Все стихи про жерло

Найдено стихов - 7

Константин Дмитриевич Бальмонт

В жерле

Всей роскошью измен не вовсе смыт
Лик прошлого с уступами крутыми.
И я люблю прозреть, как в неком дыме,
В жерле столетий бывший ярким быт.

Прильнул к земле застывший следопыт.
Он знает, что лощинами лесными
Пройдет табун. Кобылы, а за ними
Строй жеребцов. Чу. Дальний гул копыт.

Но нет. Но нет. Идут иные ноги.
Звук конских ног стройней. Он не таков.
Товарищи. Скорее на быков.

Они идут, размерны, крутороги.
Аркан со мной. Лук со стрелой готов.
Еще крутится пыль на той дороге.

Марина Цветаева

Два зарева! — нет, зеркала…

М.А. КузминуДва зарева! — нет, зеркала!
Нет, два недуга!
Два серафических жерла,
Два черных кругаОбугленных — из льда зеркал,
С плит тротуарных,
Через тысячеверстья зал
Дымят — полярных.Ужасные! — Пламень и мрак!
Две черных ямы.
Бессонные мальчишки — так —
В больницах: Мама! Страх и укор, ах и аминь…
Взмах величавый…
Над каменностию простынь —
Две черных славы.Так знайте же, что реки — вспять,
Что камни — помнят!
Что уж опять они, опять
В лучах огромныхВстают — два солнца, два жерла,
— Нет, два алмаза! —
Подземной бездны зеркала:
Два смертных глаза.2 июля

Константин Дмитриевич Бальмонт

Кто визжит, скулит, и плачет?

«Кто визжит, скулит, и плачет?»
Просвистел тесак.
«Ты как мяч, и ум твой скачет,
Ты щенок, дурак!»

«Кто мешает битве честной?»
Крикнуло ружье.
«Мертвый книжник, трус известный,
Баба, — прочь ее!»

«Кто поет про руки, ноги?»
Грянул барабан.
«Раб проклятый, прочь с дороги,
Ты должно быть пьян!»

Гневной дробью разразился
Грозный барабан.
«Если штык о штык забился,
Штык затем и дан!»

Пушки глухо зарычали,
Вспыхнул красный свет,
Жерла жерлам отвечали,
Ясен был ответ.

Точно чей-то зов с амвона
Прозвучал в мечте,
И несчетные знамена
Бились в высоте.

Сильный, бодрый, гордый, смелый,
Был и я солдат,
Шел в безвестные пределы,
Напрягая взгляд.

Шло нас много, пели звоны.
С Неба лили свет
Миллионы, миллионы
Царственных планет.

Константин Дмитриевич Бальмонт

Жерло

Быть может, так. А может быть, не так.
Есть Бог иль нет, — ведь мы не знаем твердо.
Известно лишь вполне: Есть свет, есть мрак.

Одна струна, — так значит нет аккорда,
Раз цвет один, мы в слепоте цветов,
И раз мы часть, — обманно все, что гордо.

Но часть ли мы в игре Первооснов?
Иль, может, раз в начале было Слово,
То Слово — мы, как мы — вся слитность слов?

Одно в одном, без гибели и крова,
Устало быть всегда самим собой,
Быть цельным, Всем, не знать, что что-то ново.

Одно в Одном, в пустыне голубой,
В законченном, хотя и бесконечном,
Без знания, что есть красивый бой.

Одно в Одном, в предвосхищеньи млечном,
Себя Собой введя в безмерный гнев,
Возжаждало быть в вихре быстротечном.

И вот раскрылся Мир, как вещий зев,
Качнулась быстрота водоворота,
И зазвучал разорванный напев.

Распалось Все на бесконечность Кто-то,
Раздвинулось гудящее жерло,
Встал дьявол Ум, легла в постель Дремота.

Легла, и усмехнулась тонко зло,
Явила обнажившиеся груди,
И бытие в бездонность потекло.

Помчались быстро птицы, звери, люди,
Цветы, болезни, войны, божества,
Все в нестерпимом жизнетворном зуде.

Доныне эта пляска Солнц жива,
На нашем также есть протуберанцы,
И на планетах тоже есть трава.

Повсюду бросив алые румянцы,
Меж двух пределов, жаждущая Хоть
Сплетает помрачительные танцы.

И мы твердим, то — Дьявол, то — Господь,
Окружный Змей свой хвост загнутый гложет,
И грезит о душе земная плоть.

И всех, всегда, один вопрос тревожит,
Но некому тот камень раздробить:
Что ж, наша жизнь — есть доброе Быть Может?

Иль яркое и злое Может Быть?

Константин Бальмонт

Война

1
История людей —
История войны,
Разнузданность страстей
В театре Сатаны.
Страна теснит страну,
И взгляд встречает взгляд.
За краткую весну
Несчетный ряд расплат.
У бешенства мечты
И бешеный язык,
Личина доброты
Спадает в быстрый миг.
Что правдою зовут,
Мучительная ложь.
Смеются ль, — тут как тут
За пазухою нож.
И снова льется кровь
Из темной глубины.
И вот мы вновь, мы вновь —
Актеры Сатаны.
2
Боже мой, о, Боже мой, за что мои страданья?
Нежен я, и кроток я, а страшный мир жесток.
Явственно я чувствую весь ужас трепетанья
Тысяч рук оторванных, разбитых рук и ног.
Рвущиеся в воздухе безумные гранаты,
Бывший человеческим и ставший зверским взгляд,
Звуков сумасшествия тяжелые раскаты,
Гимн свинца и пороха, напевы пуль звенят.
Сонмы пчел убийственных, что жалят в самом деле,
И готовят Дьяволу не желтый, красный мед,
Соты динамитные, летучие шрапнели,
Помыслы лиддитные, свирепый пулемет.
А далеко, в городе, где вор готовит сметы,
Люди крепковыйные смеются, пьют, едят.
Слышится: «Что нового?» Слегка шуршат газеты.
«Вы сегодня в Опере?» — «В партере, пятый ряд».
Широко замыслены безмерные мученья,
Водопад обрушился, и Хаос властелин,
Все мое потоплено, кипит, гудит теченье, —
Я, цветы сбирающий, что ж сделаю один!
3
«Кто визжит, скулит, и плачет?»
Просвистел тесак.
«Ты как мяч, и ум твой скачет,
Ты щенок, дурак!»
«Кто мешает битве честной?»
Крикнуло ружье.
«Мертвый книжник, трус известный,
Баба, — прочь ее!»
«Кто поет про руки, ноги?»
Грянул барабан.
«Раб проклятый, прочь с дороги,
Ты должно быть пьян!»
Гневной дробью разразился
Грозный барабан.
«Если штык о штык забился,
Штык затем и дан!»
Пушки глухо зарычали,
Вспыхнул красный свет,
Жерла жерлам отвечали,
Ясен был ответ.
Точно чей-то зов с амвона
Прозвучал в мечте.
И несчетные знамена
Бились в высоте.
Сильный, бодрый, гордый, смелый,
Был и я солдат,
Шел в безвестные пределы,
Напрягая взгляд.
Шло нас много, пели звоны.
С Неба лили свет
Миллионы, миллионы
Царственных планет.

Владимир Маяковский

Во весь голос

Первое вступление в поэму

Уважаемые
      товарищи потомки!
Роясь
   в сегодняшнем
           окаменевшем го*не,
наших дней изучая потемки,
вы,
  возможно,
       спросите и обо мне.
И, возможно, скажет
          ваш ученый,
кроя эрудицией
        вопросов рой,
что жил-де такой
         певец кипяченой
и ярый враг воды сырой.
Профессор,
     снимите очки-велосипед!
Я сам расскажу
       о времени
            и о себе.
Я, ассенизатор
       и водовоз,
революцией
      мобилизованный и призванный,
ушел на фронт
       из барских садоводств
поэзии —
    бабы капризной.
Засадила садик мило,
дочка,
   дачка,
      водь
        и гладь —
сама садик я садила,
сама буду поливать.
Кто стихами льет из лейки,
кто кропит,
     набравши в рот —
кудреватые Митрейки,
           мудреватые Кудрейки —
кто их к черту разберет!
Нет на прорву карантина —
мандолинят из-под стен:
«Тара-тина, тара-тина,
т-эн-н…»
Неважная честь,
        чтоб из этаких роз
мои изваяния высились
по скверам,
     где харкает туберкулез,
где б***ь с хулиганом
           да сифилис.
И мне
   агитпроп
        в зубах навяз,
и мне бы
     строчить
          романсы на вас, —
доходней оно
       и прелестней.
Но я
  себя
    смирял,
        становясь
на горло
     собственной песне.
Слушайте,
     товарищи потомки,
агитатора,
     горлана-главаря.
Заглуша
    поэзии потоки,
я шагну
    через лирические томики,
как живой
     с живыми говоря.
Я к вам приду
       в коммунистическое далеко
не так,
   как песенно-есененный провитязь.
Мой стих дойдет
         через хребты веков
и через головы
        поэтов и правительств.
Мой стих дойдет,
         но он дойдет не так, —
не как стрела
       в амурно-лировой охоте,
не как доходит
        к нумизмату стершийся пятак
и не как свет умерших звезд доходит.
Мой стих
     трудом
         громаду лет прорвет
и явится
     весомо,
         грубо,
            зримо,
как в наши дни
        вошел водопровод,
сработанный
       еще рабами Рима.
В курганах книг,
        похоронивших стих,
железки строк случайно обнаруживая,
вы
 с уважением
       ощупывайте их,
как старое,
      но грозное оружие.
Я
 ухо
   словом
       не привык ласкать;
ушку девическому
         в завиточках волоска
с полупохабщины
         не разалеться тронуту.
Парадом развернув
         моих страниц войска,
я прохожу
     по строчечному фронту.
Стихи стоят
      свинцово-тяжело,
готовые и к смерти
          и к бессмертной славе.
Поэмы замерли,
        к жерлу прижав жерло
нацеленных
       зияющих заглавий.
Оружия
    любимейшего
готовая
    рвануться в гике,
застыла
    кавалерия острот,
поднявши рифм
        отточенные пики.
И все
   поверх зубов вооруженные войска,
что двадцать лет в победах
              пролетали,
до самого
     последнего листка
я отдаю тебе,
      планеты пролетарий.
Рабочего
     громады класса враг —
он враг и мой,
       отъявленный и давний.
Велели нам
      идти
         под красный флаг
года труда
     и дни недоеданий.
Мы открывали
        Маркса
            каждый том,
как в доме
     собственном
            мы открываем ставни,
но и без чтения
        мы разбирались в том,
в каком идти,
        в каком сражаться стане.
Мы
  диалектику
        учили не по Гегелю.
Бряцанием боев
        она врывалась в стих,
когда
   под пулями
         от нас буржуи бегали,
как мы
    когда-то
         бегали от них.
Пускай
    за гениями
          безутешною вдовой
плетется слава
        в похоронном марше —
умри, мой стих,
        умри, как рядовой,
как безымянные
         на штурмах мерли наши!
Мне наплевать
        на бронзы многопудье,
мне наплевать
        на мраморную слизь.
Сочтемся славою —
         ведь мы свои же люди, —
пускай нам
      общим памятником будет
построенный
       в боях
          социализм.
Потомки,
     словарей проверьте поплавки:
из Леты
    выплывут
         остатки слов таких,
как «проституция»,
          «туберкулез»,
                 «блокада».
Для вас,
    которые
         здоровы и ловки,
поэт
  вылизывал
        чахоткины плевки
шершавым языком плаката.
С хвостом годов
        я становлюсь подобием
чудовищ
     ископаемо-хвостатых.
Товарищ жизнь,
        давай быстрей протопаем,
протопаем
      по пятилетке
             дней остаток.
Мне
  и рубля
      не накопили строчки,
краснодеревщики
         не слали мебель на дом.
И кроме
    свежевымытой сорочки,
скажу по совести,
         мне ничего не надо.
Явившись
     в Це Ка Ка
          идущих
              светлых лет,
над бандой
      поэтических
             рвачей и выжиг
я подыму,
     как большевистский партбилет,
все сто томов
       моих
          партийных книжек.

Редьярд Киплинг

Томлинсон

На Берклей-сквере Томлинсон скончался в два часа.
Явился Призрак и схватил его за волоса,
Схватил его за волоса, чтоб далеко нести,
И он услышал шум воды, шум Млечного Пути,
Шум Млечного Пути затих, рассеялся в ночи,
Они стояли у ворот, где Петр хранит ключи.
«Восстань, восстань же, Томлинсон, и говори скорей,
Какие добрые дела ты сделал для людей,
Творил ли добрые дела для ближних ты иль нет?»
И стала голая душа белее, чем скелет.

«О, — так сказал он, — у меня был друг любимый там,
И если б был он здесь сейчас, он отвечал бы вам».
«Что ты любил своих друзей — прекрасная черта,
Но только здесь не Берклей-сквер, а райские врата.
Хоть с ложа вызван твой друг сюда — не скажет он ничего.
Ведь каждый на гонках бежит за себя, а не двое за одного».
И Томлинсон взглянул вокруг, но выигрыш был небольшой,
Смеялись звезды в высоте над голой его душой,
А буря мировых пространств его бичами жгла,
И начал Томлинсон рассказ про добрые дела.

«О, это читал я, — он сказал, — а это был голос молвы,
А это я думал, что думал другой про графа из Москвы».
Столпились стаи добрых душ, совсем как голубки,
И загремел ключами Петр от гнева и тоски.
«Ты читал, ты слыхал, ты думал, — он рек, — но толку в сказе нет!
Во имя плоти, что ты имел, о делах твоих дай ответ!»
И Томлинсон взглянул вперед, потом взглянул назад —
Был сзади мрак, а впереди — створки небесных врат.
«Я так ощущал, я так заключил, а это слышал потом,
А так писали, что кто-то писал о грубом норвежце одном».

«Ты читал, заключал, ощущал — добро! Но в райской тишине,
Среди высоких, ясных звезд, не место болтовне.
О, не тому, кто у друзей взял речи напрокат
И в долг у ближних все дела, от бога ждать наград.
Ступай, ступай к владыке зла, ты мраку обречен,
Да будет вера Берклей-сквера с тобою, Томлинсон!»

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Его от солнца к солнцу вниз та же рука несла
До пояса Печальных звезд, близ адского жерла.
Одни, как молоко, белы, другие красны, как кровь,
Иным от черного греха не загореться вновь.
Держат ли путь, изменяют ли путь — никто не отметит никак,
Горящих во тьме и замерзших давно, поглотил их великий мрак,
А буря мировых пространств леденила насквозь его,
И он стремился на адский огонь, как на свет очага своего.
Дьявол сидел среди толпы погибших темных сил,
И Томлинсона он поймал и дальше не пустил.
«Не знаешь, видно, ты, — он рек, — цены на уголь, брат,
Что, пропуск у меня не взяв, ты лезешь прямо в ад.
С родом Адама я в близком родстве, не презирай меня,
Я дрался с богом из-за него с первого же дня.
Садись, садись сюда на шлак и расскажи скорей,
Что злого, пока еще был жив, ты сделал для людей».
И Томлинсон взглянул наверх и увидел в глубокой мгле
Кроваво-красное чрево звезды, терзаемой в адском жерле.
И Томлинсон взглянул к ногам, пылало внизу светло
Терзаемой в адском жерле звезды молочное чело.
«Я любил одну женщину, — он сказал, — от нее пошла вся беда,
Она бы вам рассказала все, если вызвать ее сюда».
«Что ты вкушал запретный плод — прекрасная черта,
Но только здесь не Берклей-сквер, но адские врата.
Хоть мы и свистнули ее и она пришла, любя,
Но каждый в грехе, совершенном вдвоем, отвечает сам за себя».

И буря мировых пространств его бичами жгла,
И начал Томлинсон рассказ про скверные дела:
«Раз я смеялся над силой любви, дважды над смертным концом,
Трижды давал я богу пинков, чтобы прослыть храбрецом».
На кипящую душу дьявол подул и поставил остыть слегка:
«Неужели свой уголь потрачу я на безмозглого дурака?
Гроша не стоит шутка твоя, и нелепы твои дела!
Я не стану своих джентльменов будить, охраняющих вертела».
И Томлинсон взглянул вперед, потом взглянул назад,
Легион бездомных душ в тоске толпился близ адских врат.
«Эго я слышал, — сказал Томлинсон, — за границею прошлый год,
А это в бельгийской книге прочел покойный французский лорд».
«Ты читал, ты слышал, ты знал — добро! Но начни сначала рассказ —
Из гордыни очей, из желаний плотских согрешил ли ты хоть раз?»
За решетку схватился Томлинсон и завопил: «Пусти!
Мне кажется, я чужую жену сбил с праведного пути!»
Дьявол громко захохотал и жару в топки поддал:
«Ты в книге прочел этот грех?» — он спросил, и Томлинсон молвил: «Да!»
А дьявол на ногти себе подул, и явился взвод дьяволят:
«Пускай замолчит этот ноющий вор, что украл человечий наряд
Просейте его между звезд, чтоб узнать, что стоит этот урод,
Если он вправду отродье земли, то в упадке Адамов род».
В аду малыши — совсем голыши, от жары им легко пропасть,
Льют потоки слез, что малый рост не дает грешить им всласть;
По угольям гнали душу они и рылись в ней без конца —
Так дети шарят в вороньем гнезде или в шкатулке отца.
В клочьях они привели его, как после игр и драк,
Крича: «Он душу потерял, не знаем где и как!
Мы просеяли много газет, и книг, и ураган речей,
И много душ, у которых он крал, но нет в нем души своей.
Мы качали его, мы терзали его, мы прожгли его насквозь,
И если зубы и ногти не врут, души у него не нашлось».
Дьявол главу склонил на грудь и начал воркотню:
«С родом Адама я в близком родстве, я ли его прогоню?
Мы близко, мы лежим глубоко, но когда он останется тут,
Мои джентльмены, что так горды, совсем меня засмеют.
Скажут, что я — хозяин плохой, что мой дом — общежитье старух,
И, уж конечно, не стоит того какой-то никчемный дух».
И дьявол глядел, как отрепья души пытались в огонь пролезть,
О милосердье думал он, но берег свое имя и честь:
«Я, пожалуй, могу не жалеть углей и жарить тебя всегда,
Если сам до кражи додумался ты?» и Томлинсон молвил — «Да!»
И дьявол тогда облегченно вздохнул, и мысль его стала светла:
«Душа блохи у него, — он сказал, — но я вижу в ней корни зла.
Будь я один здесь властелин, я бы впустил его,
Но Гордыни закон изнутри силен, и он сильней моего.
Где сидят проклятые Разум и Честь — при каждом Блудница и Жрец,
Бываю там я редко сам, тебе же там конец.
Ты не дух, — он сказал, — и ты не гном, ты не книга, и ты не зверь.
Не позорь же доброй славы людей, воплотись еще раз теперь.
С родом Адама я в близком родстве, не стал бы тебя я гнать,
Но припаси получше грехов, когда придешь опять.
Ступай отсюда! Черный конь заждался твоей души.
Сегодня они закопают твой гроб. Не опоздай! Спеши!
Живи на земле и уст не смыкай, не закрывай очей
И отнеси Сынам Земли мудрость моих речей.
Что каждый грех, совершенный двумя, и тому, и другому вменен,
И… бог, что ты вычитал из книг, да будет с тобой, Томлинсон!»