пошел Садко подле синя моря,
Нашел он избу великую,
А избу великую, во все дерево,
Нашел он двери, в избу пошел.
И лежит на лавке царь морской:
«А и гой еси ты, купец-богатой гость!
А что душа радела, тово бог мне дал:
И ждал Садка двенадцать лет,
А ныне Садко головой пришел,
Поиграй, Садко, в гусли звончаты!».
И стал Садко царя тешити,
Заиграл Садко в гусли звончаты,
А и царь морской зачал скакать, зачал плесать,
И тово Садка, гостя богатова,
Напоил питьями разными.
Напивался Садко питьями разными,
И развалялся Садко, и пьян он стал,
И уснул Садко-купец, богатой гость.
А во сне пришел святитель Николай к нему,
Говорит ему таковы речи:
«Гой еси ты, Садко-купец, богатой гость!
А рви ты свои струны золоты
И бросай ты гусли звончаты:
Расплесался у тебе царь морской,
А сине море сколыбалося,
А и быстры реки разливалися,
Топят много бусы-корабли,
Топят души напрасныя
Тово народу православнова».
А и тут Садко-купец, богатой гость,
Изорвал он струны золоты
И бросает гусли звончаты.
Перестал царь морской скакать и плесать,
Утихла моря синея,
Утихли реки быстрыя,
А поутру стал тута царь морской,
Он стал Садка уговаривать:
А и хочет царь Садка женить
И привел ему тридцать девиц.
Никола ему во сне наказовал:
«Гой еси ты, купец-богатой гость,
А станет тебе женить царь морской,
Приведет он тридцать девиц, —
Не бери ты из них хорошую, белыя румяныя,
Возьми ты девушку поваренную,
Поваренную, что котора хуже всех».
А и тут Садко-купец, богатой гость,
Он думался, не продумался,
И берет он девушку поваренную,
А котора девушка похуже всех.
А и тута царь морской
Положил Садка на подклете спать,
И ложился он с новобра[ч]ною.
Николай во сне наказал Садку
Не обнимать жену, не целуй ее!
А и тут Садко-купец, богатой гость,
С молодой женой на подклете спит,
Свои рученьки ко сер(д)цу прижал,
Со полуноче в просонье
Ногу леву накинул он на молоду жену.
Ото сна Садко пробужался,
Он очутился под Новым-городом,
А левая нога во Волх-реке, —
И скочил Садко, испужался он,
Взглянул Садко он на Нов-город,
Узнал он церкву — приход своих,
Тово Николу Можайскова,
Перекрестился крестом своим.
И гледит Садко по Волх, по Волх-реке:
От тово синя моря Хвалынскова
По славной матушке Волх-реке
Бегут-побегут тридцать кораблей,
Един корабль самово Садко, гостя богатова.
И стречает Садко-купец, богатой гость,
Целовальников любимыех.
Все корабли на пристань стали
Сходни метали на крутой берег,
И вышли целовальники на крут берег,
И тут Садко поклоняется:
«Здравствуйте, мои целовальники любимыя
И приказчики хорошия!».
И тут Садко-купец, богатой гость,
Со всех кораблей в таможню положил
Казны своей сорок тысящей,
По три дни не осматривали.

Антиох Дмитриевич Кантемир

О истинном блаженстве

О истинном блаженстве

Тот в сей жизни лишь блажен, кто малым доволен,
В тишине знает прожить, от суетных волен
Мыслей, что мучат других, и топчет надежну
Стезю добродетели к концу неизбежну.
Малый свой дом, на своем построенный поле,
Кое дает нужное умеренной воле:
Не скудный, не лишний корм и средню забаву —
Где б с другом с другим я мог, по моему нраву
Выбранным, в лишны часы прогнать скуки бремя,
Где б, от шуму отдален, прочее все время
Провожать меж мертвыми греки и латины,
Исследуя всех вещей действа и причины,
Учася знать образцом других, что полезно,
Что вредно в нравах, что в них гнусно иль любезно, —
Желания все мои крайни составляет.

Богатство, высокий чин, что в очах блистает
Люду неискусному, многие печали
Наносит и ищущим и тем, что достали.

Кто б не смеялся тому, что стежку жестоку
Топчет, лезя весь в поту на гору высоку,
Коей вершина остра так, что, осторожно
Сколь стопы ни утверждать, с покоем не можно
Устоять, и всякий ветр, что дышит, опасный:
Грозит бедному падеж в стремнины ужасны;
Любочестный, однак, муж на него походит.

Редко счастье на своих крылах кого взводит
На высоку вдруг степень, и если бывает
Столько ласково к кому, долго в том ее знает
Устоять, но в малый час копком его спихнет
Одним, что, стремглав летя, не один член свихнет;
А без помочи того труды бесконечны
Нужны и терпение, хоть плоды ж не вечны.

С петухами пробудясь, нужно потащиться
Из дому в дом на поклон, в переднях томиться,
Утро все торча в ногах с холопы в беседе,
Ни сморкнуть, ни кашлянуть смея. По обеде
Та же жизнь до вечера; ночь вся беспокойно
Пройдет, думая, к кому поутру пристойно
Еще бежать, перед кем гнуть шею и спину,
Что слуге в подарок, что понесть господину.
Нужно часто полыгать, небылицу верить
Болыпу, чем что скорлупой можно море смерить;
Господскую сносить спесь, признавать, что родом
Моложе Владимира одним только годом,
Хоть ты помнишь, как отец носил кафтан серой;
Кривую жену его называть Венерой
И в шальных детях хвалить остроту природну;
Не зевать, когда он сам несет сумасбродну.
Нужно добродетелей звать того, другого,
От кого век не видал добра никакого,
И средь зимы провожать, сам без шапки, в сани,
Притворяясь не слыхать за плечми слух брани.
Нужно еще одолеть и препятства многи,
Что зависть кладет на всяк час тебе под ноги, —
Все ж те труды наконец в надежде оставят,
Иль в удачу тебе чин маленький доставят.

Тогда должность поведет тебя в поле вялить,
Увечиться и против смерти груди пялить;
Иль с пером в руках сносить шум и смрад приказный,
Боясь всегда не проспать час к делам указный,
И с страхом всегда крепить в суду приговоры,
Чтоб тебя не довели с сильнейшим до ссоры;
Или торчать при дворе с утра до полночи
С отвесом в руках и сплошь напяливши очи,
Чтоб с веревки не скользнуть; а между тем свищет
Славолюбие в ушах, что, кто славу ищет,
В первой степени тому стыд остановиться;
Убо, повторяя труд, лет с тридцать нуриться,
Лет с тридцать бедную жизнь еще продолжати
Станешь, чтоб к цели твоей весь дряхл добежати.
Вот уж достиг, царскую лишь власть над собою
Знаешь; человеческ род весь уж под тобою
Как червяк ползет; одним взглядом ты наводишь
Мрачну печаль и одним — радости свет вводишь.
Все тебя, как бы божка, кадить и чтить тщатся,
Все больше, чем чучела — вороны, боятся.
Искусство само твой дом создало пространный,
Где все, что Италия, Франция и странный
Китайск ум произвели, зрящих удивляет.
Всякий твой член в золоте и в камнях блистает,
Которы шлет Индия и Перу обильны,
Так, что лучи от тебя глаза снесть не сильны.
Спишь в золоте, золото на золоте всходит
Тебе на стол, и холоп твой в золоте ходит,
И сам Аполлон, тебя как в улице видит,
Свите твоей и возку твоему завидит.
Ужли покоен? — Никак! Покой отымает
Дом пышный, и сладк сон с глаз того убегает,
Кто на нежной под парчой постели ложится.
Сильна тревога в сердцах богатых таится —
Не столько волнуется море, когда с са́ма
Дна движет воды его зло буря упряма.

Зависть шепчет, буде вслух говорить не смеет,
Беспрестанно на тебя, и хоть одолеет
Десятью достоинство твое, погибаешь
Наконец, хотя вину сам свою не знаешь.

С властию славы любовь в тебе возрастая,
Крушится, где твой предел уставить не зная;
Меньше ж пользует, чем песнь сладкая глухому,
Чем нега и па́ренье подагрой больному,
Вышня честь — сокровище тому несказанно,
Кого надежда и страх мучит беспрестанно.

Еще если б наша жизнь на два, на три веки
Тянулась, не столько бы глупы человеки
Казалися, мнению служа безрассудну,
Меньшу в пользу большия времени часть трудну
Снося и довольно дней поправить имея
Себя, когда прежние прожили шалея,
Да лих человек, родясь, имеет насилу
Время оглядеться вокруг и полезть в могилу;
И столь короткий живот еще ущербляют
Младенство, старость, болезнь; а дни так летают,
Что напрасно будешь ждать себе их возврату.
Что ж столь тяжкий сносить труд за столь малу плату
Я имею? и терять золотое время,
Отставляя из дня в день злонравия семя
Из сердца искоренять? и ища степени
Пышны и сокровища за пустые тени,
Как пес басенный кусок с зуб опустил мяса?

Добродетель лучшая есть наша украса,
Тишина ума под ней и своя мне воля
Всего драгоценнее. Кому богатств доля
Пала и славы, тех трех благ может лишиться,
Хоть бы крайней гибели и мог ущититься.

Глупо из младенчества звыкли мы бояться
Нищеты, презрения, и те всего мнятся
Зла горчае, потому бежим мы в другую
Крайность, не зная в вещах меру никакую;
Всяко, однако ж, предел свой дело имеет:
Кто пройдет, кто не дойдет — подобно шалеет.
Грешит пестун Неронов, что тьмы накопляет
Сокровищ с бедством житья, да и тот, что чает
В бочке имя мудреца достать, часто голод
И мраз терпя, не умен: в шестьдесят лет молод,
Еще дитя, под начал отдать можно дядьки,
Чтоб лозою злые в нем исправил повадки.

Сильвий, масло продая, не хуже кормился
И от досад нищеты не хуже щитился
Малым мешком, чем теперь, что, все края света
Сквозь огнь, сквозь мраз пробежав и изнурив лета
В беспокойстве сладкие, сундуки, палаты
Огромны сокровищу его тесноваты.
Можно скудость не терпеть, богатств не имея
Лишних, и в тихом углу, покоен седея,
Можно славу получить, хоть бы за собою
Полк людей ты не водил, хоть бы пред тобою
Народ шапки не сымал, хоть бы ты таскался
Пешком, и один слуга тебя лишь боялся.

Мудрая малым прожить природа нас учит
В довольстве, коль лакомство разум наш не мучит,
Достать нетрудно доход невелик и сходен
С состоянием твоим, и потом свободен
Желаний и зависти там остановися.
В степенях блистающих имен не дивися
И богатств больших; живи тих, ища, что честно,
Что и тебе и другим пользует нелестно
К нравов исправлению; слава твоя вечно
Между добрыми людьми жить будет, конечно.
Да хоть бы неведом дни скончал и по смерти
Свету остался забыт, силен ты был стерти
Зуб зависти, ни трудов твоих мзда пропала:
Добрым быть — собою мзда есть уже немала.

Изабелла Аркадьевна Гриневская

Али-мудрец

Жил в древности один мудрец.
Ему внимая, и глупец
Умом навеки запасался.
«Али-мудрец» он назывался.
О том, что думал он в тиши,
Вещал он громко всем, гроши…
Лишь медные гроши сбирая,
Как редкие дары из рая
За золото своих речей.
Он беден был, но из очей
Его вражда и желчь потоком
Не брызгали и ненароком
Не обливали никого
Отравой злой. Не знал того
Никто, что голодал порою
Мудрец, что часто лишь сырою
Питался жалкой пищей он
И что под небом мирный сон
В пустыне он ловил напрасно.
Али-мудрец на рок ужасный
С обидой горькой не роптал.
Себя он выше не считал
Своей судьбы, не как иные
Разумники, кому земные
Все радости малы всегда;
Иной не стоит иногда
Гроша, себя ж в рубли он ценит
И мысли дерзкой не изменит,
Что так нужны ему: дворец,
И полный золота ларец,
Обед роскошный, вкусный ужин,
Красавиц всяких с десять дюжин…
Мудрец наш лишь свободу чтил.
Свободным жизнь провесть он мнил,
Свободным лечь и встать с зарею,
Расстаться с грешною землею.

Иначе порешил Творец:
Невольно как-то провинился
Пред властелином наш мудрец.
За то свободы он лишился
И скорым, праведным судом
Судим был в тот же день прекрасный.
А судьи были все с умом:
И за проступок столь опасный
Решили: строго наказать
Его на утро смертью лютой.
Тюремщикам же приказать
Из милости к нему: с заботой
Постлать преступнику постель,
Чтоб ночь провел он без тревоги.
Как никогда ему досель
Не доводилось. Да! О, боги!
Чего не делали они,
Чтобы преступнику спалося!
Кругом потушены огни;
Впервые только привелося
Тюремщикам таскать перин
Во множестве таком в темницу.
Подушек, всяких величин,
Простынь тончайших, вереницу
Халатов и рубах ночных,
Повязок, колпаков, покрышек,
Уборов и вещей иных.
Ему был дан всего излишек,
Чтоб свой ночлег он смело мог
По вкусу своему устроить
И знал, что целый ряд тревог
В перинах можно успокоить.

Мудрец такую благодать
Узрев, забыл об утре. «Спать
Теперь мне будет преотлично!» —
Вскричал. Рукою непривычной
Устраивать принялся он
Свою постель, чтоб сладкий сон
Ничем бы не был вдруг нарушен.
Как муж, что разуму послушен,
Али решил, что раньше класть
Перины следует, чтоб всласть
Поспать хоть в жизни раз. И гору
Возвел такую он, что взору
Отрадно было и глядеть!
«Но нет, не ладно так: потеть
Пожалуй очень уж придется
В перинах сих. Ах, мне сдается, —
В постели этой пуховой
Я сон спокойный, сладкий свой
Прерву». Так думал он и снова
Принялся за постель. Без слова
Он перестлал ее совсем,
Всю гору срыл. А между тем,
Халат надев, решил улечься
Заснуть. Но как тут уберечься
От вредной сырости ночной,
От ветра, что в окно порой
Входил непрошенный, незваный,
Огонь светильника туманный
То наклоняя, то вертя.
«В постель зарывшись» не шутя,
Укроюсь я от непогоды,
В ней схороню я все невзгоды,
Найду в ней сон, найду покой
Мудрец подумал, и такой
Опять содом поднял с постелью,
И предался сему безделью
Столь долго, так пуховики
Сбивал, что старики
Тюремщики в тиши дивились.
Шептались все и, как ни бились,
Понять они все не могли:
Зачем на плитняке в пыли
Проводит он часы златые,
Когда бы мог в пуху земные
Забыть все горести, печаль,
Что жалко и чего не жаль.

Али же все мудрил с постелью
То так, то сяк переместит
Сокровища свои, что с целью
Дать выспаться ему синклит
Судей решил великодушно
В обилии в тюрьму послать.
То мягко чересчур и душно,
То холодно и твердо спать,
Казалось все ему. Но тоже
И ропоту есть свой предел!
Вот, наконец, он рад. Но что же?
Готовясь лечь в постель, удел
Земной печальный свой мгновенно
Он вспомнил тут. Он вспоминал,
Как жизнь свою прожил смиренно,
Как часто бедствовал, страдал
И как любил… Как миг блеснуло,
Казалось, счастие ему,
Но вдруг потухло, обмануло,
Исчезло без следа тому
Уж много лет и не вернулось.
И думал: как теперь он сир,
Как одинок. Меж тем проснулось
Светило дня. Проснулся мир,
Порвав оковы долгой ночи.
Час утра роковой забил.
Али, поднявши к небу очи,
Как женщина рыдал, молил…
Когда палач вошел неслышно —
Мудрец, измученный, в слезах
Лежал перед постелью пышной,
Не видев сна в своих глазах…
Как спать мудрец — так жить я все сбиралась,
Но что же оказалось?
Теперь, когда мне жизнь пахнула вдруг в окно
Я вижу — с нею смерть крадется заодно.
Читатель с нас ты не бери примера!
И хлопотне, о верь, должна быть мера.
Как малое дитя,
Всегда живи шутя.
Возьми то благо, что найдется,
За лучшим шибко не беги,
Коли хорошее дается.
Его как око береги…
Коль спать твоя прямая цель,
Коли дана тебе постель —
Ты не мудри
И до зари
Не мучься с ней,
Хватай скорей
Ты в руки первую подушку
Ценой в червонец, в грош, в полушку,
На ней ты голову склони —
Засни!

Эллис

Золотой город

И.

Я жил в аду, где каждый миг
был новая для сердца пытка…
В груди, в устах, в очах моих
следы смертельного напитка.
Там ночью смерти тишина,
а днем и шум, и крик базарный,
луну, лик солнца светозарный
я видел только из окна.
Там каждый шаг и каждый звук,
как будто циркулем, размерен,
и там, душой изныв от мук,
ты к ночи слишком легковерен…
Там свист бичей, потоки слез,
и каждый миг кипит работа…
Я там страдал, терпел… И что-то
в моей груди оборвалось.
Там мне встречалась вереница
известкой запыленных лиц,
и мертвы были эти лица,
и с плачем я склонялся ниц.
Там мне дорогу преграждала
гиганта черная рука…
То красная труба кидала
зловонной гари облака.
Там, словно призраки во сне,
товаров вырастали груды,
и люди всюду, как верблюды,
тащились с ношей на спине.
Там умирают много раз,
и все родятся стариками,
и много слепнет детских глаз
от слез бессонными ночами.
Там пресмыкается Разврат,
там раззолочены вертепы,
там глухи стены, окна слепы,
и в каждом сердце — мертвый ад.
Там в суете под звон монет
забыты древние преданья,
и там безумец и поэт
давно слились в одно названье!..
Свободы песня в безднах ада
насмешкой дьявольской звучит…
Ей вторят страшные снаряды,
и содрогается гранит.
Когда же между жалких мумий,
пылая творческим огнем,
зажжется водопад безумий,
пророка прячут в «Желтый дом…»
Свободе верить я не смел,
во власти черного внушенья
я звал конец и дико пел,
как ветер, песни разрушенья!..
Они глумились надо мной,
меня безумным называли
и мертвой, каменной стеной
мой сад, зеленый сад, сковали…
Была одежда их чиста,
дышала правда в каждом слове,
но знал лишь я, что их уста
вчера моей напились крови…
И я не мог!.. В прохладной мгле
зажглись серебряные очи,
и материнский шепот Ночи
пронесся тихо по земле.
И я побрел… Куда?.. Не знаю!..
вдали угас и свет. и гул…
Я все забыл… Я все прощаю…
Я в беспредельном потонул.
Здесь надо мною месяц белый
меж черных туч, как между скал
недвижно лебедь онемелый
волшебной сказкой задремал.

ИИ.

И то, чего открыть не мог мне пестрый день,
все рассказала Ночь незримыми устами,
и был я трепетен, как молодой олень,
и преклонил главу пред вещими словами…
И тихо меркнул день, и отгорал Закат…
я Смерти чувствовал святое дуновенье,
и я за горизонт вперил с надеждой взгляд,
и я чего-то ждал… и выросло виденье.

ИИИ.

И там, где Закат пламенел предо мной,
блистая, разверзлись Врата,
там Город возникнул, как сон золотой
и весь трепетал, как мечта.
И там, за последнею гранью земли,
как остров в лазури небес,
он новой отчизною вырос вдали
и царством великих чудес.
Он был обведен золотою стеной,
где каждый гигантский зубец
горел ослепительно-яркой игрой,
божественный славил резец.
Над ним золотые неслись облака,
воздушны, прозрачны, легки,
как будто, струясь, золотая река
взметала огней языки.
Вдали за дворцами возникли дворцы
и радуги звонких мостов,
в единый узор сочетались зубцы
и строй лучезарных столпов.
И был тот узор, как узор облаков,
причудлив в дали голубой,—
и самый несбыточный, светлый из снов
возник наяву предо мной.
Всех краше, всех выше был Солнца дворец,
где в женственно-вечной красе,
Жена, облеченная в дивный венец,
сияла, как Роза в росе.
Над Ней, мировые обятья раскрыв,
затмив трепетание звезд,
таинственный Город собой осенив,
сиял ослепительный Крест!..
Там не было гнева, печали и слез,
там не было звона цепей,
там новое, вечное счастье зажглось
в игре золотистых огней!..
Но всюду царила вокруг тишина
в таинственном Городе том;
там веяла Вечность, тиха и страшна,
своим исполинским крылом.
А там в высоте, у двенадцати врат
сплетались двенадцать дорог,
и медное жерло воздев на Закат,
труба содрогнула чертог!..
И трижды раздался громовый раскат…
И ярче горели врата…
И вспыхнуло ярче двенадцати врат
над Розой сиянье Креста!..
И стало мне мертвого Города жаль,
и что-то вставало, грозя,
и в солнечный Город, в безбрежную даль
влекла золотая стезя!..
И старою сказкой и вечно-живой.
которую мир позабыл.
тот Солнечный Город незримой рукой
начертан на воздухе был…
Не все ли пророки о Граде Святом
твердили и ныне твердят,
и будет наш мир пересоздан огнем,
и близок кровавый закат?!.
И вдруг мне открылось, что в Городе том
и сам я когда-то сиял,
горел и дрожал золотистым лучом,
и пылью алмазной сверкал…
И поняло сердце, чем красен Закат,
чем свят догорающий день.
что смерть — к бесконечному счастью возврат,
что счастье земное — лишь тень!..
Душа развернула два быстрых крыла,
стремясь к запредельной мечте,
к вот унеслась золотая стрела
прильнуть к Золотой Красоте…
Как новой луны непорочная нить,
я в бездне скользнул голубой
от крови заката причастья вкусить
и образ приять неземной!..

ИV.

Тогда, облитый весь закатными лучами,
я Город Золотой, молясь, благословлял
и между нищими, больной земли сынами,
святое золото рассыпать умолял…
Но вдруг затмилось все, захлопнулись ворота
с зловещим грохотом, за громом грянул гром.
повсюду мертвый мрак развил свои тенета,
и снова сжала грудь смертельная забота…
Но не забыть душе о Граде Золотом!..

Игорь Северянин

Злата (из дневника одного поэта)

24-го мая 190… г. Мы десять дней живем уже на даче,
Я не скажу, чтоб очень был я рад,
Но все-таки… У нас есть тощий сад,
И за забором воду возят клячи;
Чухонка нам приносит молоко,
А булочник (как он и должен!) — булки;
Мычат коровы в нашем переулке,
И дама общества — Культура — далеко.
Как водится на дачах, на террасе
Мы «кушаем» и пьем противный чай;
Смежаем взор на травяном матрасе
И проклинаем дачу невзначай.
Мы занимаем симпатичный флигель
С скрипучими полами, с сквозняком;
Мы отдыхаем сердцем и умом;
Естественно, теперь до скучной книги ль.
У нас весьма приятные соседи
Maman в знакомстве с ними и в беседе;
Но не для них чинил я карандаш,
Чтоб иступить его без всякой темы;
Нет, господа! Безвестный автор ваш
Вас просит «сделать уши» для поэмы,
Что началась на даче в летний день,
Когда так солнце яростно светило,
Когда цвела, как принято, сирень…
Не правда ли, — я начал очень мило?
7-го июня
Четверг, как пятница, как понедельник–вторник,
И воскресенье, как неделя вся;
Хандрю отчаянно… И если бы не дворник,
С которым мы три дня уже друзья,
Я б утопился, может быть, в болоте…
Но, к счастью, подвернулся инвалид;
Он мне всегда о Боге говорит,
А я ему о черте и… Эроте!..
Как видите, в нас общего — ничуть.
Но я привык в общественном компоте
Свершать свой ультра-эксцентричный путь
И не тужу о разных точках зренья,
И не боюсь различия идей.
И — верить ли? — в подвальном помещеньи
Я нахожу не «хамов», а людей.
Ах, мама неправа, когда возмущена
Знакомством низменным, бросает сыну: «Shoking!»
Как часто сердце спит, когда наряден смокинг,
И как оно живет у «выбросков со дна»!
В одном maman права, (я спорить бы не стал!)
— Ты опускаешься… В тебе так много риска. —
О, спорить можно ли! — Я опускаюсь низко,
Когда по лестнице спускаюсь я в подвал.
10-го июня
Пахом Панкратьевич — чудеснейший хохол
И унтер-офицер (не кто-нибудь!) в отставке —
Во мне себе партнера приобрел,
И часто с ним мы любим делать «ставки».
Читатель, может быть, с презреньем мой дневник
Отбросит, обозвав поэта: «алкоголик!»
Пусть так… Но все-таки к себе нас тянет столик,
А я давно уже красу его постиг.
С Пахомом мы зайдем, случается, в трактир,
Потребуем себе для развлеченья «шкалик»,
В фонографе для нас «запустят» валик;
Мы чокнемся и станем резать сыр.
А как приятен с водкой огурец…
Опять, читатель, хмуришься ты строго?
Но ведь мы пьем «так»… чуточку… немного…
И вовсе же не пьем мы, наконец!
18-го июня
Пахом меня сегодня звал к себе:
— Зашли бы, — говорит, — ко мне вы, право;
Нашли бы мы для Вас веселья и забаву;
Не погнушайтеся, зайдите к «голытьбе»!
Из слов его узнал, что у него есть дочь —
Красавица… работает… портниха,
Живут они и набожно, и тихо,
Но так бедно… я рад бы им помочь.
Зайду, зайду… Делиться с бедняком
Познаньями и средствами — долг брата.
Мне кажется, что дочь Пахома, Злата,
Тут все-таки при чем-то… Но — при чем?
22-го июня
Она — божественна, она, Пахома дочь!
Я познакомился сегодня с нею. Редко
Я увлекаюсь так, но Злата — однолетка —
Очаровательна!.. я рад бы ей… помочь!
Блондинка… стройная… не девушка — мечта!
Фарфоровая куколка, мимоза!
Как говорит Ростан — Принцесса Греза!
Как целомудренна, невинна и чиста!
Она была со мной изысканно-любезна,
Моя корректность ей понравилась вполне.
Я — упоен! я в чувственном огне.
Нет, как прелестна! как прелестна!
Вот, не угодно ли, maman, в такой среде
И ум, и грация, и аттрибуты такта…
Я весь преобразился как-то!..
Мы с нею сблизимся на лодке, на воде,
Мы подружимся с ней, мы будем неразлучны!
Хоть дорогой ценой, но я ее куплю!
Я увидал ее, и вот уже люблю.
Посмейте мне сказать, что жить на свете скучно!
Но я-то Злате, я — хотелось знать бы — люб ль?
Ответ мне время даст, пока же — за сонеты!
Прощаясь с стариком, ему я сунул рубль,
И он сказал: «Народ хороший вы — поэты».
3-го июля
Вчера я в парке с Златою гулял.
Она была в коричневом костюме.
Ее лицо застыло в тайной думе.
Мне кажется, я тайну отгадал:
Она во мне боится дон-жуана,
Должно быть, встретить; сдержанная речь,
Холодный тон, пожатье круглых плеч —
Мне говорят, что жертвою обмана
Не хочет, нет, в угоду страсти, пасть.
Прекрасный взгляд!.. Бывает все же страсть,
Когда не рассуждаешь… Поздно ль, рано
И ты узнаешь, Злата, страсти чад;
Тогда… тогда я буду триумфатор!
Мы создадим на севере экватор!
Как зацветет тогда наш чахлый сад!
Мы долго шли. Вдали виднелись хаты.
Пить захотелось… отыскали ключ.
Горячим золотом нас жег июльский луч,
И золотом горели косы Златы.
24-го июля
Вот уж два месяца мы обитаем здесь,
И больше месяца знаком я с милой Златой.
Вздыхаю я, любовию объятый,
И тщетно думаю, сгорая страстью весь,
Зажечь ответную: она непобедима,
Ведет себя она с большим умом.
Мои искания ее минуют мимо,
И я терзаюся… Ну, удружил Пахом!
Зачем он звал меня? зачем знакомил с Златой?
Не знал бы я ее и ведал бы покой.
Больное сердце починить заплатой
Забвения — труд сложный и пустой.
Мне не забыть ее, мою Принцессу Грезу,
Я ею побежден, я ею лишь дышу,
В мечтах ее всегда одну ношу
И, ненавидя серой жизни прозу,
Рвясь вечно ввысь, — в подвал к ней прихожу.
1-го августа
Что это — явь иль сон, приснившийся вчера
На сонном озере, в тени густых акаций?
Как жаль, что статуи тяжеловесных граций —
Свидетели его — для скорости пера
Не могут разрешить недоуменья.
Я Златою любим? я Злате дорог? Нет!
Не может быть такого упоенья!
Я грезил попросту… я попросту — «поэт»!
Мне все пригрезилось: и вечер над водой,
И томная луна, разнежившая души,
И этот соловей, в груди зажегший зной,
И бой сердец все тише, глуше…
Мне все пригрезилось: и грустный монолог,
И слезы чистые любви моей священной,
Задумчивый мой взор, мой голос вдохновенный
И в милых мне глазах сверкнувший огонек;
И руки белые, обвившие мне шею,
И алые уста, взбурлившие мне кровь,
И речи страстные в молчании аллеи,
И девственной любви вся эта жуть и новь!
Какой однако сон! Как в памяти он ясен!
Детали мелкие рельефны и ясны,
Я даже помню бледный тон луны…
Да, это сон! и он, как сон, прекрасен!
2-го августа
То был не сон, а, к ужасу, конец
Моей любви, моих очарований…
Сегодня мне принес ее отец
Короткое посланье:
«Я отдалась: ты полюбился мне.
Дороги наши разны, — души близки.
Я замуж не пойду, а в роли одалиски
Быть не хочу… Забудь о дивном сне».
Проснулась ночь и вздрогнула роса,
А я застыл, и мысль плыла без формы.
3-го августа, 7 час. утра.
Она скончалась ночью, в три часа,
От хлороформа.

Дмитрий Борисович Кедрин

Приданое

В тростниках просохли кочки,
Зацвели каштаны в Тусе,
Плачет розовая дочка
Благородного Фердуси:
«Больше куклы мне не снятся,
Женихи густой толпою
У дверей моих теснятся,
Как бараны к водопою.
Вы, надеюсь, мне дадите
Одного назвать желанным.
Уважаемый родитель!
Как дела с моим приданым?»

Отвечает пылкой дочке
Добродетельный Фердуси:
«На деревьях взбухли почки.
В облаках курлычут гуси.
В вашем сердце полной чашей
Ходит паводок весенний,
Но, увы: к несчастью, ваши
Справедливы опасенья.
В нашей бочке — мерка риса,
Да и то еще едва ли.
Мы куда бедней, чем крыса,
Что живет у нас в подвале.
Но уймите, дочь, досаду,
Не горюйте слишком рано:
Завтра утром я засяду
За сказания Ирана,
За богов и за героев,
За сраженья и победы
И, старания утроив,
Их окончу до обеда,
Чтобы вился стих чудесный
Легким золотом по черни,
Чтобы шах прекрасной песней
Насладился в час вечерний.
Шах прочтет и караваном
Круглых войлочных верблюдов
Нам пришлет цветные ткани
И серебряные блюда,
Шелк и бисерные нити,
И мускат с инбирем пряным,
И тогда, кого хотите,
Назовете вы желанным».

В тростниках размокли кочки,
Отцвели каштаны в Тусе,
И опять стучится дочка
К благодушному Фердуси:
«Третий месяц вы не спите
За своим занятьем странным.
Уважаемый родитель!
Как дела с моим приданым?
Поглядевши, как пылает
Огонек у вас ночами,
Все соседи пожимают
Угловатыми плечами».

Отвечает пылкой дочке
Рассудительный Фердуси:
«На деревьях мерзнут почки,
В облаках умолкли гуси,
Труд — глубокая криница,
Зачерпнул я влаги мало,
И алмазов на страницах
Лишь немного заблистало.
Не волнуйтесь, подождите,
Год я буду неустанным,
И тогда, кого хотите,
Назовете вы желанным».
Через год просохли кочки,
Зацвели каштаны в Тусе,
И опять стучится дочка
К терпеливому Фердуси:
«Где же бисерные нити
И мускат с инбирем пряным?
Уважаемый родитель!
Как дела с моим приданым?
Женихов толпа устала
Ожиданием томиться.
Иль опять алмазов мало
Заблистало на страницах?»

Отвечает гневной дочке
Опечаленный Фердуси:
«Поглядите в эти строчки,
Я за труд взялся не труся,
Но должны еще чудесней
Быть завязки приключений,
Чтобы шах прекрасной песней
Насладился в час вечерний.
Не волнуйтесь, подождите,
Разве каплет над Ираном?
Будет день, кого хотите,
Назовете вы желанным».

Баня старая закрылась,
И открылся новый рынок.
На макушке засветилась
Тюбетейка из сединок.
Чуть ползет перо поэта
И поскрипывает тише.
Чередой проходят лета,
Дочка ждет, Фердуси пишет.

В тростниках размокли кочки,
Отцвели каштаны в Тусе.
Вновь стучится злая дочка
К одряхлелому Фердуси:
«Жизнь прошла, а вы сидите
Над писаньем окаянным.
Уважаемый родитель!
Как дела с моим приданым?
Вы, как заяц, поседели,
Стали злым и желтоносым,
Вы над песней просидели
Двадцать зим и двадцать весен.
Двадцать раз любили гуси,
Двадцать раз взбухали почки.
Вы оставили, Фердуси,
В старых девах вашу дочку».
— «Будут груши, будут фиги,
И халаты, и рубахи.
Я вчера окончил книгу
И с купцом отправил к шаху.
Холм песчаный не остынет
За дорожным поворотом —
Тридцать странников пустыни
Подойдут к моим воротам».

Посреди придворных близких
Шах сидел в своем серале.
С ним лежали одалиски,
И скопцы ему играли.
Шах глядел, как пляшут триста
Юных дев, и бровью двигал.
Переписанную чисто
Звездочет приносит книгу:
«Шаху прислан дар поэтом,
Стихотворцем поседелым…»
Шах сказал: «Но разве это —
Государственное дело?
Я пришел к моим невестам,
Я сижу в моем гареме.
Тут читать совсем не место
И писать совсем не время.
Я потом прочту записки,
Небольшая в том утрата».
Улыбнулись одалиски,
Захихикали кастраты.
В тростниках просохли кочки,
Зацвели каштаны в Тусе.
Кличет сгорбленную дочку
Добродетельный Фердуси:
«Сослужите службу ныне
Старику, что видит худо:
Не идут ли по долине
Тридцать войлочных верблюдов?»

«Не бегут к дороге дети,
Колокольцы не бренчали,
В поле только легкий ветер
Разметает прах песчаный».

На деревьях мерзнут почки,
В облаках умолкли гуси,
И опять взывает к дочке
Опечаленный Фердуси:
«Я сквозь бельма, старец древний,
Вижу мир, как рыба в тине.
Не стоят ли у деревни
Тридцать странников пустыни?»

«Не бегут к дороге дети,
Колокольцы не бренчали.
В поле только легкий ветер
Разметает прах песчаный».

Вот посол, пестро одетый,
Все дворы обходит в Тусе:
«Где живет звезда поэтов —
Ослепительный Фердуси?
Вьется стих его чудесный
Легким золотом по черни,
Падишах прекрасной песней
Насладился в час вечерний.
Шах в дворце своем — и ныне
Он прислал певцу оттуда
Тридцать странников пустыни,
Тридцать войлочных верблюдов,
Ткани солнечного цвета,
Полосатые бурнусы…
Где живет звезда поэтов —
Ослепительный Фердуси?»

Стон верблюдов горбоносых
У ворот восточных где-то,
А из западных выносят
Тело старого поэта.
Бормоча и приседая,
Как рассохшаяся бочка,
Караван встречать — седая —
На крыльцо выходит дочка:

«Ах, медлительные люди!
Вы немножко опоздали.
Мой отец носить не будет
Ни халатов, ни сандалий.
Если шитые иголкой
Платья нашивал он прежде,
То теперь он носит только
Деревянные одежды.
Если раньше в жажде горькой
Из ручья черпал рукою,
То теперь он любит только
Воду вечного покоя.
Мой жених крылами чертит
Страшный след на поле бранном.
Джина близкой-близкой смерти
Я зову моим желанным.
Он просить за мной не будет
Ни халатов, ни сандалий…
Ах, медлительные люди!
Вы немножко опоздали».

Встал над Тусом вечер синий,
И гуськом идут оттуда
Тридцать странников пустыни,
Тридцать войлочных верблюдов.

Яков Петрович Полонский

Золотой телец

Не сотвори себе кумира.
(Заповедь)

На громоносных высотах
Синая, в светлых облаках,
Свершалось чудо. Был отверст
Край неба, и небесный перст
Писал на каменных досках:
«Аз есмь Господь,— иного нет».
Так начал Бог святой завет.

Они же, позабыв Творца,
Из злата отлили тельца;
В нем видя Бога своего,
Толпы скакали вкруг него,
Взывая и рукоплеща;
И жертвенник пылал треща, И новый бог, сквозь серый дым,
Мелькал им рогом золотым.
Но вот, с высот сошел пророк,—
Спустился с камня на песок
И увидал их, и разбил
Свои скрижали, и смутил
Их появлением своим.
Нетерпелив, неукротим,
Он в гневе сильною рукой
Кумир с подножья своротил,
И придавил его пятой…

Завыл народ и перед ним,
Освободителем своим,
Пал ниц — покаялся, а он
Напомнил им о Боге сил,—
Едином Боге, и закон
Поруганный восстановил.

Но в оны дни и не высок,
И мал был золотой божок;
И не оставили его
Лежать в пустыне одного,
Чтоб вихри вьющимся столбом Не замели его песком:
Тайком Израиля сыны,
Лелея золотые сны,
В обетованный край земли
Его с собою унесли.

Тысячелетия прошли.
С тех пор — божок их рос, все рос
И вырос в мировой колосс.
Всевластным богом стал кумир,—
Стал золоту послушен мир…
И жертвенный наш фимиам
Уж не восходит к небесам,
А стелется у ног его;
И нет нам славы без него,
Ни власти, ни труда, ни зла,
Ни блага… Без его жезла
Волшебного — конец уму,
Науке, творчеству,— всему,
Что слышит ухо, видит глаз.
Он крылья нам дает — и нас
Он давит; пылью кроет пот
Того, кто вслед за ним ползет,
И грязью брызжет на того, Кто просит милости его.
Войдите в храм царя царей,
И там, у пышных алтарей,
Кумира вашего дары
В глаза вам мечутся, и там,
В часы молитвы снятся вам
Его роскошные пиры,—
Где блеск, и зависть, и мечты
Сластолюбивой красоты,
И нега, и любовью торг
В один сливаются восторг…

Обожествленный прах земной
Стал выше духа,— он толпой
Так высоко превознесен,
Что гений им порабощен
И праведник ему не свят.
Недаром все ему кадят:
Захочет он,— тряхнет казной —
И кровь польется, и войной
И ужасами род людской
Охвачен будет, как огнем.
Ему проклятья нипочем;
Он нам не брат и не отец,—
Он бог наш,— золотой телец!..
Скажите же, с каких высот
К нам новый Моисей сойдет?
Какой предявит нам закон?
Какою гневной силой он
Громаду эту пошатнет?
Ведь, если б, вдруг, упал такой
Кумир всесветный, роковой,
Языческий, земле — родной,—
Какой бы вдруг раздался стон!—
Ведь помрачился б небосклон
И дрогнула бы ось земли!..


Не сотвори себе кумира.
(Заповедь)

На громоносных высотах
Синая, в светлых облаках,
Свершалось чудо. Был отверст
Край неба, и небесный перст
Писал на каменных досках:
«Аз есмь Господь,— иного нет».
Так начал Бог святой завет.

Они же, позабыв Творца,
Из злата отлили тельца;
В нем видя Бога своего,
Толпы скакали вкруг него,
Взывая и рукоплеща;
И жертвенник пылал треща,

И новый бог, сквозь серый дым,
Мелькал им рогом золотым.
Но вот, с высот сошел пророк,—
Спустился с камня на песок
И увидал их, и разбил
Свои скрижали, и смутил
Их появлением своим.
Нетерпелив, неукротим,
Он в гневе сильною рукой
Кумир с подножья своротил,
И придавил его пятой…

Завыл народ и перед ним,
Освободителем своим,
Пал ниц — покаялся, а он
Напомнил им о Боге сил,—
Едином Боге, и закон
Поруганный восстановил.

Но в оны дни и не высок,
И мал был золотой божок;
И не оставили его
Лежать в пустыне одного,
Чтоб вихри вьющимся столбом

Не замели его песком:
Тайком Израиля сыны,
Лелея золотые сны,
В обетованный край земли
Его с собою унесли.

Тысячелетия прошли.
С тех пор — божок их рос, все рос
И вырос в мировой колосс.
Всевластным богом стал кумир,—
Стал золоту послушен мир…
И жертвенный наш фимиам
Уж не восходит к небесам,
А стелется у ног его;
И нет нам славы без него,
Ни власти, ни труда, ни зла,
Ни блага… Без его жезла
Волшебного — конец уму,
Науке, творчеству,— всему,
Что слышит ухо, видит глаз.
Он крылья нам дает — и нас
Он давит; пылью кроет пот
Того, кто вслед за ним ползет,
И грязью брызжет на того,

Кто просит милости его.
Войдите в храм царя царей,
И там, у пышных алтарей,
Кумира вашего дары
В глаза вам мечутся, и там,
В часы молитвы снятся вам
Его роскошные пиры,—
Где блеск, и зависть, и мечты
Сластолюбивой красоты,
И нега, и любовью торг
В один сливаются восторг…

Обожествленный прах земной
Стал выше духа,— он толпой
Так высоко превознесен,
Что гений им порабощен
И праведник ему не свят.
Недаром все ему кадят:
Захочет он,— тряхнет казной —
И кровь польется, и войной
И ужасами род людской
Охвачен будет, как огнем.
Ему проклятья нипочем;
Он нам не брат и не отец,—
Он бог наш,— золотой телец!..

Скажите же, с каких высот
К нам новый Моисей сойдет?
Какой предявит нам закон?
Какою гневной силой он
Громаду эту пошатнет?
Ведь, если б, вдруг, упал такой
Кумир всесветный, роковой,
Языческий, земле — родной,—
Какой бы вдруг раздался стон!—
Ведь помрачился б небосклон
И дрогнула бы ось земли!..

Кирша Данилов

Древние Российские стихотворения, собранные Киршею Даниловым

По славной матушке Волге-реке
А гулял Садко молодец тут двенадцать лет,
Никакой над собой притки и скорби
Садко не видовал,
А все молодец во здоровье пребывал,
Захотелось молодцу побывать во Нове-городе,
Отрезал хлеба великой сукрой,
А и солью насолил,
Ево в Волгу опустил:
«А спасиба тебе, матушка Волга-река!
А гулял я по тебе двенадцать лет,
Никакой я прытки-скорби не видавал над собой
И в добром здоровье от тебе отошел,
А иду я, молодец, во Нов-город побывать».
Проговорит ему матка Волга-река:
«А и гой еси, удалой доброй молодец!
Когда придешь ты во Нов-город,
А стань ты под башню проезжую,
Поклонися от меня брату моему,
А славному озеру Ильменю».
Втапоры Садко-молодец, отошед, поклонился.
Подошел ко Нову-городу
И будет у тоя башни проезжия,
Подле славнова озера Ильменя,
Правит челобитья великое
От тоя-та матки Волги-реки,
Говорит таково слово:
«А и гой еси, славной Ильмень-озеро!
Сестра тебе, Волга, челобитья посылает».
Двою говорил сам и кланелся.
Малое время замешкавши,
Приходил тут от Ильмень-озера
Удалой доброй молодец,
Поклонился ему добру молодцу:
«Гой еси, с Волги удал молодец!
Как ты-де Волгу, сестру, знаешь мою?».
А и тот молодец Садко ответ держит:
«Что-де я гулял по Волге двенадцать лет,
Со вершины знаю и до ус(т)ья ее,
А и нижнея царства Астраханскова».
А стал тот молодец наказовати,
Которой послан от Ильмень-озера:
«Гой еси ты, с Волги удал молодец!
Проси бошлыков во Нове-городе
Их со тремя неводами
И с теми людьми со работными,
И заметовай ты неводы во Ильмень-озера,
Что будет тебе божья милость».
Походил он, молодец,
К тем бошлыкам новогородскием,
И пришел он, сам кланеится,
Сам говорит таково слово:
«Гой вы еси, башлыки, добры молодцы!
А и дайте мне те три невода
Со теми людьми со работными
Рыбы половити во Ильмени-озере,
Я вам, молодцам, за труды заплачу».
А и втапоры ему бошлыки не отказовалися,
Сами пошли, бошлыки, со работными людьми
И закинули три невода во Ильмень-озеро.
Первой невод к берегу пришел —
И тут в нем рыба белая,
Белая ведь рыба мелкая;
И другой-та ведь невод к берегу пришел —
В том-та рыба красная;
А и третей невод к берегу пришел —
А в том-та ведь рыба белая,
Белая рыба в три четверти.
Перевозился Садко-молодец на гостиной двор
Со тою рыбою ловленою,
А и первую рыбу перевозили,
Всю клали оне рыбу в погребы;
Из другова же невода он в погреб же возил,
Та была рыба вся красная;
Из третьева невода возили оне
В те же погребы глубокия,
Запирали оне погребы накрепко,
Ставили караулы на гостином на дворе,
А и отдал тут молодец тем бошлыкам
За их за труды сто рублев.
А не ходит Садко на тот на гостиной двор по три дни,
На четвертой день погулять захотелось,
А и первой в погреб заглянет он,
А насилу Садко тута двери отворил:
Котора была рыба мелкая,
Те-та ведь стали деньги дробныя,
И скора Садко опять запирает;
А в другом погребу заглянул он:
Где была рыба красная,
Очутилась у Садка червонцы лежат;
В третьем погребу загленул Садко:
Где была рыба белая,
А и тут у Садка все монеты лежат.
Втапоры Садко-купец, богатой гость,
Сходил Садко на Ильмень-озеро,
А бьет челом-поклоняется:
«Батюшко мой, Ильмень-озеро!
Поучи мене жить во Нове-граде!».
А и тут ему говорил Ильмень-озеро:
«А и гой еси, удалой доброй молодец!
Поводись ты со людьми со таможенными,
А и только про их ты обед доспей,
Позови молодцов, посадских людей,
А станут те знать и ведати».
Тут молодец догадается,
Сделал обед про томожных людей,
А стал он водиться со посадскими людьми.
И будет во Нове-граде
У тово ли Николы Можайскова,
Те мужики новогородские
Соходилися на братшину Никольшину,
Начинают пить канун, пива яшныя,
И пришел тут к нам удалой доброй молодец,
Удалой молодец был вол(ж)ской сур,
Бьет челом-поклоняется:
«А и гой вы еси, мужики новогородские!
Примите меня во братшину Никольшину,
А и я вам сыпь плачу немалую».
А и те мужики новогородские
Примали ево во братшину Никольшину,
Дал молодец им пятьдесят рублев,
А и за́чили пить пива яшныя.
Напивались молодцы уже допьяна,
А и с хмелю тут Садко захвастался:
«А и гой еси вы, молодцы славны купцы!
Припасите вы мне товаров во Нове-городе
По три дня и по три у́повода,
Я выкуплю те товары
По три дни по три уповода,
Не оставлю товаров не на денежку,
Ни на малу разну полушечку,
А то коли я тавары не выкуплю,
Заплачу казны вам сто тысячей».
А и тут мужики новогородские
Те-та-де речи ево записавали,
А и выпили канун, пива яшные,
И заставили Садко ходить по Нову-городу,
Закупати товары во Нове-городе
Тою ли ценою повольною.
А и ходит Садко по Нову-городу,
Закупает он товары повольной ценою,
Выкупил товары во Нове-городе,
Не оставил товару не на денежку,
Ни на малу разну полушечку.
Влажи́л бог желанье в ретиво сер(д)це:
А и шод Садко, божей храм сорудил
А и во имя Стефана-архидьякона,
Кресты, маковицы золотом золотил,
Он местны иконы изукрашевал,
Изукрашевал иконы, чистым земчугом усадил,
Царские двери вызолочевал.
А и ходит Садко по второй день по Нову-городу, —
Во Нове-граде товару больше старова.
Он выкупил товары и по второй день,
Не оставил товару не на денежку,
Ни на малу разну полушечку.
И влаживал ему бог желанье в ретиво сер(д)це:
Шед Садко, божей храм сорудил
А и во имя Сафе́и Премудрыя,
Кресты, маковицы золотом золотил,
Местны иконы изукрашевал,
Изукрашевал иконы, чистым земчугом усадил,
Царские двери вызолачевал.
А и ходит Садко по третей день,
По третей день по Нову-городу, —
Во Нове-городе товару больше старова,
Всяких товаров заморскиех.
Он выкупил товары в половина дня,
Не оставил товару не на денежку,
Ни на малу разну полушечку.
Много у Садка казны осталося,
Вложил бог желанье в ретиво сер(д)це:
Шед Садко, божей храм сорудил
Во имя Николая Можайскова,
Кресты, маковицы золотом золотил,
Местны иконы вызукрашевал,
Изукрашевал иконы, чистым земчугом усадил,
Царские двери вызолочевал.
А и ходит Садко по четвертой день,
Ходил Садко по Нову-городу
А и целой день он до вечера,
Не нашел он товаров во Нове-городе
Ни на денежку, ни на малу разну полушечку,
Зайдет Садко он во темной ряд —
И стоят тут черепаны-гнилые горшки,
А все горшки уже битыя,
Он сам Садко усмехается,
Дает деньги за те горшки,
Сам говорит таково слово:
«Пригодятся ребятам черепками играть,
Поминать Садко-гостя богатова,
Что не я Садко богат,
Богат Нов-город всякими товарами заморскими
И теми черепанами-гнилыми горшки».

Кирша Данилов

Древние Российские стихотворения, собранные Киршею Даниловым

Да из орды, Золотой земли,
Из тое Могозеи богатыя
Когда подымался злой Калин-царь,
Злой Калин-царь Калинович
Ко стольному городу ко Киеву
Со своею силою с поганою,
Не дошед он до Киева за семь верст,
Становился Калин у быстра Непра;
Сбиралося с ним силы на сто верст
Во все те четыре стороны.
Зачем мать сыра земля не погнется?
Зачем не расступится?
А от пару было от конинова
А и месец, со(л)нцо померкнула,
Не видить луча света белова;
А от духу татарскова
Не можно крещеным нам живым быть.
Садился Калин на ременчет стул,
Писал ерлыки скоропищеты
Ко стольному городу ко Киеву,
Ко ласкову князю Владимеру,
Что выбрал татарина выше всех,
А мерою тот татарин трех сажен,
Голова на татарине с пивной котел,
Которой котел сорока ведер,
Промеж плечами касая сажень.
От мудрости слово написано,
Что возьмет Калин-царь
Стольной Киев-град,
А Владимера-князя в полон полонит,
Божьи церквы на дым пустит.
Дает тому татарину ерлыки скоропищеты
И послал ево в Киев наскоро.
Садился татарин на добра коня,
Поехал ко городу ко Киеву,
Ко ласкову князю Владимеру.
А и будет он, татарин, в Киеве,
Середи двора княженецкова
Скокал татарин с добра коня,
Не вяжет коня, не приказавает,
Бежит он во гридню во светлую,
А Спасову образу не молится,
Владимеру-князю не кланется
И в Киеве людей ничем зовет.
Бросал ерлыки на круглой стол
Перед великова князя Владимера,
Атшод, татарин слово выговорил:
«Владимер-князь стольной киевской!
А наскоре сдай ты нам Киев-град
Без бою, без драки великия
И без того кроволития напраснаго!».
Владимер-князь запечалился,
А наскоре ерлыки распечатовал и просматривал
Гледючи в ерлыки, заплакал свет:
По грехам над князем учинилося —
Богатырей в Киеве не случилося,
А Калин-царь под стеною стоит,
А с Калином силы написано
Не много не мало — на́ сто верст
Во все четыре стороны,
Еще со Калином сорок царей со царевичем,
Сорок королей с королевичем,
Под всяким царем силы по три тьмы-по три тысячи;
По правую руку ево зять сидит,
А зятя зовут у нево Сартаком,
А по леву руку сын сидит,
Сына зовут Лоншеком.
И то у них дело не окончено,
Татарин из Киева не выехал,
Втапоры Василей-пьяница
[В]збежал на башню на стрельную,
Берет он свой тугой лук разрывчетой,
Калену стрелу переную,
Наводил он трубками немецкими,
А где-та сидит злодей Калин-царь,
И тот-та Василей-пьяница
Стрелял он тут во Калина-царя,
Не попал во собаку Калина-царя,
Что попал он в зятя ево Сартака,
Угодила стрела ему в правой глаз,
Ушиб ево до́ смерти.
И тут Калину-царю за беду стало,
Что перву беду не утушили,
А другую беду оне загрезили:
Убили зятя любимова
С тоя башни стрельныя.
Посылал другова татарина
Ко тому князю Владимеру,
Чтобы выдал тово виноватова.
А мало время замешкавши,
С тое стороны полуденныя,
Что ясной сокол в перелет летит,
Как белой кречет перепорхавает,
Бежит паленица удалая,
Старой казак Илья Муромец.
Приехал он во стольной Киев-град,
Середи двора княженецкова
Скочил Илья со добра коня,
Не вяжет коня, не приказывает,
Идет во гридню во светлую,
Он молится Спасу со Пречистою,
Бьет челом князю со княгинею
И на все четыре стороны,
А сам Илья усмехается:
«Гой еси, сударь Владимер-князь,
Что у тебе за болван пришел?
Что за дурак неотесоной?».
Владимер-князь стольной киевской
Подает ерлыки скоропищеты,
Принял Илья, сам прочитывал.
Говорил тут ему Владимер-князь:
«Гой еси, Илья Муромец!
Пособи мне думушку подумати:
Сдать ли мне, не сдать ли Киев-град
Без бою мне, без драки великия,
Без того кроволития напраснаго?».
Говорит Илья таково слово:
«Владимер-князь стольной киевской!
Ни о чем ты, асударь, не печалуйся:
Боже-Спас оборонит нас,
А нечто́ пречистой и всех сохранит!
Насыпай ты мису чиста серебра,
Другую — красна золота,
Третью мису — скатнова земчуга;
Поедем со мной ко Калину-царю
Со своими честными подарками,
Тот татарин дурак нас прямо доведет».
Нарежался князь тут поваром,
Заморался сажаю котельною.
Поехали оне ко Калину-царю,
А прямо их татарин в лагири ведет.
Приехал Илья ко Калину-царю
В ево лагири татарския,
Скочил Илья со добра коня,
Калину-царю поклоняется,
Сам говорит таково слово:
«А и Калин-царь, злодей Калинович!
Прими наши дороги подарочки
От великова князя Владимера:
Перву мису чиста серебра,
Другу — красна золота,
Третью мису — скатнова земчуга,
А дай ты нам сроку на три дни,
В Киеве нам приуправиться:
Отслужить обедни с понафидами,
Как-де служат по усопшим душам,
Друг с дружкой проститися!».
Говорит тут Калин таково слово:
«Гой еси ты, Илья Муромец!
Выдайте вы нам виноватова,
Которой стрелял с башни со стрельныя,
Убил моево зятя любимова!».
Говорит ему Илья таково слово:
«А ты слушай, Калин-царь, повеленое,
Прими наши дороги подарочки
От великова князя Владимера.
Где нам искать такова человека и вам отдать?».
И тут Калин принял золоту казну нечестно у нево.
Сам прибранивает.
И тут Ильи за беду стало,
Что не дал сроку на три дни и на три часа,
Говорил таково слово:
«Сабака, проклятой ты, Калин-царь,
Отойди с татарами от Киева!
Охото ли вам, сабака, живым быть?».
И тут Калину-царю за беду стало,
Велел татарам сохватать Илью.
Связали ему руки белыя
Во крепки чембуры шелковыя.
Втапоры Ильи за беду стало,
Говорил таково слово:
«Сабака, проклятой ты, Калин-царь,
Отойди прочь с татарами от Киева!
Охото ли вам, сабака, живым быть?».
И тут Калину за беду стало
И плюет Ильи во ясны очи:
«А русской люд всегды хвастлив,
Опутан весь, будто лысай бес,
Еще ли стоит передо мною, сам хвастает!».
И тут Ильи за беду стало,
За великую досаду показалося,
Что плюет Калин в ясны очи,
Скочил в полдрева стоячева,
Изарвал чембуры на могучих плечах.
Не допустят Илью до добра коня
И до ево-та до палицы тяжкия,
До медны литы в три тысячи.
Схвотил Илья татарина за́ ноги,
Которой ездил во Киев-град,
И зачал татарином помахивати,
Куда ли махнет — тут и улицы лежат,
Куды отвернет — с переулками,
А сам татарину приговаривает:
«А и крепок татарин — не ломится,
А жиловат сабака — не изорвется!».
И только Илья слово выговорил,
Оторвется глава ево татарская,
Угодила та глава по силе вдоль,
И бьет их, ломит, вконец губит.
Достальныя татара на побег пошли,
В болотах, в реках притонули все,
Оставили свои возы и лагири.
Воротился Илья он ко Калину-царю,
Схватал он Калина во белы руки,
Сам Калину приговаривает:
«Вас-та, царей, не бьют-не казнят,
Не бьют-не казнят и не вешают!».
Согнет ево корчагою,
Воздымал выше буйны головы своей,
Ударил ево о горюч камень,
Росшиб он в крохи говенныя.
Достальныя татара на побег бегут,
Сами оне заклинаются:
«Не дай бог нам бывать ко Киеву,
Не дай бог нам видать русских людей!
Неужто в Киеве все таковы:
Один человек всех татар прибил?».
Пошел Илья Муромец искать своего товарыща
Тово ли Василья-пьяницу Игнатьева,
И скоро нашел ево на кружале Петровскием,
Привел ко князю Владимеру.
А пьет Илья довольно зелено вино
С тем Васильем со пьяницой,
И называет Илья тово пьяницу Василья
Братом названыем.
То старина, то и деянье.

Владимир Григорьевич Бенедиктов

Море

В вечернем утишьи покоятся воды,
Подернуты легкой паров пеленой;
Лазурное море — зерцало природы —
Безрамной картиной лежит предо мной.
О море! — ты дремлешь, ты сладко уснуло
И сны навеваешь на душу мою;
Свинцовая дума в тебе потонула,
Мечта лобызает поверхность твою.
Отрадна, мила мне твоя бесконечность;
В тебе мне открыта красавица — вечность;
Брега твои гордым раскатом ушли
И скрылась от взора в дали безответной:
У вечности также есть берег заветный,
Далекий, незримый для сына земли;
На дне твоем много сокровищ хранится,
Но нам недоступно, безвестно оно;
И в вечности также, быть может, таится
Под темной пучиной богатое дно,
Но, не дано силы уму — исполину:
Мысль кинется в бездну — она не робка,
Да груз ее легок и нить коротка!

Солнце в облаке играет,
Запад пурпуром облит,
Море солнца ожидает,
Море золотом горит;
И из облачного края
Солнце, будто покидая
Пелены и колыбель,
К морю сладостно склонилось
И младенцем погрузилось
В необятную купель;
И с волшебной полутьмою
Ниспадая свысока,
В море пышной бахромою
Окунулись облака.

Безлунна ночь. Кругом она
Небрежно звезды разметала,
Иные в тучах затеряла,
И неги тишь ее полна.
И небеса и море дремлют,
И ночь, одеянную мглой,
Как деву смуглую обемлют
И обнялись между собой.
Прекрасны братские обятья!
Эфир и море! — Вы ль не братья?
Не явны ль очерки родства
В вас, две таинственные бездны?
На море искры — проблеск звездный
На небе тучи — острова;
И, кажется, в ночном уборе
Волшебно опрокинут мир:
Там — горнее с землями море,
Здесь, долу — звезды и эфир.

Чу! там вздохи переводит
неги полный ветерок;
Солнце из моря выходит
На раскрашенный восток,
Будто бросило купальню
И, любовию горя,
Входит в пурпурную спальню
Где раскинулась заря,
И срывая тени ночи,
Через радужный туман
Миру в дремлющие очи
Бьет лучей его фонтан.
Солнце с морем дружбу водит,
Солнце на ночь к морю сходит, —
Вышло, по небу летит,
С неба на море глядит,
И за дружбу неба брату
От избытка своего
Дорогую сыплет плату,
Брызжет золотом в него;
Море злата не глотает,
Отшибает блеск луча,
Море гордо презирает
Дар ничтожный богача;
Светел лик хрустально — зыбкой,
Море тихо — и блестит,
Но под ясною улыбкой
Думу темную таит:

«Напрасно, о солнце, блестящею пылью
С высот осыпаешь мой вольный простор!
Одежда златая отрадна бессилью,
Гиганту не нужен роскошный убор.
Напрасно, царь света, с игрою жемчужной
Ты луч свой на персях моих раздробил:
Тому ль нужны блестки и жемчуг наружной,
Кто дивные перлы в груди затаил?
Ты радуешь, греешь пределы земные,
Но что мне, что стрелы твои калены!
По мне проскользая, лучи огневые
Не греют державной моей глубины».

Продумало море глубокую думу;
Смирна его влага: ни всплеска, ни шуму!
Но тишь его чем — то грозящим полна;
Заметно: гиганта томит тишина.
Сон тяжкий его оковал — и тревожит,
Смутил, взволновал — и сдавил его грудь;
Он мучится сном — и проснуться не может,
Он хочет взреветь — и не в силах дохнуть.
Взгляните: трепещет дневное светило.
Предвидя его пробуждения миг,
И нет ли где облака, смотрит уныло,
Где б спрятать подернутый бледностью лик…

Вихорь! Взрыв! — Гигант проснулся,
Встал из бездны мутный вал,
Развернулся, расплеснулся,
Закипел, заклокотал.
Как боец, он озирает
Взрытых волн степную ширь,
Рыщет, пенится, сверкает —
Среброглавый богатырь!

Кто ж идет на вал гремучий?
Это он — пучины царь,
Это он — корабль могучий,
Волноборец, храм пловучий,
Белопарусный алтарь!
Он летит, ширококрылый,
Режет моря крутизны,
В битве вервия, как жилы
У него напряжены,
И как конь, отваги полный,
Выбивает он свой путь,
Давит волны, топчит волны,
Гордо вверх заносит грудь.
И с упорными стенами,
С неизменною кормой,
Он, как гений над толпой,
Торжествует над волнами.
Тщетно бьют со всех сторон
Влажных гор в него громады:
Нет могучему преграды!
Не волнам уступит он —
Нет; пусть прежде вихрь небесный,
Молний пламень перекрестный
Мачту, парус и канат
Изорвут, испепелят!
Лишь тогда безвластной тенью
Труп тяжелый корабля
Влаги бурному стремленью
Покорится, без руля…

Свершилось… Кончен бег свободной
При вопле бешеных пучин
Летит на грань скалы подводной
Пустыни влажной бедуин.
Удар — и взят ревущей бездной,
Измят, разбит полужелезной,
И волны с плеском на хребтах
Разносят тяжкие обломки,
И с новым плеском этот прах
От волн приемлют их потомки.
О чем шумит мятежный рой
Сих чад безумных океана?
Они ль пришельца — великана
Разбили в схватке роковой?
Нет; силы с небом он изведал,
Под божьим громом сильный пал,
по вихрю мысли разметал,
Слепым волнам свой остров предал,
А груз — пучинам завещал;
И море в бездне сокровенной
тот груз навеки погребло
И дар богатый, многоценной
В свои кораллы заплело.

Рев бури затихнул, а шумные волны
Все идут, стремленья безумного полны; —
Одни исчезают, другим уступив
Широкое место на вечном просторе.
Не тот же ль бесчисленных волн перелив
В тебе, человечества шумное море?
Не так же ль над зыбкой твоей шириной
Вослед за явленьем восходит явленье,
И время торопит волну за волной,
И волны мгновенны, а вечно волненье?

Здесь — шар светоносный над бездной возник,
И солнце свой образ на влаге узнало,
А ты, море жизни, ты — божье зерцало,
Где видит он, вечный, свой огненный лик!

О море, широкое, вольное море!
Ты шумно, как радость, глубоко, как горе;
Грозна твоя буря, светла твоя тишь;
Ты сладко волненьем душе говоришь.

Люблю твою тишь я: в ней царствует нега;
На ясное, мирное лоно твое
Смотрю я спокойно с печального брега,
И бьется отраднее сердце мое;
Но я не хотел бы стекла голубого
В сей миг беспокойной ладьей возмутить
И след человека — скитальца земного —
На влаге небесной безумно чертить.

Когда ж над тобою накатятся тучи,
И ветер ударит по влаге крылом,
И ал твой разгульный, твой витязь могучий,
Серебряным гребнем заломит шелом,
И ты, в красоте величавой бушуя,
Встаешь, и стихий роковая вражда
Кипит предо мною — о море! тогда,
Угрюмый, от берега прочь отхожу я.
Дичусь я раскатов валов твоих зреть
С недвижной границы земного покоя:
Мне стыдно на бурю морскую смотреть,
Лениво на твердом подножьи стоя.
Тогда, если б взор мой упал на тебя,
Тобою бы дико душа взлюбовалась,
И взбитому страстью, тебе б показалась
Обидной насмешкой улыбка моя,
И занято небо торжественным спором,
Сияя в венце громового огня,
Ты б мне простонало понятным укором,
Презрительно влагой плеснуло в меня!

Я внемлю разливу гармонии дивной…
Откуда?.. Не волны ль играют вдали?
О море, я слышу твой голос призывной,
И рвусь, и грызу я оковы земли.
О, как бы я жадно окинул очами
Лазурную рябь и лазурную твердь!
Как жадно сроднился б с твоими волнами!
Как пламенно бился б с родными насмерть!
Я понял бы бури музыку святую,
Душой проглотил бы твой царственный гнев,
Забыл песни неги, и песнь громовую
Настроил под твой гармонический рев!

Кирша Данилов

Древние Российские стихотворения, собранные Киршею Даниловым

Во стольном городе во Киеве,
У ласкова князя Владимера
Было пирование-почестной пир
На три братца названыя,
Светорусские могучие богатыри:
А на первова братца названова —
Светорусскова могучева богатыря,
На Потока Михайла Ивановича,
На другова братца названова,
На молода Добрыню Никитича,
На третьева братца названова,
Что на молода Алешу Поповича.
Что взговорит тут Владимер-князь:
«Ай ты гой еси, Поток Михайла Иванович!
Сослужи мне службу заочную:
Сезди ты ко морю синему,
На теплыя тихи заводи,
Настреляй мне гусей, белых лебедей,
Перелетных малых утачак
К моему столу княженецкому,
До́ люби я молодца пожалую».
Поток Михайла Иванович
Не пьет он, молодец, ни пива и вина,
Богу помолясь, сам и вон пошел.
А скоро-де садился на добра́ коня,
И только ево увидели,
Как молодец за ворота выехал:
В чистом поле лишь дым столбом.
Он будет у моря синева,
По ево по щаски великия,
Привалила птица к круту берегу,
Настрелял он гусей, белых лебедей
И перелетных малых утачак.
Хочет ехать от моря синева,
Посмотрить на тихия заводи,
И увидел белую лебедушку:
Она через перо была вся золота,
А головушка у ней увивана красным золотом
И скатным земчугом усажена.
Вынимает он, Поток,
Из налушна свой тугой лук,
Из колчана вынимал калену стрелу,
И берет он тугой лук в руку левую,
Калену стрелу — в правую,
Накладыват на титивочку шелковую,
Потянул он тугой лук за́ ухо,
Калену стрелу семи четвертей,
Заскрыпели полосы булатныя,
И завыли рога у туга лука.
А и чуть боло спустить калену стрелу,
Провещится ему лебедь белая,
Авдотьюшка Леховидьевна:
«А и ты, Поток Михайла Иванович!
Не стреляй ты мене, лебедь белую,
Не́ в кое время пригожуся тебе!».
Выходила она на крутой бережок,
Обвернулася душой красной девицой.
А и Поток Михайла Иванович
Воткнет копье во сыру землю,
Привезал он коня за востро копье,
Сохватал девицу за белы ручки
И целует ее во уста сахарныя.
Авдотьюшка Леховидьевна
Втапоры больно ево уговаривала:
«А ты, Поток Михайла Иванович,
Хотя ты на мне и женишься,
И кто из нас прежде умрет,
Второму за ним живому во гроб идти».
Втапоры Поток Михайла Иванович
Садился на своего добра коня,
Говорил таково слово:
«Ай ты гой еси, Авдотья Леховидьевна!
Будем в городе Киеве,
В соборе ударят к вечерне в колокол,
И ты втапоры будь готовая,
Приходи к церкви соборныя —
Тут примим с тобою обрученье свое».
И скоро он поехал к городу Киеву
От моря синева.
Авдотьюшка Леховидьевна полетела она
Белой лебедушкай в Киев-град
Ко своей сударыне-матушке,
К матушке и к батюшке.
Поток Михайла Иванович
Нигде не мешкал, не стоял;
Авдотьюшка Леховидьевна
Перво ево в свой дом ускорить могла,
И сидит она под окошечком косящетым, сама усмехается,
А Поток Михайла Иванович едет, сам дивуется:
«А негде́ я не мешкал, не стоял,
А она перво меня в доме появилася».
И приехал он на княженецкой двор,
Приворотники доложили стольникам,
А стольники князю Владимеру,
Что приехал Поток Михайла Иванович,
И велел ему князь ко крылечку ехать.
Скоро Поток скочил со добра коня,
Поставил ко крылечку красному,
Походит во гредню светлую,
Он молится Спасову образу,
Поклонился князю со княгинею
И на все четыре стороны:
«Здравствуй ты, ласковой сударь Владимер-князь!
Куда ты мене послал, то сослужил:
Настрелял я гусей, белых лебедей,
Перелетных малых утачак.
И сам сговорил себе красну девицу,
Авдотьюшку Леховидьевну,
К вечерне быть в соборе
И с ней обрученье принять.
Гой еси, ласковой сударь Владимер-князь!
Хотел боло сделать пир простой
На три брата названыя,
А ныне для меня одново
Доспей свадбенной пир веселой,
Для Потока Михайла Ивановича!».
А и тут в соборе к вечерне в колокол ударили,
Поток Михайла Иванович к вечерне пошел,
С другу сторону — Авдотьюшка Леховидьевна,
Скоро втапоры нарежалася и убиралася,
Убравши, к вечерне пошла.
Ту вечерню отслушали,
А и Поток Михайла Иванович
Соборным попам покланяется,
Чтоб с Авдотьюшкой обрученье принять.
Эти попы соборныя,
Тому они делу радошны,
Скоро обрученье сделали,
Тут обвенчали их
И привели к присяге такой:
Кто перво умрет,
Второму за ним живому в гроб идти.
И походит он, По́так Михайла Иванович,
Из церкви вон со своею молодою женою,
С Авдотьюшкой Леховидьевной,
На тот широкой двор ко князю Владимеру.
Приходит во светлы гридни,
И тут им князь стал весел-радошен,
Сажал их за убраны столы.
Втапоры для Потока Михайла Ивановича
Стол пошел, —
Повары были догадливы:
Носили ества сахарныя
И питья медяные,
А и тут пили-ели-прохлажалися,
Пред князем похвалялися.
И не мало время замешкавши,
День к вечеру вечеряется,
Красное со(л)нцо закатается,
Поток Михайла Иванович
Спать во подкле(т) убирается,
Свели ево во гридню спальную.
Все тут князи и бояра разехалися,
Разехались и пешком разбрелись.
А у Потока Михайла Ивановича
Со молодой женой Авдотьей Леховидьевной
Немного житья было — полтора года:
Захворала Авдотьюшка Леховидьевна,
С вечера она расхворается,
Ко полуночи разболелася,
Ко утру и преставилася.
Мудрости искала над мужем своим,
Над молодом Потоком Михайлою Ивановичем.
Рано зазвонили к заутрени,
Он пошел, Поток, соборным попам весть подавать,
Что умерла ево молода жена.
Приказали ему попы соборныя
Тотчас на санях привезти
Ко тоя церкви соборныя,
Поставить тело на паперти.
А и тут стали магилу капа́ть,
Выкопали магилу глубокую и великую,
Глубиною-шириною по двадцати сажен,
Сбиралися тут попы со дьяконами
И со всем церковным причетом,
Погребали тело Авдотьино,
И тут Поток Михайла Иванович
С конем и сбруею ратною
Опустился в тое ж магилу глубокаю.
И заворочали потолоком дубовыем,
И засыпали песками желтыми,
А над могилаю поставили деревянной крест,
Только место [о]ставили веревке одной,
Которая была привязана к колоколу соборному.
И стоял он, Поток Михайла Иванович,
В могиле с добрым конем
С полудни до полуночи,
И для страху, дабыв огня,
Зажигал свечи воску ярова.
И как пришла пора полуночная,
Собиралися к нему все гады змеиныя,
А потом пришел большой змей,
Он жжет и палит пламем огне(н)ным,
А Поток Михайла Иванович
На то-то не ро́бак был,
Вынимал саблю вострую,
Убивает змея лютова,
Иссекает ему голову,
И тою головою змеиною
Учал тело Авдотьино мазати.
Втапоры она, еретница, из мертвых пробужалася.
И он за тое веревку ударил в колокол,
И услышал трапезник,
Бежит тут к магиле Авдотьеной,
Ажно тут веревка из могилы к колоколу торгается.
И собираются тут православной народ,
Все тому дивуются,
А Поток Михайла Иванович
В могиле ревет зычным голосом.
И разрывали тое могилу наскоро,
Опускали лес(т)ницы долгия,
Вынимали Потока и с добрым конем,
И со ево молодой женой,
И обявили князю Валадимеру
И тем попам соборныем,
Поновили их святой водой,
Приказали им жить по-старому.
И как Поток живучи состарелся,
Состарелся и переставелся,
Тогда попы церковныя
По прежнему их обещанию
Ево Потока, похоронили,
А ево молоду жену Авдотью Леховидьевну
С ним же живую зарыли во сыру землю.
И тут им стала быть память вечная.
То старина, то и деянье.

Василий Львович Пушкин

Вечер

Нет боле сил терпеть! Куда ни сунься: споры,
И сплетни, и обман, и глупость, и раздоры!
Вчера, не знаю как, попал в один я дом;
Я проклял жизнь мою. Какой вралей содом!
Хозяин об одной лишь музыке толкует;
Хозяйка хвалится, что славно дочь танцует;
А дочка, поясок под шею подвязав,
Кричит, что прискакал в коляске модной — граф.
Граф входит. Все его с восторгом принимают.
Как мил он, как богат, как знатен, повторяют.
Хозяйка на ушко мне шепчет в тот же час:
«Он в Грушеньку влюблен: он всякий день у нас».
Но граф, о Грушеньке никак не помышляя,
Ветране говорит, ей руку пожимая:
«Какая скука здесь! Какой несносный дом!
Я с этими людьми, божусь, для вас знаком;
Я с вами быть хочу, я видеть вас желаю.
Для вас я все терплю и глупостям прощаю».
Ветрана счастлива, что граф покорен ей.
Вдруг растворяют дверь и входит Стукодей.
Несносный говорун. О всем уже он знает:
Тот женится, другой супругу оставляет;
Тот проигрался весь, тот по уши в долгах.
Потом судить он стал, к несчастью, о стихах.
По мнению его, Надутов всех пленяет,
А Дмитрев… Карамзин безделки сочиняет;
Державин, например, изрядно бы писал,
Но также, кроме од, не стоит он похвал.
Пропали трагики, исчезла россов слава!
И начал, наконец, твердить нам роль Синава;
Коверкался, кричал — все восхищались им;
Один лишь старичок, смеясь со мной над ним:
«Невежду, — мне сказал, — я вечно извиняю;
Молчу и слушаю, а в спор с ним не вступаю;
Напротив, кажется забавен часто он:
Соврет и думает, что вздор его — закон.
Что наш питает ум, что сердце восхищает.
Безделкою пустой невежда называет.
Нет нужды! Верьте мне: нелепая хула
Писателю венец, поэту похвала».
Я отдохнул. Увы, недолго быть в покое!
Хозяйка подошла. «Теперь нас только трое;
Не можете ли вы четвертым с нами быть
И сесть играть в бостон. Без карт не можно жить.
Кто ими в обществе себя не занимает,
Воспитан дурно тот и скучен всем бывает».
Итак, мы за бостон. А там оркестр шумит;
Гут граф жеманятся, и Стукодей кричит;
Змеяда всех бранит, ругает за игрою.
Играю и дрожу, и жду беды с собою.
Хозяйка милая не помнит ничего.
«Где Грушенька? Где граф? Не вижу я его!»
Бостон наш кончился, а в зале уж танцуют.
Как Грушенька, как граф прекрасно вальсируют!
Хозяйка с радости всех обнимает нас.
Змеяда ей твердит: «Ну, матка, в добрый час!
Граф, право, молодец: к концу скорее дело!
На бога положись и по рукам бей смело;
Он знатен и хорош, и с лучшими знаком;
Твой муженек с тобой согласен будет в том».
Ветрана слышит то, смеется и вертится.
К беде моей, тогда идет ко мне, садится
Белиза толстая, рассказчица, швея.
«Ей-богу, — говорит, — вот чудная семья!
Хозяин с флейтою все время провождает,
Жена преглупая и всем надоедает,
А в Грушеньке, поверь, пути не будет ввек.
Но дело не о том: ты умный человек;
У Скопидомова ты всякий день бываешь;
Проказы все его и все о нем ты знаешь:
Не правда ль, что в жене находит он врага
И что она ему поставила рога?
Нахалов часто с ней в театре и воксале;
Вчера он танцевал два польских с ней на бале,
А после он ее в карету посадил;
Несчастный Скопидом беду себе купил;
Бог наградил его прекрасною женою!
Да, полно, сам дурак всем шалостям виною.
Не он один таков: в Москве им счета нет!
Буянов и не глуп, но вздумал в сорок лет
Жениться и франтить, и тем себя прославить,
Чтоб женушку свою тотчас другим оставить;
И подлинно, успел в том модный господин:
С французом барыня уехала в Берлин».
Я слушал и молчал. Текли слова рекою;
Я мог ей отвечать лишь только головою.
Хотел уйти, ушел. Что ж вышло из того?
Дивлюся силе я терпенья моего.
Попал в беседу я, достойную почтенья:
Тут был великий шум, различны были мненья;
Однако из всего понять я спора мог,
Что то произвели котлеты и пирог;
И кончилось все тем, что у одной Лизеты,
И вафли лучшие, и лучшие котлеты.
Но, кстати, стол готов; все кинулись туда,
Покойно думал есть — и тут со мной беда!
Несчастного меня с Вралевым посадили
И милым подлинно соседом наградили!
Не медля, начал он вопросы мне творить:
Кто я таков? Что я? Где я изволю жить?
Потом, о молодых и старых рассуждая:
«Нет, нынче жизнь плоха, — твердил он, воздыхая. —
Все стало мудрено, нет доброго ни в чем;
Вот я-таки скажу и о сынке моем:
Уж малый в двадцать лет, а книги лишь читает»
Не ищет ни чинов, ни счастья не желает;
Я дочь Рубинова посватал за него;
Любезный мой сынок не хочет и того:
На деньгах, батюшка, никак-де не женюся,
А я жену возьму, когда в нее влюблюся.
Как быть, не знаю, с ним, — и чувствую я то,
Что будет он бедняк, а более ничто.
Вот что произвели проклятые науки!
Не нужно золото — давай Жан-Жака в руки!
Да полно, старые не лучше молодых;
Не много разницы найдешь ты ныне в них.
Нередко и старик, что делает, не знает:
Он хулит молодых и им же потакает.
Князь Милов в пятьдесят и с лишком уже лет
Спроказил так теперь, что весь дивится свет.
Он, будучи богат и дочь одну имея,
Воспитывать ее, как должно, не жалея,
Решился наконец бедняжку погубить:
Майора одного изволь на ней женить!
И что ж он говорит себе во оправданье —
Ты со смеху умрешь — вот все его желанье:
«Мой зять любезен мне, и скромен, и умен;
Он света пустотой никак не ослеплен;
Советов-де моих он вечно не забудет;
В глубокой старости меня покоить будет.
Не знатен, беден он — я для него богат;
Да честность знатности дороже мне стократ!»
Вот, друг сердечный мой, как нынче рассуждают!
И умниками их иные называют!»
Сосед мой тут умолк; в отраду я ему
Сказал, что редкие последуют тому;
Что Миловых князей у нас, конечно, мало;
Что золото копить желанье не пропало;
Что любим мы чины и ленты получать,
Не любим только их заслугой доставать;
Что также здесь не все охотники до чтенья;
Что редкие у нас желают просвещенья;
Не всякий знаниям честь должну воздает
И часто враль, глупец разумником слывет;
Достоинств лаврами у нас не украшают;
Здесь любят плясунов — ученых презирают.
Тут ужин кончился — и я домой тотчас.
О хижина моя, приятней ты сто раз
Всех модных ужинов, концертов всех и балов,
Где часто видим мы безумцев и нахалов!
В тебе насмешек злых, в тебе злословья нет:
В тебе спокойствие и тишина живет;
В тебе и разум мой, и дух всегда свободен.
Утехи мне дарить свет модный не способен,
И для того теперь навек прощаюсь с ним:
Фортуны не найду я с сердцем в нем моим.