В столицу сехались портретны мастера,
Петр плох, но с деньгами; соперник Рафаэлю —
Иван, но без гроша. От утра до утра
То женщин, то мужчин малюет кисть Петра;
Иван едва ли кисть и раз возьмет в неделю.
За что ж им от судьбы не равен так дележ?
Портрет Петра был льстив, портрет Ивана — схож.
Живописцы, окуните ваши кисти
в суету дворов арбатских и в зарю,
чтобы были ваши кисти, словно листья,
словно листья, словно листья к ноябрю.
Окуните ваши кисти в голубое,
по традиции забытой городской,
нарисуйте и прилежно и с любовью,
как с любовью мы проходим по Тверской.
Мостовая пусть качнется, как очнется!
Пусть начнется, что еще не началось.
Вы рисуйте, вы рисуйте, вам зачтется…
Что гадать нам: удалось — не удалось?
Вы, как судьи, нарисуйте наши судьбы,
наше лето, наше зиму и весну…
Ничего, что мы чужие. Вы рисуйте!
Я потом, что непонятно, объясню.
Дитя харит и вдохновенья,
В порыве пламенной души,
Небрежной кистью наслажденья
Мне друга сердца напиши;
Красу невинности прелестной,
Надежды милые черты,
Улыбку радости небесной
И взоры самой красоты.
Вкруг тонкого Гебеи стана
Венерин пояс повяжи,
Сокрытый прелестью Альбана
Мою царицу окружи.
Прозрачны волны покрывала
Накинь на трепетную грудь,
Чтоб и под ним она дышала,
Хотела тайно воздохнуть.
Представь мечту любви стыдливой,
И той, которую дышу.
Рукой любовника счастливой
Внизу я имя подпишу.
Живописец знаменитый!
Нарисуй мою подругу,
Нет ее теперь со мною,
Нарисуй ее, художник,
Как тебе я опишу.
Прежде дай ты волосам
Нежный глянец, темный блеск,
И, когда позволит воск,
Пусть они благоухают.
И от розовых ланит
Пусть, белей слоновой кости,
Отделяется чело
Под косой пурпурно-темной.
Дуги черныя бровей
Не своди, не разделяй:
Дай сойтись им неприметно.
Сделай очи из огня.
Синий блеск очей Афины
И очей Киферы влажность
Вместе в них соедини.
Розы с молоком смешав,
Нарисуй ланиты, носик...
Чтоб уста красноречиво
Призывали к поцелую,
Чтоб играли все Хариты
На прелестном подбородке
И вокруг лилейной шеи.
Всю ее потом одень
В темно-пурпурное платье,
Но оставь немного тела,
Чтоб красы его не скрыть.
Кончен труд. Ее я живо
Пред собою вижу — скоро,
Воск, ты будешь говорить.
Слон-живописец написал пейзаж,
Но раньше, чем послать его на вернисаж,
Он пригласил друзей взглянуть на полотно:
Что, если вдруг не удалось оно?
Вниманием гостей художник наш польщен!
Какую критику сейчас услышит он?
Не будет ли жесток звериный суд?
Низвергнут? Или вознесут?
Ценители пришли. Картину Слон открыл,
Кто дальше встал, кто подошел поближе.
«Ну, что же, — начал Крокодил, —
Пейзаж хорош! Но Нила я не вижу…»
«Что Нила нет, в том нет большой беды! —
Сказал Тюлень. — Но где снега? Где льды?»
«Позвольте! — удивился Крот. —
Есть кое-что важней, чем лед!
Забыл художник огород».
«Хрю-хрю, — заметила Свинья, —
Картина удалась, друзья!
Но с точки зренья нас, Свиней,
Должны быть желуди на ней».
Все пожеланья принял Слон.
Опять за краски взялся он
И всем друзьям по мере сил
Слоновьей кистью угодил,
Изобразив снега, и лед,
И Нил, и дуб, и огород,
И даже мед!
(На случай, если вдруг Медведь
Придет картину посмотреть…)
Картина у Слона готова,
Друзей созвал художник снова.
Взглянули гости на пейзаж
И прошептали: «Ералаш!»
Мой друг! не будь таким слоном:
Советам следуй, но с умом!
На всех друзей не угодишь,
Себе же только навредишь.
Два были богача, и оба в тяжбе были.
Причины же прямой я не могу сказать:
Кто может все подробно знать?
К тому же толк иным делам приказным дать
Не так-то чтоб легко: иные говорили
Что спор их из куска земли;
Другие:
Что будто бы долги какие
Прапрадедов своих друг на друга начли.
Таким-то и тягаться,
Которым кошелек поможет оправдаться,
И у судей закон и совесть откупить.
Без денег, как на торг, в суд незачем ходить.
Приказной формою дела их в суд вступили;
И каждой стороне, их стряпчие сулили,
Что в пользу дело то пойдет.
Проходит год, другой, и близ десятка лет;
Конца однако делу нет. —
Уж ли судьи их сговорились
Так долго дело волочить? —
Вот тотчас клеветать и на судей взносить,
И думать, что они из взяток согласились…
Как будто бы нельзя другим причинам быть
Что дело тихо шло. Ну, как тут поспешить?
С год, говорят, по нем в одних архивах рылись.
В том самом городе где спор происходил
Какой-то живописец был,
Которой написал на богачей картину,
Так что нагими их он в ней изобразил,
И выставил в народ. Все спрашивать причину;
Весь город толковать и говорить об них;
И только что речей о богачах нагих.
Доходит весть о том до богачей самих.
Пошли смотреть картину,
И видят, дело так. Досадно это им.
Взбесились богачи: готовы уж прошенье
На живописца подавать,
Чтобы бесчестие взыскать;
И в тяжбе будучи другую начинать.
Как, говорят: снести такое поношенье? —
Пошли ево спросить однако наперед.
Пожалуй, говорят: скажи что за причина
Что в поруганье нам написана картина,
И выставлена в свет.
Что, разве ты, мой друг! сочел нас дураками,
Чтоб насмехаться так над нами?
Нет, живописец им сказал:
Не с тем картину я писал
Чтоб мне над вами насмехаться;
А только вам хотел картиною сказать,
Чево вам должно ожидать,
Когда еще вы станете тягаться.
(Подражание Гете)
До зари сидел я на утесе,
На туман глядел я, недвижимый;
Простирался, будто холст бесцветный,
Покрывал седой туман окрестность.
Вдруг подходит незнакомый мальчик.
«Что сидишь ты, — говорит мне, — праздный?
Что глядишь на этот холст бесцветный,
Или ты навек утратил жажду
Бодрой кистью вызывать картины?»
На него взглянул я и помыслил:
«Ныне уж учить и дети стали!»
«Брось тоску, — сказал он, — лень и скуку!
Или с ними в чем успеть мечтаешь? —
Посмотри, что здесь я нарисую;
Перейми, мой друг, мои картины!»
Тут он поднял пальчик, алый пальчик,
Схожий цветом с юной, свежей розой:
Им он водит по ковру тумана,
Им он пишет на холсте бесцветном.
Сверху пишет ясный образ солнца
И слепит мой взор его сияньем,
И лучи сквозь облака проводит,
И огнем края их обливает;
Он рисует зыбкие вершины
Леса, напоенного росою;
Протянув прелестный ряд пригорков,
Не забыл он и воды сребристой;
В даль он пролил светлый ручеечек,
И, казалось, в нем сверкали блески,
В нем струи кипели, будто жемчуг.
Вдруг цветочки всюду распустились:
Берег ими, дол, холмы пестреют,
В них багрец, лазурь и злато блещут;
Дерн под ними светит изумрудом,
Горы бледной сединой оделись,
Свод небес подялся васильковый…
Весь дрожал я — и, восторга полный,
На творца смотрел и на картину.
«Не совсем дурной я живописец, —
Молвил он, — признайся же, приятель!
Подожди: конец венчает дело».
Вот он снова нежною ручонкой
Возле леса рисовать принялся:
Губки закусил, трудился долго,
Улыбался, и чертил, и думал.
Я взглянул, — и что же вдруг увидел?
Возле рощи милая пастушка:
Лик прелестный, грудь под снежной дымкой;
Стройный стан, живые щечки с ямкой;
Щечки те под прядью темных кудрей
Отражали сладостный румянец,
Отражали пальчик живописца.
«Мальчик! мальчик! — я тогда воскликнул, —
Так писать, скажи, где научился?» —
Восклицанья продолжать хотел я;
Но зефир повеял вдруг и, тронув
Рощу и подернув рябью воду,
Быстрый, заклубил покров пастушки, —
И тогда (о, как я изумился!)
Вдруг пастушка поднимает ножку,
Вдруг пошла и близится к утесу,
Где сидел я и со мной проказник!
Что же тут, когда все всколебалось —
Роща и ручей, цветы и ножка,
Дымка, кудри, покрывало милой?
Други, верьте, что и я не пробыл
На скале один скалой недвижной!
Что за жизнь? Ни на миг я не знаю покою
И не ведаю, где преклонить мне главу.
Знать, забыла судьба, что я в мире живу
И что плотью, как все, облечен я земною.
Я родился на свет, чтоб терзаться, страдать,
И трудиться весь век, и награды не ждать
За труды и за скорбь от людей и от неба,
И по дням проводить без насущного хлеба.
Я к небу воззову—оно
Меня не слышит, к зову глухо;
Взор к солнцу—солнце мне темно;
К земле—земля грозит засухой…
Я жить хочу с людьми в ладу,
Смотрю—они мне ковы ставят.
Трудясь, я честно жизнь веду —
Они меня чернят, бесславят.
Везде наперекор мне рок,
Везде меня встречает горе:
Спускаю ли я свой челнок
На море—и бушует море;
Спешу ли в Индию—и там,
В стране, металлами богатой,
Трудясь, блуждая по горам,
И нахожу… свинец—не злато.
Являюсь ли я иногда,
Сжав сердце, к гордому вельможе, —
И—об руку со мной, беда:
Я за порог лишь--п к прихожей
Швейцар, молчание храня
И всех встречая по одежде,
Укажет пальцем на меня —
И смерть зачавшейся надежде.
Вхожу к вельможе я, тупой,
С холодностью души и чувства,
В кругу друзей-невежд—со мной
Заговорит он про искусства —
Уйду: он судит обо мне
Не по уму, а по одежде,
С своим швейцаром наравне…
Ценить искусства не невежде!..
Одной мечтою я живу,
И ею занятый одною,
Я и во сне и наяву
Воздушные чертоги строю.
Я, замечтавшися, творю
Великолепные чертоги;
Мечты пройдут, и я смотрю
Сквозь слез на мой приют убогий.
Другим не счесть богатств своих,
К ним нужда заглянуть не смеет;
Весь век слепое счастье их
На лоне роскоши лелеет;
Другим богатств своих не счесть —
А мне—отверженцу судьбины —
Назначено брань с нуждой весть
И… в богадельне ждать кончины…
И я… я—живописец!.. да!
На все смеющиеся краски
Я навожу и никогда —
От счастия не вижу ласки…
Будь живописец, будь поэт, —
Что пользы? В век наш развращенный
Счастлив лишь тот, в ком смысла нет,
В ком огнь не теплится священный.
Что за жизнь? Ни на миг я не знаю покою
И не ведаю, где преклонить мне главу.
Знать, забыла судьба, что я в мире живу
И что плотью, как все, облечен я земною.
Я родился на свет, чтоб терзаться, страдать,
И трудиться весь век, и награды не ждать
За труды и за скорбь от людей и от неба,
И по дням проводить без насущного хлеба.
Грустно видеть, Русь святая,
Как в степенные года
Наших предков удалая
Изнемечилась езда.
То ли дело встарь: телега,
Тройка, ухарский ямщик,
Ночью дуешь без ночлега,
Днем же — высунув язык.
Но зато как все кипело
Беззаботным удальством!
Жизнь — копейка! Бей же смело,
Да и ту поставь ребром!
Но как весело, бывало,
Раздавался под дугой
Голосистый запевало,
Колокольчик рассыпной.
А когда на водку гривны
Ямщику не пожалеть,
То-то песни заунывны
Он начнет, сердечный, петь!
Север бледный, север плоский,
Степь, родные облака —
Все сливалось в отголоски,
Где слышна была тоска.
Но тоска — струя живая
Из родного тайника,
Полюбовная, святая,
Молодецкая тоска.
Сердце сердцу весть давало
И из тайной глубины
Все былое выкликало
И все слезы старины.
Не увидишь, как проскачешь,
И не чувствуешь скачков,
Ни как сердцем сладко плачешь,
Ни как горько для боков.
А проехать ли случится
По селенью в красный день?
Наш ямщик приободрится,
Шляпу вздернет набекрень.
Как он гаркнет, как присвистнет
Горячо по всем по трем,
Вороных он словно вспрыснет
Вдохновительным кнутом.
Тут знакомая светлица
С расписным своим окном;
Тут его душа девица
С подаренным перстеньком.
Поравнявшись, он немножко
Вожжи в руки приберет,
И растворится окошко,
Словно солнышко взойдет.
И покажется касатка,
Белоликая краса.
Что за очи! за повадка!
Что за русая коса!
И поклонами учтиво
Разменялися они,
И сердца в них молчаливо
Отозвалися сродни…
А теперь, где эти тройки?
Где их ухарский побег?
Где ты, колокольчик бойкий,
Ты, поэзия телег?
Где ямщик наш, на попойку
Вставший с темного утра,
И загнать готовый тройку
Из полтины серебра?
Русский ям молчит и чахнет,
От былого он отвык;
Русским духом уж не пахнет,
И ямщик уж — не ямщик.
Дух заморский и в деревне!
И ямщик, забыв кабак,
Распивает чай в харчевне
Или курит в ней табак.
Песню спеть он не сумеет,
Нет зазнобы ретивой,
И на шляпе не алеет
Лента девицы милой.
По дороге, в чистом поле
Колокольчик наш заглох,
И, невиданный дотоле,
Молча тащится, трех-трех,
Словно чопорный германец
При ботфортах и косе,
Неуклюжий дилижанец
По немецкому шоссе.
Грустно видеть, воля ваша,
Как, у прозы под замком,
Поэтическая чаша
Высыхает с каждым днем!
Как все то, что веселило
Иль ласкало нашу грусть,
Что сыздетства затвердило
Наше сердце наизусть,
Все поверья, все раздолье
Молодецкой старины —
Подедает своеволье
Душегубки-новизны.
Нарядились мы в личины,
Сглазил нас недобрый глаз,
И Орловского картины —
Буква мертвая для нас.
Но спасибо, наш кудесник,
Живописец и поэт,
Малодушным внукам вестник
Богатырских оных лет!
Русь былую, удалую
Ты потомству передашь:
Ты схватил ее живую
Под народный карандаш.
Захлебнувшись прозой пресной,
Охмелеть ли захочу
И с мечтой из давки тесной
На простор ли полечу —
Я вопьюсь в твои картинки
Жаждой чувств и жаждой глаз
И творю в душе поминки
По тебе, да и по нас!
В храме — золоченые колонны,
Золоченая резьба сквозная,
От полу до сводов поднимались.
В золоченых ризах все иконы,
Тускло в темноте они мерцали.
Даже темнота казалась в храме
Будто бы немного золотая.
В золотистом сумраке горели
Огоньками чистого рубина
На цепочках золотых лампады.
Рано утром приходили люди.
Богомольцы шли и богомолки.
Возжигались трепетные свечи,
Разливался полусвет янтарный.
Фимиам под своды поднимался
Синими душистыми клубами.
Острый луч из верхнего окошка
Сквозь куренья дымно прорезался.
И неслось ликующее пенье
Выше голубого фимиама,
Выше золотистого тумана
И колонн резных и золоченых.
В храме том, за ризою тяжелой,
За рубиновым глазком лампады
Пятый век скорбела Божья Матерь,
С ликом, над младенцем наклоненным,
С длинными тенистыми глазами,
С горечью у рта в глубокой складке.
Кто, какой мужик нижегородский,
Живописец, инок ли смиренный
С ясно-синим взглядом голубиным,
Муж ли с ястребиными глазами
Вызвал к жизни тихий лик прекрасный,
Мы о том гадать теперь не будем.
Живописец был весьма талантлив.
Пятый век скорбела Божья Матерь
О распятом сыне Иисусе.
Но, возможно, оттого скорбела,
Что уж очень много слез и жалоб
Ей носили женщины-крестьянки,
Богомолки в черных полушалках
Из окрестных деревень ближайших.
Шепотом вверяли, с упованьем,
С робостью вверяли и смиреньем:
«Дескать, к самому-то уж боимся,
Тоже нагрешили ведь немало,
Как бы не разгневался, накажет,
Да и что по пустякам тревожить?
Ну, а ты уж буде похлопочешь
Перед сыном с нашей просьбой глупой,
С нашею нуждою недостойной.
Сердце материнское смягчится
Там, где у судьи не дрогнет сердце.
Потому тебя и называем
Матушкой-заступницей. Помилуй!»
А потом прошла волна большая,
С легким хрустом рухнули колонны,
Цепи все по звенышку распались,
Кирпичи рассыпались на щебень,
По песчинке расточились камни,
Унесло дождями позолоту.
В школу на дрова свезли иконы.
Расплодилась жирная крапива,
Где высоко поднимались стены
Белого сверкающего храма.
Жаловаться ходят нынче люди
В областную, стало быть, газету.
Вот на председателя колхоза
Да еще на Петьку-бригадира.
Там ужо отыщется управа!
Раз я ехал, жажда одолела.
На краю села стоит избушка.
Постучался, встретила старушка,
Пропустила в горенку с порога.
Из ковша напился, губы вытер
И шагнул с ковшом к перегородке,
Чтоб в лоханку выплеснуть остатки
(Кухонька была за занавеской.
С чугунками, с ведрами, с горшками).
Я вошел туда и, вздрогнув, замер:
Средь кадушек, чугунков, ухватов,
Над щелястым полом, над лоханью,
Расцветая золотым и красным,
На скамье ютится Божья Матерь
В золотистых складчатых одеждах,
С ликом, над младенцем наклоненным,
С длинными тенистыми глазами,
С горечью у рта в глубокой складке.
— Бабушка, отдай ты мне икону,
Я ее — немедленно в столицу…
Разве место ей среди кадушек,
Средь горшков и мисок закоптелых!
— А зачем тебе? Чтоб надсмехаться,
Чтобы богохульничать над нею?
— Что ты, бабка, чтоб глядели люди!
Место ей не в кухне, а в музее.
В Третьяковке, в Лувре, в Эрмитаже.
— Из музею были не однажды.
Предлагали мне большие деньги.
Так просили, так ли уж просили,
Даже жалко сделалось, сердешных.
Но меня притворством не обманешь,
Я сказала: «На куски разрежьте,
Выжгите глаза мои железом,
Божью Матерь, Светлую Марию
Не отдам бесам на поруганье».
— Да какие бесы, что ты, бабка!
Это все — работники искусства.
Красоту они ценить умеют,
Красоту по капле собирают.
— То-то! Раскидавши ворохами,
Собирать надумали крохами.
— Да тебе зачем она? Молиться —
У тебя ведь есть еще иконы.
— Как зачем? Я утром рано встану,
Маслицем протру ее легонько,
Огонек затеплю перед ликом,
И она поговорит со мною.
Так-то ли уж ласково да складно
Говорить заступница умеет.
— Видно, ты совсем рехнулась, бабка!
Где же видно, чтоб доска из липы,
Даже пусть и в красках золотистых,
Говорить по-нашему умела!
— Ты зачем пришел? Воды напиться?
Ну так — с богом, дверь-то уж открыта!
Ехал я среди полей зеленых,
Ехал я средь городов бетонных,
Говорил с людьми, обедал в чайных,
Ночевал в гостиницах районных.
Постепенно стало мне казаться
Сказкой или странным сновиденьем,
Будто бы на кухне у старушки,
Где горшки, ухваты и кадушки,
На скамейке тесаной, дубовой
Прижилась, ютится Божья Матерь
В золотистых складчатых одеждах,
С ликом, над младенцем наклоненным,
С длинными тенистыми глазами,
С горечью у рта в глубокой складке.
Бабка встанет, маслицем помажет,
Огонек тихонечко засветит.
Разговор с заступницей заводит…
Понапрасну ходят из музея.