Беги со всех ног
покупать
«Огонек».
Только подписчики
«Красного перца»
смеются
от всего сердца.
Еще шагать далеко,
надо взять
не одну стену!
Будь готов
сменить стариков,
читай журнал
«Смену»
В журнал совсем не европейский,
Где чахнет старый журналист 1,
С своею прозою лакейской
Взошел болван семинарист 2,
Почему-то у «толстых» журналов,
Как у толстых девиц средних лет,
Слов и рыхлого мяса немало, —
Но совсем темперамента нет.
«Бей Бовом…»
Бей Бовом
по головам дубовым.
«Если наш Бов тебе нравится…»
Если наш Бов тебе нравится, —
спеши, товарищ, с разрухой справиться.
В журналах наших всех мыслителей исчисли.
В журналах места нет от мыслей записных;
В них недостатка нет; но в мыслях-то самих
Недостает чего-то: мысли.
Пусть твой зоил тебя не признает,
Мы верим в твой успех блистательный и скорый:
Лишь «нива» та дает хороший плод,
Навоза не жалеют для которой.
Пролетарий Москвы! Кодекс труда нэпачу
нипочем?
Нужен журнал — воевать с нэпачом!
Есть средь московских журналов
таковский?
Как же! Читай «Пролетарий Московский».
Всех описали?
Никто не забыт?
Всё на виду:
производство и быт!
Рабочий!
Малый ты иль старый —
читай
«Московский пролетарий»!
Член профсоюза!
С подпиской спеши!
Пользы на рубль, а расходу — гроши.
Журналами обиженный жестоко,
Зоил Пахом печалился глубоко;
На цензора вот подал он донос;
Но цензор прав, нам смех, зоилу нос.
Иная брань, конечно, неприличность,
Нельзя писать: Такой-то де старик,
Козел в очках, плюгавый клеветник,
И зол и подл: все это будет личность.
Но можете печатать, например,
Что господин парнасский старовер
(В своих статьях) бессмыслицы оратор,
Отменно вял, отменно скучноват,
Тяжеловат и даже глуповат;
Тут не лицо, а только литератор.
Фотография в журнале —
У костра сидит отряд.
Вы Володю не узнали?
Он уселся в первый ряд.
Бегуны стоят на фото
С номерами на груди.
Впереди знакомый кто-то —
Это Вова впереди.
Снят Володя на прополке,
И на празднике, на елке,
И на лодке у реки,
И у шахматной доски.
Снят он с летчиком-героем!
Мы другой журнал откроем
Он стоит среди пловцов.
Кто же он в конце концов?
Чем он занимается?
Тем, что он снимается!
Я в «Юности» печатал юных гениев
С седыми мастерами наравне.
Одним судьба ответила забвением.
Другие вознеслись на той волне.
Журнал гордился тиражом и славою.
И трудно пробивался к торжеству.
И власть, что не была в те годы слабою,
Считалась с властью имени его.
Но все забылось и печально минуло.
Журнал иссяк, как в засуху родник.
Виновных нет…
И время тихо вынуло
Его из кипы популярных книг.
Посылаю поклон Веньямину.
На письмо твое должен сказать:
Не за картами гну теперь спину,
Как изволите вы полагать.
Отказавшись от милой цензуры,
Погубил я досуги свои, —
Сам читаю теперь корректуры
И мараю чужие статьи!
Побежал бы, как школьник из класса,
Я к тебе, позабывши журнал,
Но не знаю свободного часа
С той поры, как свободу узнал!.. Пусть цензуру мы сильно ругали,
Но при ней мы спокойно так спали,
На охоте бывать успевали
И немало в картишки играли!..
А теперь не такая пора:
Одолела пииту забота,
Позабыл я, что значит игра,
Позабыл я, что значит охота! —
Потому что Валуев сердит;
Потому что закон о печати
Запрещеньем журналу грозит,
Если слово обронишь некстати! Впрочем, в пятницу буду я рад
До Любани с тобой прокатиться:
Глухари уж поют, говорят,
Да и вальдшнепу поволочиться,
Полагаю, приходит черед…
Сговоримся, — и завтра в поход! Так и чудится: вальдшнеп уж тянет,
Величаво крылом шевеля,
А известно — как вальдшнеп потянет,
Так потянет и нас в лес, в поля!..
В журнале «Красная Панорама» № 39
помещено изображение марок с надписью:
«Почтовые марки с портретом Толстого,
выпущенные Наркомпочте́лем к юбилею».
Весь культурный мир Союза
«Старику» поминки сделал.
В эти дни Толстого муза
Над всем миром пролетела.
Все, кому было не лень,
Кинув все дела и сплетни,
Помянули «деда» тень
В юбилея день столетний.
Наркомат почтовый тоже
Здесь участие принял:
Лез бедняга он из кожи,
Денег тьму ассигновал.
Результат оригинален:
Два клише! (cмотри журнал),
Лев Толстой на них представлен —
Как глядел он, как пахал…
Режь хоть из журнала марку
И наклеивай в альбом,
Так как выпуск весь насмарку
(Как корова — языком!).
Оттиск, где для юбилея
Был Толстой изображен, —
Экспонатом для музея
Видно будет сохранен.
На Тверской, конечно, будут
На витринах «образцы»,
Там, наверно, не забудут
Взять червонцы «под уздцы».
Раньше марки лезли в двери, —
Набегал за валом вал.
Кто ж теперь в Наркомпочте́ле
Льва Толстого «придержал»?!
Пред. секции «Бой — Пет»
Посвящается редакции «Куриного эха»И журналов и газет.
Помогал ему создатель
Много, много лет.Дарованьем и трудами
(Не своими, а других)
Слыл он меж откупщиками
Из передовых.Сам с осанкой благородной,
В собственном большом дому
Собирал он ежегодно
С нищих денег тьму.Злу он просто был грозою,
Прославлял одно добро…
Вдруг толкнися с сединою
Бес ему в ребро.И, как Лермонтова Демон,
Старцу шепчет день и ночь…
(Кто-то видел, вкрался чем он,
Ну, его не гонят прочь!)Бес
Ты мудрец, и сед твой волос, —
Не к лицу тебе мечты, —
Ты запой на новый голос… Старец
Но скажи, кто ты? Бес
Я журналов покровитель.
Без меня вы — прожились,
Вы без денег убедите ль? Старец
(в сторону)
Дух гордыни, провались! (Громко)
Гм! Не Лермонтова Демон,
Вижу, ты! Покойник был
(Хоть помянут будь не тем он)
Юношеский пыл.
Он-то мне Ледрю-Ролена
Некогда всучил… Бес
(в сторону)
То-то не было полена —
Я бы проучил! Старец
(продолжая)
Но теперь с Ледрю-Роленом
Баста! вышел весь!
Твой я, Демон, новым пленом
Я горжуся днесь! Рек — и заключил издатель:
«Се настал прогресс:
И отступится создатель,
Так поможет бес!»
Жора и Аркадий Вайнер!
Вам салям алейкум, пусть
Мы знакомы с вами втайне, —
Кодекс знаем наизусть.Пишут вам семь аксакалов
Гиндукушеской земли,
Потому что семь журналов
Вас на нас перевели.А во время сбора хлопка
(Кстати, хлопок нынче — шёлк)
Наш журнал «Звезда Востока»
Семь страниц для вас нашёл.Всю Москву изъездил в «ЗИМе»
Самый главный аксакал —
Ни в едином магазине
Ваши книги не сыскал.Вырвали два старших брата
Все волосья в бороде —
Нету, хоть и много блата,
В «Книжной лавке» и везде.Я за «Милосердья эру» —
Вот за что спасибо вам! —
Дал две дыни офицеру
И гранатов килограмм.А в конце телевиденья —
Клятва волосом седым! —
Будем дать за продолженье
Каждый серий восемь дынь.Чтобы не было заминок
(Любите кюфта-бюзбаш?),
Шлите жён Центральный рынок,
Полглавы — барашка ваш.Может, это слишком плотски,
Но за песни про тюрьмы
(Пусть споёт артист Высоцкий)
Два раз больше платим мы.Не отыщешь ваши гранки
И в Париже, говорят…
Впрочем, что купить на франки?
Тот же самый виноград.Мы сегодня вас читаем,
Как абзац — кидает в пот.
Братья, мы вас за — считаем —
Удивительный народ.Наш праправнук на главбазе,
Там, где деньги — дребедень.
Есть хотите? В этом разе
Приходите каждый день.А хотелось, чтоб в инъязе…
Я готовил крупный куш.
Но… Если был бы жив Ниязи…
Ну, а так — какие связи? —
Связи есть Европ и Азий, Только эти связи чушь.
Вы ведь были на КАМАЗе:
Фрукты нет. А в этом разе
Приезжайте Гиндукуш!
Меня «за ненависть к журналам» судят строго.
Вот как! А думал я, журнальный старожил,
Что на веку своем я много, слишком много
На них растратил дней и мыслей и чернил;
Что я служака их, что на Руси журнальной
Посильный труженик свой след запечатлел,
Что сам журналитет мне выдаст лист похвальный
За то, что в битвах я журнальных поседел.
За что ж ваш гнев меня безжалостно похерил?
А вот за что: на зло поклонникам иным,
Всем лжепророкам я не верю и не верил,
И поклоненье их мне кажется смешным.
Так что ж? Белинский ваш, хоть будь сто раз
Белинский,
Весь русский журнализм нельзя ж за ним признать.
Вольно ж вам, рекрутам его, под лад воинский,
При имени его на вытяжке стоять.
Белинский ваш кумир — имею честь поздравить
Вас с праздником! Ему и отдавайте честь:
Ему вы можете и памятники ставить
И сами в памятник ему себя возвесть.
Опять поздравлю вас; вам полная свобода!
Но волю и мою вы предоставьте мне:
Я не мешаю вам быть вашего прихода,
И рад я, что у нас хоругви не одне.
Вы мыслить и писать затеяли впервые
С Белинским: до него был вам дремучий мрак.
Прекрасно! У меня ж учители другие,
И до него еще я мыслил кое-как.
Вот тут и весь вопрос, со справкой и посылкой:
Пожалуй, скажете, что я искуствам враг,
Когда не дорожу малярною мазилкой
И уличным смычком скрипичных побродяг.
Взвились орлы и полетели:
С студеныхь вод Невы реки,
С широкой Волги, Лены, Оби,
Со быстраго Дуная, Дона
Ширялися орды по долам,
По блатам, по рекам, морям;
Ширялись верх дебрей и скал
Земель обширных, чужекрайных —
Полет их смелый, сильный, резкий
Никто остановить не мог:
Крыле—их стрелы каленыя,
Высока грудь—гранит их стран,
В стальных когтях их—молньи, громы;
Станицы птиц всех разнородных,
Со трепетом, и врозь и вспять
В воздушном разлетелись царстве
И путь открыли им до Рейна,
Реке, в бытописаньи чудной!…
В видах которой освежившия
Пернатые свои доспехи,
Взвились орлы вновь—полетели
Во тридесято, может, царство….
Вот, в коротких вам словах и прошедшее и настоящее наше путешествие.—Северные орлы за Рейном!.. Ожидайте важных происшествий.
Письмо ваше застало меня на берегу самаго Рейна: в Мангейме—я тут же, отписав к вам ответ, сажусь в повозку, ехать в Базель, куда и наши гренадеры двинулись!—Простите.
Естьли входят в план вашего журнала: письма с похода, то я некоторыя могу к вам переслать, как то: описание Франкфурта на Майне, Дармштата и Мангейма, но за нужное почитаю предуведомлять, что в оных трех письмах ничего совершенно нет о военном, a только одно описание любопытнаго путешественника: что он видел и разспрашивал, потому и прошу вас отписать ко мне, найдут ли где нибудь себе место оныя письма.
Журнала вашего я до сих пор не получал, за то громады од и разных посланий, скорее сухарных фур к нам доставляются; кажется, что сам Пегас вьючится Парнасским сором—дело несбыточное!….
(Отрывок)Какой огонь тогда блистал
В душе моей обвороженной,
Когда я звучный глас внимал,
Твой глас, о бард священный,
Краса певцов, великий Оссиан!
И мысль моя тогда летала
По холмам тех счастливых стран,
Где арфа стройная героев воспевала.
Тогда я пред собою зрел
Тебя, Фингал непобедимый,
В тот час, как небосклон горел,
Зарею утренней златимый;
Как ветерки игривые кругом
Героя тихо пролетали,
И солнце блещущим лучом
Сверкало на ужасной стали.
Я зрел его: он, на копье склонясь,
Стоял в очах своих с грозою,
И вдруг на воинство противных устремясь,
Все повергал своей рукою.
Я зрел, как, подвиг свой свершив,
Он восходил на холм зеленый
И, на равнину взор печальный обратив,
Где враг упал, им низложенный,
Стоял с поникшею главой,
В доспехах, кровию омытых.
Я шлемы зрел, его рассечены рукой,
Зрел горы им щитов разбитых!..Соревнователь просвещения и благотворения, 1819, ч. VI. Ќ 4, с. 92-9
3.
«Послание к Кулибину» явилось первым выступлением в печати поэта Николая Михайловича Языкова (1803-1846). Появившееся в журнале Вольного общества любителей российской словесности, стихотворение сопровождалось примечанием: «Общество в поощрение возникающих дарований молодого поэта, воспитанника Горного кадетского корпуса, помещает стихи сии в своем журнале». Позднее, в 1824 г., Языков был принят в члены Вольного общества по рекомендации К.Ф. Рылеева. Возможно, мотив воображаемого полета в край Оссиана был подсказан Языкову стихотворением К.Н. Батюшкова «Мечта» (см. выше, с. 449). Юношеское увлечение Языкова Оссианом наложило в дальнейшем некоторый отпечаток на его ранние патриотические стихотворения на темы из отечественной истории: «Песнь барда во время владычества татар в России» (1823), «Баян к русскому воину» (1823) и др. Кулибин Александр Иванович (1800-1837), сын известного механика-самоучки И.П. Кулибина, был соучеником Языкова по Горному кадетскому корпусу и ближайшим другом в то время.
1
Кузница коммунизма,
раздувай меха!
Множьтесь,
энтузиастов
трудовые взводы:
за ударными бригадами —
ударные цеха,
за ударными цехами —
ударные заводы!
2
Нефть
не добудешь
из воздуха и ветра.
Умей
сочетать
практику и разум.
Пролетарий,
даешь
земным недрам
новейшую технику
и социалистический энтузиазм.
3
Верхоглядство —
брось!
«Даешь»
зовет
знать
наскрозь
свой
завод!
Кто стоит за станком?
Как работает рабочий?
Чем живут рабочие?
Какие интересы у рабочих?
4
Профессорская братия
вроде Ольденбургов
князьям
служить
и сегодня рада.
То,
что годилось
для царских Петербургов,
мы вырвем
с корнем
из красных Ленинградов.
5
Чтоб фронт отстоять,
белобанды гоня,
пролетариат
в двадцатом
сел на коня.
Чтоб видеть коммуну,
расцветшую в быль,
садись в двадцать девятом
на трактор
и автомобиль.
Мы
Днем —
благоденствуют дома и домишки:
ни таракана,
ни мышки.
Товарищ,
на этом не успокаивайся очень —
подожди ночи.
При лампе — ничего.
А потушишь ее —
из-за печек,
из-под водопровода
вылазит тараканьё
всевозможного рода:
черные,
желтые,
русые —
усатые,
безусые.
Пустяк, что много,
полезут они —
и врассыпную —
только кипятком шпарни.
Но вот,
задремлете лишь,
лезет
из щелок
разная мышь.
Нам
мышь не страшна.
Пусть себе,
в ожидании красной кошки,
ест
понемногу
нэпские крошки.
Наконец,
когда всё еще храпом свищет,
из нор
выползают
ручные крысищи.
Сахар попался —
сахар в рот.
Хлеб по дороге —
хлебище жрет.
С этими
не будь чересчур кроткий.
Щеки выгрызут,
вопьются в глотки.
Чтоб на нас
не лезли, как на окорок висячий,
волю зубам крысячьим дав,
для борьбы
с армией крысячьей
учреждаем
«Крысодав»
Новому журналу, издаваемому М. ДостоевскимМеж тем как Гарибальди дремлет,
Колеблется пекинский трон,
Гаэта реву пушек внемлет,
Дает права Наполеон, —
В стране затронутых вопросов,
Не перешедших в сферу дел,
Короче: там, где Ломоносов
Когда-то лирою гремел,
Явленье нового журнала
Внезапно потрясло умы:
В ней слышны громы Ювенала,
В нем не заметно духа тьмы.
Отважен тон его суровый,
Его программа широка… Привет тебе, товарищ новый!
Явил ты мудрость старика.
Неси своей задачи бремя
Не уставая и любя!
Чтобы ни «Век», ни «Наше время»
Не покраснели за тебя;
Чтобы не сел тебе на плечи
Редактор-дама «Русской речи»,
Чтоб фельетон «Ведомостей»
Не похвалил твоих статей!
Как пароксизмы лихорадки,
Терпи журнальные нападки
И Воскобойникова лай
Без раздражения внимай! Блюди разумно дух журнала,
Бумагу строго береги:
Страшись «Суэцкого канала»
И «Зундской пошлины» беги!
С девонской, с силурийской почвы
Ученой дани не бери;
Кричи таким твореньям: «Прочь вы!»
Творцам их: «Черт вас побери!»
А то как «О сухих туманах»
Статейку тиснешь невзначай,
Внезапно засвистит в карманах…
Беда! Ложись — и умирай!
Будь резким, но не будь бранчливым,
За личной местью не гонись.
Не называй «Свистка» трусливым
И сам безмерно не гордись!
Припомни ямбы Хомякова,
Что гордость — грешная черта,
Припомни афоризм Пруткова,
Что всё на свете — суета!
Мы здесь живем не вечны годы,
Здесь каждый шаг неверен наш,
Погибнут царства и народы,
Падет Штенбоковский пассаж,
Со срамом Пинто удалится
И лекций больше не прочтет,
Со треском небо развалится
И «Время» на косу падет!
(Посвящ<ается> редакции
«Куриного эха»)
Жил да был себе издатель
И журналов и газет,
Помогал ему Создатель
Много, много лет.
Дарованьем и трудами
(Не своими, а других)
Слыл он меж откупщиками
Из передовых.
Сам с осанкой благородной,
В собственном большом дому
Собирал он ежегодно
С нищих денег тьму.
Злу он просто был грозою,
Прославлял одно добро…
Вдруг, толкнися с сединою
Бес ему в ребро.
И, как Лермонтова Демон,
Старцу шепчет день и ночь…
(Кто-то видел, вкрался чем он —
Ну, его не гонят прочь!)
Бес
Ты мудрец, и сед твой волос,—
Не к лицу тебе мечты,—
Ты запой на новый голос…
Старец
Но скажи, кто ты?
Бес
Я журналов покровитель.
Без меня вы — прожились.
Вы без денег убедите ль?
Старец
(в сторону)
Дух гордыни, провались!
( громко )
Гм! Не Лермонтова Демон,
Вижу, ты! Покойник был
(Хоть помянут будь не тем он)
Юношеский пыл.
Он-то мне Ледрю-Роллена
Некогда всучил…
Бес
(в сторону)
То-то не было полена —
Я бы проучил!
Старец
(продолжая)
Но теперь с Ледрю-Ролленом —
Баста! вышел весь!
Твой я, Демон! новым пленом
Я горжуся днесь!
Рек — и заключил издатель:
«Се настал прогресс:
И отступится Создатель,
Так поможет бес!»
Здравствуй, Жора и Аркадий Вайнер!
И Георгию привет!
Мы знакомы с вами втайне
По романам много лет.
Пишут вам семь аксакалов
Гиндукушенской земли,
Потому что семь журналов
Вас на нас перевели.
И во время сбора хлопка
(Кстати, хлопок нынче — шелк)
Наш журнал "Звезда Востока"
Семь страниц для вас нашел.
Всю Москву изъездил в "ЗИМе"
Самый главный аксакал -
Ни в едином магазине
Ваши книги не сыскал.
Вырвали два старших брата
Все волосья в бороде -
Нету, хоть и много блата
В "Книжной лавке" — и везде.
Я за "Милосердья эру" -
Вот за что спасибо вам! -
Дал две дыни офицеру
И гранатов килограмм.
А в конце телевиденья -
Клятва волосом седым! -
Будем дать за продолженье
Каждый серий восемь дынь.
Чтобы не было заминок
(Любите кюфта-бюзбаш?)
Шлите жен Центральный рынок -
Две главы — барашка ваш.
Может, это слишком плотски,
Но за песни про тюрьмы
(Пусть споет артист Высоцкий)
Два раз больше платим мы.
Не отыщешь ваши гранки
И в Париже, говорят…
Впрочем, что купить на франки?
Тот же самый виноград.
Мы сегодня вас читаем,
Как абзац — кидает в пот.
Братья, мы вас за — считаем -
Удивительный народ.
Наш праправнук на главбазе -
Там, где деньги — дребедень.
Есть хотите? В этом разе
Приходите каждый день.
А хотелось, чтоб в инъязе…
Я готовил крупный куш.
Но… Если был бы жив Ниязи…
Ну, а так — какие связи? -
Связи есть Европ и Азий,
Только эти связи чушь.
Вы ведь были на КАМАЗе:
Фрукты нет. А в этом разе
Приезжайте Гиндукуш!
Серьезных лиц густая волосатость
И двухпудовые свинцовые слова:
«Позитивизм», «идейная предвзятость»,
«Спецификация», «реальные права»…
Жестикулируя, бурля и споря,
Киты редакции не видят двух персон:
Поэт принес «Ночную песню моря»,
А беллетрист — «Последний детский сон».
Поэт присел на самый кончик стула
И кверх ногами развернул журнал,
А беллетрист покорно и сутуло
У подоконника на чьи-то ноги стал.
Обносят чай… Поэт взял два стакана,
А беллетрист не взял ни одного.
В волнах серьезного табачного тумана
Они уже не ищут ничего.
Вдруг беллетрист, как леопард, в поэта
Метнул глаза: «Прозаик или нет?»
Поэт и сам давно искал ответа:
«Судя по галстуку, похоже, что поэт»…
Подходит некто в сером, но по моде,
И говорит поэту: «Плач земли?..»
— «Нет, я вам дал три «Песни о восходе»».
И некто отвечает: «Не пошли!»
Поэт поник. Поэт исполнен горя:
Он думал из «Восходов» сшить штаны!
«Вот здесь еще «Ночная песня моря»,
А здесь — «Дыханье северной весны»».
— «Не надо, — отвечает некто в сером: —
У нас лежит сто весен и морей».
Душа поэта затянулась флером,
И розы превратились в сельдерей.
«Вам что?» И беллетрист скороговоркой:
«Я год назад прислал «Ее любовь»».
Ответили, пошаривши в конторке:
«Затеряна. Перепишите вновь».
— «А вот, не надо ль? — беллетрист запнулся. —
Здесь… семь листов — «Последний детский сон»
Но некто в сером круто обернулся —
В соседней комнате залаял телефон.
Чрез полчаса, придя от телефона,
Он, разумеется, беднягу не узнал
И, проходя, лишь буркнул раздраженно:
«Не принято! Ведь я уже сказал!..»
На улице сморкался дождь слюнявый.
Смеркалось… Ветер. Тусклый дальний гул.
Поэт с «Ночною песней» взял направо,
А беллетрист налево повернул.
Счастливый случай скуп и черств, как Плюшкин.
Два жемчуга опять на мостовой…
Ах, может быть, поэт был новый Пушкин,
А беллетрист был новый Лев Толстой?!
Бей, ветер, их в лицо, дуй за сорочку —
Надуй им жабу, тиф и дифтерит!
Пускай не продают души в рассрочку,
Пускай душа их без штанов парит…
Для детского журнала.
Весть, что люди стали мучить Бога,
К нам на север принесли грачи…—
Потемнели хвойные трущобы,
Тихие заплакали ключи…
На буграх каменья — обнажили
Лысины, прикрытые в мороз,
И на камни стали капать слезы,
Злой зимой ощипанных берез.
И другие вести, горше первой,
Принесли скворцы в лесную глушь:
На кресте распятый, всех прощая,
Умер — Бог, Спаситель наших душ.
От таких вестей сгустились тучи,
Воздух бурным зашумел дождем… Поднялись,— морями стали реки…
И в горах пронесся первый гром.
Третья весть была необычайна:
Бог воскрес, и смерть побеждена!!
Эту весть победную примчала
Богом воскрешенная весна…—
И кругом луга зазеленели,
И теплом дохнула грудь земли,
И, внимая трелям соловьиным,
Ландыши и розы зацвели.
Для детского журнала.
Весть, что люди стали мучить Бога,
К нам на север принесли грачи…—
Потемнели хвойные трущобы,
Тихие заплакали ключи…
На буграх каменья — обнажили
Лысины, прикрытые в мороз,
И на камни стали капать слезы,
Злой зимой ощипанных берез.
И другие вести, горше первой,
Принесли скворцы в лесную глушь:
На кресте распятый, всех прощая,
Умер — Бог, Спаситель наших душ.
От таких вестей сгустились тучи,
Воздух бурным зашумел дождем…
Поднялись,— морями стали реки…
И в горах пронесся первый гром.
Третья весть была необычайна:
Бог воскрес, и смерть побеждена!!
Эту весть победную примчала
Богом воскрешенная весна…—
И кругом луга зазеленели,
И теплом дохнула грудь земли,
И, внимая трелям соловьиным,
Ландыши и розы зацвели.
А если я себе позволю,
Дав ямбу пламенному волю,
Тряхнуть прекрасной стариной
И, вдохновляемый весной,
Спою поэму на отличье,
В которой будет пенье птичье,
Призывотрели соловьев
И воды рек, и сень лесов,
И голубые лимузины,
И эксцентричные кузины,
И остро-пряный ассонанс,
И элегантный Гюисманс,
И современные-грезэрки,
Заполнившие этажерки
Томами сладостных поэз,
Блестящими, как полонез,
И просто девственные дамы,
Себе построившие храмы
В сердцах совсем чужих мужей,
Забывшие своих детей,
Своих супругов — из-за скуки;
И тут же Скрябинские звуки, —
Поэма, полная огня, —
И жалопчелье златодня,
И сумасшествие Берлина,
И мудрость английского сплина,
И соком блещущий гранат,
Эолпиано Боронат
И с ней снегурочность Липковской,
И Брюсов, «президент московский»,
И ядовитый Сологуб
С томящим нервы соло губ,
Воспевших жуткую Ортруду,
И графоманы, отовсюду
В журналы шлющие стихи,
В которых злющие грехи,
И некий гувернер недетский
Адам Акмеич Городецкий,
Известный апломбист «Речи»,
Бездарь во всем, что ни строчи,
И тут же публикой облапен,
Великий «грубиян» Шаляпин
И конкурент всех соловьев
И Собинова — сам Смирнов,
И парень этакий-таковский
Смышленый малый Маяковский,
Сумевший кофтой (цвет танго!)
Наделать бум из ничего.
И лев журналов, шик для Пензы,
Работник честный Митя Цензор,
Кумир модисток и портних,
Блудливый взор, блудливый стих…
. . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . .
И свита баб Иллиодора,
Сплошной нелепицы и вздора,
И, наконец, само Танго —
«Бери ее! бери ero!..»
Мой пылкий ямб достиг галопа
И скачет, точно антилопа,
Но я боюсь его загнать:
Вдруг пригодится мне, как знать!
Уж лучше я его взнуздаю
И дам погарцовать по маю:
Иди, пленяй собой луга…
А там — ударим на врага!
БЮРОКРАТИАДА
Переход на страницу аудио-файла.
ПРАБАБУШКА БЮРОКРАТИЗМА
Машина.
Сунь пятак—
что-то повертится,
пошипит гадко.
Минуты через две,
приблизительно так,
из машины вылазит трехкопеечная
шоколадка.
Бараны!
10 Чего разглазелись кучей?!
В магазине и проще,
и дешевле,
и лучше.
ВЧЕРАШНЕЕ
Черт,
сын его
или евонный брат,
расшутившийся сверх всяких мер,
раздул машину в миллиарды крат
и расставил по всей РСФСР.
20 С ночи становятся людей тени.
Тяжелая—подемный мост!—
скрипит,
глотает дверь учреждении
извивающийся человечий хвост.
Дверь разгорожена.
Еще не узка им!
Через решетки канцелярских баррикад,
вырвав пропуск, идет пропускаемый.
Разлилась коридорами человечья река.
30 (Первый шип—
первый вой—
«С очереди сшиб!»
«Осади без трудовой!»)
— Ищите и обрящете,—
пойди и «рящь» ее!—
которая «входящая» и которая «исходящая»?!
Обрящут через час-другой.
На рупь бумаги—совсем мало!—
всовывают дрожащей рукой
40 в пасть входящего журнала.
Колесики завертелись.
От дамы к даме
пошла бумажка, украшаясь номерами.
От дам бумажка перекинулась к секретарше.
Шесть секретарш от младшей до старшей!
До старшей бумажка дошла в обед.
Старшая разошлась.
Потерялся след.
Звезды считать?
50 Сойдешь с ума!
Инстанций не считаю—плавай сама!
Бумажка плыла, шевелилась еле.
Лениво ворочались машины валы.
В карманы тыкалась,
совалась в портфели,
на полку ставилась,
клалась в столы.
Под грудой таких же
столами коллегий
60 ждала,
когда подымут ввысь ее,
и вновь
под сукном
в многомесячной неге
дремала в тридцать третьей комиссии.
Бумажное тело сначала толстело.
Потом прибавились клипсы-лапки.
Затем бумага выросла в «дело»—
пошла в огромной синей папке.
70 Зав ее исписал на славу,
от зава к замзаву вернулась вспять,
замзав подписал,
и обратно
к заву
вернулась на подпись бумага опять.
Без подписи места не сыщем под ней мы,
но вновь
механизм
бумагу волок,
80 с плеча рассыпая печати и клейма
на каждый
чистый еще
уголок.
И вот,
через какой-нибудь год,
отверз журнал исходящий рот.
И, скрипнув перьями,
выкинул вон
бумаги негодной—на миллион.
СЕГОДНЯШНЕЕ
90 Высунув языки,
разинув рты,
носятся нэписты
в рьяни,
в яри…
А посередине
высятся
недоступные форты,
серые крепости советских канцелярий.
С угрозой выдвинув пики-перья,
100 закованные в бумажные латы,
работали канцеляристы,
когда
в двери
бумажка втиснулась!
«Сокращай штаты!»
Без всякого волнения,
без всякой паники
завертелись колеса канцелярской механики.
Один берет.
110 Другая берет.
Бумага взад.
Бумага вперед.
По проторенному другими следу
через замзава проплыла к преду.
Пред в коллегию внес вопрос:
«Обсудите!
Аппарат оброс».
Все в коллегии спорили стойко.
Решив вести работу рысью,
120 немедленно избрали тройку.
Тройка выделила комиссию и подкомиссию.
Комиссию распирала работа.
Комиссия работала до четвертого пота.
Начертили схему:
кружки и линии,
которые красные, которые сини".
Расширив штат сверхштатной сотней,
работали и в праздник и в день субботний.
Согнулись над кипами,
130 расселись в ряд,
щеголяют выкладками,
цифрами пещрят.
Глотками хриплыми,
ртами пенными
вновь вопрос подымался в пленуме.
Все предлагали умно и трезво:
«Вдвое урезывать!»
«Втрое урезывать!»
Строчил секретарь—
140 от работы в мыле:
постановили—слушали,
слушали—постановили…
Всю ночь,
над машинкой склонившись низко,
резолюции переписывала и переписывала
машинистка.
И…
через неделю
забредшие киски
играли листиками из переписки.
МОЯ РЕЗОЛЮЦИЯ
150 По-моему,
это
— с другого бочка—
знаменитая сказка про белого бычка.
КОНКРЕТНОЕ ПРЕДЛОЖЕНИЕ
Я,
как известно,
не делопроизводитель.
Поэт.
Канцелярских способностей у меня нет
Но, по-моему,
160 надо
без всякой хитрости
взять за трубу канцелярию
и вытрясти.
Потом
над вытряхнутыми
посидеть в тиши,
выбрать одного и велеть:
«Пиши!»
Только попросить его:
170 «Ради бога,
пиши, товарищ, не очень много!»
Арист! и ты в толпе служителей Парнаса!
Ты хочешь оседлать упрямого Пегаса;
За лаврами спешишь опасною стезей,
И с строгой критикой вступаешь смело в бой!
Арист, поверь ты мне, оставь перо, чернилы,
Забудь ручьи, леса, унылые могилы,
В холодных песенках любовью не пылай;
Чтоб не слететь с горы, скорее вниз ступай!
Довольно без тебя поэтов есть и будет;
Их напечатают — и целый свет забудет.
Быть может, и теперь, от шума удалясь
И с глупой музою навек соединясь,
Под сенью мирною Минервиной эгиды
Сокрыт другой отец второй «Тилемахиды».
Страшися участи бессмысленных певцов,
Нас убивающих громадою стихов!
Потомков поздных дань поэтам справедлива;
На Пинде лавры есть, но есть там и крапива.
Страшись бесславия! — Что, если Аполлон,
Услышав, что и ты полез на Геликон,
С презреньем покачав кудрявой головою,
Твой гений наградит — спасительной лозою?
Но что? ты хмуришься и отвечать готов;
«Пожалуй, — скажешь мне, — не трать излишних слов;
Когда на что решусь, уж я не отступаю,
И знай, мой жребий пал, я лиру избираю.
Пусть судит обо мне как хочет целый свет,
Сердись, кричи, бранись, — а я таки поэт».
Арист, не тот поэт, кто рифмы плесть умеет
И, перьями скрыпя, бумаги не жалеет.
Хорошие стихи не так легко писать,
Как Витгенштеину французов побеждать.
Меж тем как Дмитриев, Державин, Ломоносов.
Певцы бессмертные, и честь, и слава россов,
Питают здравый ум и вместе учат нас,
Сколь много гибнет книг, на свет едва родясь!
Творенья громкие Рифматова, Графова
С тяжелым Бибрусом гниют у Глазунова;
Никто не вспомнит их, не станет вздор читать,
И Фебова на них проклятия печать.
Положим, что, на Пинд взобравшися счастливо,
Поэтом можешь ты назваться справедливо:
Все с удовольствием тогда тебя прочтут.
Но мнишь ли, что к тебе рекой уже текут
За то, что ты поэт, несметные богатства,
Что ты уже берешь на откуп государства,
В железных сундуках червонцы хоронишь
И, лежа на боку, покойно ешь и спишь?
Не так, любезный друг, писатели богаты;
Судьбой им не даны ни мраморны палаты,
Ни чистым золотом набиты сундуки:
Лачужка под землей, высоки чердаки —
Вот пышны их дворцы, великолепны залы.
Поэтов — хвалят все, питают — лишь журналы;
Катится мимо их Фортуны колесо;
Родился наг и наг ступает в гроб Руссо;
Камоэнс с нищими постелю разделяет;
Костров на чердаке безвестно умирает,
Руками чуждыми могиле предан он:
Их жизнь — ряд горестей, гремяща слава — сон.
Ты, кажется, теперь задумался немного.
«Да что же, — говоришь, — судя о всех так строго,
Перебирая всё, как новый Ювенал,
Ты о поэзии со мною толковал;
А сам, поссорившись с парнасскими сестрами,
Мне проповедовать пришел сюда стихами?
Что сделалось с тобой? В уме ли ты иль нет?»
Арист, без дальних слов, вот мой тебе ответ:
В деревне, помнится, с мирянами простыми,
Священник пожилой и с кудрями седыми,
В миру с соседями, в чести, довольстве жил
И первым мудрецом у всех издавна слыл.
Однажды, осушив бутылки и стаканы,
Со свадьбы, под вечер, он шел немного пьяный;
Попалися ему навстречу мужики.
«Послушай, батюшка, — сказали простяки, -
Настави грешных нас — ты пить ведь запрещаешь
Быть трезвым всякому всегда повелеваешь,
И верим мы тебе: да что ж сегодня сам…»
— «Послушайте, — сказал священник мужикам, -
Как в церкви вас учу, так вы и поступайте,
Живите хорошо, а мне — не подражайте».
И мне то самое пришлося отвечать;
Я не хочу себя нимало оправдать:
Счастлив, кто, ко стихам не чувствуя охоты,
Проводит тихой век без горя, без заботы,
Своими одами журналы не тягчит,
И над экспромптами недели не сидит!
Не любит он гулять по высотам Парнаса,
Не ищет чистых муз, ни пылкого Пегаса,
Его с пером в руке Рамаков не страшит;
Спокоен, весел он. Арист, он — не пиит.
Но полно рассуждать — боюсь тебе наскучить
И сатирическим пером тебя замучить.
Теперь, любезный друг, я дал тебе совет.
Оставишь ли свирель, умолкнешь или нет?..
Подумай обо всем и выбери любое:
Быть славным — хорошо, спокойным — лучше вдвое.
Прабабушка бюрократизма
Бульвар.
Машина.
Сунь пятак —
что-то повертится,
пошипит гадко.
Минуты через две,
приблизительно так,
из машины вылазит трехкопеечная
шоколадка.
Бараны!
Чего разглазелись кучей?!
В магазине и проще,
и дешевле,
и лучше.
Вчерашнее
Черт,
сын его
или евонный брат,
расшутившийся сверх всяких мер,
раздул машину в миллиарды крат
и расставил по всей РСФСР.
С ночи становятся людей тени.
Тяжелая — подемный мост! —
скрипит,
глотает дверь учреждений
извивающийся человечий хвост.
Дверь разгорожена.
Еще не узка им!
Через решетки канцелярских баррикад,
вырвав пропуск, идет пропускаемый.
Разлилась коридорами человечья река.
(Первый шип —
первый вой —
«С очереди сшиб!»
«Осади без трудовой!»)
— Ищите и обрящете,—
пойди и «рящь» ее!—
которая «входящая» и которая «исходящая»?!
Обрящут через час — другой.
На рупь бумаги — совсем мало! —
всовывают дрожащей рукой
в пасть входящего журнала.
Колесики завертелись.
От дамы к даме
пошла бумажка, украшаясь номерами.
От дам бумажка перекинулась к секретарше.
Шесть секретарш от младшей до старшей!
До старшей бумажка дошла в обед.
Старшая разошлась.
Потерялся след.
Звезды считать?
Сойдешь с ума!
Инстанций не считаю — плавай сама!
Бумажка плыла, шевелилась еле.
Лениво ворочались машины валы.
В карманы тыкалась,
совалась в портфели,
на полку ставилась,
клалась в столы.
Под грудой таких же
столами коллегий
ждала,
когда подымут ввысь ее,
и вновь
под сукном
в многомесячной неге
дремала в тридцать третьей комиссии.
Бумажное тело сначала толстело.
Потом прибавились клипсы — лапки.
Затем бумага выросла в «дело» —
пошла в огромной синей папке.
Зав ее исписал на славу,
от зава к замзаву вернулась вспять,
замзав подписал,
и обратно
к заву
вернулась на подпись бумага опять.
Без подписи места не сыщем под ней мы,
но вновь
механизм
бумагу волок,
с плеча рассыпая печати и клейма
на каждый
чистый еще
уголок.
И вот,
через какой-нибудь год,
отверз журнал исходящий рот.
И, скрипнув перьями,
выкинул вон
бумаги негодной — на миллион.
Сегодняшнее
Высунув языки,
разинув рты,
носятся нэписты
в рьяни,
в яри…
А посередине
высятся
недоступные форты,
серые крепости советских канцелярий.
С угрозой выдвинув пики — перья,
закованные в бумажные латы,
работали канцеляристы,
когда
в двери
бумажка втиснулась:
«Сокращай штаты!»
Без всякого волнения,
без всякой паники
завертелись колеса канцелярской механики.
Один берет.
Другая берет.
Бумага взад.
Бумага вперед.
По проторенному другими следу
через замзава проплыла к преду.
Пред в коллегию внес вопрос:
«Обсудите!
Аппарат оброс».
Все в коллегии спорили стойко.
Решив вести работу рысью,
немедленно избрали тройку.
Тройка выделила комиссию и подкомиссию.
Комиссию распирала работа.
Комиссия работала до четвертого пота.
Начертили схему:
кружки и линии,
которые красные, которые синие.
Расширив штат сверхштатной сотней,
работали и в праздник и в день субботний.
Согнулись над кипами,
расселись в ряд,
щеголяют выкладками,
цифрами пещрят.
Глотками хриплыми,
ртами пенными
вновь вопрос подымался в пленуме.
Все предлагали умно и трезво:
«Вдвое урезывать!»
«Втрое урезывать!»
Строчил секретарь —
от работы в мыле:
постановили — слушали,
слушали — постановили…
Всю ночь,
над машинкой склонившись низко,
резолюции переписывала и переписывала машинистка.
И…
через неделю
забредшие киски
играли листиками из переписки.
Моя резолюция
По-моему,
это
— с другого бочка —
знаменитая сказка про белого бычка.
Конкретное предложение
Я,
как известно,
не делопроизводитель.
Поэт.
Канцелярских способностей у меня нет.
Но, по-моему,
надо
без всякой хитрости
взять за трубу канцелярию
и вытрясти.
Потом
над вытряхнутыми
посидеть в тиши,
выбрать одного и велеть:
«Пиши!»
Только попросить его:
«Ради бога,
пиши, товарищ, не очень много!»
1
Была у булочника Надя,
Законная его жена.
На эту Надю мельком глядя,
Вы полагали, кто она…
И, позабыв об идеале
(Ах, идеал не там, где грех!)
Вы моментально постигали,
Что эта женщина — для всех…
Так наряжалась тривиально
В домашнее свое тряпье,
Что постигали моментально
Вы всю испорченность ее…
И, эти свойства постигая,
Вы, если были ловелас,
Давали знак, и к Вам нагая
В указанный являлась час…
От Вашей инициативы
Зависел ход второй главы.
Вам в руки инструмент. Мотивы
Избрать должны, конечно, Вы…
2
В июльский полдень за прилавком
Она читает «La Garconne»,
И мухи ползают по графкам
Расходной книги. В лавке — сон.
Спят нераспроданные булки,
Спит слипшееся монпасье,
Спят ассигнации в шкатулке
И ромовые бабы все.
Спят все эклеры и бриоши,
Тянучки, торты, крендельки,
Спит изумруд поддельной броши,
В глазах — разврата угольки.
Спят крепко сладкие шеренги
Непрезентабельных сластей,
Спят прошлогодние меренги,
Назначенные для гостей…
И Коля за перегородкой
Храпит, как верящий супруг.
Шуршит во сне своей бородкой
О стенки, вздрагивая вдруг.
И кондитрисса спит за чтеньем:
Ей книга мало говорит.
Все в лавке спит, за исключеньем
Живых страничек Маргерит!
3
Вдруг к лавке подъезжает всадник.
Она проснулась и — с крыльца.
Пред нею господин урядник,
Струится пот с его лица:
«Ну и жарища. Дайте квасу…»
Она — за штопор и стакан.
И левый глаз его по мясу
Ее грудей, другой — за стан…
«Что продается в Вашей лавке?»
«Все, что хотите». — «Есть вино?
Я, знаете ли, на поправке…»
«Нам разрешенья не дано…»
«А жаль. Теперь бы выпить — знатно…»
«Еще кваску? Есть лимонад…» —
И улыбнулась так занятно,
Как будто выжала гранат…
«Но для меня, быть может, все же
Найдется рюмочка вина?»
«Не думается. Не похоже», —
Кокетничает с ним она.
«А можно выпить Ваши губки
Взамен вина?» — промолвил чин. —
«Назначу цену без уступки:
Ведь уступать мне нет причин…» —
И засмеялась, заломила,
Как говорят, в три дорога…
Но это было все так мило,
Что он попал к ней на рога…
И порешили в результате,
Что он затеет с нею флирт,
А булочница будет, кстати,
Держать — «сна всякий случай» — спирт…
4
За ним пришел какой-то дачник,
Так, абсолютное ничто.
В руках потрепанный задачник.
Внакидку рваное пальто:
«Две булки по пяти копеек
И на копейку карамель…»
Голодный взгляд противно-клеек,
В мозгу сплошная канитель.
«Извольте, господин ученый», —
Почтительно дает пакет.
Берет он за шнурок крученый:
«Вот это правильно, мой свет!
Но как же это Вы узнали,
Что я в отставке педагог?» —
«А Ваш задачник?..» — И в финале
У них сговор в короткий срок:
Учитель получает булки
И булочницу самое.
За это в смрадном переулке
Дает урок сестре ее.
5
Потом приходит старый доктор:
«Позвольте шоколадный торт». —
«Как поживает Типси?» — «Дог-то?
А чтоб его подрал сам черт!
Сожрал соседских всех индюшек —
Теперь плати огромный куш…
Хе-хе, не жаль за женщин-душек,
Но не за грех собачьих душ!
Вы что-то будто похудели?
Что с Вами, барынька? давно ль?» —
«Мне что-то плохо в самом деле,
И все под ложечкою боль…» —
«Что ж, полечиться не мешало б…»
«Все это так, да денег нет…» —
«Ну уж, пожалуйста, без жалоб:
Я, знаете ли, не аскет:
Не откажусь принять натурой…
Согласны, что ли?» — «Отчего ж…» —
И всей своей дала фигурой
Понять, что план его хорош.
6
Но этих всех Надюше мало,
Всех этих, взятых «в переплет»:
Вот из бульварного журнала
Косноязычный виршеплет.
Костюм последней моды в Пинске
И в волосах фиксатуар,
Эпилептизм, а la Вертинский,
И романтизм аla Нуар!..
«Божественная продавщица,
Мне ромовых десяток баб;
Pardon, не баба, а девица:
Девиц десяток с ромом!» — Цап
Своей рукой и в рот поспешно
Одну из девок ромовых.
Надюша ежится усмешно
И говорит: «Черкните стих
И обо мне: мне будет лестно
Прочесть в журналах о себе».
И виршеплет вопит: «Прелестно!
Но вот условия тебе:
За каждую строку по бабе,
Pardon, по девке ромовой!»
Смеется Наденька: «Ограбит
Пиит с дороги столбовой!
За каждое стихотворенье,
Что ты напишешь обо мне,
Зову тебя на чай с вареньем…»
«Наедине?» — «Наедине».
7
При посещеньи покупальцев
В кондитерской нарушен сон
От опытных хозяйских пальцев
До покупательских кальсон…
Вмиг просыпаются ватрушки,
Гато, и кухен, и пти-шу,
И, вторя разбитной вострушке,
Твердят: «Попробуйте, прошу…»
Всех пламенно влечет к Мамоне,
И, покупальцев теребя,
Жена и хлеб на кордомоне —
Все просят пробовать себя…
Когда ж приходит в лавку Коля,
Ее почтительный супруг,
Она, его усердно школя
(Хотя он к колкостям упруг!),
Дает понять ему, что свято
Она ведет торговый дом…
И рожа мужа глупо смята
Непостижимым торжеством!..
Души признательной всегдашний властелин,
Художник лучший наш и лучший гражданин,
Ты даже суетной забаве песнопенья
Общеполезного желаешь назначенья!
Не угодит тебе сладчайший из певцов
Развратной прелестью изнеженных стихов:
Любовь порочная рождает ли участье?
Бесславны в ней беды, еще бесславней счастье!
Безумна сих певцов новейшая орда,
Свой стыд поющая без всякого стыда!
Возвышенную цель Поэт избрать обязан.
К блестящим шалостям, как прежде, не привязан,
Я правилам твоим последовать бы мог,
Но ты ли мне велишь, оставя мирный слог
И едкой желчию напитывая строки,
Сатирою восстать на глупость и пороки?
Не тою, верю я, в какой иной певец,
Француза Буало приняв за образец,
Поклонник набожный его бессмертной славы,
По-русски галльские осмеивает нравы.
Устава нового держась в стихах моих,
Пусть глупость русскую дразнить я буду в них;
Что будет пользы в том? А без особой цели
Согласья легкие затейливой свирели
В неугомонный лай неловко превратя,
Зачем я полк врагов создам себе шутя?
Страшуся наперед я злобы их опасной.
Полезен обществу Сатирик беспристрастный!
Дыша любовию к согражданам своим,
На их дурачества он жалуется им;
Упреков и улик язвительным орудьем —
Клеймит бездельников, забытых правосудьем,
Иль едкой силою забавного словца
Смиряет попыхи надутого глупца;
Личину чуждую срывая с человека,
Являя в наготе уродливости века,
Он исправляет их; и как умом ни быстр,
Едва ль полезней нам Юстиции Министр!
Все так, но, к обществу усердьем пламенея,
Я смею ль указать на всякого злодея?
Гражданского глупца позволено ли мне
С негодным рифмачом цыганить наравне?
И справедливо ли, во смысле прямо здравом,
Кому-либо из нас владеть подобным правом?
Острот затейливых, насмешек едких дар,
Язвительных стихов какой-то злобный жар
И их старательно подобранные звуки —
За беспристрастие забавные поруки!
Но если полную свободу мне дадут,
Того ль я устрашу, кому не страшен кнут?
Кого и Божий гнев в заботу не приводит?
Наместник плох умом и явно сумасбродит —
Положим, что в стихах скажу ему я так:
«Ты добрый человек, но слушай: ты дурак!
Однажды с разумом вступя в очную ставку,
Для общей выгоды нельзя ль подать в отставку?»
Уж он готовился обдумать мой совет;
Но оду чудаку поднес другой поэт,
Где в двадцати строфах взывается бесстыдно,
Сколь зорок ум его, сколь око дальновидно!
Друзья и недруги, я спрашиваю вас:
Кому охотнее поверит он из нас?
Но слушай; человек всегда корысти жадный
Берется ли за труд наверно безнаградный?
Купец расчетливый из добрых барышей
Вверяет свой корабль неверностям морей;
Из платы, сладкую отвергнувши дремоту,
Поденщик до зари выходит на работу;
На славу громкую надеждою согрет
В трудах возвышенных возвышенный поэт,
Но за бесстрашное пороков обличенье
Какое, мыслишь ты, мне будет награжденье?
Не слава-ль громкая? — талантом я убог!
Признательность людей? — людей узнать я мог!
Не обольстит меня газет высокопарность!
Где встречу я порой сограждан благодарность,
Когда сей редкий муж, вельможа-гражданин,
От века славного оставшийся один,
Но смело дух его хранивший в веке новом,
Обширный разумом и сильный, громкий словом,
Любовью к истине и к родине горя,
В советах не робел оспоривать царя,
Когда прекрасному влечению послушный,
Умел ему внимать монарх великодушный,
Что мыслили о нем сограждане тогда:
«Уж он витийствовать радехонек всегда!
Но столь торжественно не попусту хлопочет,
Свой дар ораторский нам выказать он хочет;
Катоном смотрит он, но тонкого льстеца
От нас не утаит под строгостью лица».
Так лучшим подвигам людское развращенье
Придумать низкое умеет побужденье;
Так исключительно посредственность любя,
Спешит высокое унизить до себя;
Так самых доблестей завистливо трепещет,
И, чтоб не верить им, на оные клевещет.
Признаться, в день сто раз бываю я готов
Немного постращать Парнасских чудаков,
Сказать, хоть на ухо, фанатикам журнальным:
Срамите вы себя ругательством нахальным,
Не стыдно ль ум и вкус коверкать на подряд
И травлей авторской смешить гостинный ряд!
Россия в тишине, а с шумом непристойным
Воюет Инвалид с Архивом беспокойным;
Сказать Панаеву: не Музами тебе
Позволено свирель напачкать на гербе;
Сказать Измайлову: болтун еженедельный,
Ты сделал свой журнал Парнасской богадельной,
И в нем ты каждого убогого умом
С любовью жалуешь услужливым листком.
И Цертелев блажной, и Яковлев трахтирный,
И пошлый Федоров, и Сомов безмундирный,
С тобою заключив торжественный союз,
Несут тебе плоды своих лакейских муз;
Тобой предупрежден листов твоих читатель,
Что любит подгулять почтенный их издатель,
А я тебе скажу: по мне, пожалуй, пей,
Но ум не пропивай и дело разумей.
Меж тем иной из них, хотя прозаик вялый,
Хоть плоский рифмоплет — душой предобрый малый!
Измайлов, например, знакомец давний мой,
В Журнале плоский враль, ругатель площадной,
Совсем печатному домашний не подобен,
Он милый хлебосол, он к дружеству способен:
В день Пасхи, Рождества, вином разгорячен,
Целует с нежностью глупца другого он;
Панаев — в обществе любезен без усилий
И верно во сто раз милей своих Идиллий
Их много таковых — за что же голос мой
Нарушит их сердец веселье и покой?
Зачем я сделаю нескромными стихами
Их из простых глупцов сердитыми глупцами?
Нет, нет! мудрец прямой идет путем иным,
И сострадательный ко слабостям людским,
На них указывать не станет он лукаво!
О человечестве судить желая здраво,
Он страсти подавил, лишающие нас
Столь нужной верности и разума и глаз;
В сообщество людей вступивший безусловно,
На их дурачества он смотрит хладнокровно,
Не мысля, чтоб могли кудрявые слова
В них свойство изменить и силу естества.
Из нас, я думаю, не скажет ни единый —
Осине: дубом будь, иль дубу — будь осиной,
Зачем-же: будь умен — он вымолвит глупцу?
Покой, один покой любезен мудрецу.
Не споря без толку с чужим нелепым толком,
Один по-своему он мыслит тихомолком;
Вдали от авторов, злодеев и глупцов,
Мудрец в своем углу не пишет и стихов.
1823
Как русский человек, на праздниках гулял:
Забыл жену, детей — не только что журнал.
Завещание Баратынского
Стихотворенья — доброй Лете.
Мундир мой унтерский царю,
Заимодавцам я дарю
Долги на память о поэте.
Надпись к портрету Баратынского
Он щедро награжден судьбой!
Рифмач безграмотный, но Дельвигом прославлен!
Он унтер-офицер, но от побой
Дворянской грамотой избавлен.
Алексей Максимович,
Алексей Максимович, как помню,
Алексей Максимович, как помню, между нами
что-то вышло
что-то вышло вроде драки
что-то вышло вроде драки или ссоры
Я ушел,
Я ушел, блестя
Я ушел, блестя потертыми штанами;
взяли Вас
взяли Вас международные рессоры.
Нынче —
Нынче — и́наче.
Сед височный блеск,
Сед височный блеск, и взоры озаренней.
Я не лезу
Я не лезу ни с моралью
Я не лезу ни с моралью ни в спасатели,
без иронии,
как писатель
как писатель говорю с писателем.
Очень жалко мне, товарищ Горький,
что не видно
что не видно Вас
что не видно Вас на стройке наших дней.
Думаете —
Думаете — с Капри,
Думаете — с Капри, с горки
Вам видней?
Вы
Вы и Луначарский —
Вы и Луначарский — похвалы повальные,
добряки,
добряки, а пишущий
добряки, а пишущий бесстыж —
тычет
тычет целый день
тычет целый день свои
тычет целый день свои похвальные
листы.
Что годится,
чем гордиться?
Продают «Цемент»
Продают «Цемент» со всех лотков.
Вы
Вы такую книгу, что ли, цените?
Нет нигде цемента,
Нет нигде цемента, а Гладков
написал
написал благодарственный молебен о цементе.
Затыкаешь ноздри,
Затыкаешь ноздри, нос наморщишь,
и идешь
и идешь верстой болотца длинненького.
Кстати,
Кстати, говорят,
Кстати, говорят, что Вы открыли мощи
этого…
этого… Калинникова.
Мало знать
Мало знать чистописаниев ремесла,
расписать закат
расписать закат или цветенье редьки.
Вот
Вот когда
Вот когда к ребру душа примерзла,
ты
ты ее попробуй отогреть-ка!
Жизнь стиха —
тоже тиха.
Что горенья?
Что горенья? Даже
Что горенья? Даже нет и тленья
в их стихе
в их стихе холодном
в их стихе холодном и лядащем.
Все
Все входящие
Все входящие срифмуют впечатления
и печатают
и печатают в журнале
и печатают в журнале в исходящем.
А рядом
А рядом молотобойцев
А рядом молотобойцев ана́пестам
учит
учит профессор Шенге́ли.
Тут
Тут не поймете просто-напросто,
в гимназии вы,
в гимназии вы, в шинке́ ли?
Алексей Максимович,
Алексей Максимович, у Вас
Алексей Максимович, у Вас в Италии
Вы
Вы когда-нибудь
Вы когда-нибудь подобное
Вы когда-нибудь подобное видали?
Приспособленность
Приспособленность и ласковость дворовой,
деятельность
деятельность блюдо-рубле- и тому подобных «лиз»
называют многие
называют многие — «здоровый
реализм». —
И мы реалисты,
И мы реалисты, но не на подножном
корму,
корму, не с мордой, упершейся вниз, —
мы в новом,
мы в новом, грядущем быту,
мы в новом, грядущем быту, помноженном
на электричество
на электричество и коммунизм.
Одни мы,
Одни мы, как ни хвали́те халтуры,
но, годы на спины грузя,
тащим
тащим историю литературы —
лишь мы
лишь мы и наши друзья.
Мы не ласкаем
Мы не ласкаем ни глаза,
Мы не ласкаем ни глаза, ни слуха.
Мы —
Мы — это Леф,
Мы — это Леф, без истерики —
Мы — это Леф, без истерики — мы
по чертежам
по чертежам деловито
по чертежам деловито и сухо
строим
строим завтрашний мир.
Друзья —
Друзья — поэты рабочего класса.
Их знание
Их знание невелико́,
но врезал
но врезал инстинкт
но врезал инстинкт в оркестр разногласый
буквы
буквы грядущих веков.
Горько
Горько думать им
Горько думать им о Горьком-эмигранте.
Оправдайтесь,
Оправдайтесь, гряньте!
Я знаю —
Я знаю — Вас ценит
Я знаю — Вас ценит и власть,
Я знаю — Вас ценит и власть, и партия,
Вам дали б все —
Вам дали б все — от любви
Вам дали б все — от любви до квартир.
Прозаики
Прозаики сели
Прозаики сели пред Вами
Прозаики сели пред Вами на парте б:
— Учи!
— Учи! Верти! —
Или жить вам,
Или жить вам, как живет Шаляпин,
раздушенными аплодисментами оляпан?
Вернись
Вернись теперь
Вернись теперь такой артист
назад
назад на русские рублики —
я первый крикну:
я первый крикну: — Обратно катись,
народный артист Республики! —
Алексей Максимыч,
Алексей Максимыч, из-за Ваших стекол
виден
виден Вам
виден Вам еще
виден Вам еще парящий сокол?
Или
Или с Вами
Или с Вами начали дружить
по саду
по саду ползущие ужи?
Говорили
Говорили (обясненья ходкие!),
будто
будто Вы
будто Вы не едете из-за чахотки.
И Вы
И Вы в Европе,
И Вы в Европе, где каждый из граждан
смердит покоем,
смердит покоем, жратвой,
смердит покоем, жратвой, валютцей!
Не чище ль
Не чище ль наш воздух,
Не чище ль наш воздух, разреженный дважды
грозою
грозою двух революций!
Бросить Республику
Бросить Республику с думами,
Бросить Республику с думами, с бунтами,
лысинку
лысинку южной зарей озарив, —
разве не лучше,
разве не лучше, как Феликс Эдмундович,
сердце
сердце отдать
сердце отдать временам на разрыв.
Здесь
Здесь дела по горло,
Здесь дела по горло, рукав по локти,
знамена неба
знамена неба алы́,
и соколы —
и соколы — сталь в моторном клекоте —
глядят,
глядят, чтоб не лезли орлы.
Делами,
Делами, кровью,
Делами, кровью, строкою вот этою,
нигде
нигде не бывшею в найме, —
я славлю
я славлю взвитое красною ракетою
Октябрьское,
Октябрьское, руганное
Октябрьское, руганное и пропетое,
пробитое пулями знамя!
1926
В одном из переулков дальных
Среди друзей своих печальных
Поэт в подвале умирал
И перед смертью им сказал:
«Как я, назад тому семь лет
Другой бедняк покинул свет,
Таким же сокрушен недугом.
Я был его ближайшим другом
И братом по судьбе. Мы шли
Одной тернистою дорогой
И пересилить не могли
Судьбы, равно к обоим строгой.
Он честно истине служил,
Он духом был смелей и чище,
Зато и раньше проложил
Себе дорогу на кладбище…
А ныне очередь моя…
Его я пережил не много;
Я сделал мало, волей бога
Погибла даром жизнь моя.
Мои страданья были люты,
Но многих был я сам виной;
Теперь, в последние минуты,
Хочу я долг исполнить мой,
Хочу сказать о бедном друге
Все, что я видел, что я знал
И что в мучительном недуге
Он честным людям завещал…
Родился он почти плебеем
(Что мы бесславьем разумеем,
Что он иначе понимал).
Его отец был лекарь жалкой,
Он только пить любил, да палкой
К ученью сына поощрял.
Процесс развития — в России
Не чуждый многим — проходя,
Книжонки дельные, пустые
Читало с жадностью дитя,
Притом, как водится, украдкой…
Тоска мечтательности сладкой
Им овладела с малых лет…
Какой прозаик иль поэт
Помог душе его развиться,
К добру и славе прилепиться —
Не знаю я. Но в нем кипел
Родник богатых сил природных —
Источник мыслей благородных
И честных, бескорыстных дел!..
С кончиной лекаря, на свете
Остался он убог и мал;
Попал в Москву, учиться стал
В Московском университете;
Но выгнан был, не доказав
Каких-то о рожденьи прав,
Не удостоенный патентом,—
И оставался целый век
Недоучившимся студентом.
(Один ученый человек
Колол его неоднократно
Таким прозванием печатно,
Но, впрочем бог ему судья!..)
Бедняк, терпя нужду и горе,
В подвале жил — и начал вскоре
Писать в журналах. Помню я:
Писал он много… Мыслью новой.
Стремленьем к истине суровой
Горячий труд его дышал,—
Его заметили… В ту пору
Пришла охота прожектеру,
Который барышей желал,
Обширный основать журнал…
Вникая в дело неглубоко,
Искал он одного, чтоб тот,
Кто место главное займет,
Писал разборчиво — и срока
В доставке своего труда
Не нарушал бы никогда.
Белинский как-то с ним списался
И жить на Север перебрался…
Тогда все глухо и мертво
В литературе нашей было:
Скончался Пушкин; без него
Любовь к ней в публике остыла…
В боренье пошлых мелочей
Она погрязнув поглупела…
До общества, до жизни ей
Как будто не было и дела.
В то время как в родном краю
Открыто зло торжествовало,
Ему лишь „баюшки-баю“
Литература распевала.
Ничья могучая рука
Ее не направляла к цели;
Лишь два задорных поляка
На первом плане в ней шумели.
Уж новый гений подымал
Тогда главу свою меж нами,
Но он один изнемогал,
Тесним бесстыдными врагами;
К нему под знамя приносил
Запас идей, надежд и сил
Кружок еще несмелый, тесный…
Потребность сильная была
В могучем слове правды честной,
В открытом обличенье зла…
И он пришел, плебей безвестный!..
Не пощадил он ни льстецов,
Ни подлецов, ни идиотов,
Ни в маске жарких патриотов
Благонамеренных воров!
Он все предания проверил,
Без ложного стыда измерил
Всю бездну дикости и зла,
Куда, заснув под говор лести,
В забвенье истины и чести,
Отчизна бедная зашла!
Он расточал ей укоризны
За рабство — вековой недуг,—
И прокричал врагом отчизны
Его — отчизны ложный друг.
Над ним уж тучи собирались,
Враги шумели, ополчались.
Но дикий вопль клеветника
Не помешал ему пока…
В нем силы пуще разгорались,
И между тем как перед ним
Его соратники редели,
Смирялись, пятились, немели,
Он шел один неколебим!..
О! сколько есть душой свободных
Сынов у родины моей,
Великодушных, благородных
И неподкупно верных ей,
Кто в человеке брата видит,
Кто зло клеймит и ненавидит,
Чей светел ум и ясен взгляд,
Кому рассудок не теснят
Преданья ржавые оковы,—
Не все ль они признать готовы
Его учителем своим?..
Судьбой и случаем храним,
Трудился долго он — и много
(Конечно, не без воли бога)
Сказать полезного успел
И может быть бы уцелел…
Но поднялась тогда тревога
В Париже буйном — и у нас
По-своему отозвалась…
Скрутили бедную цензуру —
Послушав наконец клевет,
И разбирать литературу
Созвали целый комитет.
По счастью, в нем сидели люди
Честней, чем был из них один,
Фанатик ярый Бутурлин,
Который, не жалея груди,
Беснуясь, повторял одно:
„Закройте университеты,
И будет зло пресечено!..“
(О муж бессмертный! не воспеты
Еще никем твои слова,
Но твердо помнит их молва!
Пусть червь тебя могильный гложет,
Но сей совет тебе поможет
В потомство перейти верней,
Чем том истории твоей…)
Почти полгода нас судили,
Читали, справки наводили —
И не остался прав никто…
Как быть! спасибо и за то,
Что не был суд бесчеловечен…
Настала грустная пора,
И честный сеятель добра
Как враг отчизны был отмечен;
За ним следили, и тюрьму
Враги пророчили ему…
Но тут услужливо могила
Ему обятья растворила:
Замучен жизнью трудовой
И постоянной нищетой,
Он умер… Помянуть печатно
Его не смели… Так о нем
Слабеет память с каждым днем
И скоро сгибнет невозвратно!..»
Поэт умолк. А через день
Скончался он. Друзья сложились
И над усопшим согласились
Поставить памятник, но лень
Исполнить помешала вскоре
Благое дело, а потом
Могила заросла кругом:
Не сыщешь… Не велико горе!
Живой печется о живом,
А мертвый спи глубоким сном…
ДЛЯ ДЕТСКОГО ЖУРНАЛА
БАСНЯ
Костыль и Тросточка стояли в уголке,—
Два гостя там оставили их вместе,
(Один из них — старик, в потертом сюртуке,
Пришел к племяннице; другой — пришел к невесте
Преподнести букет, и — так рассеян был,
Что Тросточку свою в столовой позабыл.)
И Тросточка сначала,
В соседстве с Костылем, презрительно молчала;
Потом подумала: «Костыль — почтенный муж,—
Тяжел и тупорыл, и неуклюж,—
Такой, что стыдно взять и в руки…
А все ж я с ним поговорю от скуки, — Авось, потешит чем-нибудь…»
И Тросточка болтать пустилась,
И похвалилась
Своею тониной (в ней видела всю суть),
Сказала, что у ней головка с позолотой,
Что у нее цепочка есть,
Что ей, как барышне, оказывают честь—
С предупредительной заботой:
Когда решаются пуститься с нею в путь,
Спешат перчатки натянуть,
(Французской выработки лайку);
И что берут ее не как нагайку
Или дубину,— Боже сохрани!
Что, в летние гуляя дня,
Она гордится кавалером,
И что она уже не раз
Служила барышням примером,
Как изгибаться, не кривясь,
Воздушным существом казаться,
И на себя не позволять
Всей пятернею опираться…
— «А почему? прошу сказать,»—
Стал, ухмыляясь, возражать
Ей наш Костыль широкорылый,—
«А я так рад, когда всей силой Да на меня какой-нибудь хромой
Или больной
Нецеремонно обопрется…
И пусть дурак один смеется,
Что я,— служака записной,
Служу тому, кто хром иль болен…
Я участью своей доволен».
— Ты очень прост, любезный мой,—
Сказала Тросточка,— да я бы ни за что бы
Не стала на виду при всех гулять вдвоем
С каким-нибудь уродом стариком.
— «Да ты пойми,— сказал Костыль без злобы,—
Что я хромым необходим,
Особенно — страдающим одышкой;
Что, если я у них под мышкой,—
Они идут бодрей. Недаром я любим
Моим почтенным инвалидом;
Я ни за что его не выдам,
И он меня не выдаст ни за что…
Так, например, я сам смекаю,
Что я-таки порядком протираю
Рукав его осеннего пальто,—
Он — ничего, — не сердится нимало!..
Да, я любим…» Захохотала
Вертушка-Тросточка: «Ха-ха! Любим!.. Какая чепуха!..
Вот бесподобно!..
Как будто стариковская душа
Хоть что-нибудь любить способна,
Помимо барыша?!
Хорош ты!.. Да и я-то хороша,
Что в разговор с тобой пустилась!»
И что же с ними приключилось?
Когда ударил поздний час ночной,
И гости стали расходиться,
Костыль был не забыт, и с ним старик хромой
Побрел домой:
«Пора-де спать ложиться,
И Костылю пора-де дать покой».
А Тросточка, с головкой золотой,
В чужом углу была забыта,—
Богатый маменькин сынок и волокита
Был ветрен, и — уже с другой
Красивой тросточкой стал появляться в свете…
А прежнюю нашли и взяли дети.
Сперва на ней поехали верхом,
Из-за нее передрались; потом,
На улице, под ветром и дождем, За зонтик ухватясь, бедняжку обронили,
И грязный воз по ней проехал колесом;
Потом ее нашли два нищих и решили
Продать ее в соседний кабачок
За пятачок.
ДЛЯ ДЕТСКОГО ЖУРНАЛА
БАСНЯ
Костыль и Тросточка стояли в уголке,—
Два гостя там оставили их вместе,
(Один из них — старик, в потертом сюртуке,
Пришел к племяннице; другой — пришел к невесте
Преподнести букет, и — так рассеян был,
Что Тросточку свою в столовой позабыл.)
И Тросточка сначала,
В соседстве с Костылем, презрительно молчала;
Потом подумала: «Костыль — почтенный муж,—
Тяжел и тупорыл, и неуклюж,—
Такой, что стыдно взять и в руки…
А все ж я с ним поговорю от скуки, —
Авось, потешит чем-нибудь…»
И Тросточка болтать пустилась,
И похвалилась
Своею тониной (в ней видела всю суть),
Сказала, что у ней головка с позолотой,
Что у нее цепочка есть,
Что ей, как барышне, оказывают честь—
С предупредительной заботой:
Когда решаются пуститься с нею в путь,
Спешат перчатки натянуть,
(Французской выработки лайку);
И что берут ее не как нагайку
Или дубину,— Боже сохрани!
Что, в летние гуляя дня,
Она гордится кавалером,
И что она уже не раз
Служила барышням примером,
Как изгибаться, не кривясь,
Воздушным существом казаться,
И на себя не позволять
Всей пятернею опираться…
— «А почему? прошу сказать,»—
Стал, ухмыляясь, возражать
Ей наш Костыль широкорылый,—
«А я так рад, когда всей силой
Да на меня какой-нибудь хромой
Или больной
Нецеремонно обопрется…
И пусть дурак один смеется,
Что я,— служака записной,
Служу тому, кто хром иль болен…
Я участью своей доволен».
— Ты очень прост, любезный мой,—
Сказала Тросточка,— да я бы ни за что бы
Не стала на виду при всех гулять вдвоем
С каким-нибудь уродом стариком.
— «Да ты пойми,— сказал Костыль без злобы,—
Что я хромым необходим,
Особенно — страдающим одышкой;
Что, если я у них под мышкой,—
Они идут бодрей. Недаром я любим
Моим почтенным инвалидом;
Я ни за что его не выдам,
И он меня не выдаст ни за что…
Так, например, я сам смекаю,
Что я-таки порядком протираю
Рукав его осеннего пальто,—
Он — ничего, — не сердится нимало!..
Да, я любим…» Захохотала
Вертушка-Тросточка: «Ха-ха!
Любим!.. Какая чепуха!..
Вот бесподобно!..
Как будто стариковская душа
Хоть что-нибудь любить способна,
Помимо барыша?!
Хорош ты!.. Да и я-то хороша,
Что в разговор с тобой пустилась!»
И что же с ними приключилось?
Когда ударил поздний час ночной,
И гости стали расходиться,
Костыль был не забыт, и с ним старик хромой
Побрел домой:
«Пора-де спать ложиться,
И Костылю пора-де дать покой».
А Тросточка, с головкой золотой,
В чужом углу была забыта,—
Богатый маменькин сынок и волокита
Был ветрен, и — уже с другой
Красивой тросточкой стал появляться в свете…
А прежнюю нашли и взяли дети.
Сперва на ней поехали верхом,
Из-за нее передрались; потом,
На улице, под ветром и дождем,
За зонтик ухватясь, бедняжку обронили,
И грязный воз по ней проехал колесом;
Потом ее нашли два нищих и решили
Продать ее в соседний кабачок
За пятачок.