Я — глаз, лишенный век. Я брошено на землю,
Чтоб этот мир дробить и отражать…
И образы скользят. Я чувствую, я внемлю,
Но не могу в себе их задержать.И часто в сумерках, когда дымятся трубы
Над синим городом, а в воздухе гроза, -
В меня глядят бессонные глаза
И черною тоской запекшиеся губы.И комната во мне. И капает вода.
И тени движутся, отходят, вырастая.
И тикают часы, и капает вода,
Один вопрос другим всегда перебивая.И чувство смутное шевелится на дне.
В нем радостная грусть, в нем сладкий страх разлуки…
И я молю его: «Останься, будь во мне, -
Не прерывай рождающейся муки…»И вновь приходит день с обычной суетой,
И бледное лицо лежит на дне — глубоко…
Но время наконец застынет надо мной
И тусклою плевой мое затянет око!
Не березы, не рябины
и не черная изба —
всё топазы, всё рубины,
всё узорная резьба.
В размышленья погруженный
средь музейного добра,
вдруг я замер,
отраженный
в личном зеркале Петра.
Это вправду поражало:
сколько лет ни утекло,
все исправно отражало
беспристрастное стекло —
серебро щитов и сабель,
и чугунное литье,
и моей рубахи штапель,
и обличие мое…
Шел я улицей ночною,
раздавался гул шагов,
и мерцало надо мною
небо тысячи веков,
И под этим вечным кровом
думал я, спеша домой,
не о зеркале Петровом —
об истории самой,
о путях ее негладких,
о суде ее крутом,
без опаски,
без оглядки
перед плахой и кнутом.
Это помнить не мешает,
сколько б лет ни утекло, -
все исправно отражает
неподкупное стекло!
На прения с самим
собою ночь
убив, глотаешь дым,
уже не прочь
в набрякшую гортань
рукой залезть.
По пуговицам грань
готов провесть.
Чиняя себе правёж,
душе, уму,
порою изведешь
такую тьму
и времени и слов,
что ломит грудь,
что в зеркало готов
подчас взглянуть.
Но это только ты,
и жизнь твоя
уложена в черты
лица, края
которого тверды
в беде, в труде
и, видимо, чужды
любой среде.
Но это только ты.
Твое лицо
для спорящей четы
само кольцо.
Не зеркала вина,
что скривлен рот:
ты Лотова жена
и сам же Лот.
Но это только ты.
А фон твой — ад.
Смотри без суеты
вперед. Назад
без ужаса смотри.
Будь прям и горд,
раздроблен изнутри,
на ощупь тверд.
Кто в трамвае, как акула,
Отвратительно зевает?
То зевает друг-читатель
Над скучнейшею газетой.Он жует ее в трамвае,
Дома, в бане и на службе,
В ресторанах и в экспрессе,
И в отдельном кабинете.Каждый день с утра он знает,
С кем обедал Франц-Иосиф
И какую глупость в Думе
Толстый Бобринский сморозил… Каждый день, впиваясь в строчки,
Он глупеет и умнеет:
Если автор глуп — глупеет,
Если умница — умнеет.Но порою друг-читатель
Головой мотает злобно
И ругает, как извозчик,
Современные газеты.«К черту! То ли дело Запад
И испанские газеты…»
(Кстати — он силен в испанском,
Как испанская корова).Друг-читатель! Не ругайся,
Вынь-ка зеркальце складное.
Видишь — в нем зловеще меркнет
Кто-то хмурый и безликий? Кто-то хмурый и безликий,
Не испанец, о, нисколько,
Но скорее бык испанский,
Обреченный на закланье.Прочитай: в глазах-гляделках
Много ль мыслей, смеха, сердца?
Не брани же, друг-читатель,
Современные газеты…
Девушка, вспыхнув, читает письмо.
Девушка смотрит пытливо в трюмо.
Хочет найти и увидеть сама
То, что увидел автор письма.
Тонкие хвостики выцветших кос,
Глаз небольших синева без огней.
Где же «червонное пламя волос»?
Где две «бездонные глуби морей»?
Где же «классический профиль», когда
Здесь лишь кокетливо вздернутый нос?
«Белая кожа»… но, гляньте сюда,
Если он прав, то куда же тогда
Спрятать веснушки? Вот в чем вопрос!
Девушка снова читает письмо,
Снова с надеждою смотрит в трюмо.
Смотрит со скидками, смотрит пристрастно,
Ищет старательно, но… напрасно!
Ясно, он просто над ней пошутил.
Милая шутка! Но кто разрешил?!
Девушка сдвинула брови. Сейчас
Горькие слезы брызнут из глаз…
Как объяснить ей, чудачке, что это
Вовсе не шутка, что хитрости нету!
Просто, где вспыхнул сердечный накал,
Разом кончается правда зеркал!
Просто весь мир озаряется там
Радужным, синим, зеленым…
И лгут зеркала. Не верь зеркалам!
А верь лишь глазам влюбленным!
Как бы ударом страшного тарана
Здесь половина дома снесена,
И в облаках морозного тумана
Обугленная высится стена.
Еще обои порванные помнят
О прежней жизни, мирной и простой,
Но двери всех обрушившихся комнат,
Раскрытые, висят над пустотой.
И пусть я все забуду остальное —
Мне не забыть, как, на ветру дрожа,
Висит над бездной зеркало стенное
На высоте шестого этажа.
Оно каким-то чудом не разбилось.
Убиты люди, стены сметены, —
Оно висит, судьбы слепая милость,
Над пропастью печали и войны.
Свидетель довоенного уюта,
На сыростью изъеденной стене
Тепло дыханья и улыбку чью-то
Оно хранит в стеклянной глубине.
Куда ж она, неведомая, делась
Иль по дорогам странствует каким,
Та девушка, что в глубь его гляделась
И косы заплетала перед ним?..
Быть может, это зеркало видало
Ее последний миг, когда ее
Хаос обломков камня и металла,
Обрушась вниз, швырнул в небытие.
Теперь в него и день и ночь глядится
Лицо ожесточенное войны.
В нем орудийных выстрелов зарницы
И зарева тревожные видны.
Его теперь ночная душит сырость,
Слепят пожары дымом и огнем,
Но все пройдет. И, что бы ни случилось, —
Враг никогда не отразится в нем!
Призывание на пунш
Бурцев, ера, забияка,
Собутыльник дорогой!
Ради Бога и… арака
Посети домишко мой!
В нем нет нищих у порогу,
В нем нет зеркал, ваз, картин,
И хозяин, слава Богу,
Не великий господин.
Он гусар — и не пускает
Мишурою пыль в глаза;
У него, брат, заменяет
Все диваны — куль овса.
Нет курильниц, может статься,
Зато трубка с табаком;
Нет картин — да заменятся
Ташкой с царским вензелем!
Вместо зеркала сияет
Ясной сабли полоса;
Он по ней лишь поправляет
Два любезные уса.
А наместо ваз прекрасных,
Беломраморных, больших,
На столе стоят ужасных
Пять стаканов пуншевых!
Они полны, уверяю;
В них сокрыт небесный жар.
Приезжай — я ожидаю —
Докажи, что ты гусар.
Как живо Геспер благосклонный
Играет в зеркале зыбей;
Как утомительны и сонны
Часы бессонницы моей!
Одно — и жгучее — желанье,
Одна — и тяжкая — мечта —
Безумных дней воспоминанье —
Краса Великого поста —
Меня тревожит непощадно…
Склонивши на руку главу,
Богиню песен я зову,
Хочу писать — и все нескладно!
В моей тоске едва, едва
Я помню мысли, и слова,
Какими, пламенный, когда-то
Я оживлял стихи мои —
Дары надежды тароватой —
Гремушки ветренной любви.
Любовь покинул я; но в душу
Не возвращается покой:
Опять бывалого я трушу,
И пустяки — передо мной!
Как живо Геспер благосклонный
Играет в зеркале зыбей;
Как утомительны и сонны
Часы бессонницы моей!
За правду колкую, за истину святую,
За сих врагов царей, — деспот
Любимца осудил: главу его седую
Велел снести на эшафот.
Но сей пред смертию умел добиться
Пред грозного царя предстать —
Не с тем, чтоб плакать иль крушиться,
Но, если правды он боится,
Хотя бы басню рассказать.
Царь жаждет слов его — философ не страшится
И твердым гласом говорит:
«Ребенок некогда сердился,
Увидев в зеркале свой безобразный вид;
Ну в зеркало стучать, и в сердце веселился,
Что мог он зеркало разбить.
Назавтра же, гуляя в поле,
В реке свой гнусный вид увидел он опять…
Как реку истребить? — нельзя, и поневоле
Он должен был в душе и стыд и срам питать!
Монарх! стыдись; ах! это сходство
Прилично ль для царя?..
Я зеркало — разбей меня,
Река — твое потомство:
Ты в нем еще найдешь себя!»
Монарха речь сия так убедила,
Что он велел ему и жизнь, и волю дать;
Постойте, виноват — велел в Сибирь сослать,
А то бы эта быль на сказку походила.
1803
Невежды-мудрецы, которых век проходит
В искании таких вещей,
Каких никто никак в сем мире не находит,
Последуйте коту и будьте поумней!
На дамском туалете
Сидел Федотка-кот
И чистил морду… Вдруг, глядь в зеркало: Федот
И там. Точь-в-точь! сходней двух харей нет на свете.
Шерсть дыбом, прыг к нему и мордой щелк в стекло,
Мяукнул, фыркнул!.. «Понимаю!
Стекло прозрачное! он там! поймаю!»
Бежит… О чудо! — никого.
Задумался: куда б так скоро провалиться?
Бежит назад! Опять Федотка перед ним!
«Постой, я знаю как! уж быть тебе моим!»
Наш умница верхом на зеркало садится,
Боясь, чтоб, ходя вкруг, кота не упустить
Или чтоб там и тут в одну минуту быть!
Припал, как вор, вертит глазами;
Две лапки здесь, две лапки там;
Весь вытянут, мурчит, глядит по сторонам;
Нагнулся… Вот опять хвост, лапки, нос с усами.
Хвать-хвать! когтями цап-царап!
Дал промах, сорвался и бух на столик с рамы;
Кота же нет как нет. Тогда, жалея лап
(Заметьте, мудрецы упрямы!)
И ведать не хотя, чего нельзя понять,
Федот наш зеркалу поклон отвесил низкий;
А сам отправился с мышами воевать,
Мурлыча про себя: «Не все к нам вещи близки!
Что тягостно уму, того не нужно знать!»
Мы пололи снег морозный,
Воск топили золотой
И веселою гурьбой
Провожали вечер звездный.
Пропустила я меж рук
Шутки, песни подруг.
Я — одна. Свеча горит.
Полотенцем стол накрыт.Ну, крещенское гаданье,
Ты, гляди, не обмани!
Сердце, сердце, страх гони –
Ведь постыло ожиданье.
Светлый месяц всплыл давно,
Смотрит, ясный, в окно…
Серебрится санный путь…
Страшно в зеркало взглянуть! Вдруг подкрадется, заглянет
Домовой из-за плеча!
Черный ворон, не крича,
Пролетит в ночном тумане…
Черный ворон — знак худой.
Страшно мне, молодой, —
Не отмолишься потом,
Если суженый с хвостом! Будь что будет! Замирая,
Робко глянула в стекло.
В круглом зеркале — светло
Вьется дымка золотая…
Сквозь лазоревый туман
Словно бьет барабан,
Да идут из-за леска
Со знаменем войска! Вижу — суженый в шинели,
С перевязанной рукой.
Ну и молодец какой –
Не боялся, знать, шрапнели:
Белый крестик на груди…
Милый, шибче иди!
Я ждала тебя давно,
Заживем, как суждено!
Она живет в глухом лесу,
Его зовя зеленым храмом.
Она встает в шестом часу,
Лесным разбуженная гамом.
И умывается в ручье,
Ест только хлеб, пьет только воду
И с легкой тканью на плече
Вседневно празднует свободу.
Она не ведает зеркал
Иных, как зеркало речное.
Ей близок рыбарь, житель скал,
Что любит озеро лесное.
Но никогда, но никогда
Она ему о том не скажет:
Зачем? К чему! Идут года,
И время умереть обяжет.
Ее друзья — два зайца, лось
И чернобурая лисица.
Врагов иметь ей не пришлось,
Вражда ей даже не приснится…
Не знать страданья от вражды
И от любви не знать страданья —
Удел божественный! Чужды
Ей все двуногие созданья.
И только птиц, двуногих птиц
Она, восторженная, любит.
Пусть зверство человечьих лиц
Безгрешной нежность не огрубит!
Не оттого ль и рыболов,
Любезный сердцу, инстинктивно
Ее пугает: и без слов
В нем что-то есть, что ей противно…
Людское свойство таково,
Что не людей оно пугает…
Она — земное божество,
И кто она — никто не знает!..
Этот город бледный, венценосный
В скользких и гранитных зеркалах
Отразил Владыку силы косной —
Полюс и Его застывший прах.И в холодном мраморе прозрачном
Обнаженных северных ночей;
И в закатах, с их отливом мрачным,
Явлен лик Его венцом лучей.То пред Ним, как перед тягой лунной,
Вдруг от моря, вставшего стеной,
Влагой побуревшей и чугунной
Бьет Нева смущенная отбой.Повелев магниту — легким танцем
Всколыхнуть покой первичных сил,
Это Он в ответ протуберанцам
Лед бесплодный кровью оросил.И когда стояли декабристы
У Сената — дико-весела
Заплясала, точно бес огнистый,
Компаса безумного игла.Содрогнувшись от магнитной бури
Перед дальним маревом зарниц,
Чрез столетье снова morituri
С криком ave! повергались ниц.Намагнитив страсти до каленья,
Утолив безумье докрасна,
Раскололись роковые звенья
Вечно тяготеющего сна.И опять недвижно стрелка стала,
И, свернувшись, огненная мгла
У Его стального пьедестала
Лавою застывшею легла.Но неслышно, прыгая тенями
В серой слизи каменных зеркал,
Веют электрическими снами
Марева, как перья опахал.
Хлоя старика седого
Захотела осмеять
И шепнула: «Я драгого
Под окошком буду ждать».
Вот уж ночь; через долину,
То за холмом, то в кустах,
Хлоя видит старичину
С длинной лестницей в руках.
Тихо крадется к окошку,
Ставит лестницу — и вмиг,
Протянув сухую ножку,
К милой полетел старик.
Близок к месту дорогому,
На щеке дрожит слеза.
Хлоя зеркало седому
Прямо сунула в глаза.
И любовник спотыкнулся,
Вниз со страха соскочил,
Побежал, не оглянулся
И забыл, зачем ходил.
Хлоя поутру спросила:
«Что же, милый, не бывал?
Уж не я ль тебя просила
И не ты ли обещал?»
Зубы в зубы ударяя,
Он со страхом отвечал:
«Домовой меня, родная,
У окна перепугал…»
Хоть не рад, но должно, деды,
Вас тихонько побранить!
Взгляньте в зеркало — вы седы,
Вам ли к девушкам ходить?
Живые, нежные приветы,
Великолепные мечты
Приносят юноши-поэты
Вам, совершенство красоты!
Их песни звучны и прекрасны,
Сердца их пылки, — но увы!
Ни вдохновенья сладострастны,
Ни бред влюбленной головы,
Не милы вам! Иного мира
Жизнь и поэзию любя,
Вы им доступного кумира
Не сотворили из себя.
Они должны стоять пред вами,
Безмолвны, тихи, смущены,
И бестелесными мечтами,
Как страхом божиим, полны! * * *Как живо Геспер благосклонный
Играет в зеркале зыбей;
Как утомительны и сонны
Часы бессонницы моей!
Одно — и жгучее — желанье,
Одна — и тяжкая — мечта —
Безумных дней воспоминанье —
Краса великого поста —
Меня тревожит непощадно…
Склонивши на руку главу,
Богиню песен я зову,
Хочу писать — и все нескладно!
В моей тоске едва, едва
Я помню мысли, и слова,
Какими, пламенный, когда-то
Я оживлял стихи мои —
Дары надежды тароватой —
Гремушки ветренной любви.
Любовь покинул я; но в душу
Не возвращается покой:
Опять бывалого я трушу,
И пустяки — передо мной!
Как живо Госпер благосклонный
Играет в зеркале зыбей;
Как утомительны и сонны
Часы бессонницы моей!
В чьем ресторане, в чьей стране — не вспомнишь,
но в полночь
есть шесть мужчин, есть стол, есть Новый год,
и женщина разгневанная — бьет!
Быть может, ей не подошла компания,
где взгляды липнут, словно листья банные?
За что — неважно. Значит, им положено —
пошла по рожам, как белье полощут.
Бей, женщина! Бей, милая! Бей, мстящая!
Вмажь майонезом лысому в подтяжках.
Бей, женщина!
Массируй им мордасы!
За все твои грядущие матрасы,
за то, что ты во всем передовая,
что на земле давно матриархат —
отбить, обуть, быть умной, хохотать, -
такая мука — непередаваемо!
Влепи в него салат из солонины.
Мужчины, рыцари, куда ж девались вы?!
Так хочется к кому-то прислониться —
увы…
Бей, реваншистка! Жизнь — как белый танец.
Не он, а ты его, отбивши, тянешь.
Пол-литра купишь. Как он скучен, хрыч!
Намучишься, пока расшевелишь.
Ну можно ли в жилет пулять мороженым?!
А можно ли в капронах ждать в морозы?
Самой восьмого покупать мимозы —
можно?!
Виновные, валитесь на колени,
колонны, люди, лунные аллеи,
вы без нее давно бы околели!
Смотрите, из-под грязного стола —
она, шатаясь, к зеркалу пошла.
«Ах, зеркало, прохладное стекло,
шепчу в тебя бессвязными словами,
сама к себе губами прислоняюсь
и по тебе сползаю тяжело,
и думаю: трусишки, нету сил —
меня бы кто хотя бы отлупил!..»
Уже давно ее уволокли.
Но в трубах джаза, посредине зала,
но в виде запотевшего овала,
как богоматерь, зеркало стояло
в следах от губ, и слезы в нем текли…
ПРЕРЫВИСТЫЯ СТРОКИ.
В старинном доме есть высокий зал,
Ночью в нем слышатся тихие шаги,
В полночь оживает в нем глубина зеркал,
И из них выходят друзья и враги.
Бойтесь безмолвных людей,
Бойтесь старых домов,
Страшитесь мучительной власти неска́занных слов,
Живите, живите—мне страшно—живите скорей.
Кто в мертвую глубь враждебных зеркал
Когда-то бросил безответный взгляд,
Тот зеркалом скован, и высокий зал
Населен тенями, и люстры в нем горят.
Канделябры тяжелыя свет свой льют,
Безжизненно тянутся отсветы свечей,
И в зал, в этот страшный призрачный приют
Привиденья выходят из зеркальных зыбей.
Есть что-то змеиное в движении том,
И музыкой змеиною вальс поет,
Шорохи, шелесты, шаги… О, старый дом,
Кто в тебя дневной неполночный свет прольет?
Кто в тебе тяжелыя двери распахнет?
Кто воскресит неразсказанность мечты?
Кто снимет с нас этот мучительный гнет?
Мы только отражения зеркальной пустоты.
Мы кружимся бешено один лишь час,
Мы носимся с бешенством скорее и скорей,
Дробятся мгновения и гонят нас,
Нет выхода, и нет привидениям дверей.
Мы только сплетаемся в пляске на миг,
Мы кружимся, не чувствуя за окнами Луны,
Пред каждым и с каждым его же двойник,
И вновь мы возвращаемся в зеркальность глубины.
Мы, мертвые, уходим незримо туда,
Где будто бы все ясно и холодно-светло,
Нам нет возрожденья, не будет никогда,
Что̀ сказано—отжито, не сказано—прошло.
Бойтесь старых домов,
Бойтесь тайных их чар,
Дом тем более жаден, чем он более стар,
И чем старше душа, тем в ней больше задавленных слов.
ПРЕРЫВИСТЫЕ СТРОКИ
В старинном доме есть высокий зал,
Ночью в нем слышатся тихие шаги,
В полночь оживает в нем глубина зеркал,
И из них выходят друзья и враги.
Бойтесь безмолвных людей,
Бойтесь старых домов,
Страшитесь мучительной власти неска́занных слов,
Живите, живите — мне страшно — живите скорей.
Кто в мертвую глубь враждебных зеркал
Когда-то бросил безответный взгляд,
Тот зеркалом скован, и высокий зал
Населен тенями, и люстры в нем горят.
Канделябры тяжелые свет свой льют,
Безжизненно тянутся отсветы свечей,
И в зал, в этот страшный призрачный приют
Привиденья выходят из зеркальных зыбей.
Есть что-то змеиное в движении том,
И музыкой змеиною вальс поет,
Шорохи, шелесты, шаги… О, старый дом,
Кто в тебя дневной неполночный свет прольет?
Кто в тебе тяжелые двери распахнет?
Кто воскресит нерассказанность мечты?
Кто снимет с нас этот мучительный гнет?
Мы только отражения зеркальной пустоты.
Мы кружимся бешено один лишь час,
Мы носимся с бешенством скорее и скорей,
Дробятся мгновения и гонят нас,
Нет выхода, и нет привидениям дверей.
Мы только сплетаемся в пляске на миг,
Мы кружимся, не чувствуя за окнами Луны,
Пред каждым и с каждым его же двойник,
И вновь мы возвращаемся в зеркальность глубины.
Мы, мертвые, уходим незримо туда,
Где будто бы все ясно и холодно-светло,
Нам нет возрожденья, не будет никогда,
Что сказано — отжито, не сказано — прошло.
Бойтесь старых домов,
Бойтесь тайных их чар,
Дом тем более жаден, чем он более стар,
И чем старше душа, тем в ней больше задавленных слов.
Река забвения, сад лени, плоть живая—
О Рубенс—страстная подушка бредных нег,
Где кровь, биясь, бежит, бессменно приливая,
Как воздух, как в морях морей подводных бег!
О Винчи—зеркало, в чьем омуте бездонном
Мерцают ангелы, улыбчиво-нежны,
Лучом безгласных тайн, в затворе, огражденном
Зубцами горных льдов и сумрачной сосны!
Больница скорбная, исполненная стоном.
Распятье на стене страдальческой тюрьмы—
Рембрандт!.. Там молятся на гноище зловонном,
Во мгле, пронизанной косым лучом зимы…
О Анджело—предел, где в сумерках смесились
Гераклы и Христы!.. Там, облак гробовой
Стряхая, сонмы тел подемлются, вонзились
Перстами цепкими в раздранный саван свой…
Бойцов кулачных злость, сатира позыв дикий,—
Ты, знавший красоту в их зверском мятеже,
О сердце гордое, больной и бледноликий
Царь каторги, скотства и похоти—Пюже!
Ватто—вихрь легких душ, в забвеньи карнавальном
Блуждающих, горя, как мотыльковый рой,—
Зал свежесть светлая,—блеск люстр,—в круженьи бальном
Мир, околдованный порхающей игрой!..
На гнусном шабаше то люди или духи
Варят исторгнутых из матери детей?
Твой, Гойа, тот кошмар,—те с зеркалом старухи,
Те сборы девочек нагих на бал чертей!..
Вот крови озеро; его взлюбили бесы,
К нему склонила ель зеленый сон ресниц:
Делакруа!.. Мрачны небесные завесы;
Отгулом меди в них не отзвучал Фрейшиц…
Весь сей экстаз молитв, хвалений и веселий,
Проклятий, ропота, богохулений, слез—
Жив эхом в тысяче глубоких подземелий;
Он сердцу смертного божественный наркоз!
Тысячекратный зов, на сменах повторенный;
Сигнал, рассыпанный из тысячи рожков;
Над тысячью твердынь маяк воспламененный;
Из пущи темной клич потерянных ловцов!
Поистине, Господь, вот за Твои созданья
Порука верная от царственных людей:
Сии горящие, немолчные рыданья
Веков, дробящихся у вечности Твоей!
Скоро двенадцатый час.
Дышут морозом узоры стекла.
Свечи, как блески неведомых глаз,
Молча колдуют. Сдвигается мгла.
Стынут глубинно, и ждут зеркала.
Скоро двенадцатый час.
Взглянем ли мы без испуга на то,
Что наколдует нам льдяность зеркал?
Кто за спиной наклоняется? Что?
Прерванный пир, и разбитый бокал.
Что-то мне шепчет: „Не то! О, не то!
Жди. И гляди. Есть в минутах—разсказ.
Нужно разслышать. Постой.
Ты наклонен над застывшей водой.
Зреет двенадцатый час.“
Вот проясняется льдяность глубин.
Город, воздвигнутый властной мечтой.
Город, с холодной его нищетой.
Сильные—вместе. Безсильный—один.
Слабые—вместе, но тяжестью льдин
Сильные их придавили, и лед
Волосы поднял на нищих, кует
Крышу над черепом. Снежность седин.
Тени свободныя пляшут на льду.
Все замутилось. Постой. Подожду.
Что это в небе? Вон там?
Солнце двойное. Морозный простор.
В Городе, там, по церквам, по крестам.
Солнце бросает обманный узор.
Солнце—двойное! Проклятие нам!
Кто-то велел площадям,
Улицам кто-то велел
Быть западнями. Какой-то намечен предел.
Сонмы голодных, возжаждавших душ.
Сонмы измученных тел.
Клочья растерзанных. В белом—кровавости луж.
Кто-то, себя убивая, в других направляет прицел.
Дети в узорах ветвей.
Малыя птицы людския смеются под рокотом пуль.
Сад—в щебетании малых детей.
Точно—горячий Июль.
Точно—не льдяный Январь.
„Царь!“ припевают они, и хохочут над страшными. „Царь!“
„Сколько нам пляшущих пуль!“
„Царь!“ припевают, и с ветки на ветку летят.
Святочный праздник—для всех.
Разве не смех?
Вместо листов,
Мозгом младенческим ветки блестят.
Разве не смех?
Вместо цветов,
Улицы свежею кровью горят.
Сколько утех! Радость и смех!
Святочный праздник для всех.
Пляска! Постой!
Больно глазам. Ослепителен блеск.
Что за звенящий разрывчатый треск?
Лед разломился под жаркой кипящей водой.
Чу! Наводнение! Город не выдержит. Скрепа его порвалась.
Зеркало падает. Сколько валов!
Сколько поклявшихся глаз!
Это—двенадцатый час!
Это—двенадцать часов!
По зеркалу зыбкого дола,
Под темным покровом ночным,
Таинственной тенью гондола
Скользит по струям голубым.
Гондола скользит молчаливо
Вдоль мраморных, мрачных палат;
Из мрака они горделиво,
Сурово и молча глядят.
И редко, и редко сквозь стекла
Где б свет одинокий блеснул;
Чертогов тех роскошь поблекла,
И жизнь их — минувшего гул.
И дремлют дворцы-саркофаги!
Но снятся им славные сны:
Дни древней, народной отваги,
Блеск мира и грома войны;
Востока и трепет, и горе,
Когда разглашала молва
Победы на суше и море
Повсюду державного льва;
И пиршеств роскошных веселье,
Когда новый дож пировал
В дукальном дворце новоселье
И рог золотой воздевал.
Умолкли и громы и клики!
И средь опустевших палат
Лев пережил век свой великий,
Трезубец и грозный булат.
Погасла звезда, что так ярко
Лила светозарный поток
На башни, на площадь Сан-Марко,
На запад и дальний восток.
Не ждите: не явится скоро,
Свершая торжественный бег,
Плавучий дворец, Бучинторо,
Державы и славы ковчег.
Красавицы, ныне печальной,
Не вспыхнет восторгом лицо;
Заветный залог обручальный, —
Давно распаялось кольцо.
Красавицы вдовствует ложе,
И дума ей душу гнетет;
Но тщетно мечтать ей о доже, —
Желанный жених не придет.
По зеркалу зыбкого дола,
Под темным покровом ночным,
Таинственной тенью гондола
Скользит по струям голубым.
В часы тишины и прохлады
Синьора, услышав сквозь сон
Созвучья ночной серенады,
Не выйдет тайком на балкон.
Забыты октавы Торквато,
Умолкнул народный напев,
Которым звучали когда-то
Уста гондольеров и дев.
Гондола скользит молчаливо
Вдоль мраморных, мрачных палат:
Из мрака они горделиво,
Сурово и молча глядят.
Скоро двенадцатый час.
Дышат морозом узоры стекла.
Свечи, как блески неведомых глаз,
Молча колдуют. Сдвигается мгла.
Стынут глубинно и ждут зеркала.
Скоро двенадцатый час.
Взглянем ли мы без испуга на то,
Что наколдует нам льдяность зеркал?
Кто за спиной наклоняется? Что?
Прерванный пир и разбитый бокал.
Что-то мне шепчет: «Не то! О, не то!
Жди. И гляди. Есть в минутах — рассказ.
Нужно расслышать. Постой.
Ты наклонен над застывшей водой.
Зреет двенадцатый час.»
Вот проясняется льдяность глубин.
Город, воздвигнутый властной мечтой.
Город, с холодной его нищетой.
Сильные — вместе. Бессильный — один.
Слабые — вместе, но тяжестью льдин
Сильные их придавили, и лед
Волосы поднял на нищих, кует
Крышу над черепом. Снежность седин.
Тени свободные пляшут на льду.
Все замутилось. Постой. Подожду.
Что это в небе? Вон там?
Солнце двойное. Морозный простор.
В Городе, там, по церквам, по крестам.
Солнце бросает обманный узор.
Солнце — двойное! Проклятие нам!
Кто-то велел площадям,
Улицам кто-то велел
Быть западнями. Какой-то намечен предел.
Сонмы голодных, возжаждавших душ.
Сонмы измученных тел.
Клочья растерзанных. В белом — кровавости луж.
Кто-то, себя убивая, в других направляет прицел.
Дети в узорах ветвей.
Малые птицы людские смеются под рокотом пуль.
Сад — в щебетании малых детей.
Точно — горячий Июль.
Точно — не льдяный Январь.
«Царь!» — припевают они и хохочут над страшными. «Царь!»
«Сколько нам пляшущих пуль!»
«Царь!» — припевают и с ветки на ветку летят.
Святочный праздник — для всех.
Разве не смех?
Вместо листов,
Мозгом младенческим ветки блестят.
Разве не смех?
Вместо цветов,
Улицы свежею кровью горят.
Сколько утех! Радость и смех!
Святочный праздник для всех.
Пляска! Постой!
Больно глазам. Ослепителен блеск.
Что за звенящий разрывчатый треск?
Лед разломился под жаркой кипящей водой.
Чу! Наводнение! Город не выдержит. Скрепа его порвалась.
Зеркало падает. Сколько валов!
Сколько поклявшихся глаз!
Это — двенадцатый час!
Это — двенадцать часов!
I
«Он был настолько дерзок, что стремился
познать себя…» Не больше и не меньше,
как самого себя.
Для достиженья этой
недостижимой цели он сначала
вооружился зеркалом, но после,
сообразив, что главная задача
не столько в том, чтоб видеть, сколько в том,
чтоб рассказать о виденном голландцам,
он взялся за офортную иглу
и принялся рассказывать.
О чем же
он нам поведал? Что он увидал?
Он обнаружил в зеркале лицо, которое
само в известном смысле
есть зеркало.
Любое выраженье
лица — лишь отражение того,
что происходит с человеком в жизни.
А происходит разное:
сомненья,
растерянность, надежды, гневный смех —
как странно видеть, что одни и те же
черты способны выразить весьма
различные по сути ощущенья.
Еще страннее, что в конце концов
на смену гневу, горечи, надеждам
и удивлению приходит маска
спокойствия —такое ощущенье,
как будто зеркало от всех своих
обязанностей хочет отказаться
и стать простым стеклом, и пропускать
и свет и мрак без всяческих препятствий.
Таким он увидал свое лицо.
И заключил, что человек способен
переносить любой удар судьбы,
что горе или радость в равной мере
ему к лицу: как пышные одежды
царя. И как лохмотья нищеты.
Он все примерил и нашел, что все,
что он примерил, оказалось впору.
II
И вот тогда он посмотрел вокруг.
Рассматривать других имеешь право
лишь хорошенько рассмотрев себя.
И чередою перед ним пошли
аптекари, солдаты, крысоловы,
ростовщики, писатели, купцы —
Голландия смотрела на него
как в зеркало. И зеркало сумело
правдиво — и на многие века —
запечатлеть Голландию и то, что
одна и та же вещь объединяет
все эти — старые и молодые — лица;
и имя этой общей вещи — свет.
Не лица разнятся, но свет различен:
Одни, подобно лампам, изнутри
освещены. Другие же — подобны
всему тому, что освещают лампы.
И в этом — суть различия.
Но тот,
кто создал этот свет, одновременно
(и не без оснований) создал тень.
А тень не просто состоянье света,
но нечто равнозначное и даже
порой превосходящее его.
Любое выражение лица —
растерянность, надежда, глупость, ярость
и даже упомянутая маска
спокойствия —не есть заслуга жизни
иль самых мускулов лица, но лишь
заслуга освещенья.
Только эти
две вещи — тень и свет — нас превращают
в людей.
Неправда?
Что ж, поставьте опыт:
задуйте свечи, опустите шторы.
Чего во мраке стоят ваши лица?
III
Но люди думают иначе. Люди
считают, что они о чем-то спорят,
поступки совершают, любят, лгут,
пророчествуют даже.
Между тем,
они всего лишь пользуются светом
и часто злоупотребляют им,
как всякой вещью, что досталась даром.
Одни порою застят свет другим.
Другие заслоняются от света.
А третьи норовят затмить весь мир
своей персоной — всякое бывает.
А для иных он сам внезапно гаснет.
IV
И вот когда он гаснет для того,
кого мы любим, а для нас не гаснет
когда ты можешь видеть только лишь
тех, на кого ты и смотреть не хочешь
(и в том числе, на самого себя),
тогда ты обращаешь взор к тому,
что прежде было только задним планом
твоих портретов и картин —
к земле… Трагедия окончена. Актер
уходит прочь. Но сцена —остается
и начинает жить своею жизнью.
Что ж, в виде благодарности судьбе
изобрази со всею страстью сцену.
Ты произнес свой монолог. Она
переживет твои слова, твой голос
и гром аплодисментов, и молчанье,
столь сильно осязаемое после
аплодисментов. А потом —тебя,
все это пережившего.
V
Ну, что ж,
ты это знал и раньше. Это — тоже
дорожка в темноту.
Но так ли надо
страшиться мрака? Потому что мрак
всего лишь форма сохраненья света
от лишних трат, всего лишь форма сна,
подобье передышки.
А художник —
художник должен видеть и во мраке.
Что ж, он и видит. Часть лица.
Клочок какой-то ткани. Краешек телеги.
Затылок чей-то. Дерево. Кувшин.
Все это как бы сновиденья света,
уснувшего на время крепким сном.
Но рано или поздно он проснется.
«Отчего ты плачешь,
Глупый ты Медведь?» —
«Как же мне, Медведю,
Не плакать, не реветь?
Бедный я, несчастный
Сирота,
Я на свет родился
Без хвоста.
Даже у кудлатых,
У глупых собачат
За спиной весёлые
Хвостики торчат.
Даже озорные
Драные коты
Кверху задирают
Рваные хвосты.
Только я, несчастный
Сирота,
По лесу гуляю
Без хвоста.
Доктор, добрый доктор,
Меня ты пожалей,
Хвостик поскорее
Бедному пришей!»
Засмеялся добрый
Доктор Айболит.
Глупому Медведю
Доктор говорит:
«Ладно, ладно, родной, я готов.
У меня сколько хочешь хвостов.
Есть козлиные, есть лошадиные,
Есть ослиные, длинные-длинные.
Я тебе, сирота, услужу:
Хоть четыре хвоста привяжу…»
Начал Мишка хвосты примерять,
Начал Мишка перед зеркалом гулять:
То кошачий, то собачий прикладывает
Да на Лисоньку сбоку поглядывает.
А Лисица смеётся:
«Уж очень ты прост!
Не такой тебе, Мишенька, надобен хвост!..
Ты возьми себе лучше павлиний:
Золотой он, зелёный и синий.
То-то, Миша, ты будешь хорош,
Если хвост у павлина возьмёшь!»
А косолапый и рад:
«Вот это наряд так наряд!
Как пойду я павлином
По горам и долинам,
Так и ахнет звериный народ:
Ну что за красавец идёт!
А медведи, медведи в лесу,
Как увидят мою красу,
Заболеют, бедняги, от зависти!»
Но с улыбкою глядит
На медведя Айболит:
«И куда тебе в павлины!
Ты возьми себе козлиный!»
«Не желаю я хвостов
От баранов и котов!
Подавай-ка мне павлиний,
Золотой, зелёный, синий,
Чтоб я по лесу гулял,
Красотою щеголял!»
И вот по горам, по долинам
Мишка шагает павлином,
И блестит у него за спиной
Золотой-золотой,
Расписной,
Синий-синий
Павлиний
Хвост.
А Лисица, а Лисица
И юлит, и суетится,
Вокруг Мишеньки похаживает,
Ему перышки поглаживает:
«До чего же ты хорош,
Так павлином и плывёшь!
Я тебя и не признала,
За павлина принимала.
Ах, какая красота
У павлиньего хвоста!»
Но тут по болоту охотники шли
И Мишенькин хвост увидали вдали.
«Глядите: откуда такое
В болоте блестит золотое?»
Поскакали, но кочкам вприпрыжку
И увидели глупого Мишку.
Перед лужею Мишка сидит,
Словно в зеркало, в лужу глядит,
Всё хвостом своим, глупый, любуется,
Перед Лисонькой, глупый, красуется
И не видит, не слышит охотников,
Что бегут по болоту с собаками.
Вот и взяли бедного
Голыми руками,
Взяли и связали
Кушаками.
А Лисица
Веселится,
Забавляется
Лисица:
«Ох, недолго ты гулял,
Красотою щеголял!
Вот ужо тебе, павлину,
Мужики нагреют спину.
Чтоб не хвастался,
Чтоб не важничал!»
Подбежала — хвать да хвать, —
Стала перья вырывать.
И весь хвост у бедняги повыдергала.
Озеро, скажи, — что значит твой покой?
Волны вдруг твои резвиться перестали.
В зеркале твоем, как будто бы из стали,
Дева загляделась ли на образ свой?
Волны ли твои пленилися лазурью
Неба ясного, иль пеной облаков,
Нежной, как и та, что на хребте валов
Носится порою в дни утихшей бури?
Озеро, в печали гордой ты молчишь…
Другом будь моим! Я, как и ты, тоскую.
В думы погруженный грустные, люблю я,
Так же, как и ты, внимать, что шепчет тишь.
Сколько волн седых несется над тобою,
Столько ж мыслей реет над моим челом.
Столько в сердце муки горестном моем,
Сколько пены белой на волнах прибоя!
Если б в твои волны до глубин, до дна
Мириады звезд вмиг небо посылало, —
Как моя душа, ты б все же не пылало:
Пламенем таким обята вся она!
И не меркнут звезды, и не увядают
Здесь цветы, — и тучки из высот своих
В час, когда молчишь, и воздух чистый тих,
В глубине твоей таинственной не тают…
Озеро, мой друг! о, если ты порой
Хмуришься под властью грозной дуновенья
Вихрей злых, — я знаю, что и в миг смятенья
Верно ты хранишь печальный образ мой.
Ах, меня отвергли все здесь в этом мире
Говорят: «лежит на нем несчастья гнет!»
«Трепетен и бледен». «Скоро он умрет».
«Лишь бряцать умеет он на скорбной лире!»
«Отчего сгорает, грустен, молчалив», —
Говорит ли кто? «Ах, если бы он, бедный,
Был когда любим — не умер бы бесследно…»
Думает ли кто: «Он, может быть, красив!»
И никто не скажет добрыми устами:
«В душу скорбную его я загляну,
Все прочту в ней». О, не книгу лишь одну
В ней увидят, а пылающее пламя!..
Пыль воспоминанья о былых годах…
Озеро, вздыми ты волн гряды грознее!
В зеркало твое гляжу дрожа, немея,
Безнадежно я, — с отчаяньем в глазах!!
«Поэт! пиши с меня поэму! —
Она сказала. — Где твой стих?
Пиши на заданную тему:
Пиши о прелестях моих!»
И вот — сперва ему явилась
В сиянье царственном она,
За ней струистая влачилась
Одежды бархатной волна;
И вдруг — по смелому капризу
Покровы с плеч ее скользят,
И чрез батистовую ризу
Овалов очерки сквозят.
Долой батист! — И тот спустился,
И у ее лилейных ног
Туманом дремлющим склубился
И белым облаком прилег.
Где Апеллесы, Клеомены?
Вот мрамор — плоть! Смотрите: вот —
Из волн морских, из чистой пены
Киприда новая встает!
Но вместо брызг от влаги зыбкой —
Здесь перл, ее рожденный дном,
Прильнул к атласу шеи гибкой
Молочно-радужным зерном.
Какие гимны и сонеты
В строфах и рифмах наготы
Здесь чудно сложены и спеты
Волшебным хором красоты!
Как дальность моря зыби синей
Под дрожью месячных лучей,
Безбрежность сих волнистых линий
Неистощима для очей.
Но миг — и новая поэма:
С блестящим зеркалом в игре
Она султаншею гарема
Сидит на шелковом ковре, —
В стекло посмотрит — усмехнется,
Любуясь прелестью своей,
Глядит — и зеркало смеется
И жадно смотрит в очи ей.
Вот как грузинка прихотливо
Свой наргиле курит она,
И ножка кинута на диво,
И ножка с ножкой скрещена.
Вот — одалиска! Стан послушный
Изогнут легкою дугой
Назло стыдливости тщедушной
И добродетели сухой.
Прочь одалиски вид лукавый!
Прочь гибкость блещущей змеи!
Алмаз без грани, без оправы —
Прекрасный образ без любви.
И вот она в изнеможенье,
Ее лелеют грезы сна,
Пред нею милое виденье…
Уста разомкнуты, бледна,
К обятьям призрака придвинув
В восторге млеющую грудь,
Главу за плечи опрокинув,
Она лежит… нет сил дохнуть…
Прозрачны вежды опустились,
И, как под дымкой облаков —
Под ними в вечность закатились
Светила черные зрачков.
Не саван ей для погребенья —
Наряд готовьте кружевной!
Она мертва от упоенья.
На смерть похож восторг земной.
К ее могиле путь недальний:
Ей гробом будет — ложе сна,
Могилой — сень роскошной спальни,
И пусть покоится она!
И в ночь, когда ложатся тени
И звезды льют дрожащий свет, —
Пускай пред нею на колени
Падет в безмолвии поэт!
Помолодеть бы на десяток лет!
Пускай бы в зеркале заулыбалось
Лицо, в котором ни морщинки нет,
Глаза, которым не страшна усталость.
А впрочем, не грусти, читатель мой!
Что проку в отрочестве желторотом?
Еще покуда хитрой сединой
Не тронут я. И никаким заботам
Не поддаюсь. Вперед, вперед, вперед
Шагаю я, упрямый и лобастый:
Вот только сердце иногда сдает,
Но, кажется, пустое. И не часто.
А отрочество – это пустяки:
Чему научат маменькины юбки?
Что слышали уездные сынки,
Запрятавшись галчатами в скорлупки?
Смешно, когда двадцатилетний бас
Вдруг вспоминает про петуший дискант,
Которым он певал в апрельский час,
Когда был свеж, как первая редиска!
Понятно, жалко, что уже не так
Поглядывают на тебя девчонки.
А все же, поэтический простак,
И ты бы не хотел назад в пеленки?
Морщины? Ну и что ж, – рубцы бойца.
Глаза мутнеют? – Многое видали.
Я научился ремеслу ловца,
Стерлядки в вентеря мои попали.
И пусть мой голос с легкой хрипотцой –
Недаром дул крапивный жгучий ветер –
С охотничьей сибирской хитрецой
Я разыщу места,
Поставлю сети…
Теперь – Москва. На третьем этаже
Живу, дышу, работаю, потею.
И, что ни год, острее и свежей
Люблю ту жизнь, которую имею.
Ее горчинка мне по вкусу: в ней –
Следы охотничьего непокоя:
Опять-опять бредем среди степей,
То рубим гати, то следим зверей,
То боремся с драчливою рекою.
И то-то хорошо, что башмаки
Дорожные, в которых я когда-то
Шел на Чонгар, все так же мне с руки,
Нужны все так же, хоть они в заплатах!
Ровесники! Я с вами! Вот ружье!
Косматый ветер в перьях сизо-серых
В воронках кружит сосны, воронье
И светлячков в оконце старовера.
И черными спиралями тропа
Бросается сквозь наледи в сугробах.
И бьет, и бьет январская крупа
По кочкам и пенькам широколобым.
А за кустом горбатый старовер
Хозяйственно хлопочет над обрезом.
И вдруг – гремит. А сосны скачут вверх,
Врываясь в небо. Тяжелей железа
Лечу на хворост. Лапчатой звездой
Резнет глаза. И мир погаснет разом.
Лишь перья ветра. Вьюга. Волчий вой.
Но тут мы распрощаемся с рассказом
И в зеркало дешевое опять
Посмотримся. Лысеем? Ну и что же!
Мы знали жизнь, как многим не знавать.
И мужественно будем умирать,
Помыслив с твердостью: я славно прожил!
…И многих ранило то сильное дитя,
Чье имя, если верить, Наслажденье;
А близ него, лучом безмерных чар блестя,
Четыре Женщины, простершие владенье
Над воздухом, над морем и землей,
Ничто не избежит влиянья власти той.
Их имена тебе скажу я,
Любовь, Желанье, Чаянье и Страх:
Всегда светясь в своих мечтах,
В своей победности ликуя
И нас волненьями томя,
Они правители над теми четырьмя
Стихиями, что образуют сердце,
И каждая свою имеет часть,
То сила служит им, то случай даст им власть,
То хитрость им — как узенькая дверца,
И царство бедное терзают все они.
Пред сердцем — зеркалом Желание играет,
И дух, что в сердце обитает,
Увидя нежные огни,
Каким-то ликом зачарован
И сладостным хотеньем скован,
Обняться хочет с тем, что в зеркале пред ним,
И, заблуждением обманут огневым,
Презрел бы мстительные стрелы,
Опасность, боль со смертным сном,
Но Страх безгласный, Страх несмелый,
Оцепеняющим касается копьем,
И, как ручей оледенелый,
Кровь теплая сгустилась в нем:
Не смея говорить ни взглядом, ни движеньем,
Оно внутри горит надменным преклоненьем.
О, сердце бедное, как жалко билось ты
Меж робким Страхом и Желаньем!
Печальна жизнь была того, кто все мечты
Смешал с томленьем и терзаньем:
Ты билось в нем, всегда, везде,
Как птица дикая в редеющем гнезде.
Но даже у свирепого Желанья
Его исторгнула Любовь,
И в самой ране сердце вновь
Нашло блаженство сладкого мечтанья,
И в нежных взорах состраданья
Оно так много сил нашло,
Что вынесло легко все тонкие терзанья,
Утрату, грусть, боязнь, все трепетное зло.
А там и Чаянье пришло,
Что для сегодня в днях грядущих
Берет взаймы надежд цветущих
И блесков нового огня,
И Страх бессильный поскорее
Бежать, как ночь бежит от дня,
Когда, туман с высот гоня,
Заря нисходит пламенея, —
И сердце вновь себя нашло,
Перетерпев ночное зло.
Четыре легкие виденья
Вначале мира рождены,
И по решенью Наслажденья
Дано им сердце во владенье
Со дней забытой старины.
И, как веселый лик Весны
С собою ласточку приводит,
Так с Наслажденьем происходит,
Что от него печаль и сны
Нисходят в сердце, и с тоскою
Оно спешит за той рукою,
Которой было пронзено,
Но каждый раз, когда оно,
Как заяц загнанный, стремится
У рыси в логовище скрыться,
Желанье, Чаянье, Любовь,
И Страх дрожащий, вновь и вновь
Спешат, — чтоб с ним соединиться.
I. Встреча
Спи, спи! пока ты будешь спать,
Я расскажу тебе о ночи
Моей любви, как не отдать
Себя ему — не стало мочи.
Я дверь ему забыла запереть
Свою шестнадцатой весною:
Ах, веял теплый ветер, ведь,
Ах, что-то делалось со мною!..
Он появился, как орел.
Мы встретились однажды утром
Перед охотой. Он пришел
Из странствий юно-златокудрым.
Со мной по саду он гулял,
И лишь меня рукой коснулся,
Он близким, он родным мне стал.
В нас точно кто-то встрепенулся.
И у него на белом лбу
Два лихорадочных и красных
Пятна явились. Я судьбу
Узрела в них — в желаньях страстных.II. Наивность
Потом… Потом я вышла в сад,
Его искала и боялась
Найти. А губы чуть дрожат
Желанным именем. Смеркалось.
Вдруг он выходит из кустов
И шепчет: «Ночью. В час». Вздыхает.
Вдыхает аромат цветов.
Молчит. Молчит — и исчезает.
Что этим он хотел сказать:
«Сегодня ночью. В час»? — не знаю.
Вы это можете понять?
Я — ничего не понимаю.
Что должен он уехать в час,
Хотел сказать он, вероятно?..
Что мне за дело! вот так раз:
Зачем мне это непонятно?..III. Первое свидание
И вот я забываю дверь
Свою закрыть, и в час он входит…
Как я изумлена теперь,
Что дверь открытою находит!..
— Но разве дверь не заперта?.. —
Я спрашиваю. Предо мною
Его глаза, его уста,
В них фраза: «Я ее закрою»…
Но топота его сапог
Боюсь: разбудит он служанку.
И стула скрип, и топот ног…
«Не сесть ли мне на оттоманку?»
— Да, — говорю. Лишь потому,
Что стул скрипел… Ах, оттого лишь!..
Он сел, приблизясь к моему
Плечу. Я — в сторону. Неволишь?..
Глаза я впустила. Он
Сказал: «Ты зябнешь». Взял за руку,
Своею обнял. Входим в сон.
Петух провозгласил разлуку.IV. Вкушение
«Пропел петух, ты слышишь?» Сжал
Меня, — совсем я растерялась.
Я бормотала: ты слыхал?
Ты не ослышался? Металась,
Хотела встать. Но вновь на лбу
Пятна два лихорадно-красных
Увидев, вверила судьбу.
Свою глазам его прекрасным…
Настало утро. Пробудясь,
Я комнаты не узнавала
И даже башмачков. Смеясь,
Себя невольно вопрошала:
Во мне струится что-то. Что ж
Во мне струиться-то могло бы?..
Который час, — как тут поймешь?
И я — одна? и мы — не оба? V. Восторг
Ах, я не знаю ничего…
Лишь помню: дверь закрыть забыла…
Служанка входит. «Отчего
Свои цветы ты не полила?»
— Я их забыла. — Снова та:
«Где платье ты свое измяла?»
Смеется сердце. Та-та-та!
О, если бы я это знала!..
Подъехал к саду фаэтон…
«И ты не накормила кошку», —
Твердит служанка. «Это он!»
Твердит мне сердце. Я — к окошку!
Проси, проси его ко мне, —
Я жду его: мне надо что-то…
И у меня наедине —
Запрет он дверь? — одна забота…VI. Второе свидание
Стучится. Отворяю. И,
Желая оказать услугу,
Дверь вмиг на ключ. В уста мои
Меня целует, как подругу.
— Не посылала за тобой, —
Шепчу… «Так ты не посылала?»
Смущаюсь и кричу душой:
— Да, мне тебя не доставало!
Да, посылала! да, побудь
Немного здесь! — Глаза руками
Закрыла от любви, на грудь
К нему склонив уста с глазами…
«Но кажется пропел петух?»
Он стал прислушиваться. Я же
Подумала невольно вслух:
— Как это мог подумать даже?..
Никто не пел. Пожалуй, лишь
Кудахтала немного кура…
Он мне: «Немного погодишь, —
Я дверь запру». И вечер хмуро
В окно взглянул. А я едва
Могла шепнуть: — Но дверь закрыта…
Я заперла уже… — Трава,
Деревья, все — луной облито.VII. У зеркала
Уехал он опять. Во мне
Как будто золото струилось.
Я — к зеркалу. Там, в глубине,
Влюбленных глаза два светилось.
Лишь я увидела тот взгляд,
Во мне вдруг что-то задрожало,
И заструился сладкий яд
Вкруг сердца, выпуская жало…
О, раньше я была не та:
Так на себя я не смотрела!..
И в зеркале себя в уста
Поцеловать я захотела…
Белая Лилия, юная Лилия
Красила тихий и сумрачный пруд.
Сердце дрожало восторгом идиллии
У молодой и мечтательной Лилии.
Изредка разве пруда изумруд
Шумно вспугнут лебединые крылия.
Белая Лилия, светлая Лилия
Красила тихий и сумрачный пруд.
Белую Лилию волны баюкали,
Ночи ласкали, исполнены чар.
Сердце застонет, томит его мука ли,
Лилию ласково волны баюкали,
Ей обяснялся в любви Ненюфар,
С берега ей маргаритки аукали.
Белую Лилию волны баюкали,
Ночи ласкали, исполнены чар.
Всеми любима, собою всех радуя,
Распространяя вокруг аромат
Тихо цвела неподвижна, как статуя,
Юная Лилия, очи всех радуя.
Грезно внемля, как любовью обят,
Пел Ненюфар, на судьбу не досадуя,
Тихо цвела она, души всех радуя,
Нежный, как грезы, лия аромат.
Лодка изящная, лодка красивая,
Как-то прорезала зеркало вод;
Сразу нарушила жизнь их счастливую
Лодка изящная, лодка красивая;
Весла ее подгоняли вперед,
Заволновалося царство сонливое…
Лодка бездушная, лодка красивая
Грубо разбила все зеркало вод.
Девушка бледная, девушка юная
Воды вспугнула ударом весла.
Ночь просыпалась с улыбкою лунною
Девушка плакала, бледная, юная,
Скорбь у нее не сходила с чела,
Арфа рыдала ее звонкострунная,
Девушка кроткая, девушка юная
Воды вспугнула ударом весла.
— Белая Лилия, юная Лилия, —
Девушка вдруг обратилася к ней:
Как нас сближает с тобою бессилие…
Грустно мне, Лилия, чистая Лилия,
Сердце страдает больней и больней,
Счастье вернуть напрягая усилия…
О, посоветуй мне, милая Лилия, —
Девушка вдруг обратилася к ней.
— Добрая девушка, девушка милая, —
Лилия грустно вздохнула в ответ:
Чем облегчу я, бессильная, хилая,
Сердце твое, моя девушка милая?
Кажется, мне твой понятен секрет:
Первое чувство сроднилось с могилою?…
Правда ли, девушка, девушка милая? —
Лилия грустно вздохнула в ответ.
— Ты отгадала, — с печальной улыбкою
Та отвечала, головку склоня:
Чувство мое оказалось ошибкою,
Ты отгадала, — с печальной улыбкою
Молвила девушка, грусть ощутив,
Молча следя за играющей рыбкою;
Ты отгадала! — с щемящей улыбкою
Дева сказала, головку склонив.
Лилия скорбно вздохнула, растрогана
Этим признанием, этой тоской.
— Знаешь?… сорви меня, дева, для локона, —
Лилия тихо шепнула, растрогана:
Буду лелеять твой локон златой. —
Ей для дыханья давала свой сок она,
Всю отдавала себя ей, растрогана
Робким признанием, страстной тоской.
…И сорвала ее дева задумчиво,
Бледной прекрасной рукой сорвала…
И угасала осмысленно, вдумчиво
Лилия, снятая с стебля задумчиво.
Снова раздались удары весла
И Ненюфар запечалился влюбчивый…
Лилию бедную дева задумчиво
Бледной печальной рукой сорвала.
Белая Лилия, чистая Лилия
Больше не красила сумрачный пруд
И не дрожала восторгом идиллии:
Белая Лилия — мертвая лилия!..
Пруд спит по-прежнему… Разве, вспугнут
Сон иногда лебединые крылия…
Белая Лилия, светлая Лилия
Больше не красила сумрачный пруд.
Бывает, курьером на борзом
Расскачется сердце, и точно
Отрывистость азбуки морзе,
Черты твои в зеркале срочны.Поэт или просто глашатай,
Герольд или просто поэт,
В груди твоей — топот лошадный
И сжатость огней и ночных эстафет.Кому сегодня шутится?
Кому кого жалеть?
С платка текла распутица,
И к ливню липла плеть.Был ветер заперт наглухо
И штемпеля влеплял,
Как оплеухи наглости,
Шалея, конь в поля.Бряцал мундштук закушенный,
Врывалась в ночь лука,
Конь оглушал заушиной
Раскаты большака.Не видно ни зги, но затем в отдаленьи
Движенье: лакей со свечой в колпаке.
Мельчая, коптят тополя, и аллея
Уходит за пчельник, истлев вдалеке.Салфетки белей алебастр балюстрады.
Похоже, огромный, как тень, брадобрей
Мокает в пруды дерева и ограды
И звякает бритвой об рант галерей.Впустите, мне надо видеть графа.
Вы спросите, кто я? Здесь жил органист.
Он лег в мою жизнь пятеричной оправой
Ключей и регистров. Он уши зарниц
Крюками прибил к проводам телеграфа.
Вы спросите, кто я? На розыск Кайяфы
Отвечу: путь мой был тернист.Летами тишь гробовая
Стояла, и поле отхлебывало
Из черных котлов, забываясь,
Лапшу светоносного облака.А зимы другую основу
Сновали, и вот в этом крошеве
Я — черная точка дурного
В валящихся хлопьях хорошего.Я — пар отстучавшего града, прохладой
В исходную высь воспаряющий. Я —
Плодовая падаль, отдавшая саду
Все счеты по службе, всю сладость и яды,
Чтоб, музыкой хлынув с дуги бытия,
В приемную ринуться к вам без доклада.
Я — мяч полногласья и яблоко лада.
Вы знаете, кто мне закон и судья.Впустите, мне надо видеть графа.
О нем есть баллады. Он предупрежден.
Я помню, как плакала мать, играв их,
Как вздрагивал дом, обливаясь дождем.Позднее узнал я о мертвом Шопене.
Но и до того, уже лет в шесть,
Открылась мне сила такого сцепленья,
Что можно подняться и землю унесть.Куда б утекли фонари околотка
С пролетками и мостовыми, когда б
Их марево не было, как на колодку,
Набито на гул колокольных октав? Но вот их снимали, и, в хлопья облекшись,
Пускались сновать без оглядки дома,
И плотно захлопнутой нотной обложкой
Валилась в разгул листопада зима.Ей недоставало лишь нескольких звеньев,
Чтоб выполнить раму и вырасти в звук,
И музыкой — зеркалом исчезновенья
Качнуться, выскальзывая из рук.В колодец ее обалделого взгляда
Бадьей погружалась печаль, и, дойдя
До дна, подымалась оттуда балладой
И рушилась былью в обвязке дождя.Жестоко продрогши и до подбородков
Закованные в железо и мрак,
Прыжками, прыжками, коротким галопом
Летели потоки в глухих киверах.Их кожаный строй был, как годы, бороздчат,
Их шум был, как стук на монетном дворе,
И вмиг запружалась рыдванами площадь,
Деревья мотались, как дверцы карет.Насколько терпелось канавам и скатам,
Покамест чекан принимала руда,
Удар за ударом, трудясь до упаду,
Дукаты из слякоти била вода.Потом начиналась работа граверов,
И черви, разделав сырье под орех,
Вгрызались в сознанье гербом договора,
За радугой следом ползя по коре.Но лето ломалось, и всею махиной
На август напарывались дерева,
И в цинковой кипе фальшивых цехинов
Тонули крушенья шаги и слова.Но вы безответны. B другой обстановке
Недолго б длился мой конфуз.
Но я набивался и сам на неловкость,
Я знал, что на нее нарвусь.Я знал, что пожизненный мой собеседник,
Меня привлекая страшнейшей из тяг,
Молчит, крепясь из сил последних,
И вечно числится в нетях.Я знал, что прелесть путешествий
И каждый новый женский взгляд
Лепечут о его соседстве
И отрицать его велят.Но как пронесть мне этот ворох
Признаний через ваш порог?
Я трачу в глупых разговорах
Все, что дорогой приберег.Зачем же, земские ярыги
И полицейские крючки,
Вы обнесли стеной религий
Отца и мастера тоски? Зачем вы выдумали послух,
Безбожие и ханжество,
Когда он лишь меньшой из взрослых
И сверстник сердца моего.
Сто сорок тысяч воинов Понтийского Митридата
— лучники, конница, копья, шлемы, мечи, щиты —
вступают в чужую страну по имени Каппадокия.
Армия растянулась. Всадники мрачновато
поглядывают по сторонам. Стыдясь своей нищеты,
пространство с каждым их шагом чувствует, как далекое
превращается в близкое. Особенно — горы, чьи
вершины, устав в равной степени от багрянца
зари, лиловости сумерек, облачной толчеи,
приобретают — от зоркости чужестранца —
в резкости, если не в четкости. Армия издалека
выглядит как извивающаяся река,
чей исток норовит не отставать от устья,
которое тоже все время оглядывается на исток.
И местность, по мере движения армии на восток,
отражаясь как в русле, из бурого захолустья
преображается временно в гордый бесстрастный задник
истории. Шарканье многих ног,
ругань, звяканье сбруи, поножей о клинок,
гомон, заросли копий. Внезапно дозорный всадник
замирает как вкопанный: действительность или блажь?
Вдали, поперек плато, заменив пейзаж,
стоят легионы Суллы. Сулла, забыв про Мария,
привел сюда легионы, чтоб объяснить, кому
принадлежит — вопреки клейму
зимней луны — Каппадокия. Остановившись, армия
выстраивается для сраженья. Каменное плато
в последний раз выглядит местом, где никогда никто
не умирал. Дым костра, взрывы смеха; пенье: «Лиса в капкане».
Царь Митридат, лежа на плоском камне,
видит во сне неизбежное: голое тело, грудь,
лядвие, смуглые бедра, колечки ворса.
То же самое видит все остальное войско
плюс легионы Суллы. Что есть отнюдь
не отсутствие выбора, но эффект полнолунья.
В Азии
пространство, как правило, прячется от себя
и от упреков в однообразии
в завоевателя, в головы, серебря
то доспехи, то бороду. Залитое луной,
войско уже не река, гордящаяся длиной,
но обширное озеро, чья глубина есть именно
то, что нужно пространству, живущему взаперти,
ибо пропорциональна пройденному пути.
Вот отчего-то парфяне, то, реже, римляне,
то и те и другие забредают порой сюда,
в Каппадокию. Армии суть вода,
без которой ни это плато, ни, допустим, горы
не знали бы, как они выглядят в профиль; тем паче, в три четверти.
Два спящих озера с плавающим внутри
телом блестят в темноте как победа флоры
над фауной, чтоб наутро слиться
в ложбине в общее зеркало, где уместится вся
Каппадокия — небо, земля, овца,
юркие ящерицы — но где лица
пропадают из виду. Только, поди, орлу,
парящему в темноте, привыкшей к его крылу,
ведомо будущее. Глядя вниз с равнодушьем
птицы — поскольку птица, в отличие от царя,
от человека вообще, повторима — орел, паря
в настоящем, невольно парит в грядущем
и, естественно, в прошлом, в истории: в допоздна
затянувшемся действии. Ибо она, конечно,
суть трение временного о нечто
постоянное. Спички о серу, сна
о действительность, войска о местность.
В Азии
быстро светает. Что-то щебечет. Дрожь
пробегает по телу, когда встаешь,
заражая зябкостью долговязые,
упрямо жмущиеся к земле
тени. В молочной рассветной мгле
слышатся ржание, кашель, обрывки фраз.
И увиденное полумиллионом глаз
солнце приводит в движенье копья, мослы, квадриги,
всадников, лучников, ратников. И войска
идут друг на друга, как за строкой строка
захлопывающейся посередине книги
либо — точней! — как два зеркала, как два щита, как два
лица, два слагаемых, вместо суммы
порождающих разность и вычитанье Суллы
из Каппадокии. Чья трава,
себя не видавшая отродясь,
больше всех выигрывает от звона,
лязга, грохота, воплей и проч., глядясь
в осколки разбитого вдребезги легиона
и упавших понтийцев. Размахивая мечом,
царь Митридат, не думая ни о чем,
едет верхом среди хаоса, копий, гама.
Битва выглядит издали как слитное ‘О-го-го’,
верней, как от зрелища своего
двойника взбесившаяся амальгама.
И с каждым падающим в строю
местность, подобно тупящемуся острию,
теряет свою отчетливость, резкость. И на востоке и
на юге опять воцаряются расплывчатость, силуэт,
это уносят с собою павшие на тот свет
черты завоеванной Каппадокии.
Бывают странными пророками
Поэты иногда...
Косноязычными намеками
То накликается,
То отвращается
Грядущая беда.
Самим неведомо, что сказано,
Какой иерогли́ф.
Вдруг то, что цепью крепкой связано,
То разлетается,
То разражается,
Сердца испепелив...
Мы строим призрачные здания,
Чертим чужой чертеж,
Но вдруг плотину рвут страдания,
И разбиваются,
И расстилаются...
Куда от них уйдешь?
Чем старше мы, тем осторожнее
В грядущее глядим.
Страшны опасности дорожные,
И в дни субботние
Все беззаботнее
Немеет нелюдим.
2
Зачем те чувства, что чище кристалла,
Темнить лукавством ненужной игры?
Скрываться время еще не настало,
Минуты счастья просты и добры.
Любить так чисто, как Богу молиться,
Любить так смело, как птице летать.
Зачем к пустому роману стремиться,
Когда нам свыше дана благодать?
3
Как сладко дать словам размеренным
Любовный яд и острие!
Но слаще быть вполне уверенным,
Что ваше сердце - вновь мое.
Я знаю тайно, вне сомнения,
Что неизбежен странный путь,
Зачем же смутное волнение
Безверную тревожит грудь?
Мне все равно: позор, победа ли, -
Я все благословлю, пока
Уста любимые не предали
И не отдернулась рука.
4
Дни мои — облака заката…
Легок, ал златокрылый ряд…
Свет же их от твоих обятий,
Близко ты — и зарей горят.
Скрылся свет — и потухли груды
Хмурых туч, как свинцовый груз,
Нет тебя — и весь мир — безлюдье,
Тяжек гнет ненавистных уз.
5
Какие дни и вечера!
Еще зеленый лист не вянет,
Еще веселая игра
В луга и рощи сладко тянет.
Но свежесть белых облаков,
Отчетливость далеких линий
Нам говорит: "Порог готов
Для осени златисто-синей!"
Гляжу в кисейное окно
На палевый узор заката
И терпеливо так давно
Обещанного жду возврата.
И память сердца так светла,
Печаль не кажется печальной,
Как будто осень принесла
С собою перстень обручальный.
И раньше, чем кудрявый вяз,
Подернут златом, покраснеет,
(Я верю) вновь увидит Вас,
Кто любит, помнит, пламенеет!
6
Я не любовью грешен, люди,
Перед любовью грешен я,
Как тот, кто слышал весть о чуде
И сам пошел к навозной груде
Зарыть жемчужину огня.
Как тот, кто таял в свете новом
И сам, играя и смеясь,
Не веря сладостным оковам,
Высоким называет словом
Собачек уличную связь.
О, радость! в третий раз сегодня
Мне жизнь надежна и светла.
С ладьи небес спустились сходни,
И нежная рука Господня
Меня от бездны отвела.
7
Не называй любви забвеньем,
Но вещей памятью зови,
Учась по преходящим звеньям
Бессмертию одной любви.
Пускай мы искры, знаем, знаем:
Святая головня жива!
И, повторяя, понимаем,
Яснее прежние слова.
И каждым новым поворотом
Мы утверждаем ту же власть,
Не преданы пустым заботам
Во искушение не впасть.
Узнав обманчивость падений,
Стучусь я снова в ту же дверь,
И огненный крылатый гений
Родней и ближе мне теперь.
8
Судьба, ты видишь: сплю без снов
И сон глубок.
По самой смутной из основ
Снует челнок.
И ткет, и ткет в пустой тени -
Узора нет.
Ты нити длинной не тяни,
О лунный свет!
Во власти влажной я луны,
Но я не твой:
Мне ближе - солнце, валуны
И ветра вой.
Сиявший позабыл меня,
Но он придет, -
Сухая солнечность огня
Меня зовет.
Затку я пламенный узор
(Недолго ждать),
Когда вернется прежний взор
И благодать!
9
Е. А. Нагродской
Мне снился сон: в глухих лугах иду я,
Надвинута повязка до бровей,
Но сквозь нее я вижу, не колдуя:
Растет трава, ромашка и шалфей,
(А сердце бьется все живей, живей),
И вдруг, как Буонаротова Сивилла,
Предстала вещая царица Фей
Тому, кого повязка не томила.
Недвижно царственная, как статуя,
Она держала, как двойной трофей,
Два зеркала и ими, негодуя,
Грозила мне; на том, что поправей,
Искусства знак, природы - тот левей,
Но, как в гербе склоненные стропила,
Вязалися тончайшей из цепей
Для тех, кого повязка не томила.
Затрепетал, как будто был во льду я
Иль как челнок, забытый средь зыбей,
А им играет буря, хмуро дуя.
Жена ко мне: "Напрасный страх развей,
Смотри сюда, учись и разумей,
Что мудрость в зеркалах изобразила.
Обретено кормило средь морей
Тому, кого повязка утомила!"
"О, Фея, рассказал мне соловей,
Чье имя зеркала соединило!
И свято имя это (ну, убей!)
Тому, кого повязка не томила".
День догорел на сфере той земли,
Где я искал путей и дней короче.
Там сумерки лиловые легли.
Меня там нет. Тропой подземной ночи
Схожу, скользя, уступом скользких скал.
Знакомый Ад глядит в пустые очи.
Я на земле был брошен в яркий бал,
И в диком танце масок и обличий
Забыл любовь и дружбу потерял.
Где спутник мой? — О, где ты, Беатриче? —
Иду один, утратив правый путь,
В кругах подземных, как велит обычай,
Средь ужасов и мраков потонуть.
Поток несет друзей и женщин трупы,
Кой-где мелькнет молящий взор, иль грудь;
Пощады вопль, иль возглас нежный — скупо
Сорвется с уст; здесь умерли слова;
Здесь стянута бессмысленно и тупо
Кольцом железной боли голова;
И я, который пел когда-то нежно, —
Отверженец, утративший права!
Все к пропасти стремятся безнадежной,
И я вослед. Но вот, в прорыве скал,
Над пеною потока белоснежной,
Передо мною бесконечный зал.
Сеть кактусов и роз благоуханье,
Обрывки мрака в глубине зеркал;
Далеких утр неясное мерцанье
Чуть золотит поверженный кумир;
И душное спирается дыханье.
Мне этот зал напомнил страшный мир,
Где я бродил слепой, как в дикой сказке,
И где застиг меня последний пир.
Там — брошены зияющие маски;
Там — старцем соблазненная жена,
И наглый свет застал их в мерзкой ласке…
Но заалелся переплет окна
Под утренним холодным поцелуем,
И странно розовеет тишина.
В сей час в стране блаженной мы ночуем,
Лишь здесь бессилен наш земной обман,
И я смотрю, предчувствием волнуем,
В глубь зеркала сквозь утренний туман.
Навстречу мне, из паутины мрака,
Выходит юноша. Затянут стан;
Увядшей розы цвет в петлице фрака
Бледнее уст на лике мертвеца;
На пальце — знак таинственного брака —
Сияет острый аметист кольца;
И я смотрю с волненьем непонятным
В черты его отцветшего лица
И вопрошаю голосом чуть внятным:
«Скажи, за что томиться должен ты
И по кругам скитаться невозвратным?»
Пришли в смятенье тонкие черты,
Сожженный рот глотает воздух жадно,
И голос говорит из пустоты:
«Узнай: я предан муке беспощадной
За то, что был на горестной земле
Под тяжким игом страсти безотрадной.
Едва наш город скроется во мгле, —
Томим волной безумного напева,
С печатью преступленья на челе,
Как падшая униженная дева,
Ищу забвенья в радостях вина…
И пробил час карающего гнева:
Из глубины невиданного сна
Всплеснулась, ослепила, засияла
Передо мной — чудесная жена!
В вечернем звоне хрупкого бокала,
В тумане хме́льном встретившись на миг
С единственной, кто ласки презирала,
Я ликованье первое постиг!
Я утопил в ее зеницах взоры!
Я испустил впервые страстный крик!
Так этот миг настал, нежданно скорый.
И мрак был глух. И долгий вечер мглист.
И странно встали в небе метеоры.
И был в крови вот этот аметист.
И пил я кровь из плеч благоуханных,
И был напиток душен и смолист…
Но не кляни повествований странных
О том, как длился непонятный сон…
Из бездн ночных и пропастей туманных
К нам доносился погребальный звон;
Язык огня взлетел, свистя, над нами,
Чтоб сжечь ненужность прерванных времен!
И — сомкнутых безмерными цепями —
Нас некий вихрь увлек в подземный мир!
Окованный навек глухими снами,
Дано ей чуять боль и помнить пир,
Когда, что ночь, к плечам ее атласным
Тоскующий склоняется вампир!
Но мой удел — могу ль не звать ужасным?
Едва холодный и больной рассвет
Исполнит Ад сияньем безучастным,
Из зала в зал иду свершать завет,
Гоним тоскою страсти безначальной, —
Так сострадай и помни, мой поэт:
Я обречен в далеком мраке спальной,
Где спит она и дышит горячо,
Склонясь над ней влюбленно и печально,
Вонзить свой перстень в белое плечо!»
Я — полусмутное виденье
В ночи угрюмой.
А ты — без сна, с тяжелой думой,
В тоске, в томленьи…
В твоей бессоннице упорной
Я — призрак черный;
Я — та, чьи взгляды
Тебе теперь навеять рады
Воспоминанья
О скитаньи.
Как это давно и далеко-далеко—
Пески прибережий и вечер над морем высокий!
Тогда я звала тебя в светлые дали,
Где юности зовы о жизни кричали.
Тогда я была как на празднике звуки.
Ты помнишь мои озаренные руки,
Срывавшие пояс у ветра?.. На юге с тобою
Была я в портах отдаленных
Над тихой зеркальной водою.
С тобою была я над морем
В вечерний серебряный час
Над золототканным прибоем, -
Отважный
Следил очарованновлажный
Ты блеск моих сказочных глаз.
Богиней я была
И носом корабля, —
С тобой плыла
Я кормчим у руля, —
И на груди моей блистала
Твоя мечта — она пылала.
Корабль безумье бури гнало.
А нынче, приучен
К бессоннице злой и упорной,
Сидишь ты измученный
Скукою вздорной.
И я наклоняюсь виденьем
Угрюмым
К томленьям
Твоим и безрадостным думам.
С тобой бывала я на сумрачных вокзалах,
Где на столбах железных и усталых
Шары огней — сигналы странствий алых.
Воспоминанья гаваней и отдаленных стран,
Отплытий неожиданных в безвестность и туман,
Скачки мостов изогнуто грохочущих в простор
Над зеркалами водными и над пролетом гор,
Глаза углей пылающих и блики от огня
На стенках у котлов, все это — я, и я.
А волосы мои? — Задумчивые дымы
На дальнем зареве, слепые пилигримы.
А помнишь крик свистка пронзительно-ночной?
О, этот крик! — И он был тоже мой.
А помнишь города, что в сумрачной печали
Свои дома до облаков вздымали,
Где тучи мрачные на горизонт убогий
Торжественно брели трагической дорогой,
Где солнце, ржавое, закатывалось в бездны,
Где холод пылью мелкой и железной
Как будто сыпался мучительно и долго —
Там, далеко… над Одером… над Волгой,
В туманах рыжих, в дали жесткой,
Где запах нефти и известки
Спирает горла переулков
У фабрик гулких?..
А помнишь города из копоти и сажи
На Севере — угрюмые пейзажи,
Где памятники — грузны, неуклюжи, —
Возносят в небо обветшалой стужи
Сквозь изгородь дождей и непомерной скуки
Свои веками скопленные муки?
А этот кран в базальтовом порту,
Что гору груза зацепив клещами
Из-за канатов на мосту,
Ее качал задумчиво над нами?
О, как давно, в минувшем плавании,
Две наши грезы в дальной гавани!
А вот еще припомни: беспечальное
Большое озеро, такое дальное;
И барки светлые на нем в ветрах из меда,
Как птицы белые поутру паруса
Хлыстами тонкими вонзались в ясность свода,
Крестом чертили небеса;
А вкруг, сквозь одичалые просторы,
Высокий свет струясь лился на горы,
И далеко на горизонтном скате
Он ровным был и белым словно скатерть;
Размеренно на водную поверхность,
Сребристым звоном напоив окрестность,
За каплей капля капала сердито
На зеркало воды из тяжкого гранита;
То озеро не знало страстной бури,
Недвижное оно молилося лазури,
Где призмы солнца, тихие полудни
В краю красы, светились изумрудней.
Как это все давно — в глубокой тишине
Два наших голоса в мечтательной стране!
И наконец: в желанном бездорожьи
Далеких Индий Снов, среди лесов и гор,
Где каждый ствол, в лиановый убор
Закутанный, молитвой был и ложью.
Где хрупкие дома и бледные лампады
Мерцали вечером скитальцам бесприютным,
Где девушки в шелках сидеть у входа рады
На легендарных львах — коврах уютных;
Они истории любви там вышивали
На пяльцах из нефрита, аметиста
Руками тонкими—принцессы иль артиста —
И в красоту блистанья дней вплетали;
Те махаоны, птицы, светляки —
Лучи к лучам и ткалось и светлело
В извивах крыльев, в нежных сгибах тела
Как ласточек парения легки.
Принцесса медленно бродила по заливу,
Белели лебеди, а там — чета влюбленных,
Взаимными признаньями смущенные,
Красиво
Ловили золото, что спало на луне.
И вот, в настороженной тишине
Работа брошена. И рады взгляды
В эмалевом дому немного отдохнуть
На пляске баядерок. И лампады
Голубоватый свет
Для всех, кто в дальний путь
Пустился, льют, — и ласка, и привет.
Воспоминания, из серебра и злата,
В далеком там, в законченном когда-то.
А нынче, вечером угрюмым,
И сожаления и думы
В тебе нежданно разбудили,
В порыве скуки, злое пламя —
Твою потерянную память.
И голоса тоски завыли
— Меланхоличные олени —
И полон поздних сожалений,
Угрюмой думы властелин
И молчаливый и согнутый
В недвижном кресле, ты, один,
Прядешь ленивые минуты.
Я — вестница, я — отблески привета
Случайностей, нежданностей…
О, как ты их любил,
Когда — отважный, полный сил —
Ты плыл на край безвестный света!