Шум и гам, — хохочут девы,
В медь колотят музыканты,
Под визгливые напевы
Скачут, пляшут корибанты.В кипарисной роще Крита
Вновь заплакал мальчик Реи,
Потянул к себе сердито
Он сосцы у Амальтеи.Юный бог уж ненавидит,
Эти крики местью дышат, —
Но земля его не видит,
Небеса его не слышат.
О Зевс! где гром твой? до земли он
Не досягнул! где молньи все?
Пусть распинаем я, Иксион,
На беспощадном колесе!
Пусть Тартара пространства серы,
Пусть муки вечны впереди, -
Я груди волоокой Геры,
Дрожа, прижал к своей груди! Смертный безумец! не Геру ласкал ты!
Зевса забыл ты безмерную власть.
Призрак обманный в объятьях держал ты:
Я обманул ненасытную страсть!
Гера со мною, чиста, неизменна,
Здесь, на Олимпе, меж вечных богинь.
Смертный, посмевший мечтать дерзновенно,
Вечно страдай, все надежды покинь! О Зевс! я радостную Геру
Привел к себе, в ночную тишь.
Чем эту пламенную веру
В моей душе ты заглушишь?
Так! сделай казнь страшней, огромней,
Я счастлив роковой судьбой!
А ты, богов властитель, помни,
Что я смеялся над тобой!
Я верую в мощного Зевса, держащего выси вселенной
Державную Геру, чьей волей обеты семейные святы
Властителя вод Посейдона, мутящего глуби трезубцем
Владыку подземного царства, судью неподкупного Гада
Великую мудрость Паллады, дающей отважные мысли
Губящую Ареса силу, влекущего дерзостных к бою;
Блаженную мирность Деметры, под чьим покровительством пашни
Священную Гестии тайну, чьей благостью дом осчастливлен
Твой пояс, таящий соблазны, святящая страсть, Афродита;
Твой лук с тетивой золоченой, ты, дева вовек, Артемида;
Певуче-бессмертную лиру метателя стрел Аполлона;
Могучий и творческий молот кующего тайны Гефеста;
И легкую, умную хитрость посланника с крыльями Герма.
Я верую, с Зевсом начальным, в двенадцать бессмертных.
Стихии
Покорны их благостной воле; земля, подземелье и небо
Подвластны их грозным веленьям; и смертные, с робким восторгом,
Приветствуют в образах вечных — что было, что есть и что будет.
Храните, о боги, над миром владычество ныне и присно!
Шагам Юпитера пристало удаляться,
Когда Венерины послышатся шаги.
Адалис
Мойры
Слышишь! по узорам плит
Серебристый шаг звенит.
Мойр веления исполни, —
Уходи, владыка молний.
Геба
Над Олимпом сумрак синь,
Трон блистающий покинь, —
Там, где в брачных звездах небо,
Только юность любит Геба.
Афина
Я во мгле клоню свое
Днем горящее копье.
Нестерпим богине мудрой
Взор Киприды златокудрой.
Афродита
Я иду смеясь, смеясь,
Между мной и ночью вязь, —
Пояс мой, соблазном свитый.
Зевс! клонись пред Афродитой.
Зевс
Я к Данае, в сне ночном,
Золотым сошел дождем;
Летним днем был горд победой,
В лике лебедя, над Ледой;
Для Семелы тень была,
Там, где я, всегда светла;
Долго длилась ночь без смены
Для меня близ уст Алкмены;
В свете, в сумраке, везде,
В храме, в роще, на воде,
Я готов в борьбе открытой
Пасть, сраженным Афродитой.
Вши в самой древности читать, писать умели
И песни пели.
Всползла,
Во удивленье взору,
На ту священну гору,
Где музы, Вошь, была котора зла,
И стала возглашать во злобе и роптаньи
О правде, честности, о добром воспитаньи.
Не слушает никто, что там поет та Вошь,
Известно, что у Вши нет песней ни на грош.
Когда бы пела мышь, мышь кошка б изловила,
А вшам таких угроз природа не явила,
Так музы, рассердясь и в жалобах своих,
Хотя Вши голос тих
И пела Вошь не шумно,
Ко Зевсу кликнули, соткав прекрасный стих.
Со Вшами музам брань имети и безумно,
Но Зевс недвижим пребывал
И говорил: «Я вшей и сроду не бивал,
А если мне убить ее за гнусны песни,
В которых ничего нет, кроме только плесни,
Так лучше мне побить безмозглых тех,
Которы мнят искать во гнусности утех.
Да это строго,
В ином селе людей останется немного.
А на срамную Вошь не брошу грома я,
Не осквернится ввек рука моя».
О музы! Должно вам отныне вечно рдиться,
Что вы могли на тварь гнуснейшу рассердиться.
Воспела Вошь; но что?
Не ведает никто.
Но кто хвалили то?
Хвалили те одни, кто сами все ничто.
Которые сей Вши хвалили безделушки,
Не стоят гады те и все одной полушки.
Грустный душою и сердцем больной, я на одр мой, недавно,
Кинулся, плакать хотел—не мог и роптал на безсмертных.
Все испытанья, все муки, меня повстречавшия в жизни,
Снова, казалось, и вместе на душу, тяжелыя пали.
Я утомился, и сон в меня усыпление пролил:
Вижу—лежу я на камне, покрытый весь ранами, цепи
Руки мои бременят, надо мною стоит и рыдает
Юноша светлый, крылатый, созданье творящаго Зевса.
«Бедный товарищ, терпенье!» он молвил мне. (Сладость внезапно
В грудь мою полилась—и я жадно стал дивнаго слушать.)
«Я твой гений-хранитель! вижу улыбку укора,
Вижу болезненный взгляд твой, страдалец невинный, и плачу.
Боги позволили мне в сновиденьи предутреннем ныне
Горе с тобой разделить и их оправдать пред тобою.
Любят смертных они; и ужь радость по воле их ждет вас
С мрачной ладьи принять и вести в обитель награды.
Но, доколе вы здесь, вы игралище мощнаго Рока;
Властный, законы ужасные пишет он Паркам суровым.
Эрмий со мною (тебя еще не было) послан был Зевсом
Миг возвестить, когда им выпрясть нить твоей жизни.
Вняли веленью оне и к делу руки простерли.
Я подошел к ним, каждую собственным именем назвал,
Низко главу наклонил и молил всех вместе и розно
Ровно нить сию прясть иль в начале ее перерезать.
Нет! и просьбы, и слезы были напрасны! Дико
Песню запели оне, и в перстах вретено закружилось».
(Сновидение)
Грустный душою и сердцем больной, я на одр мой недавно
Кинулся, плакать хотел — не мог и роптал на бессмертных.
Все испытанья, все муки, меня повстречавшие в жизни,
Снова, казалось, и вместе на душу, тяжелые, пали.
Я утомился, и сон в меня усыпление пролил:
Вижу — лежу я на камне, покрытый весь ранами, цепи
Руки мои бременят, надо мною стоит и рыдает
Юноша светлый, крылатый, созданье творящего Зевса.
«Бедный товарищ, терпенье!» — он молвил мне. (Сладость внезапно
В грудь мою полилась — и я жадно стал дивного слушать.)
«Я твой гений-хранитель! Вижу улыбку укора,
Вижу болезненный взгляд твой, страдалец невинный, и плачу.
Боги позволили мне в сновидении предутреннем ныне
Горе с тобой разделить и их оправдать пред тобою.
Любят смертных они; и уж радость по воле их ждет вас
С мрачной ладьи принять и вести в обитель награды.
Но, доколе вы здесь, вы игралище мощного Рока;
Властный, законы ужасные пишет он паркам суровым.
Эрмий со мною (тебя еще не было) послан был Зевсом
Миг возвестить, когда им выпрясть нить твоей жизни.
Вняли веленью они и к делу руки простерли.
Я подошел к ним, каждую собственным именем назвал,
Низко главу наклонил и молил, всех вместе и розно,
Ровно нить сию прясть иль в начале ее перерезать.
Нет! и просьбы, и слезы были напрасны! Дико
Песню запели они, и в перстах вретено закружилось».
Не первый стих
и все про то же.
И стих,
и случаи похожи.
Как вверх
из Везувия
в смерденьи и жжении
лава
извергается в грозе —
так же точно
огнедышащие опровержения
лавятся
на поля газет.
Опровергатель
всегда
подыщет повод.
Ведром
возражения лей.
Впечатано:
«Суд
осудил Попова
за кражу
трехсот рублей».
И краска
еще не просохла,
а он
пещрит
статейные мили:
«Опровергаю
и возмущен
злостным
искажением фамилии.
Избавьте
от рецензентов-клопов.
Такие нападки —
пло́ски.
Фамилия
моя
совсем не Попов,
а раз и навсегда —
Поповский.
Перестарались
газетные вра́ли.
Где
п-р-а-в-д-а
в их волчьем вое?!
В семействе
у нас
никогда не крали,
и я —
не крал,
а присвоил.
Хроникеры
анекдотами
забавляются, блея,
а факты
в воздухе висят.
Никогда
не крал
трехсот рублей я,
а присвоил
триста пятьдесят.
Массам
требуется
серьезное чтение,
а не плоские
по́лосы и полоски…
Примите
уверение
в совершенном почтении.
С гражданским приветом
Поповский».
Граждане,
бросьте
опровержения воло́чь!
В газеты
впились, как кле́щи.
Не опровергнешь
ни день,
ни ночь,
ни прочие
очевидные вещи.
О, тело женское есть песнь
В альбом миротворенья!
Сам Зевс туда ее вписал
В порыве вдохновенья.
И вдохновенный тот порыв
Увенчан был удачей;
Зевс как художник совладал
С труднейшею задачей!
Да, тело женское есть песнь —
Высокая песнь песней;
Упругих членов — песни строф —
Что может быть прелестней?
А шея? Сколько мыслей в ней,
И как построен ловко
На ней поэмы главный смысл —
Кудрявая головка!
Как остроумия полны
Бутоны груди чудной!
Как много дивной красоты
В цезуре междугрудной!
Округлость лядвей — знак, что ты,
Зевес, творишь пластично;
И скобки с фиговым листом
Придуманы отлично.
Твоя поэма не абстракт,
В ней плоть и кровь играют,
И губки, как две рифмы, в такт
Смеются и лобзают.
Во всем поэзия видна,
В движениях — блаженство!
И на челе ее лежит
Печать всесовершенства…
Склоняюсь в прах перед твоей
Поэмой неземною!
Мы — жалкие писаки, Зевс,
В сравнении с тобою.
И погружаюсь я вполне
В твое произведенье:
Учу его, и день и ночь
Отдал на изученье…
Да, день и ночь учу его
И принял много муки:
Иссохли ноги у меня
В избытке сей науки.
Кончен труд… Перед твореньем,
В нем познав стремлений цель,
С торжеством и вдохновеньем
Встал создатель—Пракситель.
Но, в божественном покое,
Как с заоблачных небес,
Созерцает все земное
Беломраморный Зевес.
И властительно, и строго,
Не суля земных наград,
Очи мраморнаго бога
На ваятеля глядят…
И поник художник бледный
Перед отблеском мечты,
Перед властию победной
Вековечной красоты.
Вот, наполнив дол сияньем,
Солнце за горы зашло —
И художник пред созданьем
Поднял гордое чело…
— То был камень… Он от века,
С мироздания начал,
Чуждый власти человека,
В недрах горных пребывал, —
Этот камень в скорбной муке,
Под немолчный звон оков,
От горы отторгли руки
Приневоленных рабов…
Но природы дар холодный
Мной властительно разбит;
Под рукой моей свободной
В нем воспрянул сам Кронид.
Долго труд свершали славный
Тяжкий молот и резец…
Зевс могучий, Зевс державный!
Ты—творенье, я—творец.
Пусть твои спокойны очи
И твой взгляд исполнен сил…
Но, ведь, их средь дня и ночи
Я в душе своей носил,
Но, ведь, их я врезал в камень,
Я, работая в тиши,
Вверил камню вещий пламень,
Силу творческой души…
Что же, Зевс, глядишь ты строго?
Что-жь величьем я смущен?
Я из камня вызвал бога,
Мною камень оживлен.
— Но в божественном покое,
В блеске вечной красоты
Побеждают все земное
Небожителя черты —
И пред собственным твореньем,
Ощущая тайный страх,
И с мольбою, и с смиреньем,
Пракситель упал во прах.
Сойди с небес, царица Каллиопа!
Бессмертным пением свирель наполни,
Или издай свой глас приятный,
Или ударь во струны Фебовы. Чу! слышите ли? либо я обманут
Мечтаньем сладким: глас ее и шорох
В священной мню внимать дубраве,
В журчанье вод, зефиров в веянье. Еще я отрок был. На Апулийских
Горах я, утомясь, вздремал однажды
От игр и беганья; в то время
Меня приосенили голуби, Священны птицы. И из сел окружных,
Из Ахеронции и из Форента
Народ, во множестве собравшись,
Дивился чудному видению, Что сонного ни ползкий гад не тронул,
Ни хищный зверь, — и что кругом закладен
Святыми лавров, мирт ветвями,
Не без богов отважный отрок спит. Я ваш, о музы! ваш я, где бы ни был,
На высотах Сабинских, иль в прохладном
Пренесте; Тибура ль пригорок,
Иль Байи взморие влечет меня! Любителя парнасских вод и хоров
Ни битва во Филиппах не сгубила,
Ниже паденье древа злого,
Ниже в Сиканских Палинур волнах. Ведомый вами, я могу пуститься
В пучину Босфора пловцом отважным,
И по степям ассирским, жарким,
Неутомимо пешешествовать. Британцев видеть, к странникам суровых,
И пьющих конску кровь конканов зверских,
И, невредим сквозь остры стрелы,
Гелонян, и сквозь Скифский Понт тещи! Когда великий Кесарь, после трудных
Походов, по градам расставит воев,
Он к вам в пещеру Аонийску
На сладкий отдых удаляется. Благоотрадные! совет ваш кроток
И добр всегда. Еще мы помним буйных
Титанов, коих сонм надменный
Низложен, стерт палящей молнией Из длани Зевса, предержащей землю,
Кротящей бурное в пределах море,
Имущей вся, и ад во власти;
Людьми; богами право правящей! Хотя и зельный страх вселяла Зевсу
Сих облых юношей растуща сила,
Как их два брата подвизались
Поставить Пелион над Оссою: Но что Тифей и броненосный Мимас,
И что Порфирион с грозящим зраком,
И Рет, и Энкелад кичливый,
Метатель древ с корнями вырванных, Против Палладиной эгиды звучной
Могли содеять? Там, к сраженью жадный,
Стоял Вулкан, там матерь Ира,
И рамо тулом украшающий, Власы же разрешаяй боголепны
Во омовении росой Кастальской,
Лесов Ликийских покровитель,
Аполлон, Кинфа бог и Делоса. О Мудрость! без тебя не в пользу сила;
С тобою же она когда в союзе,
Ей сами боги помогают,
Но посрамят самонадеянье. Свидетельствуют то Гигант сторукий
И оный оглашенный искуситель
Дианин, Орион, — сраженный
Стрелами девы целомудренной. Еще своих земля чудовищ кроет
И сетует, что их небесна молнья
Низслала в Оркус, — и не выел
Доднесь надложенную Этну огнь. Ниже оставит Титиеву печень
Служитель мщения клевать пернатый,
И в триех стах лежит оковах
Прелюбодейство Пирифоево.
Орел, пустясь из туч, на кролика напал.
Бедняк, без памяти, куда бы приютиться,
На норку жука набежал;
Не норка, щель: ему ли в ней укрыться?
И лапке места нет! Наш кролик так и сяк,
Свернувшися в кулак,
Прилег, дрожит. Орел за ним стрелою,
И хочет драть. Жучок приполз к его ногам:
„Царь птиц! и я, и он — ничто перед тобою!
Но сжалься, пощади! позор обоим нам,
Когда в моей норе невинность растерзаешь!
Он мой сосед, мой кум! мы старые друзья!
Ты сам, мой царь, права гостеприимства знаешь;
Смягчись, или пускай погибну с ним и я!“
Орел с улыбкою надменной,
Ни слова не сказав, толкнул жучка крылом,
Сшиб с места, оглушил. А кума смявши в ком,
Как не бывал! — Жучок жестоко оскорбленной,
В гнездо к орлу! и в миг яички все побил:
Яички, дар любви, надежду, утешенье!
Хотя б одно, хотя б одно он пощадил!
Царь птиц, узря в гнезде такое разоренье,
Наполнил криком лес;
Стенает:
О, ярость! Кто сей враг? Кому отмстить?.. Не знает!
Напрасно сетует: среди пустых небес
Отчаянного стон бесплодно исчезает.
Что делать! до весны утехи отложить.
Гнездо ж повыше свить.
Пришла весна! в гнезде яички! матка села.
Но жук не спит, опять к гнезду, — яичек нет!
Увы! едва ль взглянуть на них она успела!
Страданье выше мер! грустит! противен свет!
И эхо целый год не стихнуло в дубраве!
Отчаянный орел
К престолу Зевса полетел
И мыслит: „Кто дерзнет к седящему во славе
С злодейской мыслью подступить!
Днесь будет бог богов детей моих хранить!
Где место безопасней в мире?
Осмельтесь, хищники, подняться к небесам!“
И яица кладет на Зевсовой порфире.
Но жук — провор и сам,
На хитрости пустился:
Он платье Вечного закапал грязью. Бог —
Который пятнышка на нем терпеть не мог —
Тряхнулся, яйца хлоп! Орел взбесился,
На Зевса окрик: „Я сейчас с небес долой!
Оставлю и тебя, и гром, и нектар твой!
В пустыню спрячусь! Бог с тобою!“ —
Всевышний струсил; звать жучка; жучок предстал;
Что было, где и как, Зевесу рассказал,
И вышло, что орел один всему виною.
Мирить их: кстати ли! и слышать не хотят!
Что ж сделал царь вселенной?
Нарушил ход вещей, от века утвержденной:
С тех пор, когда орлы на яицах сидят,
Род жучий, вместе с байбаками,
Не видя света, скрыт под снежными буграми.
О, полно, блистающий месяц! В твоем величавом сиянии,
Широкое море сверкает, как золото в быстрых струях;
Весь берег облит как бы утренним светом,
Но с призрачно-сумрачным, тихим оттенком.
По светло-лазурному своду беззвездного неба
Проносятся белые тучи,
Как лики богов-исполинов
Из ярко блестящего мрамора…
Нет, нет, то не тучи!
То сами они, то могучие боги Эллады,
Те боги, что весело так заправляли когда-то вселенной,
А нынче забыты, без жизни,
Как сонм привидений громадных,
Проходят по не́бу в полуночный час.
Обят изумлением чудным, смотрю я
На этот воздушный, большой Пантеон,
На этих богов-исполинов,
Безмолвно и страшно свершающих по́ небу путь.
Вот он, вот Кронион, владыка небесного царства!
Узнал я его белоснежные кудри,
Те славные, некогда целый Олимп потрясавшие кудри…
В руке он потухшую молнию держит,
В лице громовержца — несчастье и скорбь,
Но старая гордость с него не исчезла доныне.
Да, славное время то было, о Зевс,
Когда ты себе на потеху
Брал отроков, нимф, гекатомбы
И ими небесно себя услаждал!..
Но царствовать вечно нельзя и бессмертным,
И новые старых сгоняют,
Так некогда сам ты седого отца своего
И дяде́й — титанов согнал,
Отцеубийца-Юпитер!...
Узнал и тебя я, надменная Зевса супруга!
Ревнивой тоскою наполнено сердце твое,
И очи большие твои потускнели,
И нет уже силы в лилейных руках,
Узнал и тебя я, Паллада-Афина!
Ни щит твой, ни мудрость, как видно, спасти не умели
От гибели гордых богов!
Узнал и тебя, Афродита,
Тебя, что была золотой и серебряной стала…
Хоть пояс волшебный ты носишь еще и теперь,
Но с ужасом тайным гляжу на твою красоту я,
И если бы телом своим осчастливить меня
Ты вдруг пожелала, как древних героев, —
Я умер бы верно от страха!..
Богинею трупов ты кажешься мне,
Венера-Любитина!
Не с прежней любовью глядит тебе в очи,
Бесстрашный и гордый Арей.
И юноша Феб-Аполлон омрачился печалью:
Молчит его лира, та лира,
Что весело так на пирах олимпийских звучала.
Еще молчаливо-грустнее Эфест. Да и как же
Не быть ему грустным? Ведь он, хромоногий,
Не будет уж Гебу cменять на пирах
И в кубки вливать торопливо
Спасителый нектар. — Давно уж умолкнул
Когда-то немолкнувший хохот богов…
Я вас никогда не любил, олимпийские боги!
Затем, что мне греки противны давно
И римляне мие ненавистны!
Но все ж состраданье святое и горькая жалость
Сжимают мне сердце,
Когда я гляжу в вышину
На вас, позабытые боги,
Вас, мертвые, ночью бродящие тени,
Непрочные, словно туман разгоняемый ветром.
Такие слова говорил я, и видимо глазу
Краснели воздушные образы в небе,
Взглянули в глаза мне они умирающим взглядом
И вдруг с небосклона исчезли.
Сокрылся и месяц за черною, новою тучей,
Запенилось бурное море,
И в небе зажглись победительно вечные звезды.
Май наступил, златисто-светлый, нежно
И ароматно веющий, раскинул
Ковер зеленый, сотканный из ярких
Цветов и солнечных лучей, в алмазах
Росы играющих, и, улыбаясь
Голубенькими глазками фиалок,
Он милый род людской в свои обятья
Зовет приветливо. Тупой народ
На первый зов спешит в обятья Мая.
Мужчины светлыя надели брюки
И праздничные фраки с золотыми,
Сверкающими пуговками; дамы
Оделись в цвет невинности; усы
Подвили юноши; девицы дали
Простор груди; поэты городские
Кладут в кармам бумагу, карандаш,
Лорнетку—и пестреющей толпою
Все за город стремятся. Там, на чистом
И вольном воздухе садятся на траву
Душистую, наивно восклицают:
«Как быстро кустики растут!»—цветами
Играют, внемлют щебетанью птичек,
И до небес несутся ликованья.
Май и ко мне пришел, три раза в дверь
Мою он стукнул.—«Отопри, я—Май!
Я за тобой пришел, мечтатель бледный,
Я поцелуем освежу тебя».
Но я не отпер двери. Ты напрасно
Завлечь меня желаешь, гость коварный!
Насквозь тебя я вижу! Вижу я
Насквозь и мироздание, глубоко
Я заглянул, увидел слишком много —
И отлетела радость, скорбь на веки
Запала в сердце мне. Я проникаю взором
Сквозь каменныя стены как домов,
Так и сердец людских, и вижу там
Обман и ложь, и нищету и горе.
Я мысли сокровенныя читаю
На лицах: в целомудренном румянце
Девиц я трепет тайной похоти читаю;
А юношей высокое чело,
Сияющее гордым вдохновеньем,
Покрыто, вижу ясно, колпаком
Дурацким с погремушкой. Я повсюду
Уродливыя только лица вижу,
Да тени хилыя, и я не знаю,
Как мне назвать приличней нашу землю —
Больницей, или домом сумасшедших.
Я вижу сквозь кору земную все
Те ужасы, которые напрасно
Ковром цветущим прикрывает Май.
Я вижу под землею мертвецов
В могилах темных: сложены их руки,
Глаза открыты, лица сини, черви
Из уст их выползают. На отцовской
Могиле сын с развратницей уселся;
Кругом их трели соловьев каким-то
Злорадным смехом льются, и цветы
Могильные насмешливо кивают
Головками. Отец в своем гробу
Зашевелился, дрогнула земля
Болезненно… О, мать земля, я вижу
Твои страдания, я вижу огнь,
Палящий грудь твою; я вижу,
Как раны древния твои раскрылись
И как из них и кровь, и дым, и пламя
Струею бьет. Я вижу дерзновенных
Сынов твоих, Титанов. Из подземных,
Глубоких бездн поднявшись, до небес
Нагромоздивши скалы, потрясая
Кровавым факелом, они стремятся
С неудержимой яростью на небо;
И стаи черных карликов вослед
Ползут за ними. С треском гаснут звезды
Небесныя. Рукою дерзновенной
Они срывают занавес с престола
Владыки Зевса; с воплем пали ниц,
Обяты страхом, сонмы светлых духов.
Весь бледный на своем престоле, Зевс
Сорвал с себя корону; растрепались
Седые волосы. Со смехом диким
Титаны поджигают свод небесный,
А карлики бичами огневыми
По спинам хлещут гениев; от боли
Те, корчась, изгибаются. В пространство
Их низвергают демоны, схватив
За кудри светлыя. И вижу я
И своего там гения с кудрями
Златистыми и вечною любовью
В очах его лазурных. Вижу я,
Как черный, страшно безобразный демон
Схватил его в обятия свои
И, скаля зубы, сладострастно смотрит
На красоту его и крепче, крепче
В обятиях сжимает. Побледнел
Мой бедный гений… Вдруг из края в край
Вселенной вопль пронзительный пронесся,
И рухнули столпы, и свод небесный
Обрушился на землю, и над миром
Погибшим воцарился первобытный мрак.
Я бежал от вакханалий
Обезумевшего Рима,
От его победных криков
И его предсмертных стонов,
От цепей, повитых лавром,
И от собственного рабства;
Я бежал на лоно мира,
В горы, в лес,— и одинокий,
Там, среди глухой пустыни,
На песок упал с молитвой
И, на крыльях сновиденья,
Был восхищен до Зевеса.
Из-за туч, в румяном блеске
Возникающего утра,
Увидал я лик, венчанный
Бледно-золотистым роем
Потухающих созвездий;
Кудри бога опускались
На широкие покровы
Сизых туч, и в этих тучах
От малейших мановений
Головы его мгновенно
Вспыхивали и сверкали
Стрелы молний. Перед этим
Грозно-величавым ликом
Я был — малая снежинка,
Вьющаяся перед глыбой
Снежной на челе высоких
Альп, прикрытых облаками.
И когда стихал громовый
Шорох в складках над горами
Распростертой ризы бога,
Лепетал язык мой; крик мой,
Дерзкий крик мой поднимался
Выше, выше, и был слышен,
Как звук падающей капли
В тихом плеске океана
При безветрии, в час утра.
Я взывал: «Зевес могучий!
Повели мне!..— каковы бы
Ни были твои веленья,
Я твою исполню волю.
Я снесу завет твой в храмы,
В хижины, в суды, в чертоги,
И в сенаторские виллы,
И в те пышные вертепы,
Где, нагая, в жаркой пляске,
Закружилась Мессалина.
Именем твоим я буду
Говорить, миродержавный!
И язык мой будет вещим
Вразумителем народов».
Провещал мне громовержец:
«Я пошлю тебя к народам,
Но клянись, что ты исполнишь
Волю древнего Зевеса».
Задыхаясь от избытка
Сердца, вскрикнул я: «Клянуся
Именем твоим — исполню!..»
И дыханье Зевса стало
Проноситься теплым ветром,
И меня ласкал тот ветер,
И ему внимал я:
«Слушай,
Бедный мальчик, надоели
Мне жрецы мои; мне тошно
От курений их; от дыму
Этих жертвоприношений
Закоптели золотые
Сени моего чертога,
Закружились, как от чаду,
Головы богов, со мною
Разделяющих трапезу.
И не тот я, чем когда-то
Был в те дни, когда лишь греки
Воздвигали мне кумиры:—
В дни бессмертных песен был я
Свят, как дух слепца Гомера;—
Жизнь моя текла в их стройных,
Величавых изваяньях;—
Для меня тогда был мрамор
Осязаемым бессмертьем…
Миновало это время!
И торжественные гимны
Стали мне давно противны,
Как болотный хор лягушек,
Воспевающий миазмы,
Отравляющие воздух.
Слушай, смертный, если хочешь
Ты вкусить хотя крупицу
От трапезы тех бессмертных,
Что беседуют со мною,—
Проповедуй этим людям,
Что Зевес не существует!—
Так решил совет бессмертных».
В ужас я пришел от этих
Слов и молвил, содрогаясь:
«Как могу я с этой вестью
Снизойти опять на землю?
Как могу я это слово
Пронести среди народов?—
И толпа меня отвергнет,
И жрецы на избиенье
Предадут меня народу».
Загремел негодованьем
Голос вечного владыки:
— «Как!— ничтожество!— Не ты ли,
Жалкий раб, дерзнул так смело
И высоко так подняться?
Крылья духа, где вы?— или
Трусишь ты венцом страданья
Увенчать твой лоб, в котором,
Думал я, таится разум?»
— «Я клялся страдать за Зевса,
Но — страдать за отрицанье…
Пощади!»
Но пущим гневом
Загремел отец вселенной,
И лицо его зарделось,
Словно тонкий, яркий пламень
Разлился по нем.— «Да разве
Отрицание не вера?
Разве люди точно так же
Не поверят, что Зевеса
Нет и не было, как прежде
Верили в его перуны?
Прочь! лети, пылинка, с пылью!—
Я найду других пророков».
Всколыхались кудри бога,
И сомкнулись тучи;— серым,
Мутным и дождливым небом
Стало грозное виденье.
Гром в горах гудел, когда я,
Лежа на песке, проснулся.
Я бежал от вакханалий
Обезумевшаго Рима,
От его победных криков
И его предсмертных стонов,
От цепей, повитых лавром,
И от собственнаго рабства;
Я бежал на лоно мира,
В горы, в лес,— и одинокий,
Там, среди глухой пустыни,
На песок упал с молитвой
И, на крыльях сновиденья,
Был восхищен до Зевеса.
Из-за туч, в румяном блеске
Возникающаго утра,
Увидал я лик, венчанный
Бледно-золотистым роем
Потухающих созвездий;
Кудри бога опускались
На широкие покровы
Сизых туч, и в этих тучах
От малейших мановений
Головы его мгновенно
Вспыхивали и сверкали
Стрелы молний. Перед этим
Грозно-величавым ликом
Я был — малая снежинка,
Вьющаяся перед глыбой
Снежной на челе высоких
Альп, прикрытых облаками.
И когда стихал громовый
Шорох в складках над горами
Распростертой ризы бога,
Лепетал язык мой; крик мой,
Дерзкий крик мой поднимался
Выше, выше, и был слышен,
Как звук падающей капли
В тихом плеске океана
При безветрии, в час утра.
Я взывал: «Зевес могучий!
«Повели мне!..— каковы бы
«Ни были твои веленья,
«Я твою исполню волю.
«Я снесу завет твой в храмы,
«В хижины, в суды, в чертоги,
«И в сенаторския виллы,
«И в те пышные вертепы,
«Где, нагая, в жаркой пляске,
«Закружилась Мессалина.
«Именем твоим я буду
«Говорить, миродержавный!
«И язык мой будет вещим
«Вразумителем народов».
Провещал мне громовержец:
«Я пошлю тебя к народам,
«Но клянись, что ты исполнишь
«Волю древняго Зевеса».
Задыхаясь от избытка
Сердца, вскрикнул я: «Клянуся
«Именем твоим — исполню!..»
И дыханье Зевса стало
Проноситься теплым ветром,
И меня ласкал тот ветер,
И ему внимал я:
«Слушай,
«Бедный мальчик, надоели
«Мне жрецы мои; мне тошно
«От курений их; от дыму
«Этих жертвоприношений
«Закоптели золотыя
«Сени моего чертога,
«Закружились, как от чаду,
«Головы богов, со мною
«Разделяющих трапезу.
«И не тот я, чем когда-то
«Был в те дни, когда лишь греки
«Воздвигали мне кумиры:—
«В дни безсмертных песен был я
«Свят, как дух слепца Гомера;—
«Жизнь моя текла в их стройных,
«Величавых изваяньях;—
«Для меня тогда был мрамор
«Осязаемым безсмертьем…
«Миновало это время!
«И торжественные гимны
«Стали мне давно противны,
«Как болотный хор лягушек,
«Воспевающий миазмы,
«Отравляющие воздух.
«Слушай, смертный, если хочешь
«Ты вкусить хотя крупицу
«От трапезы тех безсмертных,
«Что̀ беседуют со мною,—
«Проповедуй этим людям,
«Что Зевес не существует!—
«Так решил совет безсмертных».
В ужас я пришел от этих
Слов и молвил, содрогаясь:
«Как могу я с этой вестью
«Снизойти опять на землю?
«Как могу я это слово
«Пронести среди народов?—
«И толпа меня отвергнет,
«И жрецы на избиенье
«Предадут меня народу».
Загремел негодованьем
Голос вечнаго владыки:
— «Как!— ничтожество!— Не ты ли,
«Жалкий раб, дерзнул так смело
«И высоко так подняться?
«Крылья духа, где вы?— или
«Трусишь ты венцом страданья
«Увенчать твой лоб, в котором,
«Думал я, таится разум?»
— «Я клялся страдать за Зевса,
«Но — страдать за отрицанье…
«Пощади!»
Но пущим гневом
Загремел отец вселенной,
И лицо его зарделось,
Словно тонкий, яркий пламень
Разлился по нем.— «Да разве
«Отрицание не вера?
«Разве люди точно так же
«Не поверят, что Зевеса
«Нет и не было, как прежде
«Верили в его перуны?
«Прочь! лети пылинка с пылью!—
«Я найду других пророков».
Всколыхались кудри бога,
И сомкнулись тучи;— серым,
Мутным и дождливым небом
Стало грозное виденье.
Гром в горах гудел, когда я,
Лежа на песке, проснулся.
«Сладко-пленительный край, орошенный волною гермесской,
Град, на златистых холмах возвышающий зданья, любимец
Гордой Юноны, где всё тайной и древностью дышит —
Кумы — приветствую вас! В ваших пределах трикраты
Снился мне сладостный сон (а сны от богов нам даются).
Верно, сам мощный Зевес, руководствуя свыше скитальцев,
Нас удостоил узреть стены священного града.
Вот уж двенадцатый раз солнце восходит и гаснет,
Я же с ребенком вдвоем, без защиты и верного крова,
В дебрях лесистых блуждал и скитался, но берегу моря.
Пищею были у нас — плод, отвергаемый зверем,
Ил да гнилая трава, выносимая горькой волною.
Боги! Ужели дитя, мой единый сопутник в несчастьи,
Сгибнет в глазах у меня, призывая напрасно на помощь?
Я ли и сам, наконец, как ладья без руля и ветрила,
Буду весь век свой блуждать, со скалы на скалу набегая?.
Нет! Мы пришли к очагу, где богатство и доблесть
Манят невольно к себе. Именем ветви лавровой,
Зыблемой в нашей руке, — отворите нам двери!.. за это
Юный мой спутник нарвет вам цветов из долины соседней
И, заплетя их в венки, увенчает чело ваше ими…»
Так говорил удрученный судьбою и временем старец,
С взором потухшим давно от печалей и слез бесконечных —
Этот был старец-Гомер!.. А палаты, к которым пришел он,
Лукуса было жилье {не жилье, а великое чудо):
Орден дорийский блистал, но как будто бы спорил с коринфским,
Мрамор белее снегов, иссеченный в прямые колонны;
Сто упоительных дев, индианок живых, сладострастных,
С ранней до поздней зари здесь подносят богатые яства,
Цедят в амфоры вино из гроздей наксосских и кипрских.
Оргия вечно кипит, и усталый хозяин с гостями
Здесь засыпает под звук флейт и тимпанов фригийских.
Старец вошел на порог. И во имя седин и несчастий,
Именем девственных Лар, покровительниц нашего крова,
Просит приюта себе и спутнику. Лукус суровый
Встретил гневно его. Но Гомер, сохраняя обычай,
К платью его приложась, говорит ему: «Счастливый смертный,
Равный по счастью богам! Случай нас свел (а ты знаешь,
Нищий — посланник небес!). Приюти же нас дружно и мирно:
Просьба — любимая дщерь обладателя неба, Зевеса; —
К ней преклоняя свой слух, раздели со скитальцем трапезу;
Я заплачу тебе всё: не золотом, — этою лирой.
Знаешь ли, я посетил берега плодоносного Нила,
Странствовал в дальных странах, переплыл все моря, океаны,
Всюду дивил я людей — и за песни мои получал я
Золоторунных овнов и треножники. Веришь ли, часто,
Слушая песни мои, Меония в душе сомневалась,
Я ли их пел или бог Аполлон, покровитель искусства;
Пел я когда-то богам, а теперь для тебя петь я буду.
О, да взлетит к небесам песня моя! Да услышит
Зевс-громовержец меня… и воздаст тебе в жизни сторицей!
Пусть на пиру у тебя амбра и нард благовонный
Сладостный запах свой льют. Пусть удовольствия вечно
В доме живут у тебя, ускоряя летящее время;
Пусть собираемый хлеб, с нивы твоей, утомляет
Крепких и сильных волов; да широко шумящие ивы,
Дружно в садах у тебя разрастаясь с дня на день, не столько
Гибких ветвей принесут для сплетенья кошниц, (сколько надо)
К сбору янтарных гроздей в вертограде твоем. Я же буду,
С каждою новой весной, прилетать к тебе легкою птичкой;
Своды богатых палат оглашать сладкозвучною песнью.
Звонкие гимны слагать в честь богам и богиням домашним».
«Странник, — ответствует тот, — мне не надобно песен подобных;
Пой их другим, а не мне. (Богу Плутону, быть может,
Будут по сердцу они!) Мне же они ненавистны:
Вид злополучья один вводит меня в беспокойство,
Яд разливает кругом». — И старец, с душою,
Сдавленной едкой тоской, подымает потухшие очи
К небу, которого он уж издавна, издавна не видит…
Юный сопутник его, верный в несчастьи как прежде,
Руку Гомера берет и ведет его к берегу моря,
Где он садится — и, вот, песня последняя сладко
Веет из уст у него, сочетавшись согласно с далеким
Плеском бегущих валов, на златистый песок прибережья.
«О мой родимый приют! О благодатные стены Мелеса,
Где Критенеа, как мать истинно добрая, с жаром,
Детство хранила мое, а Зевес допускал меня видеть
Лиц благородных черты и лазурно-прекрасное небо.
Златошелковы поля! Полные таинств дубравы!
Вышлите ваших богинь, чтоб они эту скорбную песню,
Эху в уста передав, донесли до пределов отчизны.
Вам же, о дщери небес, благодатные музы, за звуки,
Давшие лавр мне во мзду (подаянье ничтожное в жизни!),
Ныне я шлю мой привет, но последний привет на прощанье!
Больше не буду я петь ни богинь, ни богов, ни героев;
Ни илионских бойниц, греческой ратью стесненных;
Ни Андромахи в слезах, Гектора нежной супруги;
Ни Ахиллесову месть; ни сына Лаэрта, который
К дальним брегам занесен бурной волною. Мой голое
Силу утратил свою, как кузнечика голос под осень.
Вещая лира моя, от невзгоды, разбилась. Прощайте ж,
Музы — прощайте навек!» И у молкнул божественный старец.
Бог Аполлон, услыхав лебединую песню Гомера,
Тотчас с Олимпа слетел в подземельное царство Плутона
И сладкогласно воззвал: «Не касайтесь, Парки, до нити
Жизни того, кто, как мы, Зевсу любезен и дорог:
Воля сия от него». И окончив, к Гомеру летит он,
Тучей объемлет его и уносит далёко, далёко…
Юный сопутник его из Самоса — один у прибрежья остался.
С тех пор поверье идет, что Сирены, богини морские,
Взяли Гомера к себе, в водяное, прохладное царства
Там он когда запоёт, то Сирены, заслушавшись песней,
Всё забывают окрест — и пловцы ускользают сетей их;
Даже Фетида сама, из глубоких пучин океана,
Слушает песни его, а Ахиллова мать и доселе —
Внемлет о сыне своем, воспеваемом дивным Гомером.
«Как! ты разплакался! слушать не хочешь и стараго друга!
Страшное дело: Дафна тебе ни пол-слова не скажет,
Песень с тобой не поет, не пляшет, почти лишь не плачет,
Только что встретит насмешливый взор Ликорисы, и обе
Мигом краснеют, краснее вечерней зари перед вихрем!
Взрослый ребенок, стыдись! иль не знаешь седого Сатира?
Кто же младенца тебя баловал? день целый бывало,
Бедный на холме сидишь ты один и смотришь за стадом:
Сердцем и сжалюсь я; старый, приду посмеяться с тобою,
В кости играя поспорить, попеть на свирели. Что жь вышло?
Кто же, как ты, свирелью владеет и в кости играет?
Сам ты знаешь, никто. Из чьих ты корзинок плоды ел?
Все из моих: я жимолость тонкую сам выбирая,
Плел из нея их узорами с легкой, цветною соломой.
Пил молоко из моих же ты чаш и кувшинов: тыквы
Полныя, словно широкия щеки младаго Сатира,
Я и сушил, и долбил, и на коже резал искусно
Грозды, цветы и образы сильных богов и героев.
То же никто не имел (могу похвалиться) подобных
Чаш и кувшинов и легких корзинок. Часто, бывало,
После оргий вакхальных другие Сатиры спешили
Либо в пещеры свои, отдохнуть на душистых постелях,
Либо к рощам пугать и преследовать юных пастушек:
Я же к тебе приходил, и покой и любовь забывая;
Пьяный, под песню твою плясал я с ученым козленком;
Резвый, на задних ногах выступал и прыгал неловко,
Тряс головой, и на роги мои и на бороду злился.
Ты задыхался от смеха веселаго, слезы блестели
В ямках щечек надутых: и все забывалося горе.
Горе жь какое тогда у тебя, у младенца, бывало?
Тыкву мою разобьешь, изломаешь свирель, да и только.
Нынче ль тебя не утешу я? нынче ль оставлю? поверь мне,
Слезы утри! успокойся и стараго друга послушай.»—
Так престарелый Сатир говорил молодому Микону,
В грусти безмолвной лежащему в темной каштановой роще.
К Дафне юный пастух разгорался в младенческом сердце
Пламенем первым и чистым: любил и любил не напрасно.
Все до вчерашняго вечера счастье ему предвещало:
Дафна охотно плясала и пела с ним; даже однажды
Руку пожала ему и что-то такое шепнула
Тихо, но сладко, когда он сказал ей: люби меня, Дафна!
Что же два вечера Дафна не та, не прежняя Дафна?
Только он к ней, она от него. Понятные взгляды,
Ласково-детския речи, улыбка сих уст пурпуровых,
Негой пылающих, все, как весенней водою уплыло!
Что случилось с прекрасной пастушкой? Не знает ли, полно,
Старый Сатир наш об этом? не просто твердит он: Послушай!
Ночь же прекрасная: тихо, на небе ни облака! Если
С каждым лучем богиня Диана шлет по лобзанью
Эндимиону счастливцу: то был ли на свете кто смертный
Столько, так страстно лобзаем и в полную пору любови!
Нет и не будет! лучи так и блещут, земля утопает
В их обаятельном свете; Иллис из урны прохладной
Льет серебро; соловьи разсыпаются в сладостных песнях;
Берег дышит томительным запахом трав ароматных:
Сердце полнее живет, и душа упивается негой.
Бедный Микон Сатира послушался, медленно поднял
Голову, сел, прислонился к каштану высокому, руки
Молча сложил, и взор устремил на Сатира; а старый
Локтем налегся на длинную ветвь, и качаясь, так начал:
«Ранней зарею вчера просыпаюсь я: — холодно что-то!
Разве с вечера я не прикрылся? где теплая кожа?
Как под себя не постлал я трав ароматных и свежих?
Глядь, и зажмурился! свет ослепительный утра, неслитый
С мраком ленивым пещеры! Что это? дернул ногами:
Ноги привязаны к дереву! Руку за кружкой: о боги!
Кружка разбита, разбита моя драгоценная кружка!
Ах, я хотел закричать: ты усерден по прежнему, старый,
Лишь не по прежнему силен, мой друг, на вакхических битвах!
Ты не дошел до пещеры своей, на дороге ты верно
Пал, побежденный вином, и насмешникам в руки попался!—
Но плесканье воды, но веселые женские клики
Мысли в уме, а слова в растворенных устах удержали.
Вот, не смея дышать, чуть-чуть я привстал, предомною
Частый кустарник; легко листы раздвигаю; подвинул
Голову в листья, гляжу: там синеют, там искрятся волны;
Далее двинулся: вижу, в волнах Ликориса и Дафна:
Обе прекрасны, как девы-Хариты, и наги, как Нимфы;
С ними два лебедя. Знаешь, любимые лебеди: бедных
Прошлой весною ты спас; их матерь клевала жестоко;—
Мать отогнал ты, поймал их и в дар принес Ликорисе:
Дафну тогда ужь любил ты, но ей подарить их боялся.
Первыя чувства любви, я помню, застенчивы, робки:
Любишь и милой страшишься наскучить и лаской излишней.
Белыя шеи двух лебеде́й обхватив, Ликориса
Вдруг поплыла, а Дафна нырнула в кристальныя воды.
Дафна явилась, и смех ее встретил: «Дафна, я Леда,
Новая Леда.»—А я Аматузия! видишь, не так ли
Я родилася теперь, как она, из пены блестящей?—
«Правда; но прежняя Леда ни что перед новой! мне служат
Два Зевеса: чем же похвалишься ты пред Кипридой?»
—Мужем не будет моим Ифест хромоногий, и старой!—
«Правда и то, моя милая Дафна; еще скажу: правда!
Твой прекрасен Микон; не сыскать пастуха, его лучше!
Кудри его в три ряда; глаза небеснаго цвета;
Взгляды их к сердцу доходят; как персик, в пору созревший.
Юный, он свеж и румян и пухом блестящим украшен;
Что жь за уста у него? Душистыя, алыя розы,
Полныя звуков и слов, сладчайших всех песень воздушных.
Дафна, мой друг, поцелуй же меня! ты скоро не будешь
Часто твою целовать Ликорису охотно; ты скажешь:
Слаще в лобзаньях уста пастуха, молодаго Микона!»
—Все ты смеешься, подруга лукавая! все понапрасну
В краску вводишь меня! и что мне Микон твой? хорош он—
Лучше ему! я к нему равнодушна». — «Зачем же краснеешь?»
—Я по неволе краснею: зачем все ко мне пристаешь ты?
Все говоришь про Микона! Микон да Микон; а он что мне?—
«Что жь ты трепещешь, и грудью ко мне прижимаешься? что так
Пламенно, что так не ровно дышет она? Послушай:
Если б (пошлюсь на безсмертных богов, я того не желаю)
Если б, гонясь за заблудшей овцою, Микон очутился
Здесь, вот на береге; что бы ты сделала?»—Я б? утопилась!—
«Точно, и я б утопилась! Но от чего? что за странность?
Разве хуже мы так? смотри, я плыву: не прекрасны ль
В золоте струй эти волны власов, эти нежныя перси?
Вот и ты поплыла; вот ножка в воде забелелась,
Словно наш снег, украшение гор! А вся так бела ты!
Шея же, руки: вглядися, скажешь — из кости слоновой
Мастер большой их отделал, а Зевс наполнил с избытком
Сладко-пленяющей жизнью. Дафна, чего жь мы стыдимся!»
—Друг Ликориса, не знаю; но знаю: стыдиться прекрасно!
«Правда; но все непонятнаго много тут скрыто! Подумай:
Что же мущины такое? не точно ль, как мы, они люди?
То же творенье прекрасное дивнаго Зевса-Кронида,
Как же мущин мы стыдимся, с другим же, нам чуждым созданьем,
С лебедем шутим свободно: то длинную шею лаская,
Клев его клоним к устам и целуем; то с нежностью треплем
Белыя крылья и персями жмемся ко груди пуховой.
Нет ли во взоре их силы ужасной, Медузиной силы,
В камень нас обращающей? что ты мне скажешь?»—Не знаю!
Только Ледой и я была бы охотно! и также
Друга ласкать и лобзать не устала б в сем образе скромном,
В сей красоте белизны ослепительной! Дерзкаго жь, боги
(Кто бы он ни был:) молю, обратите рогатым оленем,
Словно ловца Актеона, жертву Дианина гнева!
Ах, Ликориса, рога! — «Что рога?» — Рога за кустами!—
«Дафна, Миконов сатир!»—Уплывем, уплывем!—«Все он слышал,
Все он разскажет Микону! бедныя мы!»—Мы погибли!—
Так, осторожный, как юноша пылкий, я разговор их
Кончил внезапно! и все был доволен: Дафна, ты видишь,
Любит тебя, и невинная доли прекрасной достойна:
Сердцем Микона владеть на земли и в обителях Орка!
Что жь ты не плачешь по прежнему, взрослый ребенок! Сатира
Стараго, видно, слушать полезно? поди же в шалаш свой!
Сладким веленьям Морфея покорствуй! Эрот не оставит
Дела прекраснаго! верь мне, спокойся: он кончит, как начал.»
(Идиллия)
«Как! ты расплакался! слушать не хочешь и старого друга!
Страшное дело: Дафна тебе ни полслова не скажет,
Песень с тобой не поет, не пляшет, почти лишь не плачет.
Только что встретит насмешливый взор Ликорисы, и обе
Мигом краснеют, краснее вечерней зари перед вихрем!
Взрослый ребенок, стыдись! иль не знаешь седого сатира?
Кто же младенца тебя баловал? день целый, бывало,
Бедный, на холме сидишь ты один и смотришь за стадом:
Сердцем и сжалюсь я; старый, приду посмеяться с тобою,
В кости играя, поспорить, попеть на свирели. Что ж вышло?
Кто же, как ты, свирелью владеет и в кости играет?
Сам ты знаешь, никто. Из чьих ты корзинок плоды ел?
Все из моих: я, жимолость тонкую сам выбирая,
Плел из нее их узорами с легкой, цветною соломой.
Пил молоко из моих же ты чаш и кувшинов: тыквы
Полные, словно широкие щеки младого сатира,
Я и сушил, и долбил, и на коже резал искусно
Грозды, цветы и образы сильных богов и героев.
Тоже никто не имел (могу похвалиться) подобных
Чаш и кувшинов и легких корзинок. Часто, бывало,
После оргий вакхальных другие сатиры спешили
Либо в пещеры свои, отдохнуть на душистых постелях,
Либо к рощам пугать и преследовать юных пастушек —
Я же к тебе приходил, и покой, и любовь забывая;
Пьяный, под песню твою плясал я с ученым козленком;
Резвый, на задних ногах выступал и прыгал неловко,
Тряс головой и на ррги мои и на бороду злился.
Ты задыхался от смеха веселого, слезы блестели
В ямках щечек надутых — и все забывалося горе.
Горе ж какое тогда у тебя, у младенца, бывало?
Тыкву мою разобьешь, изломаешь свирель, да и только.
Нынче ль тебя не утешу я? нынче ль оставлю? поверь мне,
Слезы утри! успокойся и старого друга послушай». —
Так престарелый сатир говорил молодому Микону,
В грусти безмолвной лежащему в темной каштановой роще.
К Дафне юный пастух разгорался в младенческом сердце
Пламенем первым и чистым: любил, и любил не напрасно.
Все до вчерашнего вечера счастье ему предвещало:
Дафна охотно плясала и пела с ним; даже однажды
Руку пожала ему и что-то такое шепнула
Тихо, но сладко, когда он сказал ей: «Люби меня, Дафна!»
Что же два вечера Дафна не та, не прежняя Дафна?
Только он к ней — она от него. Понятные взгляды,
Ласково-детские речи, улыбка сих уст пурпуровых,
Негой пылающих, — все, как весенней водою, уплыло!
Что случилось с прекрасной пастушкой? Не знает ли, полно,
Старый сатир наш об этом? не просто твердит он: «Послушай!
Ночь же прекрасная: тихо, на небе ни облака! Если
С каждым лучом богиня Диана шлет по лобзанью
Эндимиону счастливцу — то был ли на свете кто смертный
Столько, так страстно лобзаем и в полную пору любови!
Нет и не будет! Лучи так и блещут, земля утопает
В их обаятельном свете; Иллис из урны прохладной
Льет серебро; соловьи рассыпаются в сладостных песнях;
Берег дышит томительным запахом трав ароматных;
Сердце полнее живет, и душа упивается негой».
Бедный Микон сатира послушался, медленно поднял
Голову, сел, прислонился к каштану высокому, руки
Молча сложил и взор устремил на сатира; а старый
Локтем налегся на длинную ветвь и, качаясь, так начал:
«Ранней зарею вчера просыпаюсь я: холодно что-то!
Разве с вечера я не прикрылся? где теплая кожа?
Как под себя не постлал я трав ароматных и свежих?
Глядь, и зажмурился! свет ослепительный утра, не слитый
С мраком ленивым пещеры! Что это? дернул ногами:
Ноги привязаны к дереву! Руку за кружкой: о боги!
Кружка разбита, разбита моя драгоценная кружка!
Ах, я хотел закричать: ты усерден по-прежнему, старый,
Лишь не по-прежнему силен, мой друг, на вакхических битвах!
Ты не дошел до пещеры своей, на дороге ты, верно,
Пал, побежденный вином, и насмешникам в руки попался! —
Но плесканье воды, но веселые женские клики
Мысли в уме, а слова в растворенных устах удержали.
Вот, не смея дышать, чуть-чуть я привстал; предо мною
Частый кустарник; легко листы раздвигаю; подвинул
Голову в листья, гляжу: там синеют, там искрятся волны;
Далее двинулся, вижу: в волнах Ликориса и Дафна —
Обе прекрасны, как девы-хариты, и наги, как нимфы;
С ними два лебедя. Знаешь, любимые лебеди: бедных
Прошлой весною ты спас; их матерь клевала жестоко, —
Мать отогнал ты, поймал их и в дар принес Ликорисе:
Дафну тогда уж любил ты, но ей подарить их боялся.
Первые чувства любви, я помню, застенчивы, робки:
Любишь и милой страшишься наскучить и лаской излишней.
Белые шеи двух лебедей обхватив, Ликориса
Вдруг поплыла, а Дафна нырнула в кристальные воды.
Дафна явилась, и смех ее встретил: «Дафна, я Леда,
Новая Леда». — «А я Аматузия! видишь, не так ли
Я родилася теперь, как она, из пены блестящей?»
— «Правда; но прежняя Леда ничто перед новой! мне служат
Два Зевеса. Чем же похвалишься ты пред Кипридой?»
— «Мужем не будет моим Ифест хромоногий, и старый!»
— «Правда и то, моя милая Дафна; еще скажу правда!
Твой прекрасен Микон; не сыскать пастуха его лучше!
Кудри его в три ряда; глаза небесного цвета;
Взгляды их к сердцу доходят; как персик, в пору созревший.
Юный, он свеж и румян и пухом блестящим украшен;
Что ж за уста у него? Душистые, алые розы,
Полные звуков и слов, сладчайших всех песень воздушных.
Дафна, мой друг, поцелуй же меня! Ты скоро не будешь
Часто твою целовать Ликорису охотно; ты скажешь:
«Слаще в лобзаньях уста пастуха, молодого Микона!»
— «Все ты смеешься, подруга лукавая! все понапрасну
В краску вводишь меня! и что мне Микон твой? хорош он —
Лучше ему! я к нему равнодушна». — «Зачем же краснеешь?»
— «Я поневоле краснею: зачем все ко мне пристаешь ты?
Все говоришь про Микона! Микон да Микон; а он что мне?»
— «Что ж ты трепещешь и грудью ко мне прижимаешься? что так
Пламенно, что так неровно дышит она? Послушай:
Если б (пошлюсь на бессмертных богов, я того не желаю), —
Если б, гонясь за заблудшей овцою, Микон очутился
Здесь вот, на береге, — что бы ты сделала?» — «Я б? утопилась!»
— «Точно, и я б утопилась! Но отчего? что за странность?
Разве хуже мы так? смотри, я плыву: не прекрасны ль
В золоте струй эти волны власов, эти нежные перси?
Вот и ты поплыла; вот ножка в воде забелелась,
Словно наш снег, украшение гор! А вся так бела ты!
Шея же, руки — вглядися, скажешь — из кости слоновой
Мастер большой их отделал, а Зевс наполнил с избытком
Сладко-пленяющей жизнью. Дафна, чего ж мы стыдимся!»
«Друг Ликориса, не знаю; но знаю: стыдиться прекрасно!»
— «Правда; но все непонятного много тут скрыто! Подумай:
Что же мужчины такое? не точно ль как мы, они люди?
То же творенье прекрасное дивного Зевса-Кронида,
Как же мужчин мы стыдимся, с другим же, нам чуждым созданьем,
С лебедем шутим свободно: то длинную шею лаская,
Клев его клоним к устам и целуем; то с нежностью треплем
Белые крылья и персями жмемся ко груди пуховой.
Нет ли во взоре их силы ужасной, Медузиной силы,
В камень нас обращающей? что ты мне скажешь?» — «Не знаю!
Только Ледой и я была бы охотно! и так же
Друга ласкать и лобзать не устала б в сем образе скромном,
В сей красоте белизны ослепительной! Дерзкого ж, боги
(Кто бы он ни был), молю, обратите рогатым оленем,
Словно ловца Актеона, жертву Дианина гнева!
Ах, Ликориса, рога!» — «Что рога?» — «Рога за кустами!»
— «Дафна, Миконов сатир!» — «Уплывем, уплывем!» — «Все он слышал,
Все он расскажет Микону! бедные мы!» — «Мы погибли!»
Так, осторожный, как юноша пылкий, я разговор их
Кончил внезапно! и все был доволен: Дафна, ты видишь,
Любит тебя, и невинная доли прекрасной достойна:
Сердцем Микона владеть на земли и в обителях Орка!
Что ж ты не плачешь по-прежнему, взрослый ребенок! Сатира
Старого, видно, слушать полезно? Поди же в шалаш свой!
Сладким веленьям Морфея покорствуй! Эрот не оставит
Дела прекрасного! Верь мне, спокойся: он кончит, как начал».
(Идиллия)
Путешественник
Нет, не в Аркадии я! Пастуха заунывную песню
Слышать бы должно в Египте иль Азии Средней, где рабство
Грустною песней привыкло существенность тяжкую тешить.
Нет, я не в области Реи! о боги веселья и счастья!
Может ли в сердце, исполненном вами, найтися начало
Звуку единому скорби мятежной, крику напасти?
Где же и как ты, аркадский пастух, воспевать научился
Песню, противную вашим богам, посылающим радость?
Пастух
Песню, противную нашим богам!
Песню, противную нашим богам! Путешественник, прав ты!
Точно, мы счастливы были, и боги любили счастливых:
Я еще помню оное светлое время! но счастье
(После узнали мы) гость на земле, а не житель обычный.
Песню же эту я выучил здесь, а с нею впервые
Мы услыхали и голос несчастья, и, бедные дети,
Думали мы, от него земля развалится и солнце,
Светлое солнце погаснет! Так первое горе ужасно!
Путешественник
Боги, так вот где впоследнее счастье у смертных гостило!
Здесь его след не пропал еще. Старец, пастух сей печальный,
Был на проводах гостя, которого тщетно искал я
В дивной Колхиде, в странах атлантидов, гипербореев,
Даже у края земли, где обильное розами лето
Кратче зимы африканской, где солнце с весною проглянет,
С осенью в море уходит, где люди на темную зиму
Сном непробудным, в звериных укрывшись мехах, засыпают.
Чем же, скажи мне, пастух, вы прогневали бога Зевеса?
Горе раздел услаждает; поведай мне горькую повесть
Песни твоей заунывной! Несчастье меня научило
Живо несчастью других сострадать. Жестокие люди
С детства гонят меня далеко от родимого града.
Пастух
Вечная ночь поглоти города! Из вашего града
Вышла беда и на бедную нашу Аркадию! сядем
Здесь, на сем береге, против платана, которого ветви
Долгою тенью кроют реку и до нас досягают. —
Слушай же, песня моя тебе показалась унылой?
Путешественник
Грустной, как ночь!
Пастух
Грустной, как ночь! А ее Амарилла прекрасная пела.
Юноша, к нам приходивший из города, эту песню
Выучил петь Амариллу, и мы, незнакомые с горем,
Звукам незнаемым весело, сладко внимали. И кто бы
Сладко и весело ей не внимал? Амарилла, пастушка
Пышноволосая, стройная, счастье родителей старых,
Радость подружек, любовь пастухов, была удивленье
Редкое Зевса творение, чудная дева, которой
Зависть не смела коснуться и злоба, зажмурясь, бежала.
Сами пастушки с ней не равнялись и ей уступали
Первое место с прекраснейшим юношей в плясках вечерних.
Но хариты-богини живут с красотой неразлучно —
И Амарилла всегда отклонялась от чести излишней.
Скромность взамен предпочтенья любовь ото всех получала.
Старцы от радости плакали, ею любуясь, покорно
Юноши ждали, кого Амарилла сердцем заметит?
Кто из прекрасных, младых пастухов назовется счастливцем?
Выбор упал не на них! Клянуся богом Эротом,
Юноша, к нам приходивший из города, нежный Мелетий,
Сладкоречивый, как Эрмий, был Фебу красою подобен,
Голосом Пана искусней! Его полюбила пастушка.
Мы не роптали! мы не винили ее! мы в забвеньи
Даже думали, глядя на них: «Вот Арей и Киприда
Ходят по нашим полям и холмам; он в шлеме блестящем,
В мантии пурпурной, длинной, небрежно спустившейся сзади,
Сжатой камнем драгим на плече белоснежном. Она же
В легкой одежде пастушки простой, но не кровь, а бессмертье,
Видно, не менее в ней протекает по членам нетленным»
Кто ж бы дерзнул и помыслить из нас, что душой он коварен,
Что в городах и образ прекрасный и клятвы преступны.
Я был младенцем тогда. Бывало, обнявши руками
Белые, нежные ноги Мелетия, смирно сижу я,
Слушая клятвы его Амарилле, ужасные клятвы
Всеми богами: любить Амариллу одну и с нею
Жить неразлучно у наших ручьев и на наших долинах.
Клятвам свидетелем я был; Эротовым сладостным тайнам
Гамадриады присутственны были. Но что ж? и весны он
С нею не прожил, ушел невозвратно! Сердце простое
Черной измены постичь не умело. Его Амарилла
День, и другой, и третий ждет — все напрасно! О всем ей
Грустные мысли приходят, кроме измены: не вепрь ли,
Как Адониса его растерзал; не ранен ли в споре
Он за игру, всех ловче тяжелые круги метая?
«В городе, слышала я, обитают болезни! он болен!»
Утром четвертым вскричала она, обливаясь слезами:
«В город к нему побежим, мой младенец!»
«В город к нему побежим, мой младенец!» И сильно схватила
Руку мою и рванула, и с ней мы как вихрь побежали.
Я не успел, мне казалось, дохнуть, и уж город пред нами
Каменный, многообразный, с садами, столпами открылся:
Так облака перед завтрешней бурей на небе вечернем
Разные виды с отливами красок чудесных приемлют.
Дива такого я и не видывал! Но удивленью
Было не время. Мы в город вбежали, и громкое пенье
Нас поразило — мы стали. Видим: толпой перед нами
Стройные жены проходят в белых как снег покрывалах.
Зеркало, чаши златые, ларцы из кости слоновой
Женщины чинно за ними несут. А младые рабыни
Резвые, громкоголосые, с персей по пояс нагие,
Около блещут очами лукавыми в пляске веселой,
Скачут, кто с бубном, кто с тирсом, одна ж головою кудрявой
Длинную вазу несет и под песню тарелками плещет.
Ах, путешественник добрый, что нам рабыни сказали!
Стройные жены вели из купальни младую супругу
Злого Мелетия. — Сгибли желанья, исчезли надежды!
Долго в толпу Амарилла смотрела и вдруг, зашатавшись,
Пала. Холод в руках и ногах и грудь без дыханья!
Слабый ребенок, не знал я, что делать. От мысли ужасной
(Страшной и ныне воспомнить), что более нет Амариллы, —
Я не плакал, а чувствовал: слезы, сгустившися в камень,
Жали внутри мне глаза и горячую голову гнули.
Но еще жизнь в Амарилле, к несчастью ее, пламенела:
Грудь у нее поднялась и забилась, лицо загорелось
Темным румянцем, глаза, на меня проглянув, помутились.
Вот и вскочила, вот побежала из города, будто
Гнали ее эвмениды, суровые девы Айдеса!
Был ли, младенец, я в силах догнать злополучную деву!
Нет… Я нашел уж ее в сей роще, за этой рекою,
Где искони возвышается жертвенник богу Эроту,
Где для священных венков и цветник разведен благовонный
(Встарь, четою счастливой!) и где ты не раз, Амарилла,
С верою сердца невинного, клятвам преступным внимала.
Зевс милосердый! с визгом каким и с какою улыбкой
В роще сей песню она выводила! сколько с корнями
Разных цветов в цветнике нарвала и как быстро плела их!
Скоро странный наряд изготовила. Целые ветви,
Розами пышно облитые, словно роги торчали
Дико из вязей венка многоцветного, чуднобольшого;
Плющ же широкий цепями с венка по плечам и по персям
Длинный спадал и, шумя, по земле волочился за нею.
Так разодетая, важно, с поступью Иры-богини,
К хижинам нашим пошла Амарилла. Приходит, и что же?
Мать и отец ее не узнали; запела, и в старых
Трепетом новым забились сердца, предвещателем горя.
Смолкла — и в хижину с хохотом диким вбежала, и с видом
Грустным стала просить удивленную матерь: «Родная,
Пой, если любишь ты дочь, и пляши: я счастли́ва, счастли́ва!»
Мать и отец, не поняв, но услышав ее, зарыдали.
«Разве была ты когда несчастлива, дитя дорогое?» —
Дряхлая мать, с напряжением слезы уняв, вопросила.
«Друг мой здоров! Я невеста! Из города пышного выйдут
Стройные жены, резвые девы навстречу невесте!
Там, где он молвил впервые люблю Амарилле-пастушке,
Там из-под тени заветного древа, счастливица, вскрикну:
Здесь я, здесь я! Вы, стройные жены, вы резвые девы!
Пойте: Гимен, Гименей! — и ведите невесту в купальню.
Что ж не поете вы, что ж вы не пляшете! Пойте, пляшите!»
Скорбные старцы, глядя на дочь, без движенья сидели,
Словно мрамор, обильно обрызганный хладной росою.
Если б не дочь, но иную пастушку привел Жизнедавец
Видеть и слышать такой, пораженной небесною карой,
То и тогда б превратились злосчастные в томностенящий,
Слезный источник — ныне ж, тихо склоняся друг к другу,
Сном последним заснули они. Амарилла запела,
Гордым взором наряд свой окинув, и к древу свиданья,
К древу любви изменившей пошла. Пастухи и пастушки,
Песней ее привлеченные, весело, шумно сбежались
С нежною ласкою к ней, ненаглядной, любимой подруге.
Но — наряд ее, голос и взгляд… Пастухи и пастушки
Робко назад отшатнулись и молча в кусты разбежались.
Бедная наша Аркадия! Ты ли тогда изменилась,
Наши ль глаза, в первый раз увидавшие близко несчастье,
Мрачным туманом подернулись? Вечнозеленые сени,
Воды кристальные, все красоты твои страшно поблекли.
Дорого боги ценят дары свои! Нам уж не видеть
Снова веселья! Если б и Рея с милостью прежней
К нам возвратилась, все было б напрасно! Веселье и счастье
Схожи с первой любовью. Смертный единожды в жизни
Может упиться их полною, девственной сладостью! Знал ты
Счастье, любовь и веселье? Так понял, и смолкнем об оном.
Страшно поющая дева стояла уже у платана,
Плющ и цветы с наряда рвала и ими прилежно
Древо свое украшала. Когда же нагнулася с брега,
Смело за прут молодой ухватившись, чтоб цепью цветочной
Эту ветвь обвязать, до нас достающую тенью,
Прут, затрещав, обломился, и с брега она полетела
В волны несчастные. Нимфы ли вод, красоту сожалея
Юной пастушки, спасти ее думали, платье ль сухое,
Кругом широким поверхность воды обхватив, не давало
Ей утонуть? не знаю, но долго, подобно наяде,
Зримая только по грудь, Амарилла стремленьем неслася,
Песню свою распевая, не чувствуя гибели близкой,
Словно во влаге рожденная древним отцом Океаном.
Грустную песню свою не окончив — она потонула.
Ах, путешественник, горько! ты плачешь! беги же отсюда!
В землях иных ищи ты веселья и счастья! Ужели
В мире их нет и от нас от последних их позвали боги!